– Нет, Гинцельманн, – ответил граф Мануэль, поглаживая соломенную головку маленькой Мелиценты. – Она – мамина дочка. Она происходит из народа, у которого нет времени высовываться в сомнительные окна.
   – Она ведь и твоя дочь, граф Мануэль. Поэтому между сегодняшним днем и своими похоронами она также захочет, пусть дорогой ценой, вырваться из королевства моей сестры Сускинд. О, совершенно определенно, вы заплатили пока слишком мало, лишь одну прядь своих седых волос, но в свое время вы заплатите другую цену, которую потребует Сускинд. Я-то знаю, ибо именно я собираю причитающееся моей сестре Сускинд, и, когда пробьет час, поверьте мне, граф Мануэль, я не буду просить вашего соизволения, да и нет такой цены, которую вы, по-моему, охотно не заплатите.
   – Вероятно. Сускинд мудра и странна, а грозная красота ее юности – осуществление старой надежды. Жизнь превратилась в скучное решение вопроса больших денег и большой крови, но Сускинд восстановит для меня злато и пурпур рассвета.
   – Так вы очень сильно любите мою сестру Сускинд? – спросил Гинцельманн с довольно грустной улыбкой.
   – Она – наслаждение моего сердца и желание моего желания, и именно по ней я всегда невольно тосковал с тех пор, как ушел, чтобы взойти на высокий Врейдекс в погоне за богатством и славой. Я видел, как мои пожелания исполнились, а мечты осуществились, и все божественные недовольства, облагораживавшие мою юность, умерли без мук в тепле и уюте. И жизнь стала лишь привычкой делать то, чего ожидают от тебя маленькие люди, а молодость покинула меня, и я, который прежде с высоко поднятой головой следовал своим помыслам и своим желаниям, больше уже не могу очень сильно чем-то интересоваться. Теперь я изменился, ибо Сускинд еще раз выпустила меня из Страны Юных и из серых глубин нестареющей, истязающей себя юности, что свели с ума Рурика, но не меня.
   – Послушайте, граф Мануэль, это юное ничтожество без гроша в кармане, этот секретарь Рурик, был пойман не так, как пойманы вы. От веры остальных не убежать с этой стороны окна. Всемирно известного Спасителя Мануэля здесь не оставляет удача, и он будет процветать и самоутверждаться до тех пор, пока приказы лишенных воображения богов совершенно не погубят Мануэля, который когда-то следовал своим помыслам и своим желаниям. Даже возвышенные боги с одобрением отмечают, что вы стали таким человеком, которому боги доверяют, и поэтому они бессовестно вам благоволят. Здесь для вас все подготовлено заранее помыслами других. Здесь вам не убежать от стремления сегодня получить еще немного богатств, а завтра – еще немного лугов при каждодневно усиливающихся рукоплесканиях, почитании и зависти ваших собратьев наряду с медленно, но постоянно углубляющимися морщинами, тупеющим мозгом, увеличивающимся брюшком и чопорным одобрением всех на земле и на небесах. Вот награда для тех, кого вы в шутку называете преуспевающими людьми.
   Дон Мануэль отвечал очень медленно, и маленькой Мелиценте показалось, что у отца грустный голос. Мануэль сказал:
   – По-моему, несомненно, что мне не убежать с этой стороны окна Заполя. На мне лежал долг создать в этом мире некую фигуру, и я выполнил это обязательство. Затем нужно было выполнить еще и другие обязательства. А теперь на меня лег гейс, который неосуществим ни трудом, ни чудом. Это гейс, который наложен на каждого, а жизнь у любого человека такая же, как и у меня: ни на миг она не освобождается от того или иного обязательства. Да, юность болтлива и хвастлива, но в самом конце никто не может следовать своим помыслам и своему желанию. На каждом повороте тебя встречает то, что ожидал, долг следует за долгом, и в конце концов ни один герой не может стать сильнее всех. Поэтому мы волей-неволей уступаем ужасной неразумности этого мира, и Гельмас делается мудрым, а Фердинанд святым, я же преуспевающим. Мы выполняем то, что от нас и ждали, потому что ни у одного из нас никогда не было настоящей возможности сопротивляться в мире, где все люди питаются своей верой.
   – А разве успех вас не удовлетворяет?
   – Но, – медленно спросил Мануэль точно так же, как он когда-то в своей потерянной молодости спросил Горвендила, – что такое успех? Мне говорят, что я во всем чудесно преуспел, поднявшись с самого низа до таких высот, однако, слыша это, я порой диву даюсь, поскольку знаю, что на уютной вершине графа Мануэля кривляется существо с высохшим сердцем, человек духовно не такой богатый, как выходивший в поле с Мельниковыми свиньями.
