Страница:
— Пустяки, — сказал Дин. — Я ударился о камень, скатившись с обрыва, и это оглушило меня на несколько минут.
Билли чувствовал, что глаза Изабеллы вопросительно устремлены на него. Он начал снимать с саней привезенный ею хворост и бросал его в костер. Он бы предпочел, чтобы Скотти и она немного дольше пробыли в палатке. Лицо его горело, и кровь огнем переливалась в жилах. Он заметил блеск стали на руках Дина.
Сквозь дым костра он видел Изабеллу, обнимающую мужа. Он видел, как ее маленькие пальцы, не отрываясь, держали его за наручники. Вдруг он подбежал к ним, не боясь больше встречаться глазами ни с Изабеллой, ни с Дином. Лицо его горело радостью, и он протягивал к ним руки, точно собираясь заключить их обоих в объятия в этот момент самоотречения, жертвы и начала новой жизни.
— Вы знаете, вы оба знаете, почему я это сделал! — вскричал он. — Вы слышали, Дин, — когда вы лежали в ящике, — что я говорил. Все это была правда. Она явилась ко мне из этой метели, точно светлый дух, и я буду всю жизнь думать о ней, как о самом высшем, что есть на свете. Я не знаю ничего о Боге, о том Боге, кого они сами придумали, который требует око за око и зуб за зуб и приказывает убить человека, который убил. Но есть что-то в этих широких равнинах, что-то, заставляющее вас стремиться поступать хорошо и справедливо. Вот что говорит мне моя библия — мой голубой цветок… Я дал ей голубой цветок, и теперь и навсегда — она мой голубой цветок. И мне не стыдно говорить это вам, Дин, потому что вы это слышали раньше, и вы знаете, что я не думаю ничего дурного. Я становлюсь лучше, когда вижу ее лицо и слышу ее голос и буду думать о такой любви, как ваша, когда вы уйдете. Потому что я хочу отпустить вас, Дин, старина. Я ведь для того и пришел, чтоб спасти вас от них и вернуть вас ей. Вы, может быть, поймете… теперь… что я чувствовал!.. — Голос его прервался. Сияющие глаза Изабеллы смотрели прямо в его душу, и он тоже прямо смотрел на нее и видел в ее взгляде награду себе. Он подошел к Дину. Ключ повернулся в замке кандалов, и когда они упали в снег, оба мужчины схватили друг друга за руки, и в глазах их светилось редкое чувство — верная любовь мужчины к мужчине.
— Я рад, что вы это знаете, Скотти, — сказал Билли мягко. — Если бы вы не знали, это не было бы так прекрасно. Теперь я могу думать о ней, и это не будет низко. И если вам когда-нибудь понадобится помощь, — где бы вы ни были, хоть в Южной Америке или в Африке — все равно я приеду к вам, как только вы дадите мне знать. Вам лучше всего поехать в Южную Америку. Это хорошее место. Я сообщу в главную квартиру, что вы умерли от падения. Это ложь. Но Голубой Цветок решилась на ложь, значит, и я могу. Иногда, знаете, друг, который лжет, — единственный истинный друг, и она бы сделала это тысячу раз ради вас.
— И ради вас, — прошептала Изабелла.
Она протянула руки, ее голубые глаза наполнились слезами счастья, и Билли на минуту взял одну из ее рук и подержал в своих. Когда она заговорила, он смотрел поверх ее головы.
— Когда-нибудь судьба пошлет вам счастье за то, что вы сделали, — сказала она с рыданием в голосе, — то счастье, о каком вы мечтали. Вы найдете свой Голубой Цветок — чистый, прелестный и верный — и тогда вы еще лучше поймете, что значит для меня жизнь с ним.
Тут она не выдержала и заплакала, как ребенок. Закрыв лицо руками, она ушла в палатку.
— О! — пробормотал Билли, подавляя вздох.
Он посмотрел в глаза Дину, и тот улыбнулся ему радостной улыбкой.
С четверть часа они проговорили одни, потом Билли вытащил из кармана бумажник.
— Вам нужны будут деньги, Скотти, — сказал он. — Вам не следует здесь оставаться лишнее время. Отправляйтесь в Ванкувер. У меня здесь триста долларов. Вы должны взять их или я застрелю вас.
Он только — что успел всунуть деньги в руку Дина, как Изабелла вышла из палатки. Глаза ее покраснели, но она улыбалась и держала что-то в руке. Она показала это обоим мужчинам. Это был голубой цветок, который Билли дал ей. Но теперь лепестки его были оборваны и девять лепестков лежало на ее ладони.
— Он не должен принадлежать одному, — сказала она мягко, и улыбка погасла на ее губах, — здесь девять лепестков — по три для каждого из нас.
Она дала три своему мужу и три Билли, и минуту мужчины смотрели на голубые лепестки, лежавшие на грубых жестких ладонях. Потом Билли достал кожаный мешочек, куда он положил прядку волос Изабеллы, и спрятал туда же голубые лепестки. Дин уложил их в старый конверт. Билли тихо сказал Дину:
— Мне бы хотелось остаться на некоторое время одному. Не пройдете ли вы с ней до обеда в палатку?
Когда они ушли, Билли прошел к тому месту, где он положил свой мешок перед тем, как броситься на Дина. Он завязал его и прикрепил себе на плечи. Потом он быстро пошел по своим прежним следам, и в сердце его было жуткое чувство беспросветного одиночества. Когда он добрался до перевала, он попробовал засвистеть, но губы не слушались, и что-то в горле мешало ему. С верхушки горы он посмотрел вниз. Легкая струйка дыма поднималась над еловой чащей. В глазах его потемнело, и голос сорвался, когда он крикнул имя Изабеллы. Он пошел назад к тоскливому одиночеству своей прежней жизни.
— Теперь скоро, Пелли, — пробормотал он с невеселым смехом. — Я не совсем-то справедливо поступил с тобой, старина, но я буду спешить изо всех сил и постараюсь наверстать потерянное время.
Поднялся ветер и закачал вершинами елей. Он был рад этому. Ветер предвещал метель. А метель занесет все следы.
Глава VII. БОЛЕЗНЬ ПЕЛЕТЬЕ
Глава VIII. МАЛЕНЬКАЯ ТАЙНА
Билли чувствовал, что глаза Изабеллы вопросительно устремлены на него. Он начал снимать с саней привезенный ею хворост и бросал его в костер. Он бы предпочел, чтобы Скотти и она немного дольше пробыли в палатке. Лицо его горело, и кровь огнем переливалась в жилах. Он заметил блеск стали на руках Дина.
