Страница:
Джек Керуак
Доктор Сакс
Dr. SAX by Jack Kerouac
First published by Avon in 1959.
© Jack Kerouac, 1959
© М. Немцов, перевод, 2012
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2012
Издательство АЗБУКА®
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
First published by Avon in 1959.
© Jack Kerouac, 1959
© М. Немцов, перевод, 2012
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2012
Издательство АЗБУКА®
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
* * *
Книга первая
Призраки потакетвилльской ночи
1
Давеча был мне ночью сон, что сижу я на тротуаре Муди-стрит, Потакетвилль, в Лоуэлле, штат Массачусетс, с карандашом и бумажкой в руке и говорю себе: «Опишика морщинистый гудрон этого тротуара, а еще железные колья Текстильного института[1] или парадное, где вечно сидите вы с Елозой и Джи-Джеем, и не тормози сочинять слова, а коли тормозишь, так тормози лучше подумать о картинке – и при этой работе отпусти от себя рассудок».
Незадолго перед тем я спускался с горки между Гершом-авеню и той призрачной улочкой, где раньше жил Билли Арто, к лавке Блезана на углу, там по воскресеньям парни стоят после церкви в лучшекостюмах, курят, Лео Мартин говорит Сынку Альбержу или Джо Плуффу: «Eh, batgge, ya faite un grand sarman s’foi icite» – («Святай Порцайка, ну и затянул же он в этот раз проповедь»), а Джо Плуфф, прогнатичный, приземистый, скользом мощный, харкает на крупную камнегальку в мостовой Гершома и валит домой завтракать, ничего на это не сказав (он жил с сестрами, братьями и мамой, потому что старик всех выпер – «Пускай мои кости под дождем растают!» – а сам стал бытовать отшельником во тьме собственной ночи – красные глазки слезятся, старое больное чудовище, скрудж округи) —
Доктора Сакса в его начальных очертаньях я впервые увидал в раннем католическом детстве, в Сентралвилле – кончины, похороны, весь этот саван, темная фигура в углу, если глянешь на гроб покойника в скорбной гостиной открытого дома, где на двери кошмарный лиловый венок. Из дома дождливым вечером выявляются фигуры гробоносцев с ящиком, а в нем старый мертвый мистер Ай. Статуя св. Терезы поворачивает голову в древнекатолическом фильме двадцатых годов, где св. Тереза носится по городу в машине с У. К.-Филдзовыми[2] рискованными вывертами молодого набожного героя, а куколка (не сама св. Тереза, а дамочка-героиня, ее символ) рвет когти к собственной святости, широко раскрыв от неверия глаза. У нас дома была статуэтка св. Терезы – на Вест-стрит я видел, как она ко мне поворачивает голову – в темноте. Да и раньше ужасы Христа из мистерий, где он в покровах и одеяньях человечества тягчайшей судьбы в Крестноплаче по Разбойникам и Нищете, – он стоял в изножье моей кровати, толкал ее как-то темной субботней ночью (в квартире на втором этаже на углу Хилдрет и Лилли, где полно Вечности снаружи) – либо Он, либо Дева Мария склонялась мерцающим профилем своим и ужасом, толкала мою кровать. Тем же вечером шаловливый призрак какого-то Санта-Клауса, он повеселее будет, подскочил и хлопнул моей дверью; ветра не было; сестра принимала ванну в розовенькой ванной субботневечернего дома, а мама терла ей спинку, или настраивалась на Уэйна Кинга[3] по старому радиоприемнику красного дерева, или проглядывала верхние смешилки про Мэгги и Джиггза[4], только что от парнишек с фургончика снаружи (та же парочка носилась посреди краснокирпичного центра города у меня в китайском детективе), поэтому я выкрикнул: «Кто хлопнул моей дверью (Qui a farmez ma porte)?», и мне ответили, что никто («Parsonne voyons donc»), – и я понял, что меня осаждает призрак, но ничего не сказал; вскоре после мне приснился кошмарный сон о грохочущей красной гостиной, только что выкрашенной странным красным лаком 1929 года, и во сне я ее увидел: вся танцевала и грохотала, как скелеты, поскольку брат мой Жерар населял их призраком, и приснилось, что я с воплем проснулся у фонографа в соседней комнате с загибами Хозяйского Голоса[5] этой машинки из бурого дерева – Память и сон перемешаны в нашей безумной вселенной.
