«Холм фей» – так называется дом Бакстеров. «Хълм самодив», – произносит миссис Бакстер со своим чудесным мягким акцентом; это по-шотландски. Миссис Бакстер – дочь священника Церкви Шотландии и выросла в Пертшире («Пэрртшиэре»), что, несомненно, сказалось на ее произношении. Миссис Бакстер милая, как ее акцент, а мистер Бакстер мерзкий, как черные усики у него под носом, и бесноватый, как его вонючая трубка (она же, в трактовке миссис Бакстер, – «смрадная камина»).
   Мистер Бакстер высок и сухопар, он сын шахтера, в голосе у него пласты угля – не помогают ни черепаховые очки, ни твидовые пиджаки с кожаными заплатами на локтях. Если не знать, не угадаешь, сколько ему лет. Правда, миссис Бакстер знает, ей никак не забыть, потому что мистер Бакстер нарочно ей напоминает («Не забывай, Мойра, я старше, умнее и лучше знаю жизнь»). Одри и миссис Бакстер зовут его «папочка». Когда Одри училась у него в классе, ей полагалось звать его «мистер Бакстер», а если она забывалась и говорила «папочка», он заставлял ее стоять перед всем классом до конца урока. «Питером» они его не зовут, хотя, казалось бы, это его имя.
   Бедный Чарльз. Вырасти он повыше, ему наверняка жилось бы легче.
   – Ну, ты-то здесь ни при чем, – дуется он.
   Иногда у меня невозможные мысли: скажем, останься мама с нами, Чарльз бы подрос.
   – А мама была высокая? – спрашивает он Винни.
   Винни ровесница века (ей шестьдесят), но оптимизму не обучена. Наша тетя Винни – сестра отца, а не матери. У мамы, судя по всему, родных не было, хотя когда-то ведь были, не из яйца же она вылупилась, как Елена Троянская, а даже если и так, ее ведь должна была высидеть Леда? Наш отец Гордон высокий, «а Элайза?» Винни кривится, этак нарочито припоминает, но картинка расплывается. Выуживает отдельные черты – черные волосы, линию носа, тонкие щиколотки, – но подлинная Элайза из деталей не складывается.
   – Не помню, – как всегда, отмахивается Винни.
   – А по-моему, очень высокая, – говорит Чарльз – видимо, забыл, что последний раз видел Элайзу со всем маленьким. – Она точно не была рыжей? – с надеждой уточняет он.
   – Никто не был рыжий, – решительно отвечает Винни.
   – Ну, кто-то же был.
 
   Наша жизнь вылеплена из отсутствия Элайзы. Она ушла, «удрала со своим красавцем-мужчиной», как выражается Винни, и отчего-то забыла взять нас с собой. Может, по рассеянности или хотела вернуться, но заблудилась. Мало ли что бывает: скажем, наш отец после ее исчезновения и сам пропал, а спустя семь лет вернулся и все свалил на потерю памяти.
   – Перерыв на хулиганство, – куксится Уксусная Винни.
   Почти всю жизнь мы ждем Элайзиных шагов на тропинке, ее ключа в двери, ее возвращения в нашу жизнь (Вот и я, голубчики!) как ни в чем не бывало. И такое случается.
   – Анна Феллоуз из Кембриджа, штат Массачусетс, – сообщает Чарльз (он у нас специалист), – ушла из дому в тысяча восемьсот семьдесят девятом году и вернулась двадцать лет спустя как ни в чем не бывало.
   Если б мама вернулась – она вернулась бы вовремя (ну, условно), к моему шестнадцатилетию?
   Будто и не было никакой Элайзы – не осталось улик, ни фотографий, ни писем, ни сувениров, никаких якорей, что привязывают людей к реальности. Воспоминания об Элайзе – тени сна, дразнящие, недоступные. Казалось бы, «наш папаша» Гордон должен помнить Элайзу лучше всех, но как раз с ним-то и не поговоришь – умолкает, чуть о ней заикнешься.
   – Она, наверно, не в своем уме (или же «умопобъркана») – бросить детишек, таких лапочек, – кротко высказывается миссис Бакстер. (У нее все детишки лапочки.)
   Винни регулярно подтверждает, что наша мать и впрямь была «не в своем уме». А где – в чужом? Но если человек в своем уме, там больше никого нет, а значит, никакого царя, а значит, он без царя в голове – и опять-таки свихнулся, да? Или она «не в своем уме», потому что не может туда войти, потеряла ключ от своей головы? Получается, она умерла, бродит по астральному плану бытия, сунув голову под мышку, как призрак из мюзик-холла, и любезничает с Зеленой Леди.