Сквозь дым костра он видел Изабеллу, обнимающую мужа. Он видел, как ее маленькие пальцы, не отрываясь, держали его за наручники. Вдруг он подбежал к ним, не боясь больше встречаться глазами ни с Изабеллой, ни с Дином. Лицо его горело радостью, и он протягивал к ним руки, точно собираясь заключить их обоих в объятия в этот момент самоотречения, жертвы и начала новой жизни.
— Вы знаете, вы оба знаете, почему я это сделал! — вскричал он. — Вы слышали, Дин, — когда вы лежали в ящике, — что я говорил. Все это была правда. Она явилась ко мне из этой метели, точно светлый дух, и я буду всю жизнь думать о ней, как о самом высшем, что есть на свете. Я не знаю ничего о Боге, о том Боге, кого они сами придумали, который требует око за око и зуб за зуб и приказывает убить человека, который убил. Но есть что-то в этих широких равнинах, что-то, заставляющее вас стремиться поступать хорошо и справедливо. Вот что говорит мне моя библия — мой голубой цветок… Я дал ей голубой цветок, и теперь и навсегда — она мой голубой цветок. И мне не стыдно говорить это вам, Дин, потому что вы это слышали раньше, и вы знаете, что я не думаю ничего дурного. Я становлюсь лучше, когда вижу ее лицо и слышу ее голос и буду думать о такой любви, как ваша, когда вы уйдете. Потому что я хочу отпустить вас, Дин, старина. Я ведь для того и пришел, чтоб спасти вас от них и вернуть вас ей. Вы, может быть, поймете… теперь… что я чувствовал!.. — Голос его прервался. Сияющие глаза Изабеллы смотрели прямо в его душу, и он тоже прямо смотрел на нее и видел в ее взгляде награду себе. Он подошел к Дину. Ключ повернулся в замке кандалов, и когда они упали в снег, оба мужчины схватили друг друга за руки, и в глазах их светилось редкое чувство — верная любовь мужчины к мужчине.
— Я рад, что вы это знаете, Скотти, — сказал Билли мягко. — Если бы вы не знали, это не было бы так прекрасно. Теперь я могу думать о ней, и это не будет низко. И если вам когда-нибудь понадобится помощь, — где бы вы ни были, хоть в Южной Америке или в Африке — все равно я приеду к вам, как только вы дадите мне знать. Вам лучше всего поехать в Южную Америку. Это хорошее место. Я сообщу в главную квартиру, что вы умерли от падения. Это ложь. Но Голубой Цветок решилась на ложь, значит, и я могу. Иногда, знаете, друг, который лжет, — единственный истинный друг, и она бы сделала это тысячу раз ради вас.
— И ради вас, — прошептала Изабелла.
Она протянула руки, ее голубые глаза наполнились слезами счастья, и Билли на минуту взял одну из ее рук и подержал в своих. Когда она заговорила, он смотрел поверх ее головы.
— Когда-нибудь судьба пошлет вам счастье за то, что вы сделали, — сказала она с рыданием в голосе, — то счастье, о каком вы мечтали. Вы найдете свой Голубой Цветок — чистый, прелестный и верный — и тогда вы еще лучше поймете, что значит для меня жизнь с ним.
Тут она не выдержала и заплакала, как ребенок. Закрыв лицо руками, она ушла в палатку.
— О! — пробормотал Билли, подавляя вздох.
Он посмотрел в глаза Дину, и тот улыбнулся ему радостной улыбкой.
С четверть часа они проговорили одни, потом Билли вытащил из кармана бумажник.
— Вам нужны будут деньги, Скотти, — сказал он. — Вам не следует здесь оставаться лишнее время. Отправляйтесь в Ванкувер. У меня здесь триста долларов. Вы должны взять их или я застрелю вас.
Он только — что успел всунуть деньги в руку Дина, как Изабелла вышла из палатки. Глаза ее покраснели, но она улыбалась и держала что-то в руке. Она показала это обоим мужчинам. Это был голубой цветок, который Билли дал ей. Но теперь лепестки его были оборваны и девять лепестков лежало на ее ладони.
— Он не должен принадлежать одному, — сказала она мягко, и улыбка погасла на ее губах, — здесь девять лепестков — по три для каждого из нас.
Она дала три своему мужу и три Билли, и минуту мужчины смотрели на голубые лепестки, лежавшие на грубых жестких ладонях. Потом Билли достал кожаный мешочек, куда он положил прядку волос Изабеллы, и спрятал туда же голубые лепестки. Дин уложил их в старый конверт. Билли тихо сказал Дину:
— Мне бы хотелось остаться на некоторое время одному. Не пройдете ли вы с ней до обеда в палатку?
Когда они ушли, Билли прошел к тому месту, где он положил свой мешок перед тем, как броситься на Дина. Он завязал его и прикрепил себе на плечи. Потом он быстро пошел по своим прежним следам, и в сердце его было жуткое чувство беспросветного одиночества. Когда он добрался до перевала, он попробовал засвистеть, но губы не слушались, и что-то в горле мешало ему. С верхушки горы он посмотрел вниз. Легкая струйка дыма поднималась над еловой чащей. В глазах его потемнело, и голос сорвался, когда он крикнул имя Изабеллы. Он пошел назад к тоскливому одиночеству своей прежней жизни.
— Теперь скоро, Пелли, — пробормотал он с невеселым смехом. — Я не совсем-то справедливо поступил с тобой, старина, но я буду спешить изо всех сил и постараюсь наверстать потерянное время.
Поднялся ветер и закачал вершинами елей. Он был рад этому. Ветер предвещал метель. А метель занесет все следы.
Глава VII. БОЛЕЗНЬ ПЕЛЕТЬЕ
Один на мысе Фелертон, среди завывания вьюги арктической ночи Пелетье день за днем боролся с лихорадкой, ожидая Мак-Вея. Вначале его наполняла надежда. Первый луч солнца, который они видели сквозь маленькое окошечко в то утро, когда Мак-Вей уехал в форт Черчилл, блеснул как раз вовремя, чтобы рассеять мрак в его голове. Три дня после того он все выглядывал в окошко, призывая всеми силами еще один такой же привет южных небес.
Но та метель, с которой боролась Изабелла на снежной равнине, день за днем свирепствовала над его головой, с треском, воем и свистом грохоча среди ледяных полей, неся с собой вновь непроницаемый мертвый покров арктической мглы, которая сводила его с ума. Он пытался не думать ни о чем, кроме Билли, о быстром беге его верного товарища на юг и о драгоценных письмах, которые он принесет, и он считал дни, делая отметки пером на двери, отделяющей его от серого и багрового хаоса арктического моря.
Наконец наступил день, когда он отказался от надежды. Он решил, что умирает. Он подсчитал отметки на дверях — их было шестнадцать. Как много дней прошло с тех пор, как Билли с собаками уехал. Если все шло хорошо, он сделал уже треть обратного пути, и через неделю будет дома.