Незадолго перед тем я спускался с горки между Гершом-авеню и той призрачной улочкой, где раньше жил Билли Арто, к лавке Блезана на углу, там по воскресеньям парни стоят после церкви в лучшекостюмах, курят, Лео Мартин говорит Сынку Альбержу или Джо Плуффу: «Eh, batgge, ya faite un grand sarman s’foi icite» – («Святай Порцайка, ну и затянул же он в этот раз проповедь»), а Джо Плуфф, прогнатичный, приземистый, скользом мощный, харкает на крупную камнегальку в мостовой Гершома и валит домой завтракать, ничего на это не сказав (он жил с сестрами, братьями и мамой, потому что старик всех выпер – «Пускай мои кости под дождем растают!» – а сам стал бытовать отшельником во тьме собственной ночи – красные глазки слезятся, старое больное чудовище, скрудж округи) —
Доктора Сакса в его начальных очертаньях я впервые увидал в раннем католическом детстве, в Сентралвилле – кончины, похороны, весь этот саван, темная фигура в углу, если глянешь на гроб покойника в скорбной гостиной открытого дома, где на двери кошмарный лиловый венок. Из дома дождливым вечером выявляются фигуры гробоносцев с ящиком, а в нем старый мертвый мистер Ай. Статуя св. Терезы поворачивает голову в древнекатолическом фильме двадцатых годов, где св. Тереза носится по городу в машине с У. К.-Филдзовыми[2] рискованными вывертами молодого набожного героя, а куколка (не сама св. Тереза, а дамочка-героиня, ее символ) рвет когти к собственной святости, широко раскрыв от неверия глаза. У нас дома была статуэтка св. Терезы – на Вест-стрит я видел, как она ко мне поворачивает голову – в темноте. Да и раньше ужасы Христа из мистерий, где он в покровах и одеяньях человечества тягчайшей судьбы в Крестноплаче по Разбойникам и Нищете, – он стоял в изножье моей кровати, толкал ее как-то темной субботней ночью (в квартире на втором этаже на углу Хилдрет и Лилли, где полно Вечности снаружи) – либо Он, либо Дева Мария склонялась мерцающим профилем своим и ужасом, толкала мою кровать. Тем же вечером шаловливый призрак какого-то Санта-Клауса, он повеселее будет, подскочил и хлопнул моей дверью; ветра не было; сестра принимала ванну в розовенькой ванной субботневечернего дома, а мама терла ей спинку, или настраивалась на Уэйна Кинга[3] по старому радиоприемнику красного дерева, или проглядывала верхние смешилки про Мэгги и Джиггза[4], только что от парнишек с фургончика снаружи (та же парочка носилась посреди краснокирпичного центра города у меня в китайском детективе), поэтому я выкрикнул: «Кто хлопнул моей дверью (Qui a farmez ma porte)?», и мне ответили, что никто («Parsonne voyons donc»), – и я понял, что меня осаждает призрак, но ничего не сказал; вскоре после мне приснился кошмарный сон о грохочущей красной гостиной, только что выкрашенной странным красным лаком 1929 года, и во сне я ее увидел: вся танцевала и грохотала, как скелеты, поскольку брат мой Жерар населял их призраком, и приснилось, что я с воплем проснулся у фонографа в соседней комнате с загибами Хозяйского Голоса[5] этой машинки из бурого дерева – Память и сон перемешаны в нашей безумной вселенной.
2
Во сне о морщинистом гудроне на углу я видел ее, неотступно, Риверсайд-стрит, где она пересекает Муди и убегает в сказочно богатые тьмы Сары-авеню и Роузмонта Таинственного… Роузмонт: – община, выстроенная на затопляемых речных отмелях, а также на покатых склонах, что возносят ее до подножий песчаного откоса, до кладбищенских луговин и химеричных призрачнополей отшельников Лакси Смита и до Мельничного пруда, такого безумного, – во сне я лишь воображал первые шаги от этого «морщинистого гудрона», сразу за угол, виды Муди-стритового Лоуэлла – стрелочкой к Часам Ратуши (со временем), и красным антеннам центрагорода, и неонам китайского ресторана на Карни-сквер в Массачусетской Ночи; затем взгляд направо на Риверсайд-стрит, что сбегает прятаться средь богатых респектабурбанных дикодомов президентов Братств Текстиля (О! – ) и старушечьих Седовласок-домохозяек, улица вдруг выныривает из этой Американы газонов, и сетчатых дверей, и Эмили-Дикинсоновых учителок, затаившихся за шторками в кружавчик, в неразбавленную драму реки, где суша, новоанглийская скальноземь высокоутесов, макается поцеловать в губу Мерримак там, где он в спешке своей ревет над кипенью и валунами к морю, фантастический и таинственный от снежного Севера, прощай; – прошел налево, миновал святое парадное, где Джи-Джей, Елоза и я ошиваемся, сидючи в таинстве, кое, как я сейчас вижу, громаднеет, все громаднее, в нечто превыше моего Грука, за пределами моего Искусства-с-Огородом, в тайну того, что