   – Да, граф Мануэль, вы пришли к приемлемому соглашению с этим миром, уступив его глупости. Так довольствуйтесь покоем, ибо это единственный путь, открытый любому, кто не совсем правильно увидел и оценил пределы этого мира. На худой конец, вы обрели все свои желания и представляете собой весьма знаменитую фигуру, не говоря уж о завидном положении.
   – Но я голодаю, Гинцельманн, я высыхаю, становясь каменным, и эта завидная жизнь превращает меня в почитаемого дураками самодовольного идола, а одобрение дураков превращает мое сердце и мозг в каменное сердце и мозг идола. И я оглядываюсь назад, на свои прежние бездыханные устремления, и печально спрашиваю: «Неужели ради этого?»
   – Да, – сказал Гинцельманн и пожал плечами, так и не расставаясь со своей грустной улыбкой. – Да-да, все это – лишь еще один способ доказать, что Беда сдержала свое слово. Но ни одному человеку не избавиться от Кручины, граф Мануэль, разве что дорогой ценой.
   Какое-то время они молчали. Граф Мануэль гладил соломенную головку маленькой Мелиценты. Гинцельманн вертел в руке крестик, висевший у него на шее и казавшийся сплетенным из струн. Когда Гинцельманн тряхнул им, крест зазвенел, как колокольчик.
   – Но тем не менее, – сказал Гинцельманн, – вы остаетесь здесь. Нет, определенно я вас не понимаю, граф Мануэль! Как пьяница идет назад к губительному бочонку, так и вы продолжаете возвращаться в свой прекрасный дом в Сторизенде и к непрестанному нашептыванию отца вашего отца, несмотря на то что вам нужно лишь остаться в низком дворце Сускинд с красными колоннами, чтобы навсегда избавиться от этого шепота и этого тоскливого насыщения человеческих желаний.
   – Я, конечно же, вскоре обоснуюсь там постоянно, – сказал граф Мануэль, – но еще рано. Было бы не вполне честно по отношению к жене покинуть Сторизенд прямо сейчас, когда мы собираем урожай и когда все так или иначе уже в беспорядке…
   – Я так понимаю, что вы по-прежнему выдумываете извинения, граф, чтобы отложить признание вассальной зависимости от моей сестры.
   – Нет, это не так, совсем не так! В делах сейчас действительно беспорядок, и, кроме того, Гинцельманн, в конце следующей недели аист принесет нам последнюю девочку. Мы назовем ее Эттаррой, и мне бы, конечно, хотелось на нее взглянуть…
   Гинцельманн по-прежнему грустно улыбался.
   – В прошедший месяц вы не могли прийти к нам просто потому, что ваша жена тогда была изнурена стоянием на жаркой кухне и изготовлением варений и солений. Дон Мануэль, придете ли вы, когда девочка будет доставлена, а весь урожай засыпан в закрома?
   – Но, Гинцельманн, в течение пары недель мы будем варить пиво, а я всегда более или менее за этим следил…
   Гинцельманн, так же грустно улыбаясь, указал маленькой рукой в перчатке на Мелиценту.
   – А как насчет другого вашего порабощения – этим ребенком?
   – Несомненно, Гинцельманн, что потомство нуждается в отцовском присмотре, а она всего лишь ребенок. И, естественно, я последнее время думал об этом довольно серьезно…
   Гинцельманн заговорил, тщательно подбирая слова:
   – Она почти самая глупая и самая непривлекательная девочка, которую я когда-либо видел. А я, как вы должны помнить, кровный брат Каину и Сету.
   Но дон Мануэль не рассердился.
   – Будто я не знал, что в ребенке нет ничего замечательного! Нет, мой милый Гинцельманн, вы, служащий Сускинд, показали мне много странного и прелестного, но не более странного и прелестного, чем то, что я открыл сам. Ведь я – тот Мануэль, которого называют Спасителем Пуактесма, и мои деяния станут темой для менестрелей, чьи дедушки еще не родились. Я познал любовь, войну и всевозможные приключения. Но все вздохи и приглушенный смех вчерашнего дня, и все трубные звуки и крики, и все, что я видел на блистательных возвышениях великих мира сего, и все добро, которое я в свое время, возможно, сделал, и все зло, которое я определенно уничтожил, все это кажется тривиальным по сравнению с производством на свет этого взъерошенного потомства. Нет, разумеется, она менее развита, чем Эммерик и даже Доротея, и она, как ты говоришь, ничем не примечательный ребенок, хотя зачастую, могу тебя уверить, она творит изумительные вещи. Вот к примеру…
   – Избавьте меня! – сказал Гинцельманн.