Худое, лихорадочно горящее лицо Пелетье расплылось в безумную улыбку. Гораздо раньше конца этой недели, думал он, он непременно умрет. Лекарства и письма придут слишком поздно. Вероятно, опоздают на четыре или на пять дней. Прямо под последней отметкой он провел длинную черту и в конце ее написал дрожащими неразборчивыми буквами:
«Дорогой Билли, я думаю, что это мой последний день».
Потом он перетащился от двери к окну.
Там было то, что убивало его, — мертвый мир, простирающийся на сотни миль за видимый горизонт. К северу и к востоку не было ничего, кроме льда, нагроможденных друг на друга ледяных глыб, сначала белых, дальше серых, еще дальше багровых и, наконец, черных.
До него донесся глухой, никогда не прекращающийся рокот подводного течения, идущего от Ледовитого океана, прерывающийся время от времени оглушительным грохотом, когда гигантские силы раскалывали точно огромным ножом одну из этих ледяных глыб. Уже пять месяцев он слышал эти звуки, и кроме голоса Мак-Вея и бормотания эскимоса — никакого другого человеческого голоса. Только раз за четыре месяца он видел солнце, в то утро, когда уезжал Мак-Вей.
Он был на грани безумия. Многие до него сходили с ума. В окно ему видны были пять грубых деревянных крестов, отмечающих их могилы. В отчетах Северо-западной королевской стражи их называли героями. И скоро его, констебля Пелетье, будут упоминать в их числе. Мак-Вей напишет обо всем ей, милой верной девушке, за тысячи миль к югу, и она будет всегда помнить его — своего героя — и его одинокую могилу на мысе Фелертон, самом северном пункте царства закона.
Но она никогда не увидит этой могилы. Она никогда не посадит на ней цветов, как она сажает их на могиле своей матери, она никогда не узнает всего — даже половины; не узнает, как страстно он жаждал услышать звук ее голоса, почувствовать прикосновение ее руки, увидеть блеск ее нежных голубых глаз прежде чем умереть. Они должны были пожениться в августе, когда кончится срок его службы в королевской страже. Она ждет его. А в июле или в августе дойдет весть, что он умер.
С подавленным рыданием он откинулся от окна к грубому столу, который он придвинул к своей скамейке и тысячный раз поднес к своим покрасневшим глазам фотографическую карточку.
Это был портрет девушки, дивно прекрасной в глазах Тома Пелетье, с русыми волосами и глазами, которые вечно говорили ему, как сильно она его любит. И в тысячный раз он повернул портрет и прочел на обратной стороне:
«Мой собственный дорогой мальчик, помни, что я всегда с тобой, всегда думаю о тебе, всегда молюсь за тебя и знаю, дорогой, ты всегда будешь поступать так, точно я рядом с тобой».
— Боже! — простонал Пелетье. — Я не могу умереть! Не могу! Я должен жить, чтобы увидеть ее, чтобы…
Он упал на скамью вконец измученный. Опять в голове его замелькали огни. У него кружилась голова, и он говорил с ней или воображал, что говорит с ней, но это было всего лишь нечленораздельное ворчание Казана, старого одноглазого эскимосского пса, подозрительно поднявшего голову. Казан постоянно слушал бред Пелетье еще раньше, чем Мак-Вей оставил его одного. Скоро он опять засунул морду между передними лапами и задремал.
Долгое время спустя он снова поднял голову. Пелетье затих. Но собака заворчала, подошла к двери, вернулась и стала беспокойно тереться о худую руку человека. Потом она отошла, села, подняла вверх морду и из ее горла вырвался долгий тоскливый вой, протяжный и страшный, каким собаки индейцев оплакивают своих умерших хозяев. Этот звук разбудил Пелетье. Он поднялся и почувствовал, что и на этот раз жар и бред покинули его голову.
— Казан, Казан, — позвал он. — Еще не настало время!
Казан подошел к окну, посмотрел на запад и стоял, опершись передними лапами на раму. Пелетье вздрогнул.
— Опять волки, — проговорил он. — Или, может быть, лисица?
Он тоже усвоил себе привычку говорить с самим собой, привычку, распространенную среди людей, живущих на Дальнем Севере, где собственный голос является часто единственным звуком, нарушающим убийственное однообразие. С этими словами он перебрался к окну и выглянул вместе с собакой.
На запад тянулась безжизненная равнина, безграничная и пустая, без малейшего холма или кустика, и небо, нависшее над ней. Пейзаж всегда напоминал Пелетье ужасную картину Доре «Ад», которую он видел когда-то. Низкое твердое небо, точно из багрового и синего гранита, вечно угрожающее обрушиться вниз ужасающей лавиной. И между этим небом и землей был тот жалкий сдавленный мир, который Мак-Вей назвал как-то сумасшедшим домом вселенной.
Единственный мутный глаз Казана и затуманенные горячечными видениями глаза Пелетье не могли видеть далеко, но наконец человек различил предмет, медленно движущийся в направлении к его хижине. Сначала он подумал, что это лисица, а потом волк, наконец, когда предмет приблизился, он показался ему заблудившимся северным оленем. Казан ворчал. Волосы на его спине угрожающе топорщились. Пелетье все внимательнее всматривался, прижимаясь лицом к холодному стеклу окна, и вдруг он издал громкое возбужденное восклицание.
Это человек пробирался к нему! Он согнулся почти вдвое и подвигался вперед зигзагами. Пелетье с трудом добрался до двери, отодвинул засов и приоткрыл ее. Охваченный слабостью, он снова упал на конец скамьи.
Казалось прошла вечность, прежде чем он услышал шаги. Медленные, спотыкающиеся. Минуту спустя в дверях показалось лицо. Это было ужасное лицо, заросшее бородой, с остановившимися безумными глазами — но это было лицо белого человека. Пелетье ожидал эскимоса, и он с внезапным приливом силы вскочил на ноги, когда вошел незнакомец.
— Есть! Дайте мне что-нибудь поесть! Ради всего святого!
Незнакомец упал на пороге сеней и смотрел на него с ненасытной звериной жадностью. По первому побуждению Пелетье дал ему виски, и тот стал пить большими глотками. Потом он поднялся на ноги, а Пелетье упал на стул у стола.
— Я болен, — сказал он. — Сержант Мак-Вей ушел в Черчилл, а мне, кажется, приходит конец. Позаботьтесь сами о себе. Вот еда… овсяная лепешка…
Виски оживили вновь пришедшего. Он смотрел на Пелетье, оскалив свои желтые обломанные зубы, сверкавшие среди всклокоченной бороды и усов. Его взгляд прояснил мозги Пелетье. По какому-то побуждению, непонятному для него самого, рука его схватилась за то место, где у него обычно висела кобура. Тут он вспомнил, что казенный револьвер у него под подушкой.