Господь сотворил с моим Временем; – на морщинистом гудронном углу стоит жилой дом, в четыре этажа высотой, внутри двор, бельевые веревки, прищепки, жужжат на солнце мухи (мне снилось, я живу в этом доме, плачу немного, вид хороший, богатая мебель, мама рада, папа «где-то в карты играет», а может, просто молча сидит в кресле, соглашаясь с нами, такой вот сон) – А в последний раз, когда был в Массачусетсе, стоял средь холодной зимней ночи, смотрел на Общественный клуб и впрямь видел, как Лео Мартин, дыша зимними туманами, вклинивается туда поиграть после ужина в пул, совсем как у меня в мелком детстве, а кроме того, отмечал и угловое жилье, поскольку бедные кануки, мой народ моего Господь-мне-дал-жизнь, жгли тусклые электрические лампочки в буромроком мраке кухни, а на двери туалета изнутри католический календарь (Увы Мне), зрелище, полное сокрушенья и труда, – сцены моего детства – В дверном проеме Джи-Джей, Гас Дж. Ригопулос, и я, Джеки Дулуоз, сенсация местного пустыря и великий раздолбай; и Елоза, Альбер Лозон, Человек-Яма (у него не грудь, а Яма), Пацан Елоза, Чемпион Мира по Безмолвным Плевкам, а еще иногда Поль Болдьё, наш питчер и мрачный водила впоследствии драндулетных лимузинов юношеских причудей —
«Отмечай, отмечай, хорошенько их всех отмечай, – говорю я себе во сне, – минуя парадное, очень внимательно гляди на Гаса Ригопулоса, Джеки Дулуоза и Елозу».
Теперь я их вижу на Риверсайд-стрит в мятущейся высокой тьме.
«Отмечай, отмечай, хорошенько их всех отмечай, – говорю я себе во сне, – минуя парадное, очень внимательно гляди на Гаса Ригопулоса, Джеки Дулуоза и Елозу».
Теперь я их вижу на Риверсайд-стрит в мятущейся высокой тьме.
3
По улице прохаживаются сотни людей, во сне… это Солночь Воскребботы, все они спехуят в «Кло-Соль» – В центре, в реальных ресторанах реальности, мои мать с отцом, как тени на карте меню, сидят у тенерешетки окна, а за ними тяжко висят портьеры 1920-х годов, все это рекламка, на которой говорится: «Спасибо, заходите еще отужинать и потанцевать у Рона Фу по адресу: Рочестер, Маркет-стрит, 467», – они едят у Цзиня Ли, это старый друг семьи, меня знал, дарил нам орехи личи на Рождество, а однажды огромную вазу династии Мин (размещенную на темном фортепиано из салонных сумраков и ангелов в пыльных пеленах с голубками, католичество клубящейся пыли и моих мыслей); это Лоуэлл, за декорированными окнами китаёз – Карни-сквер, бурлящая жизнью. «Ей-бо, – говорит мой отец, похлопывая себя по животу, – отлично мы поели».
Ступай помягче, призрак.
Ступай помягче, призрак.
4
Пройдите по великим рекам на картах Южной Америки (откуда Доктор Сакс), доведите свои Путумайо до амазонской развилки Наподальше, нанесите на карту неописуемые непролазные джунгли, южные Параньи амазумленья, попяльтесь на громадный грук континента, вспухшего Арктикантарктикой – для меня река Мерримак была могучей Напо важности прям континентальной… континента Новой Англии. Кормилась она из некоего змееподобного источника, а потом – утроба широченная, изливалась из скрытой сырости, притекала, именуясь Мерримак, в извилистые Уиэровы и Фрэнклиновы водопады, в Уиннипесоки (нордических сосен) (и альбатросова величья), в Манчестеры, Конкорды, в Сливовые острова Времени.
Громоносный утишитель нашего сна по ночам —
Я слышал, как она подымается от валунов стонущим шипом, завывая водой, расхлябь, расхлябь, уум, уум, ззуууу, всю ночь напролет река говорит «зууу, зууу», звезды вправлены в крыши, что как чернила. Мерримак, имя темное, щеголял темными долами: у моего Лоуэлла на скалистом севере имелись громадные древа древности, что покачивались над затерянными наконечниками стрел и скальпами индейцев, в гальке на аспиднобрежном обрыве полно схороненных бусин, по ней ступали босиком индейцы. Мерримак налетает с севера вечностей, катаракты ссут на клоки, цеки и накипь скал, вскипь, и катит емчужно к кулешу, упокаиваясь в оброшенных каменных ямах, сланцево острых (мы заныривали, резали себе ноги летними деньками, вонючие сачки), в камнях полно уродственных старых сосучек, что в пищу не пищат, и дряни из стоков, и красителей, и заглатываешь полнортом тошнотную воду – При лунной ночи вижу я, как Могучий Мерримак пенится тыщей бледных коней на трагичных равнинах внизу. Сон: доски деревянного тротуара Моста Муди-стрит выпадают, я зависаю на балках над ярями белых коней в нижнем реве, – стонут дальше, армии и кавалерии атакующего Евпланта Евдроника Короля Грея, запетленные и кучерявые, как творенья художников, да со снежно-завитушными петушиными тогами глиняных душ на переднекрае.