   – Но это действительно было с ее стороны очень умно, – с разочарованием сделал оговорку дон Мануэль. – Однако я собирался сказать, что я, который громил язычников и перекидывался шутками с королями, а сейчас ставлю условия Святому Отцу, стал считать поступки этой дурно воспитанной, эгоистичной, некрасивой, маленькой чертовки более важными, чем свои. И пока я не могу решиться покинуть ее. Поэтому, мой друг Гинцельманн, думаю, пока я не приму на себя такое обязательство. Но после Рождества посмотрим.
   – А я расскажу вам о двух причинах этих колебаний, граф Мануэль. Одна причина состоит в том, что вы – человек, а другая – в том, что у вас на голове седые волосы.
   – Так, может быть, – безнадежно спросил огромный воин, – я, который не прожил еще и двадцати шести лет, уже миновал свой расцвет? И жизнь покидает меня?
   – Вы должны помнить цену, которую заплатили, чтобы возвратить из рая госпожу Ниафер. Оценивая такие вещи не по календарю, а как есть на самом деле, вам сейчас около пятидесяти шести.
   – Я об этом не сожалею, – решительно сказал Мануэль, – и ради Ниафер я готов стать стошестилетним. Но, определенно, тяжело думать о себе, как о старике, стоящем на пороге могилы.
   – О, вы еще не так стары, граф Мануэль, но власть Сускинд сильнее власти ребенка. И, кроме того, есть способ свести власть ребенка на нет. Смерть просто слегка, одним коготком, процарапала морщины, отмечая тот факт, что вы вскоре будете принадлежать ей. Пока это все. И вот так же моя возвышенная сестра Сускинд властвует над вами, который когда-то следовал своим помыслам и своему желанию. Да-да, хотя сегодня вы отказываете Сускинд, завтра вы будете ее умолять, а потом, возможно, она вас накажет. В любом случае сейчас мне нужно идти, поскольку вы упрямы, а я в это время года, в сентябре, ношусь по свету, собирая причитающееся моей сестре, а ее должники весьма многочисленны.
   И на этом мальчик, по-прежнему печально улыбаясь, соскользнул с третьего окна в серый сладкопахнущий полумрак, а маленькая Мелицента сказала:
   – Отец, но почему этот странный грустный мальчик хотел, чтобы я вылезла вместе с ним в окно?
   – Возможно, он хотел сделать тебе доброе дело, моя милая, так, как он расценивает доброту.
   – Но зачем этому грустному мальчику понадобился клок моих волос? – спросила Мелицента. – И зачем он срезал его своими большими блестящими ножницами, пока ты писал, а он играл со мной?
   – Пришлось заплатить, – ответил Мануэль. Он знал, что теперь чары Альвов наложены на его ребенка и что это цена его пирушек. Он знал также, что Сускинд никогда не сбавит цену.
   Затем Мелицента строго спросила:
   – А почему лицо у тебя так побелело?
   – Должно быть, я побледнел от голода, дитя мое. Так что, по-моему, нам с тобой лучше пойти пообедать.
 
 

Глава XXXVIII
Прощание с Сускинд

   После обеда дон Мануэль один зашел в Комнату Заполя, снарядился как следует и в последний раз вылез из заколдованного окна. Говорят, что его последнее посещение глубин было ужасным, и повествуется о том, что из всех деяний наполненной событиями жизни дона Мануэля совершенное в тот день было самым зловещим. Но он прошел через все благодаря своему снаряжению и твердому сердцу. И по возвращении дон Мануэль сжимал в руках, вымазанных в крови, прядь прекрасных соломенных волос.
   Он в последний раз обернулся на серые глубины. Некая девушка в короне бесшумно поднялась рядом с ним – вся румяно-бледная, – обхватила его своими окровавленными прелестными руками, прижала к своей израненной груди и поцеловала в последний раз. Затем ее руки отпустили дона Мануэля, и она была поглощена серыми сладкопахнущими глубинами.
   – Прощай, королева Сускинд, – говорит граф Мануэль. – Ты, которая не была человеком, но знала лишь правду обо всем сущем, никогда не могла понять наших дурацких человеческих взглядов. Иначе ты бы никогда не затребовала цену, которую я не могу заплатить.