— Лихорадка, — сказал незнакомец.
Приглядевшись к нему, Пелетье решил, что это матрос.
Он снял толстую куртку и швырнул ее на стол. Потом, следуя указаниям Пелетье, он разыскал пищу и через десять минут жадно ел. Только после того, как он сел за стол напротив, Пелетье заговорил с ним:
— Кто вы такой и каким образом, черт побери, попали сюда?
— Блэк — Джим Блэк мое имя, а иду я из голодного эскимосского становища — так я его называю — в тридцати милях на север вдоль берега. Пять месяцев назад меня высадили в ста милях оттуда, с китоловного судна Джона Сиднея, чтобы охранять кашалота, а кашалота унесло льдом. Тогда мы подались на юг — мы умирали от голода — я и женщина…
— Женщина! — крикнул Пелетье.
— Эскимосская скво, — сказал Блэк, вычищая трубку. — Капитан купил ее для компании мне — заплатил четыре мешка муки и нож ее мужу на мысе Вагнера. Дайте табачку!
Пелетье встал и пошел достать табаку. Он с удивлением заметил, что крепче держится на ногах, и в голове у него прояснилось после слов Блэка. Они с Мак-Веем всегда вели упорную борьбу с бессовестной торговлей эскимосскими женщинами и девушками, какую завели белые, а теперь Блэк сам признавался в этом преступлении. Необходимость действовать, действовать немедленно победила его болезнь. Он вернулся с табаком и снова сел.
— Где же женщина? — спросил он.
— Там, в юрте, — сказал Блэк, набивая трубку. — Мы убили моржа и выстроили снежную юрту. Провизия вся вышла. Теперь она уже, верно, померла, — прибавил он с грубым смехом, взглянув на Пелетье. — А здорово опять попасть в жилище белого человека!
— А может, она не умерла? — настаивал Пелетье.
— Ну так скоро помрет, — произнес Блэк. — Она совсем ослабла, не могла идти, когда я ушел. Впрочем, эскимосы живучие твари, они нелегко умирают, особенно женщины.
— Вы, конечно, вернетесь за ней?
Тот посмотрел минуту на раскрасневшееся лицо Пелетье и засмеялся, точно тот сказал какую-то забавную шутку.
— Ну нет, миляга. Я не стану проделывать эти тридцать миль — да еще тридцать обратно — за всех эскимосских женщин мыса Вагнера.
Глаза Пелетье наполнились кровью, когда он вновь облокотился на стол.
— Слушайте, — сказал он, — вы пойдете назад и сейчас же! Поняли? Вы пойдете назад!
Вдруг он остановился. Он взглянул на куртку Блэка и внезапным движением, изумившим последнего, схватил ее и снял с нее что-то. Приглушенный крик вырвался из его груди. Он держал в пальцах один волос. Он был длиною с фут и принадлежал не эскимосской женщине. Он отливал золотом в тусклом свете, проникавшем в окно, Пелетье поднял страшный взгляд на сидящего против него человека,
— Вы лжете! — сказал он. — Она не эскимоска!
Блэк приподнялся, опираясь громадными руками на край стола, выставив вперед свое грубое лицо, так что Пелетье принужден был откинуться назад. И это было вовремя. С проклятием Блэк отшвырнул стол в сторону и кинулся на больного.
— Я убью тебя! — крикнул он. — Убью и суну туда же, куда ее. А когда придет твой товарищ, я и его…
Его рука протянулась к горлу Пелетье, но раньше, чем он успел стиснуть его, тот крикнул:
— Казан! Казан!
С злобным ворчанием старый одноглазый пес бросился на Блэка, и все трое покатились на скамью Пелетье.
На минуту нападение Казана заставило Блэка отнять одну из своих могучих рук от горла Пелетье. В то время, как он старался сбросить с себя собаку, Пелетье успел засунуть руку под подушку и вытащил тяжелый казенный револьвер. Когда Блэк занес над собакой длинный нож, выхваченный из-за пояса, Пелетье спустил курок. Блэк выронил нож, Без единого звука он рухнул на пол. Пелетье вскочил. Казан все еще не разжимал зубов, вонзившихся в ногу матроса.
— Будет, дружище, — позвал он собаку. — С ним покончено.
Он сел и посмотрел на Блэка. Он знал, что человек этот мертв. Казан с поднявшейся дыбом шерстью обнюхивал голову матроса. В эту минуту в окно ворвался яркий луч света. Это было солнце — второй раз за четыре месяца. Крик радости вырвался из груди Пелетье. Но вдруг он остановился. На полу, рядом с Блэком, что-то блеснуло золотом. Пелетье бросился на колени.
Это был золотой волос с куртки убитого, приставший к карточке его возлюбленной, которая упала, когда стол перевернулся. С этой карточкой в одной руке и с волосом в другой Пелетье медленно поднялся на ноги и посмотрел в окно. Солнце опять скрылось. Но его появление вдохнуло в него новую жизнь. Он радостно обернулся к Казану.
— Все это имеет какое-то значение, дружище, — сказал он тихим убедительным голосом. — Солнце, карточка и это. Это она послала. Слышишь! Она послала! Я слышу ее голос, она велит мне идти: «Томми, — говорит он, — ты не мужчина, если ты не пойдешь, хотя бы тебе пришлось умереть в пути. Ты можешь снести ей что-нибудь поесть, — говорит она, — ведь все равно, где умереть — здесь или в юрте. Можешь написать словечко Билли и можешь оставить ей чем прокормиться до его возвращения, а потом он перевезет ее сюда, а тебя все равно похоронят рядом с остальными». Вот, что она говорит, Казан, ну, и, значит, мы пойдем!
Он оглянулся немного растерянно.
— Прямо по берегу, — пробормотал он. — Ну что же, мы пройдем.
Он начал собирать в мешок провизию. За дверями у него были маленькие саночки. Закутавшись в меховую одежду, он положил мешок на сани, туда же погрузил вязанку дров, фонарь, одеяло и масло. Сделав это, он написал несколько слов Мак-Вею и прибил записку к двери. Потом он впряг старого Казана в санки и пустился в путь, оставив убитого там, где он упал.
— Этого-то она и хотела от нас, — сказал он Казану. — Конечно, она хотела этого, доброе верное сердце!
Но та метель, с которой боролась Изабелла на снежной равнине, день за днем свирепствовала над его головой, с треском, воем и свистом грохоча среди ледяных полей, неся с собой вновь непроницаемый мертвый покров арктической мглы, которая сводила его с ума. Он пытался не думать ни о чем, кроме Билли, о быстром беге его верного товарища на юг и о драгоценных письмах, которые он принесет, и он считал дни, делая отметки пером на двери, отделяющей его от серого и багрового хаоса арктического моря.