Ужас у меня был пред теми водами, теми скалами —
Громоносный утишитель нашего сна по ночам —
Я слышал, как она подымается от валунов стонущим шипом, завывая водой, расхлябь, расхлябь, уум, уум, ззуууу, всю ночь напролет река говорит «зууу, зууу», звезды вправлены в крыши, что как чернила. Мерримак, имя темное, щеголял темными долами: у моего Лоуэлла на скалистом севере имелись громадные древа древности, что покачивались над затерянными наконечниками стрел и скальпами индейцев, в гальке на аспиднобрежном обрыве полно схороненных бусин, по ней ступали босиком индейцы. Мерримак налетает с севера вечностей, катаракты ссут на клоки, цеки и накипь скал, вскипь, и катит емчужно к кулешу, упокаиваясь в оброшенных каменных ямах, сланцево острых (мы заныривали, резали себе ноги летними деньками, вонючие сачки), в камнях полно уродственных старых сосучек, что в пищу не пищат, и дряни из стоков, и красителей, и заглатываешь полнортом тошнотную воду – При лунной ночи вижу я, как Могучий Мерримак пенится тыщей бледных коней на трагичных равнинах внизу. Сон: доски деревянного тротуара Моста Муди-стрит выпадают, я зависаю на балках над ярями белых коней в нижнем реве, – стонут дальше, армии и кавалерии атакующего Евпланта Евдроника Короля Грея, запетленные и кучерявые, как творенья художников, да со снежно-завитушными петушиными тогами глиняных душ на переднекрае.
Ужас у меня был пред теми водами, теми скалами —
5
Доктор Сакс жил в лесах, никакой не городской покров. Вижу, как он идет по следу вместе с Жаном Фуршеттом, лесником свалки, дурачком, хихикателем, беззубым-бурообломанным, исшрамлено-жженым, фыркателем на костры, верным возлюбленным спутником в долгих детских прогулках – Трагедия Лоуэлла и Змея Сакса – в лесах, в мире вокруг —
По осени там бывали иссохшие коричневые обочины, клонились к Мерримаку, густые от сломанных сосен и бурости, листопадают, свисток только что пронзил окончание третьего периода на зимнем ноябрьском поле, где толпы, и я, и папа стояли, наблюдая за потасовочным возбужденьем полупрофессиональных дневных матчей, как во времена старого индейца Джима Торпа[6], бум, тачдаун. В лесах Биллирики водились олени, может, один-два в Дракуте, три-четыре в Тингзборо, а на спортивной странице «Лоуэллского солнца»[7] – уголок охотника. Огромные холодные сосны сомкнутым строем октябрьского утра, когда вновь начиналась школа и пора яблок, стояли голые в северном сумраке, ждали обнаженья. Зимой река Мерримак переполнялась льдом; за исключением узкой полоски посередине, где лед хрупкий, с кристаллами течения, вся круговерченная чаша Роузмонта и Моста Эйкен-стрит распростиралась плоскостью для зимних вылазок на коньках – за компаниями можно было наблюдать с моста в снежный телескоп, когда налетал буран, а вдоль боковой свалки Лейквью миниатюрные фигурки нижнеземельных снежнопейзажей заброшенно блудили в свилеватом мире бледного снега. Синяя пила зубрит поперек льда. Хоккейные матчи пожирают костры, у которых нахохлились девчонки, Билли Арто, стиснув зубы, дробит клюшку противника пинком шипастых ботинок в злодейской ярости зимних боевых дней, я спиной описываю круги на сорока милях в час, не отпуская шайбу, пока не теряю ее на отскоке, а прочие братья Арто кидаются очертя голову кучей в лязге Дит-Клэпперов[8] тоже реветь в общей свалке —
Та же грубая река, бедная река, с мартовскими растаями приносит Доктора Сакса и дождливые ночи Замка.