   – Плачь, плачь же по Сускинд! – сказал после Лубрикан, тихо воя в сером, пахнущем апрелем полумраке. – Ибо она одна знала тайну сохранения того недовольства, что божественно там, где все остальное чахнет с годами и опускается до животной покорности.
   – Что ж, да, но несчастье не является истинным желанием человека, – ответил Мануэль. – Я знаю, так как изведал и счастье, и несчастье, но ни одно из них меня не удовлетворило.
   – Плачь, плачь же по Сускинд! – воскликнул затем нежный и тонкий голосок Гинцельманна. – Ибо именно она полюбила бы тебя, Мануэль, такой любовью, о которой мечтает юность и которой нет нигде с твоей стороны окна, где все женщины превращаются в дурацкие фигуры из теплой земли, а любовь чахнет с годами и опускается до животной покорности.
   – Это правда, – сказал Мануэль. – Вся моя последующая жизнь окажется утомительным занятием из-за длительного желания любви Сускинд, уст Сускинд, грозной красоты ее юности и всего благородного недовольства юности. Но чары Альвов сняты с головы моего ребенка, и Мелицента будет жить так же, как живет Ниафер, а так будет лучше для всех нас, и я удовлетворен.
   А снизу послышалось множество голосов, бессвязно воющих:
   – Мы плачем по Сускинд. Сускинд убита единственным оружием, которое могло ее убить. И все мы плачем по Сускинд, которая была красивейшей, мудрейшей и самой безрассудной из королев. Пусть все спрятанные дети плачут по Сускинд, сердцем и жизнью которой был апрель, и которая отважно устраивала заговоры против лишенных воображения богов, и которая была искромсана ради сохранения волос совершенно заурядного ребенка.
   – А тот юный Мануэль, который в свое время был своенравным героем, и который мучился под гнетом упорядоченных заблуждений, и который повсюду расхаживал с высоко поднятой головой, хвастаясь, что следует своим помыслам и своему желанию… что ж, тот юный малый тоже мертв, – сказал дон Мануэль с кривой усмешкой. – Ибо уважаемый всеми граф Пуактесмский должен быть тем каким ему повелевают быть воля, вера и нужды остальных. И этому не помочь, и от этого убежать, и с этой стороны окна должны соблюдаться наши старые внешние приличия, чтобы все мы не сошли с ума.
   – Мы плачем, протяжно запевая погребальную песнь по Сускинд…
   – Но я, который не плачу… я пою погребальную песнь по Мануэлю. Впоследствии я во всем должен быть рассудителен, и я больше никогда не буду всем недоволен, и я должен есть и спать, как это делают животные, и, возможно, даже начну думать благодушно о своей смерти и славном воскресении. Да-да, все это несомненно, и я никогда не смогу отправиться в путешествие, чтобы увидеть пределы этого мира и их оценить. И во мне больше не возникает желания совершить это, ибо мои поступки окутаны неким облаком, и меня преследует некий шепот, и я тоже чахну и опускаюсь до животной покорности. Между тем ни один волос не упал с детской головки, и я удовлетворен.
   – Пусть все спрятанные дети и все живущие, кроме высокого седого сына Ориандра, чья кровь – соленая морская вода, плачут по Сускинд! Сускинд мертва, но не запятнана человеческим грехом и не спасена драгоценной кровью Христа, и юность исчезла из этого мира. О, плачьте, ибо весь мир становится холодным, как сын Ориандра.
   – А Ориандр тоже мертв, что я отлично знаю, так как в свое время его убил. Теперь мое время уходит, и я ухожу вместе с ним, дабы уступить Дорогу своим детям так же, как волей-неволей он уступил дорогу мне. И в свое время эти дети, а за ними их дети тоже уйдут. Юность обязана убивать старость. Сейчас я не могу догадаться, почему так Должно быть, да и не вижу в этом хоть какого-то толка и не нахожу в себе того, что гарантирует Доверие управляющих свыше богов. Но несомненно, что ни один волос не упал с детской головки, и несомненно, я удовлетворен.
   Сказав это, старик закрыл окно.
   А через мгновение вошла и стала приставать к нему маленькая Мелицента, и она была необычайно грязна и растрепана, так как каталась на террасе по земле и потеряла половину пуговиц. И дон Мануэль печально вытер ей нос. Внезапно он рассмеялся и поцеловал ее, а потом сказал, что нужно послать за каменщиками и заложить третье окно Заполя, чтобы его никогда больше нельзя было открыть и дышать туманным сладкопахнущим воздухом весны.