Наконец наступил день, когда он отказался от надежды. Он решил, что умирает. Он подсчитал отметки на дверях — их было шестнадцать. Как много дней прошло с тех пор, как Билли с собаками уехал. Если все шло хорошо, он сделал уже треть обратного пути, и через неделю будет дома.
Худое, лихорадочно горящее лицо Пелетье расплылось в безумную улыбку. Гораздо раньше конца этой недели, думал он, он непременно умрет. Лекарства и письма придут слишком поздно. Вероятно, опоздают на четыре или на пять дней. Прямо под последней отметкой он провел длинную черту и в конце ее написал дрожащими неразборчивыми буквами:
«Дорогой Билли, я думаю, что это мой последний день».
Потом он перетащился от двери к окну.
Там было то, что убивало его, — мертвый мир, простирающийся на сотни миль за видимый горизонт. К северу и к востоку не было ничего, кроме льда, нагроможденных друг на друга ледяных глыб, сначала белых, дальше серых, еще дальше багровых и, наконец, черных.
До него донесся глухой, никогда не прекращающийся рокот подводного течения, идущего от Ледовитого океана, прерывающийся время от времени оглушительным грохотом, когда гигантские силы раскалывали точно огромным ножом одну из этих ледяных глыб. Уже пять месяцев он слышал эти звуки, и кроме голоса Мак-Вея и бормотания эскимоса — никакого другого человеческого голоса. Только раз за четыре месяца он видел солнце, в то утро, когда уезжал Мак-Вей.
Он был на грани безумия. Многие до него сходили с ума. В окно ему видны были пять грубых деревянных крестов, отмечающих их могилы. В отчетах Северо-западной королевской стражи их называли героями. И скоро его, констебля Пелетье, будут упоминать в их числе. Мак-Вей напишет обо всем ей, милой верной девушке, за тысячи миль к югу, и она будет всегда помнить его — своего героя — и его одинокую могилу на мысе Фелертон, самом северном пункте царства закона.
Но она никогда не увидит этой могилы. Она никогда не посадит на ней цветов, как она сажает их на могиле своей матери, она никогда не узнает всего — даже половины; не узнает, как страстно он жаждал услышать звук ее голоса, почувствовать прикосновение ее руки, увидеть блеск ее нежных голубых глаз прежде чем умереть. Они должны были пожениться в августе, когда кончится срок его службы в королевской страже. Она ждет его. А в июле или в августе дойдет весть, что он умер.
С подавленным рыданием он откинулся от окна к грубому столу, который он придвинул к своей скамейке и тысячный раз поднес к своим покрасневшим глазам фотографическую карточку.
Это был портрет девушки, дивно прекрасной в глазах Тома Пелетье, с русыми волосами и глазами, которые вечно говорили ему, как сильно она его любит. И в тысячный раз он повернул портрет и прочел на обратной стороне:
«Мой собственный дорогой мальчик, помни, что я всегда с тобой, всегда думаю о тебе, всегда молюсь за тебя и знаю, дорогой, ты всегда будешь поступать так, точно я рядом с тобой».
— Боже! — простонал Пелетье. — Я не могу умереть! Не могу! Я должен жить, чтобы увидеть ее, чтобы…
Он упал на скамью вконец измученный. Опять в голове его замелькали огни. У него кружилась голова, и он говорил с ней или воображал, что говорит с ней, но это было всего лишь нечленораздельное ворчание Казана, старого одноглазого эскимосского пса, подозрительно поднявшего голову. Казан постоянно слушал бред Пелетье еще раньше, чем Мак-Вей оставил его одного. Скоро он опять засунул морду между передними лапами и задремал.
Долгое время спустя он снова поднял голову. Пелетье затих. Но собака заворчала, подошла к двери, вернулась и стала беспокойно тереться о худую руку человека. Потом она отошла, села, подняла вверх морду и из ее горла вырвался долгий тоскливый вой, протяжный и страшный, каким собаки индейцев оплакивают своих умерших хозяев. Этот звук разбудил Пелетье. Он поднялся и почувствовал, что и на этот раз жар и бред покинули его голову.
— Казан, Казан, — позвал он. — Еще не настало время!
Казан подошел к окну, посмотрел на запад и стоял, опершись передними лапами на раму. Пелетье вздрогнул.
— Опять волки, — проговорил он. — Или, может быть, лисица?
Он тоже усвоил себе привычку говорить с самим собой, привычку, распространенную среди людей, живущих на Дальнем Севере, где собственный голос является часто единственным звуком, нарушающим убийственное однообразие. С этими словами он перебрался к окну и выглянул вместе с собакой.
На запад тянулась безжизненная равнина, безграничная и пустая, без малейшего холма или кустика, и небо, нависшее над ней. Пейзаж всегда напоминал Пелетье ужасную картину Доре «Ад», которую он видел когда-то. Низкое твердое небо, точно из багрового и синего гранита, вечно угрожающее обрушиться вниз ужасающей лавиной. И между этим небом и землей был тот жалкий сдавленный мир, который Мак-Вей назвал как-то сумасшедшим домом вселенной.
Единственный мутный глаз Казана и затуманенные горячечными видениями глаза Пелетье не могли видеть далеко, но наконец человек различил предмет, медленно движущийся в направлении к его хижине. Сначала он подумал, что это лисица, а потом волк, наконец, когда предмет приблизился, он показался ему заблудившимся северным оленем. Казан ворчал. Волосы на его спине угрожающе топорщились. Пелетье все внимательнее всматривался, прижимаясь лицом к холодному стеклу окна, и вдруг он издал громкое возбужденное восклицание.
Это человек пробирался к нему! Он согнулся почти вдвое и подвигался вперед зигзагами. Пелетье с трудом добрался до двери, отодвинул засов и приоткрыл ее. Охваченный слабостью, он снова упал на конец скамьи.
Казалось прошла вечность, прежде чем он услышал шаги. Медленные, спотыкающиеся. Минуту спустя в дверях показалось лицо. Это было ужасное лицо, заросшее бородой, с остановившимися безумными глазами — но это было лицо белого человека. Пелетье ожидал эскимоса, и он с внезапным приливом силы вскочил на ноги, когда вошел незнакомец.
— Есть! Дайте мне что-нибудь поесть! Ради всего святого!
Незнакомец упал на пороге сеней и смотрел на него с ненасытной звериной жадностью. По первому побуждению Пелетье дал ему виски, и тот стал пить большими глотками. Потом он поднялся на ноги, а Пелетье упал на стул у стола.