По осени там бывали иссохшие коричневые обочины, клонились к Мерримаку, густые от сломанных сосен и бурости, листопадают, свисток только что пронзил окончание третьего периода на зимнем ноябрьском поле, где толпы, и я, и папа стояли, наблюдая за потасовочным возбужденьем полупрофессиональных дневных матчей, как во времена старого индейца Джима Торпа[6], бум, тачдаун. В лесах Биллирики водились олени, может, один-два в Дракуте, три-четыре в Тингзборо, а на спортивной странице «Лоуэллского солнца»[7] – уголок охотника. Огромные холодные сосны сомкнутым строем октябрьского утра, когда вновь начиналась школа и пора яблок, стояли голые в северном сумраке, ждали обнаженья. Зимой река Мерримак переполнялась льдом; за исключением узкой полоски посередине, где лед хрупкий, с кристаллами течения, вся круговерченная чаша Роузмонта и Моста Эйкен-стрит распростиралась плоскостью для зимних вылазок на коньках – за компаниями можно было наблюдать с моста в снежный телескоп, когда налетал буран, а вдоль боковой свалки Лейквью миниатюрные фигурки нижнеземельных снежнопейзажей заброшенно блудили в свилеватом мире бледного снега. Синяя пила зубрит поперек льда. Хоккейные матчи пожирают костры, у которых нахохлились девчонки, Билли Арто, стиснув зубы, дробит клюшку противника пинком шипастых ботинок в злодейской ярости зимних боевых дней, я спиной описываю круги на сорока милях в час, не отпуская шайбу, пока не теряю ее на отскоке, а прочие братья Арто кидаются очертя голову кучей в лязге Дит-Клэпперов[8] тоже реветь в общей свалке —
Та же грубая река, бедная река, с мартовскими растаями приносит Доктора Сакса и дождливые ночи Замка.
6
Бывали синие кануны каникул, Рождество на подходе, сверкучее по всему городу, который чуть ли не вдоль и поперек весь виден с поля за Текстильным после воскресного вечернего сеанса, время ужинать, ростбиф ждет или ragout d’boullette[9], все небо незабываемо, подчеркнуто сухим льдом погодного зимнего сверка, воздух разрежен до чистой синевы, грустно, ровно так же он является в те часы над краснокирпичными переулками и мраморными форумами Лоуэллской аудитории[10], а сугробы на красных улицах для печали, и полеты потерявшихся лоуэллских птиц воскресного ужина, что долетают до польской ограды за хлебными крошками, – никакого тут понятия о том Лоуэлле, что возник позже, о том Лоуэлле безумных полуночей под сухопарыми соснами при опрометчиво тикучей луне, что задувает саваном, фонарем, землей заваливает, землю раскапывает, с гномами, оси в смазке лежат в речной воде, а луна отсверкивает в крысином глазу, – тот Лоуэлл, тот Мир, сами поймете.
Доктор Сакс таится за углом моего рассудка.
СЦЕНА: Тень, замаскированная ночью, слетает к краю песчаного откоса.
ЗВУК: В полумиле гавкает собака; и река.
ЗАПАХ: Сладкая песчаная роса.
ТЕМПЕРАТУРА: Летний полуночный морозец.
МЕСЯЦ: Конец августа, матч окончен, никаких больше хоумранов через центр таинства песка, наш Цирк, наш ромб в песке, где в красноватых сумерках проходили игры, – теперь это будет полет осенней птицы кар-кар, что кричит своей тощей могилке в алабамских соснах.
ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ: Доктор Сакс только что скрылся за откосом и отправился домой баиньки.
Доктор Сакс таится за углом моего рассудка.
СЦЕНА: Тень, замаскированная ночью, слетает к краю песчаного откоса.
ЗВУК: В полумиле гавкает собака; и река.
ЗАПАХ: Сладкая песчаная роса.
ТЕМПЕРАТУРА: Летний полуночный морозец.
МЕСЯЦ: Конец августа, матч окончен, никаких больше хоумранов через центр таинства песка, наш Цирк, наш ромб в песке, где в красноватых сумерках проходили игры, – теперь это будет полет осенней птицы кар-кар, что кричит своей тощей могилке в алабамских соснах.
ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ: Доктор Сакс только что скрылся за откосом и отправился домой баиньки.