   Если б остались сувениры, хоть какое-нибудь доказательство маминого существования – записка, например. Как бы мы вперялись в скучнейшие, прозаичнейшие послания – Жду к обеду! или Не забудь купить хлеба, – тщились бы расшифровать нашу маму, ее безграничную любовь к детям, искали бы закодированные сообщения, которые объяснили бы, отчего ей пришлось уйти. Но она не оставила нам ни единой буковки, не из чего ее воссоздать, мы складываем маму из пустоты, из воздушных пространств, из ветра на воде.
   – Между прочим, ваша мамка была отнюдь не святая, – говорит Дебби, втискивая Элайзу в свой заурядный лексикон.
   Элайза (во всяком случае, идея Элайзы) лишена уютности, она никакая не «наша мамка». В незримости она обрела совершенство – Дева Мария, царица Савская, Царица Небес и властительница ночи в одном лице, королева нашей невидимой, воображаемой вселенной (дома).
   – Ну, ваш папаша иначе говорит, – самодовольно отмечает Дебби.
   Но что именно говорит «наш папаша»? Нам он не говорит ничего.
   Дебби? Толстый бледный суррогат, которым «наш папаша» четыре года назад заменил «нашу мамку». В семилетних странствиях по водам Леты (вообще-то, по Северному острову Новой Зеландии) Гордон позабыл Элайзу (не говоря уж про нас) и вернулся с совершенно другой женой. Жена Дебби – бурый перманент, свинячьи реснички, толстые пальцы с обкусанными ногтями. Кукольная жена, круглолицая, глаза – как вода в тазу с грязной посудой, в голосе эссекские равнинные болота слегка разбавлены антиподным скулежом. Малолетняя жена, немногим старше нас. Украдена Гордоном из колыбели, как выражается Винни, – Винни архивраг жены Дебби.
   – Считайте, что я ваша старшая сестренка, – посоветовала нам Дебби по приезде. Потом-то запела иначе – пожалуй, теперь предпочла бы вовсе никакого касательства к нам не иметь.
   Как мог Гордон позабыть своих детей? И жену? В свои потерянные годы на дне мира услыхал коварные посулы джинна («Новые жены за старых!») и обменял нашу мать на жену Дебби? А сокровище Элайза (дороже, чем полкоролевства) и сей час томится в ужасной пещере, ждет, когда мы найдем ее и освободим?
   Уж не знаю, каких сказок Гордон наплел Дебби на другом конце света, но к жизни у нас дома он ее подготовил неважно.
   – Так это твои детки, Гордон? – несколько изумилась она, когда Гордон нас познакомил. Она-то, наверное, ожидала узреть двух очаровательных сироток, которые ждут не дождутся новую мамочку. Гордон, видимо, не сообразил, что за семь лет мы превратимся в детей подземелья, сумеречных тварей, не видящих солнца.
   Одному богу известно, каким она воображала «Арден», – думала, вероятно, тут у нас «Мандерлей»[8], славный пригородный домик или даже небольшой замок, где воздух напоен благоуханием, но уж явно не этот разоренный псевдотюдоровский музей. Что касается Винни…
   – Приветик, тетенька Ви, – сказала Дебби, выставив руку и вцепившись в клешню Винни, – я жуть как рада с вами наконец познакомиться.
   И лицо у «тетеньки Ви» чуть не треснуло пополам.
   – Тетенька Ви? Тетенька Ви? – бормотала она потом. – Я, дьявол вас дери, никакая никому не тетенька. – Вероятно, забыла, что она, дьявол нас дери, приходится тетенькой нам.
 
   Брат мой Чарльз отучился в школе, так и не явив учителям заметных талантов. Сейчас работает в отделе электротоваров в «Базилике», великолепном универмаге Глиблендса, – строили его, тщась переплюнуть шикарные лондонские универмаги, и на крыше когда-то красовалась аркадская беседка, укомплектованная зеленой лужайкой, журчащими ручейками и стадом овечек. Это, конечно, было давным-давно, во времена почти мифические (1902 год), а Чарльз довольствуется обстановкой по обыденнее и околачивается среди богатого ассортимента пылесосов, миксеров и радиол. Отчего ему, похоже, ни горячо ни холодно. По-моему, он там целыми днями грезит наяву. Он такой мальчик (мужчиной мне его ни за что не вообразить): верит, что в любую минуту может произойти нечто необычайное и его жизнь навеки изменится. Собственно, почти все так живут.
   – Тебе не кажется, – он таращится, глаза вот-вот выпрыгнут, и в задумчивости подбирает слова, – будто вот-вот что-то произойдет?