— Я болен, — сказал он. — Сержант Мак-Вей ушел в Черчилл, а мне, кажется, приходит конец. Позаботьтесь сами о себе. Вот еда… овсяная лепешка…
Виски оживили вновь пришедшего. Он смотрел на Пелетье, оскалив свои желтые обломанные зубы, сверкавшие среди всклокоченной бороды и усов. Его взгляд прояснил мозги Пелетье. По какому-то побуждению, непонятному для него самого, рука его схватилась за то место, где у него обычно висела кобура. Тут он вспомнил, что казенный револьвер у него под подушкой.
— Лихорадка, — сказал незнакомец.
Приглядевшись к нему, Пелетье решил, что это матрос.
Он снял толстую куртку и швырнул ее на стол. Потом, следуя указаниям Пелетье, он разыскал пищу и через десять минут жадно ел. Только после того, как он сел за стол напротив, Пелетье заговорил с ним:
— Кто вы такой и каким образом, черт побери, попали сюда?
— Блэк — Джим Блэк мое имя, а иду я из голодного эскимосского становища — так я его называю — в тридцати милях на север вдоль берега. Пять месяцев назад меня высадили в ста милях оттуда, с китоловного судна Джона Сиднея, чтобы охранять кашалота, а кашалота унесло льдом. Тогда мы подались на юг — мы умирали от голода — я и женщина…
— Женщина! — крикнул Пелетье.
— Эскимосская скво, — сказал Блэк, вычищая трубку. — Капитан купил ее для компании мне — заплатил четыре мешка муки и нож ее мужу на мысе Вагнера. Дайте табачку!
Пелетье встал и пошел достать табаку. Он с удивлением заметил, что крепче держится на ногах, и в голове у него прояснилось после слов Блэка. Они с Мак-Веем всегда вели упорную борьбу с бессовестной торговлей эскимосскими женщинами и девушками, какую завели белые, а теперь Блэк сам признавался в этом преступлении. Необходимость действовать, действовать немедленно победила его болезнь. Он вернулся с табаком и снова сел.
— Где же женщина? — спросил он.
— Там, в юрте, — сказал Блэк, набивая трубку. — Мы убили моржа и выстроили снежную юрту. Провизия вся вышла. Теперь она уже, верно, померла, — прибавил он с грубым смехом, взглянув на Пелетье. — А здорово опять попасть в жилище белого человека!
— А может, она не умерла? — настаивал Пелетье.
— Ну так скоро помрет, — произнес Блэк. — Она совсем ослабла, не могла идти, когда я ушел. Впрочем, эскимосы живучие твари, они нелегко умирают, особенно женщины.
— Вы, конечно, вернетесь за ней?
Тот посмотрел минуту на раскрасневшееся лицо Пелетье и засмеялся, точно тот сказал какую-то забавную шутку.
— Ну нет, миляга. Я не стану проделывать эти тридцать миль — да еще тридцать обратно — за всех эскимосских женщин мыса Вагнера.
Глаза Пелетье наполнились кровью, когда он вновь облокотился на стол.
— Слушайте, — сказал он, — вы пойдете назад и сейчас же! Поняли? Вы пойдете назад!
Вдруг он остановился. Он взглянул на куртку Блэка и внезапным движением, изумившим последнего, схватил ее и снял с нее что-то. Приглушенный крик вырвался из его груди. Он держал в пальцах один волос. Он был длиною с фут и принадлежал не эскимосской женщине. Он отливал золотом в тусклом свете, проникавшем в окно, Пелетье поднял страшный взгляд на сидящего против него человека,
— Вы лжете! — сказал он. — Она не эскимоска!
Блэк приподнялся, опираясь громадными руками на край стола, выставив вперед свое грубое лицо, так что Пелетье принужден был откинуться назад. И это было вовремя. С проклятием Блэк отшвырнул стол в сторону и кинулся на больного.
— Я убью тебя! — крикнул он. — Убью и суну туда же, куда ее. А когда придет твой товарищ, я и его…
Его рука протянулась к горлу Пелетье, но раньше, чем он успел стиснуть его, тот крикнул:
— Казан! Казан!
С злобным ворчанием старый одноглазый пес бросился на Блэка, и все трое покатились на скамью Пелетье.
На минуту нападение Казана заставило Блэка отнять одну из своих могучих рук от горла Пелетье. В то время, как он старался сбросить с себя собаку, Пелетье успел засунуть руку под подушку и вытащил тяжелый казенный револьвер. Когда Блэк занес над собакой длинный нож, выхваченный из-за пояса, Пелетье спустил курок. Блэк выронил нож, Без единого звука он рухнул на пол. Пелетье вскочил. Казан все еще не разжимал зубов, вонзившихся в ногу матроса.
— Будет, дружище, — позвал он собаку. — С ним покончено.
Он сел и посмотрел на Блэка. Он знал, что человек этот мертв. Казан с поднявшейся дыбом шерстью обнюхивал голову матроса. В эту минуту в окно ворвался яркий луч света. Это было солнце — второй раз за четыре месяца. Крик радости вырвался из груди Пелетье. Но вдруг он остановился. На полу, рядом с Блэком, что-то блеснуло золотом. Пелетье бросился на колени.
Это был золотой волос с куртки убитого, приставший к карточке его возлюбленной, которая упала, когда стол перевернулся. С этой карточкой в одной руке и с волосом в другой Пелетье медленно поднялся на ноги и посмотрел в окно. Солнце опять скрылось. Но его появление вдохнуло в него новую жизнь. Он радостно обернулся к Казану.
— Все это имеет какое-то значение, дружище, — сказал он тихим убедительным голосом. — Солнце, карточка и это. Это она послала. Слышишь! Она послала! Я слышу ее голос, она велит мне идти: «Томми, — говорит он, — ты не мужчина, если ты не пойдешь, хотя бы тебе пришлось умереть в пути. Ты можешь снести ей что-нибудь поесть, — говорит она, — ведь все равно, где умереть — здесь или в юрте. Можешь написать словечко Билли и можешь оставить ей чем прокормиться до его возвращения, а потом он перевезет ее сюда, а тебя все равно похоронят рядом с остальными». Вот, что она говорит, Казан, ну, и, значит, мы пойдем!
Он оглянулся немного растерянно.
— Прямо по берегу, — пробормотал он. — Ну что же, мы пройдем.
Он начал собирать в мешок провизию. За дверями у него были маленькие саночки. Закутавшись в меховую одежду, он положил мешок на сани, туда же погрузил вязанку дров, фонарь, одеяло и масло. Сделав это, он написал несколько слов Мак-Вею и прибил записку к двери. Потом он впряг старого Казана в санки и пустился в путь, оставив убитого там, где он упал.