7
От морщинистого гудрона с угла Муди начинается ее пригородное восхожденье сквозь просоленные белые многоквартирки Потакетвилля до самого греческого пика на границе Дракута, в диких лесах вокруг Лоуэлла, где греки-ветераны американской оккупации с Крита спешат ранней зарею с ведерком для козы на лугу – Луг называется «Дракутский Тигр», это на нем мы поздним летом проводим громадные серии чемпионатов по бейсболу в серой когтеротой дождливой тьме Финалов, сентябрь, Лео Мартин питчер, Джин Плуфф шортстоп, Джо Плуфф (в мягких ссаках дождичка) временно играет на правом крае (впоследствии Поль Болдьё, п., Джек Дулуоз, к., великая батарея, да еще и когда лето как раз опять раскаляется и пылит) – Муди-стрит достигает вершины холма и озирает эти греческие фермы и, вмешиваясь в 2-этажные деревянные жилые коттеджики на унылых окраинах полей мартовски-старого ноября, что обрушивает свои розги на очерк горки в серебряном сумракопаде, хрось. Дракутские Тигры сидят тут под каменностеной, за ними еще и дороги к Сосновому ручью, а дикий темный Лоуэлл до того меня поглотил, что обрек на свою пропахность полояйц, – Муди-стрит, которая начинается воровским притоном у Ратуши, заканчивается среди мячегонов на ветреной горке (все ревет, как в Денвере, Миннеаполисе, Сент-Поле, геройствами десяти тысяч титанов бильярда, поля и веранды) (слышите, охотники трещат ружьями в костлявых черных кустарниках, готовя своим моторам оленьи укрытия) – вверх ползет старушка Муди-стрит, мимо Гершома, Маунт-Вернон и дальшее, дабы затеряться в конце линии, верхушка столба на стрелке в трамвайные дни, а ныне там водитель автобуса поглядывает на желтые наручные часы – потерявшись в березняках вороньих времен. Там можно повернуться и обозреть весь Лоуэлл, сухой, холоднющей ночью после метели, в колючей синекраей ночи, что чеканит свой старый розовый лик часов Ратуши на черносливине ночи теми мигающими звездами; из Биллирики ветер принесло, обдувая солнечными суховеями влажные вьюготучи, а от него буря улеглась и возникли новости; видно весь Лоуэлл…
Выживший в бурю, весь белый и по-прежнему голосит.
Выживший в бурю, весь белый и по-прежнему голосит.
8
Некоторые мои трагические грезы о Муди-стрит, Потакетвилль, в Призрачный Субботний Вечер – столь недостижимы и невозможны – детки скачут среди железных столбов двора с морщинистым гудроном, вопят по-французски – В окнах мамаши наблюдают, искоса замечая: «Comme tue pas l’cou, ey?» (Только шею себе не сверни, эй?) Через несколько лет мы переехали над «Текстильный обед», где было полно полуночных жирных гамбургеров с луком и кетчупом; тот жуткий жилой дом с разваливающимися верандами у меня в грезах, однако в реальности что ни вечер моя мама сидела там на стульчике, одной ногой в доме на тот случай, если вдруг крылечко под островерхой крышей, помимо всего прочего – и с проводами на их хрупких воздушных птичьих опорах, вдруг решит рухнуть. Как-то ей даже нравилось. У нас одна улыбчивая ее фотография на этой неописуемой высоте кошмаров с махоньким белым шпицем, который тогда был у моей сестры —
Между этим жилым домом и углом с морщинистым гудроном имелось несколько заведений, меня особо не интересовавших, ибо не на стороне моей обычной в детстве кондитерской лавки, что впоследствии стала моей табачной лавкой, – огромная знаменитая аптека, управляемая седовласым респектабельным канадским патриархом с серебряными оправами и братьями, торгующими портьерами, и его интеллигентным, эстетичным и хрупким на вид сыном, который потом растворился в золотой дымке; эта аптека «Буржуа», главная по интересу в неинтересной конфигурации, располагалась сразу же по соседству с овощным в некотором смысле магазином, совершенно забытым, жилым парадным, воплем, переулком (тощий, он заглядывал в травы позади); и вот «Текстильный обед» с витриной, скрюченными кулакастыми едоками, затем кондитерская лавка на углу, вечно подозрительная, ибо меняла владельцев и цвета, и ее вечно наполнял неотступный слабый дух благородных аккуратненьких старушек из церкви Св. Жанны д’Арк на углу Маунт-Вернон и Крофорд вверх по серой ухоженной горке Presbitfre[11], и мы, стало быть, никогда не захаживали в эту лавку из страха перед эдакими старушками и их аккуратностью, нам нравились мрачные отпадные кондитерские лавки вроде Детушевой.