 
 

Глава XXXIX
Уход Мануэля

   Когда же дон Мануэль отвернулся от окна Заполя, ему показалось, что дверь приоткрыл тот юный Горвендил и, пристально посмотрев какое-то мгновение на дона Мануэля, ушел прочь. Это произошло, если это вообще произошло, настолько тихо и быстро, что граф Мануэль не мог быть в этом полностью уверен. Но он не мог питать сомнений относительно другого человека, оказавшегося перед ним. Нельзя было понять, как этот худощавый незнакомец вошел в личные покои графа Пуактесмского, да у Мануэля и не было нужды гадать о подоплеке этого вторжения, ибо вновь прибывший, в конце концов, был немного знаком графу.
   Поэтому Мануэль ничего не сказал, а просто стоял, поглаживая круглую соломенную головку маленькой Мелиценты. Незнакомец ждал, тоже не произнося ни слова. Полная тишина царила до тех пор, пока где-то вдали не завыла собака.
   – Да, несомненно, – сказал дон Мануэль, – можно было догадаться, что моя жизнь связана с жизнью Сускинд, так как мое стремление к ней является единственным желанием, которое осталось неудовлетворенным. О, всадник на белом коне, добро пожаловать.
   Тот же ответил:
   – Почему ты думаешь, что я знаю нечто об этой Сускинд или что мы, Лешие, ведем учет ваших деяний? Неважно, что ты думаешь, однако предписано, что первый, кого я здесь найду, должен уехать отсюда на черном коне. Но ты стоишь рядом с ребенком. Поэтому тебе вновь приходится выбирать, дон Мануэль, ты или другой человек поедет на моем черном коне.
   Тут Мануэль наклонился и поцеловал маленькую Мелиценту.
   – Иди к маме, милая, и скажи ей…– Тут он замолчал, и его губы задергались. Мелицента спрашивает:
   – Но что мне ей сказать, папа?
   – О, одну очень странную вещь, моя дорогая. Ты скажешь маме, что папа всегда любил ее больше всего на свете, и что она всегда должна это помнить, и… что она должна дать тебе имбирного печенья, – с улыбкой сказал Мануэль.
   И осчастливленная девочка убежала, даже не обернувшись, а Мануэль затворил за ней дверь и остался наедине с худощавым посетителем.
   – Так ты, – говорит незнакомец, – в конце концов набрался храбрости! Однако бесполезно позировать передо мной, знающим, что тебя принуждает к этому скорее тщеславие, нежели преданность. О, весьма вероятно, ты обожаешь этого ребенка, и других своих детей тоже, но ты должен признать, что после четвертьчасовой игры с любым из них искренне устаешь от этих сорванцов.
   Мануэль внимательно посмотрел на него и, прищурившись, сонно улыбнулся.
   – Нет, я люблю всех своих детей с обычной отцовской безрассудной страстью.
   – Ты также должен был сделать на прощание красивый жест, отправив своей жене лживое послание, которое пару дней будет ее утешать. Ты – тебе хочется думать, великодушно – представляешь ей эту прощальную ложь наполовину с презрением, а наполовину с облегчением, поскольку наконец избавляешься от самонадеянной и бестолковой дуры, от которой тоже искренне устал.
   – Нет-нет, – сказал Мануэль, по-прежнему улыбаясь, – на мой взгляд, милая Ниафер остается самой умной и красивой женщиной, и мое восхищение ею никогда не уменьшалось. Но откуда у вас такие любопытные представления?
   – Но граф Мануэль, я же был в самом конце с таким количеством мужей. А Мануэль пожал плечами.
   – На какие страшно неблагоразумные поступки намекаете! Нет, мой друг, подобные вещи выглядят весьма некрасиво, а мужчинам следует запомнить, что даже в самом конце остается в силе обет молчания.
   – Полно, граф Мануэль, ты – странный, хладнокровный Малый, и ты носил эти маски и личины достаточно успешно, пока вертелся твой мир. Но сейчас ты привязан к иначе упорядоченному миру, где твои красивые обертки совсем некстати.