— Этого-то она и хотела от нас, — сказал он Казану. — Конечно, она хотела этого, доброе верное сердце!
Глава VIII. МАЛЕНЬКАЯ ТАЙНА
Пелетье держался у самого скованного льдом берега. Он подвигался медленно, щадя Казана, напрягавшего все мускулы своего старого тела, чтобы тащить сани. На время возбуждение придало силы Пелетье, но они постепенно стали падать. Все-таки прежняя слабость не возвращалась к нему. Он чувствовал, что неуверенность коренится, главным образом, у него в глазах.
Недели лихорадки ослабили его зрение, и весь мир кругом казался ему изменившимся и странным.
Он видел отчетливо только на расстоянии нескольких сот шагов, за пределами этого небольшого круга все казалось ему серым и темным. Странным образом его поражало, что, несмотря на трагизм его теперешнего положения, в нем было и что-то комическое. Он не мог не смеяться, вспоминая, что Казан одноглазый, а сам он полуслепой. Он посмеивался про себя и разговаривал с собакой.
— Мы точно в кошки-мышки играем, дружище, — говорил он, — как играли ребятами. Она завязывала мне глаза платком, и я гонялся за ней по всему старому саду, а когда я ловил ее, то по условиям игры мог поцеловать. Раз я здорово налетел на яблоню…
Конец его лыжи ударился в обледеневший сугроб и он отлетел далеко лицом в снег. Он выкарабкался и встал.
— Мы играли в эту игру, пока не выросли, старина, — продолжал он. — Последний раз мы играли, когда ей было семнадцать лет. Она заплетала волосы в толстую косу, но они все растрепались, и, когда я поймал ее и сорвал платок, я увидел ее смеющиеся глаза и губы. Я сжал ее крепче, чем всегда, и сказал ей, что буду устраивать наш дом с ней. А потом я попал, сюда.
Он остановился и протер себе глаза. Через час, когда они продолжали пробираться вперед, он бормотал что-то, чего не понял бы не только Казан, но и никто другой. Впрочем, хотя слова его звучали бредом, искра сознания не погасла в его мозгу. Юрта и в ней умирающая с голоду женщина, покинутая Блэком, живо рисовались в его воображении, и он не забывал об этом ни на минуту. Он должен найти юрту, а юрта на самом берегу моря. Он не пропустит ее, если проживет достаточно, чтобы пройти тридцать миль. Ему не приходило в голову, что Блэк солгал и что юрта много дальше или, напротив, значительно ближе.
Было два часа, когда он остановился, чтоб сварить себе чаю. Он думал, что прошел около восемнадцати миль. Значит, немногим более половины пути. Он был не голоден, но покормил Казана. Горячий чай, немного разбавленный виски, взбодрит его больше, чем пища.
— Самое большее двенадцать миль, — сказал он собаке. — Это мы пройдем. Непременно пройдем.
Если бы глаза его видели лучше, он бы, наверно, увидел занесенный снегом холм, называвшийся «Слепой Эскимос», ровно в девяти милях от их хижины. Но он не видел и шел вперед, исполненный надежды. Голова его болела, и ноги двигались с трудом. Вскоре день погас, но в это время не было большой разницы между светом и тьмой, и Пелетье едва ли обратил внимание на это различие. Наконец образ юрты и умирающей женщины стал лишь временами вспыхивать в его мозгу. Он чередовался с темными провалами. Вспышки энергии медленно гасли, и, наконец, Пелетье упал на сани.
— Вперед, Казан! — слабо вскрикнул он. — Ну-ка, вперед!
Казан слышал только неясное бормотанье. Он остановился и оглянулся, слегка повизгивая. Некоторое время он сидел на задних лапах, прислушиваясь к чему-то странному, доносившемуся до него по ветру. Потом он побежал немного быстрее, продолжая повизгивать. Если бы Пелетье сознавал окружающее, он бы направил его прямо по берегу. Но старый Казан вдруг повернулся в сторону от моря. За последние десять минут он дважды останавливался и втягивал в себя воздух, и каждый раз немного менял направление/ Полчаса спустя он подошел к белому бугорку, возвышавшемуся среди снежной равнины. Он остановился, сел на задние ноги, поднял морду к черному ночному небу и второй раз за этот день испустил громкий тоскливый вой.
Это привело в себя Пелетье. Он приподнялся, протер себе глаза, встал на ноги и увидал холмик в нескольких шагах впереди. Это окончательно прояснило его сознание. Он понимал, что это — юрта. Надо было открыть дверь. Он достал фонарь и стал возиться с ним. Не меньше полудюжины спичек ушло на то, чтобы зажечь его. Потом он вошел внутрь с Казаном, не отстававшим от него ни на шаг.
Там неприятно пахло сыростью, как всегда в снежных юртах. Не слышно было ни звука. Фонарь освещал маленькое помещение, на полу Пелетье заметил кучу одеял и медвежью шкуру. Никаких признаков жизни не видно было, и он инстинктивно повернулся к Казану. Собака уставилась на кучу одеял, уши ее насторожились, глаза горели и из горла вырывался тихий вой.
Пелетье еще раз взглянул на кучу одеял и медленно подошел к ним. Он откинул медвежью шкуру и нашел то, о чем говорил Блэк — женщину. Мгновенье он стоял неподвижно, потом с подавленным восклицанием опустился на колени. Блэк не соврал: это была эскимосская женщина. Она умерла. Но умерла не от голода. Блэк убил ее!
Он встал на ноги и оглянулся. Но все-таки неужели этот золотой волос, этот волос белой женщины, ничего не означал? Что такое? Он отскочил назад к собаке. Его напряженные нервы содрогнулись от какого-то звука, какого-то движения, доносившегося из дальнего темного угла юрты. Сани, застрявшие в дверях, не пускали Казана дальше, но он визжа рвался вперед. Снова раздался тот же звук — тихий жалобный человеческий плач.
Держа фонарь в руке, Пелетье направился в угол. Там на земле лежал второй сверток одеял, и, когда он пригляделся к нему, то заметил, что сверток шевелится. Секунду он поколебался, глядя на него, потом с усилием разбил ледяную кору, сковавшую его сердце, бросился к нему и раскрыл его.
Свет фонаря упал на тонкое бледное личико и золотистую головку маленького ребенка. Большие испуганные глаза смотрели на Пелетье. Онемев от изумления при виде этого чуда, он опустился на колени, но глаза снова закрылись, и раздался тот тонкий голодный плач, который Казан слышал, когда они еще приближались к юрте. Пелетье откинул одеяло и прижал малютку к себе.
— Это девочка — крошечная девочка! — пояснил он Казану. — Ну же, дружище, отойди!