То было бурое заведение немощного прокаженного – говорили, у него безымянные болячки. Моя мама, дамы, такие разговоры, каждый день слышно это громогласное урчанье и бурчанье над вздымающимися пенами шитья и просверками иголок на свету. А может, и тошнотные дрочливые пацаны болтали в прыщавых закоулках за гаражом, где анафемские вакханалии и пороки соседских негодяйчиков, что ужинали соломой с окрестных полей (где они и паслись, когда мне бывала пора к фасоли) и ночевали в останках кукурузных стеблей, несмотря на все фонарики моего сна и Жана Фуршетта, роузмонтского отшельника, который докрадывался до кукурузных рядов со своим лозиным хлыстом, и банкой-плевалкой, и домашним тряпьем, и дурацкими хмычками во всей полноте полусонночного Потакетвилля, чье имя дико и славно, и тихонечко багдадски-тесного-от-крыш-веревок-и-проводов холма —
«Pauvre vieux Destouches»[12] звали его иногда, поскольку, несмотря на жуткие донесения о состоянии здоровья, его жалели за эти слезящиеся глазки и шаркающую тусклую походку, он был болезнейший человек на свете, и у него болтались глупые руки, ладони, губы, язык не как у дурачка, но словно у чувственного или бесчувственного и озлобленного отравами напастей… старый распутник, не могу сказать, что за оттяг, наркотик, напиток, хвороба, слоновость или что еще у него было. Ходили слухи, что он игрался с пиписьками маленьких мальчиков – заходил в сумрак, предлагал конфеты, пенни, но с этой вот тусклой, больной скорбью и изможденным лицом это уже было не важно – очевидно, всё враки, когда же я туда забредал купить себе леденец, меня охватывали таинственность и ужас, как в опиекурильне. Он сидел на стуле, сопел со зверской тупоротой натугой; карамельки надо было брать самому, приносить монетку ему в безжизненную руку. Притоны, что я воображал себе по журнальчикам «Тени»[13], которые там покупал. Говорили, он заигрывал с маленьким Зэпом Плуффом… У отца Зэпа Старого Отшельника был целый погреб «Теней», и Джин Плуфф как-то дал мне их почитать (штук десять «Теней» и шестнадцать «Звездных вестернов», и еще два или три «Пита Пистоля», который мне всегда нравился, потому что Пит Пистоль на своих обложках выглядел просто, хотя читать его было сложно) – покупал «Тени» у Старого Проказника в кондитерской лавке, к которой подмешался погреб Плуффов, была в ней какая-то старая и тупая бурая трагедь.
Дальше за кондитерской лавкой ателье, ленты на продажу, дамы швейных дней с подвесками париковых локонов рекламируют круглые голубоглазые кукольные головки манекенов в кружевной пустоте с булавками на синей подушечке… все, что побурело в древности нашего отца.
Между этим жилым домом и углом с морщинистым гудроном имелось несколько заведений, меня особо не интересовавших, ибо не на стороне моей обычной в детстве кондитерской лавки, что впоследствии стала моей табачной лавкой, – огромная знаменитая аптека, управляемая седовласым респектабельным канадским патриархом с серебряными оправами и братьями, торгующими портьерами, и его интеллигентным, эстетичным и хрупким на вид сыном, который потом растворился в золотой дымке; эта аптека «Буржуа», главная по интересу в неинтересной конфигурации, располагалась сразу же по соседству с овощным в некотором смысле магазином, совершенно забытым, жилым парадным, воплем, переулком (тощий, он заглядывал в травы позади); и вот «Текстильный обед» с витриной, скрюченными кулакастыми едоками, затем кондитерская лавка на углу, вечно подозрительная, ибо меняла владельцев и цвета, и ее вечно наполнял неотступный слабый дух благородных аккуратненьких старушек из церкви Св. Жанны д’Арк на углу Маунт-Вернон и Крофорд вверх по серой ухоженной горке Presbitfre[11], и мы, стало быть, никогда не захаживали в эту лавку из страха перед эдакими старушками и их аккуратностью, нам нравились мрачные отпадные кондитерские лавки вроде Детушевой.