   – Нет, – вру я, потому что нечего ему потакать.
   – Я в «Базилике» просто время тяну, – объясняет Чарльз свою замечательно тоскливую внешнюю жизнь.
   (И на какую же оценку он это время тянет? Хорошо с минусом? Удовлетворительно с плюсом? Он бы поостерегся, не то однажды время поставит ему свои оценки. «Охти, уж это точно, – говорит миссис Бакстер. – Час расплаты настанет как пить дать».)
   Еще у Чарльза водятся хобби – нормальных не ждите, никакой филателии или созерцания птичек, что обычно занимают пригородную молодежь; нет, Чарльз помешан на загадках необъяснимого – инопланетяне и летающие тарелки, исчезнувшие цивилизации, параллельные вселенные и путешествия во времени. Его увлекает жизнь других измерений, он тоскует об иных мирах. Вероятно, потому, что от жизни в этом мире ему никакой радости.
   – Они где-то там, – изнывает он, глядя в ночное небо. («Там и останутся, коли ума хватит», – фыркает Винни.)
   Его конек – таинственные исчезновения; он одержимо протоколирует их в разлинованных блокнотах, страница за страницей, округлым детским почерком, каталогизирует пропавших – от кораблей и смотрителей маяков до целых пуританских колоний в Новом Свете.
   – Роанок, – говорит он, сверкая глазами, – целая пуританская колония в Америке, исчезла в тысяча пятьсот восемьдесят седьмом. Родили первого белого ребенка на континенте – и он тоже исчез.
   – Ну так их всех небось краснокожие перерезали? – говорит Кармен (Макдейд, подруга моя), листая его блокнот.
   Кармен не подозревает, что на свете возможны фразы, в которые одновременно влезают слова «частная» и «собственность».
   Чарльз ищет закономерностей. Многочисленные суда – корабли в открытых морях без никого на борту и лодки, уплывшие в никуда по Миссисипи, – пали жертвами не опасностей водных странствий, но инопланетных похищений. Тенденция («Ну, вообще-то, двое», – неохотно признает Чарльз) мальчиков по имени Оливер пропадать по пути к колодцу, число фермеров-южан, исчезнувших при переходе через поле, – писатель Амброз Бирс об одном таком инциденте сочинил эссе под названием «Попробуй-ка перейти поле» («А потом и сам исчез, Иззи!»), – все это сплетается в обширный иномирный заговор.
   Больше всего его завораживают – неудивительно, если учесть склонность наших родителей исчезать, – истории о людях: развеселая дамочка пошла прогуляться по городу, человек побежал из Лемингтона в Кавентри, посреди наиобыкновеннейшей жизни люди вдруг испарились – и след простыл.
   – Бенджамин Бэтхёрст, Орион Уильямсон, Дороти Арнольд, Джеймс Уорсон[9] – любопытная литания, жертвы всемирного ластика – раз и нету! – Чарльз щелкает пальцами, точно фокусник-недоучка, одна ярко-рыжая бровь вздернута в мультяшном изумлении (уместном либо не очень), к которому Чарльз прибегает почти в каждом разговоре. Будто невидимая рука выдернула людей из жизни. – Развоплощение, Иззи, с кем угодно может случиться, – с жаром продолжает он, – в любую минуту.
   Малоутешительно.
   – Шизанутый братец у тебя, – говорит Кармен, так яростно всасываясь в мятую мятную конфету, что щеки западают. – К мозгоправу пускай сходит.
   Но на самом-то деле вопрос в том, куда подевались все эти люди, которых след простыл. В одно и то же место? «След простыл» – это вряд ли правильно, наверняка этот след без конца топчут звери, дети, взрослые, бороздят корабли, аэропланы, всякие Эми и Амелии[10].
   – А вдруг мама не сбежала? – размышляет Чарльз, сидя у меня в ногах и глядя на синий квадрат неба в окне. – Вдруг она просто развоплотилась?
   Я замечаю, что здесь вряд ли уместно слово «просто», но понимаю его – если так, значит, она не бросила детей (нас) по доброй воле, не оставила одних, позабытых и позаброшенных, в холодном жестоком мире. И тому подобное.
   – Чарльз, закрой рот. – Я прячу голову под по душку. И все равно его слышу.
   – Инопланетяне, – решительно объявляет Чарльз, – всех этих людей похитили инопланетяне. И маму тоже, – пригорюнивается он. – Вот что с ней произошло.
   – Ее похитили инопланетяне?