   – Не знаю, как это получается, – ответил граф Мануэль, – но, так или иначе, в подобных вещах существует приличие и неприличие, и по собственной воле я никогда никому не выставлю напоказ обнаженную душу Мануэля. Нет, ни за что, по-моему, это было бы неприглядное зрелище. Определенно, я никогда на нее не смотрел, да и не сбираюсь. Вероятно, как вы и утверждаете, какая-то власть, что сильнее меня, может однажды сорвать все маски. Но то будет не моя вина, и даже тогда я сохраню право считать, что подобное обнажение отдает дурным вкусом. Между тем я буду оставаться верным собственному чувству внешних приличий, а не чьему-либо: даже чувству того, – поклонился граф Мануэль, – кто, так сказать, является моим гостем.
   – Ох, как всегда, ты весьма сносно лицедействуешь, и люди, в целом, провозгласят тебя человеком, преуспевшим в жизни. Но оглянись назад! Граф Мануэль, пробил час исповеди, ведь все люди при моем приходе исповедуются, и ты должен признать, что колебался между различными желаниями, никогда не зная наверняка, чего желаешь, и не удовлетворяясь ни одним желанием, когда оно осуществлялось.
   – Тише, мой друг! Я вынужден сделать из ваших сумасбродных речей вывод, что вы, Лешие, в самом деле никак не регистрируете человеческие поступки.
   Незнакомец поднял то, что у него было на месте бровей.
   – Но как мы можем это сделать, – спросил он, – когда нам нужно следить за множеством других, действительно важных вещей?
   Прямой до грубости Мануэль ответил без раздражения, даже как-то весело, во всем сохраняя достоинство высокого государя, знающего себе цену.
   – Тогда ваши бессмысленные замечания простительны. Я должен осмелиться и сообщить вам, что, по мнению всех людей, я обладаю, если оглянуться назад, весьма положительными достижениями. Понимаете ли я не хочу хвастаться, мне отвратительно самовосхваление. Однако правдивость очень важна в этот торжественный час, и кто угодно в этой стране скажет вам, что именно я взошел на серый Врейдекс и так сурово обошелся со змеями и другими ужасными защитниками Мирамона Ллуагора, что уничтожил большинство из них, а остальных обратил в бегство. Как я поставил собственные требования страшному волшебнику, пожаловав ему жизнь при условии, что он будет служить под моим командованием в кампании, которую я предпринял с целью избавления Пуактесма от ига норманнов; и как мне удалось довести все это до победного конца, хотя меня задерживали поиски и защита одной женщины.
   – Да, – сказал худощавый незнакомец, – я знаю, что ты таким образом выжал все, что только можно, из моего романтичного, мечтательного братца, и допускаю, что это замечательно. Но какую роль это играет сейчас?
   – Затем вам расскажут, что именно я мудро убеждал короля Гельмаса до тех пор, пока не отвратил его от глупости, и именно я святыми доводами отвлек короля Фердинанда от порочности. Я вернул магию платью Алсар, поскольку лишь из-за меня его магия была бы безвозвратно потеряна. Я победил Фрайдис, эту женщину странных деяний, и без посторонней помощи дрался против спорнов, калькаров и других ужасов античности, убив, чтобы быть точным, семьсот восемьдесят два существа. Я также победил земную Беду, которую другие называют Кручиной, а еще кое-кто Мимиром, после весьма выдающегося сражения, которое мы вели заколдованными мечами в течение целого месяца без всяких передышек. Я отважно отправился в языческий рай, разбил наголову всех его жестоких стражей и вывел оттуда желанную женщину. Таким образом, мой друг, я вновь обрел ту героическую неизменную любовь, которая существует между мной и моей женой.
   – Да, – сказал незнакомец, – это тоже замечательно. Но какую роль это играет сейчас?
   – Среди людей ходила молва, что ничто не способно противостоять дону Мануэлю. Поэтому, когда непристойный и злой бог, которому сегодня многие поклоняются, как Слото-Виепусу Сновидений, собрался укрепить свою власть, заключив со мной союз, я загнал его, воющего от страха, в самую середину огромного пламени. Я не хвастаюсь, но, когда сами боги убегают от героя, на это есть причина. И об этом подвиге, и обо всех этих подвигах, и о множестве других подвигов, равным образом невероятных и имеющих подтверждение, расскажут вам все в окрестностях. Что касается вершин доблести, которых я достиг, избавляя Пуактесм от норманнов, вы найдете документальное свидетельство в тех эпических поэмах, как раз слева от вас, которые увековечивают мои свершения в этой кампании…
   – Никто не спорит, что, вероятно, эта кампания тоже была замечательна, и, определенно, я не оспариваю этого, потому что вижу, что эти деяния и гроша ломаного не стоят в нашем с вами деле, а кроме того, я никогда никому ничего не доказываю.