Он положил ребенка на другое одеяло и отогнал собаку. В нем внезапно пробудилась сила двух человек. Он выскочил из юрты, схватил свои одеяла и стал быстро распаковывать на снегу мешок.
— Это она нас прислала, дружище! — вскричал он прерывающимся от волнения голосом. — Где же это молоко?..
Недели лихорадки ослабили его зрение, и весь мир кругом казался ему изменившимся и странным.
Он видел отчетливо только на расстоянии нескольких сот шагов, за пределами этого небольшого круга все казалось ему серым и темным. Странным образом его поражало, что, несмотря на трагизм его теперешнего положения, в нем было и что-то комическое. Он не мог не смеяться, вспоминая, что Казан одноглазый, а сам он полуслепой. Он посмеивался про себя и разговаривал с собакой.
— Мы точно в кошки-мышки играем, дружище, — говорил он, — как играли ребятами. Она завязывала мне глаза платком, и я гонялся за ней по всему старому саду, а когда я ловил ее, то по условиям игры мог поцеловать. Раз я здорово налетел на яблоню…
Конец его лыжи ударился в обледеневший сугроб и он отлетел далеко лицом в снег. Он выкарабкался и встал.
— Мы играли в эту игру, пока не выросли, старина, — продолжал он. — Последний раз мы играли, когда ей было семнадцать лет. Она заплетала волосы в толстую косу, но они все растрепались, и, когда я поймал ее и сорвал платок, я увидел ее смеющиеся глаза и губы. Я сжал ее крепче, чем всегда, и сказал ей, что буду устраивать наш дом с ней. А потом я попал, сюда.
Он остановился и протер себе глаза. Через час, когда они продолжали пробираться вперед, он бормотал что-то, чего не понял бы не только Казан, но и никто другой. Впрочем, хотя слова его звучали бредом, искра сознания не погасла в его мозгу. Юрта и в ней умирающая с голоду женщина, покинутая Блэком, живо рисовались в его воображении, и он не забывал об этом ни на минуту. Он должен найти юрту, а юрта на самом берегу моря. Он не пропустит ее, если проживет достаточно, чтобы пройти тридцать миль. Ему не приходило в голову, что Блэк солгал и что юрта много дальше или, напротив, значительно ближе.
Было два часа, когда он остановился, чтоб сварить себе чаю. Он думал, что прошел около восемнадцати миль. Значит, немногим более половины пути. Он был не голоден, но покормил Казана. Горячий чай, немного разбавленный виски, взбодрит его больше, чем пища.
— Самое большее двенадцать миль, — сказал он собаке. — Это мы пройдем. Непременно пройдем.
Если бы глаза его видели лучше, он бы, наверно, увидел занесенный снегом холм, называвшийся «Слепой Эскимос», ровно в девяти милях от их хижины. Но он не видел и шел вперед, исполненный надежды. Голова его болела, и ноги двигались с трудом. Вскоре день погас, но в это время не было большой разницы между светом и тьмой, и Пелетье едва ли обратил внимание на это различие. Наконец образ юрты и умирающей женщины стал лишь временами вспыхивать в его мозгу. Он чередовался с темными провалами. Вспышки энергии медленно гасли, и, наконец, Пелетье упал на сани.
— Вперед, Казан! — слабо вскрикнул он. — Ну-ка, вперед!
Казан слышал только неясное бормотанье. Он остановился и оглянулся, слегка повизгивая. Некоторое время он сидел на задних лапах, прислушиваясь к чему-то странному, доносившемуся до него по ветру. Потом он побежал немного быстрее, продолжая повизгивать. Если бы Пелетье сознавал окружающее, он бы направил его прямо по берегу. Но старый Казан вдруг повернулся в сторону от моря. За последние десять минут он дважды останавливался и втягивал в себя воздух, и каждый раз немного менял направление/ Полчаса спустя он подошел к белому бугорку, возвышавшемуся среди снежной равнины. Он остановился, сел на задние ноги, поднял морду к черному ночному небу и второй раз за этот день испустил громкий тоскливый вой.
Это привело в себя Пелетье. Он приподнялся, протер себе глаза, встал на ноги и увидал холмик в нескольких шагах впереди. Это окончательно прояснило его сознание. Он понимал, что это — юрта. Надо было открыть дверь. Он достал фонарь и стал возиться с ним. Не меньше полудюжины спичек ушло на то, чтобы зажечь его. Потом он вошел внутрь с Казаном, не отстававшим от него ни на шаг.
Там неприятно пахло сыростью, как всегда в снежных юртах. Не слышно было ни звука. Фонарь освещал маленькое помещение, на полу Пелетье заметил кучу одеял и медвежью шкуру. Никаких признаков жизни не видно было, и он инстинктивно повернулся к Казану. Собака уставилась на кучу одеял, уши ее насторожились, глаза горели и из горла вырывался тихий вой.
Пелетье еще раз взглянул на кучу одеял и медленно подошел к ним. Он откинул медвежью шкуру и нашел то, о чем говорил Блэк — женщину. Мгновенье он стоял неподвижно, потом с подавленным восклицанием опустился на колени. Блэк не соврал: это была эскимосская женщина. Она умерла. Но умерла не от голода. Блэк убил ее!
Он встал на ноги и оглянулся. Но все-таки неужели этот золотой волос, этот волос белой женщины, ничего не означал? Что такое? Он отскочил назад к собаке. Его напряженные нервы содрогнулись от какого-то звука, какого-то движения, доносившегося из дальнего темного угла юрты. Сани, застрявшие в дверях, не пускали Казана дальше, но он визжа рвался вперед. Снова раздался тот же звук — тихий жалобный человеческий плач.
Держа фонарь в руке, Пелетье направился в угол. Там на земле лежал второй сверток одеял, и, когда он пригляделся к нему, то заметил, что сверток шевелится. Секунду он поколебался, глядя на него, потом с усилием разбил ледяную кору, сковавшую его сердце, бросился к нему и раскрыл его.
Свет фонаря упал на тонкое бледное личико и золотистую головку маленького ребенка. Большие испуганные глаза смотрели на Пелетье. Онемев от изумления при виде этого чуда, он опустился на колени, но глаза снова закрылись, и раздался тот тонкий голодный плач, который Казан слышал, когда они еще приближались к юрте. Пелетье откинул одеяло и прижал малютку к себе.
— Это девочка — крошечная девочка! — пояснил он Казану. — Ну же, дружище, отойди!
Он положил ребенка на другое одеяло и отогнал собаку. В нем внезапно пробудилась сила двух человек. Он выскочил из юрты, схватил свои одеяла и стал быстро распаковывать на снегу мешок.
— Это она нас прислала, дружище! — вскричал он прерывающимся от волнения голосом. — Где же это молоко?..