   – Ну а что? – храбро упорствует Чарльз. – Все возможно. – (Однако что возможнее – мать, похищенная инопланетянами, или мать, удравшая со своим красавцем-мужчиной?) – Конечно инопланетяне, – считает Чарльз.
   Я сажусь и покрепче заезжаю ему по ребрам, чтоб умолк. Столько лет прошло (одиннадцать), а Чарльз все никак не отпустит Элайзу.
   – Чарльз, иди отсюда.
   – Нет-нет-нет, – отвечает он, и глаза у него горят положительным безумием. – Я чего-то нашел.
   – Чего нашел?
   Еще только восемь утра, и Чарльз в пижаме – бело-малиновой полосатой фланели, под воротником ярлык «12 лет», но Чарльз из этой пижамы так и не вырос. Если его похитят инопланетяне, чему они поверят – тому, что он скажет, или тому, что на ярлыке? Он, кажется, забыл, что у меня сегодня день рождения.
   – У меня сегодня день рождения, Чарльз, – говорю.
   – Да-да, глянь. – Из полосатого нагрудного кармана он достает что-то обернутое носовым платком. – Вот чего нашел, – шепчет он, будто в церкви, – в ящике, в глубине.
   – В ящике? – (Значит, не подарок.)
   – В серванте, скотч искал. – (Для подарка, надеюсь.) – Глянь! – волнуется он.
   – Старая пудреница? – недоумеваю я.
   – Ее! – торжествует Чарльз.
   И спрашивать не нужно, кто такая эта «она», – об Элайзе он всегда говорит особым тоном, благоговейно и таинственно.
   – С чего ты взял?
   – Тут написано. – И он сует пудру мне под нос.
   Дорогая пудреница, но старомодная, тонкая и плоская, тяжелый золотой диск. На крышке ярко-голубая эмаль, инкрустация – жемчужные пальмы. Замок по-прежнему тугой, открывается со щелчком. Пуховки нет, зеркальце запорошено, а посреди лужицы пудры – плотной бледно-розовой – протерт серебристый кружок.
   – Ну и чем докажешь? – не уступаю я, и он забирает у меня пудреницу, переворачивает, и почти невидимый снежок присыпает стеганое покрывало.
   – Глянь.
   Золотое подбрюшье пудреницы исчерчено тонкими кругами, на нем гравировка. Я подношу пудреницу ближе к квадрату синевы и разбираю ходульное послание:
   Моей дражайшей супруге Элайзе по случаю ее двадцать третьего дня рождения.
   От любящего мужа Гордона. 15 марта 1943 года.
   На миг перед глазами все плывет, хотя я сижу на постели. Не в пудренице дело, не в послании, а в этой розовой пудре: она сладко пахнет древностью, пахнет взрослыми женщинами, и в ней – без тени сомнения – дрожит многозначительная нота, запах грусти, L’Eau de Melancholie, что безутешно бродит за мною по пятам.
   – Ну, короче, – говорит Чарльз, – я считаю, это ее, – угрюмо сует пудреницу в карман и отчаливает, так и не поздравив меня с днем рождения.
 
   Чуть позднее Гордон просовывает голову в дверь моей спальни, старательно улыбается (и все равно у него получается удрученно) и говорит:
   – С добрым утром, новорожденная.
   Про пудреницу я не упоминаю: Гордон лишь глубже погрузится в пучины уныния, да и вряд ли пудреница напомнит ему о первой жене – ему о ней ничто не напоминает. Может, за семь лет на другом краю света инопланетяне стерли ему память об Элайзе? (Надо ли говорить, что это теория Чарльза.) Впрочем, перед нами ведь человек, который и себя-то забыл, не говоря о близких. («Но ведь это замечательно, что ваш папочка жив и здоров? – говорит миссис Бакстер. – Это же… – она подбирает слово, – чудо чудесное!») Однако, вернувшись – запросто войдя в дверь, как Анна Феллоуз в 1899 году, – он прекрасно помнил, кто мы такие. («Чудо чудесное, – сказала миссис Бакстер, – столько лет прошло, и он вдруг вспомнил, кто он такой!»)
   Он протягивает мне чашку чая и говорит:
   – Подарок потом вручу. – И слова его жизнерадостнее тона (с моим отцом вечно так). – Чарльза не видела?
   Это тоже такая отцовская странность – вечно спрашивает у одних людей, где другие люди. «Не видала Икса? Не знаешь, где Игрек?» – хотя искомого легко найти в его привычной среде обитания: Винни – в кресле, Дебби – в кухне, Чарльз погружен в Брэдбери или Филипа К. Дика, мистер Рис занимается неизвестно чем у себя в комнате. Как-то раз, вскоре после приезда, Дебби с тряпкой для пыли и политурой на изготовку властно постучалась к мистеру Рису, увидала, чем он там у себя занимается, развернулась и ретировалась.