То было бурое заведение немощного прокаженного – говорили, у него безымянные болячки. Моя мама, дамы, такие разговоры, каждый день слышно это громогласное урчанье и бурчанье над вздымающимися пенами шитья и просверками иголок на свету. А может, и тошнотные дрочливые пацаны болтали в прыщавых закоулках за гаражом, где анафемские вакханалии и пороки соседских негодяйчиков, что ужинали соломой с окрестных полей (где они и паслись, когда мне бывала пора к фасоли) и ночевали в останках кукурузных стеблей, несмотря на все фонарики моего сна и Жана Фуршетта, роузмонтского отшельника, который докрадывался до кукурузных рядов со своим лозиным хлыстом, и банкой-плевалкой, и домашним тряпьем, и дурацкими хмычками во всей полноте полусонночного Потакетвилля, чье имя дико и славно, и тихонечко багдадски-тесного-от-крыш-веревок-и-проводов холма —
«Pauvre vieux Destouches»[12] звали его иногда, поскольку, несмотря на жуткие донесения о состоянии здоровья, его жалели за эти слезящиеся глазки и шаркающую тусклую походку, он был болезнейший человек на свете, и у него болтались глупые руки, ладони, губы, язык не как у дурачка, но словно у чувственного или бесчувственного и озлобленного отравами напастей… старый распутник, не могу сказать, что за оттяг, наркотик, напиток, хвороба, слоновость или что еще у него было. Ходили слухи, что он игрался с пиписьками маленьких мальчиков – заходил в сумрак, предлагал конфеты, пенни, но с этой вот тусклой, больной скорбью и изможденным лицом это уже было не важно – очевидно, всё враки, когда же я туда забредал купить себе леденец, меня охватывали таинственность и ужас, как в опиекурильне. Он сидел на стуле, сопел со зверской тупоротой натугой; карамельки надо было брать самому, приносить монетку ему в безжизненную руку. Притоны, что я воображал себе по журнальчикам «Тени»[13], которые там покупал. Говорили, он заигрывал с маленьким Зэпом Плуффом… У отца Зэпа Старого Отшельника был целый погреб «Теней», и Джин Плуфф как-то дал мне их почитать (штук десять «Теней» и шестнадцать «Звездных вестернов», и еще два или три «Пита Пистоля», который мне всегда нравился, потому что Пит Пистоль на своих обложках выглядел просто, хотя читать его было сложно) – покупал «Тени» у Старого Проказника в кондитерской лавке, к которой подмешался погреб Плуффов, была в ней какая-то старая и тупая бурая трагедь.
Дальше за кондитерской лавкой ателье, ленты на продажу, дамы швейных дней с подвесками париковых локонов рекламируют круглые голубоглазые кукольные головки манекенов в кружевной пустоте с булавками на синей подушечке… все, что побурело в древности нашего отца.
9
Парк бежал до самой Сары-авеню по задним дворам старых ферм вдоль Риверсайд-стрит, с тропинкой посреди высокой травы, с длинной блочной стеной гершомского гаража (любители злой полночи кляксали и журчали в сорняках). За парком на грунтовке Сары-авеню – огороженное поле, ухабистое, елки, березки, участок не продается, под гигантскими деревьями Новой Англии можно задирать голову в ночь и глядеть на огромные звезды в телескоп листвы. Здесь в вышине на надстроенной скале жили семейства Ригопулосов, Дежарданов и Жиру – виды на город над полем за Текстильным, плоскогорья свалки и бессмертная пустота Долины. О серые дни у Джи-Джея! его мамаша качается в кресле, темные ее одеянья – как платья старых мексиканских матерей в тортилье-темных внутренностях камня – и Джи-Джей зыркает из кухонного окна, сквозь громадные деревья на бурю, а город выгравирован бледненько, сплошь краснокучно-белый в сиянии за нею, матерится, бормочет: «Что ж за проклятье человеку жить в этой гранитной холодной жопе, а не мире» (над серыми небесами реки и бурями будущего), а мамаша его, которая не понимает по-английски, да и плевать ей, что там ее мальчики болтают днем в дурашливые часы после школы, качается себе взад-вперед с греческой Библией, твердит: «Талатта Талатта!» (Море! Море!) – и я в уголке дома Джи-Джея чую промозглый мрак греков и содрогаюсь оттого, что оказался во вражеском стане – тут фиванцы, греки, жиды, негритосы, макаронники, ирландцы, пшеки… Джи-Джей обращает ко мне миндальные свои глаза – так же смотрел, когда я впервые увидел его во дворе, обратил ко мне свои миндальные глаза за дружбой – раньше я считал, что все греки полоумные маньяки. Джи-Джей – мой друг и герой детства —
10
Родился-то я в Сентралвилле, а в Потакетвилле увидел Доктора Сакса. На той стороне обширной котловины, что ближе к холму, – на Люпин-роуд, в марте 1922-го, в пять часов дня всюду-красного времени ужинать, когда в салунах на Муди и Лейквью лениво разливали сонные пива, а река спешила, груженная льдом, через покрасневшие скользкие перекаты, а на берегу среди матрасов и брошенных сапог Времени качались камыши, и с отвисающих ветвей черной шипастой масляной сосны плюхались в своей оттепели ленивые комья снега, а под влажными снегами на том склоне, которому достаются заблудшие лучи солнца, таянья зимы мешаются с ревами Мерримака, – я родился. Кровавая крыша. Странное дело. Сплошь глаза, я появился, слыша красноту реки; я помню тот исход дня, постигал его сквозь бисер на двери и через кружевные занавески и стекло вселенской грустной и утраченной красноты смертного проклятья… снег таял. Змей свернулся кольцом в холме, не у меня в сердце.