   – И чем? – приставал к ней Чарльз, но Дебби не желала отвечать:
   – Я язык не распускаю.
   Еще бы нос ей укоротить.
   Меня найти легко: обычно я лежу на постели, изображаю мертвого Чаттертона[11], убиваю время, поглощая книгу за книгой (я предпочитаю такие иные миры – других надежных пока не обнаружила).
   – Я подозреваю, Чарльз у себя в комнате, – говорю я Гордону, а тот удивленно воздевает брови, словно ему и в голову не приходило искать Чарльза там.
 
   Наверное, Гордон был бы рад, если б Чарльз достиг большего, но помалкивает. В конце концов, сам Гордон успешно достиг меньшего. Когда-то он был другим человеком, наследником нашего личного торгового состояния – патентованной бакалеи «Ферфакс и сын», но состояние давным-давно разбазарено по безалаберности. «Ферфакс и сын» ныне зовутся «Мэйбериз», в эту самую минуту преображаются в первый супермаркет Глиблендса и вот-вот понесут кому-то золотые яйца – не нам. А прежде, еще до бакалеи, Гордон был кем-то третьим (тоже в мифические времена – в 1941-м) – героем, летчиком-истребителем с медалями, даже фотографии есть. Когда-то Гордон сиял, Гордон светился, а из семилетнего странствия вернулся поблекшим, вовсе не «нашим папашей».
   – Может, это и не папа вообще? – тихонько гадал тогда Чарльз. (И в самом деле, ни внешне, ни внутренне этот человек на папу не походил. Но если не он, тогда кто это?) – Кто-то притворяется папой. Самозванец, – объяснял Чарльз. – Или как в «Захватчиках с Марса»[12] – тела родителей захватили инопланетяне. – А может, он из параллельного мира. Зазеркальный такой отец.
   Или же просто Гордон вернулся после семилетней отлучки с новой молодой женой, а Элайза никогда не возвратится. Но нам такая реальность не по вкусу.
   – Он вдовец, ваш отец, – на удивление поэтично отмечает Кармен. Хорошо, что не мертвец и не подлец. Но мы бы предпочли, чтоб он был счастлив наконец. – Может, он боец? – гадает Кармен. Да вообще-то, нет, не особо.
 
   Малькольм Любет. Вот мое желание, если положено загадывать. Вот чего я хочу на день рождения и на Рождество, и всего наилучшего, – вот о чем я больше всего мечтаю в житейской тьме кромешной[13].
   Даже имя его намекает на романтику и приязнь (Любет, а не Малькольм). Я его знаю всю жизнь – Любеты живут на Каштановой авеню. Малькольм вырос красавцем, высоким, спортивным, руки-ноги соразмерны – среди учеников глиблендской средней школы этот феномен встречается реже, чем вы думаете.
   Девчонки от него без ума. Таких мальчиков ведешь знакомиться к матери (если она у тебя есть), таких везешь на Прыжок Влюбленных, целуешься и ломаешься в машине – да такие мальчики на все сгодятся. Все только и талдычат о том, какое у Малькольма Любета многообещающее будущее, он учится на медицинском при больнице Гая, а сейчас вернулся домой на пасхальные каникулы.
   – Пошел по стопам отца, – кривовато улыбается он.
   Отец у него гинеколог. «Извращенец» – таков вердикт Винни касательно данной специальности; у нее были «женские проблемы», лечилась у мистера Любета: «Ну какому мужчине охота совать руки в женщин? Извращенцу разве что». Интересно, что станется со мной и Чарльзом, если мы пойдем по стопам отца? Наверное, мы заблудимся.
   Малькольм хочет стать нейрохирургом, – по-моему, такое же извращение; кому в здравом уме охота совать руки в чужие головы?
   Бедный Малькольм, у него вместо матери людоедка. У него оба родителя – нетерпимые снобы; удивительно, как им удалось завести такого сына. Или неудивительно, – вообще-то, Малькольма усыновили. Любеты тогда были уже пожилые.
   – По-моему, когда я появился, они не понимали, что со мной делать, – говорит Малькольм. – Я не пил джин и не играл в бридж. – Теперь научился и тому и другому.
   Увы, сей принц, он вне моей звезды[14].
   – Я даже не знаю, Из, – угрюмствует он; мы жуем чипсы. – Я вообще хочу врачом-то быть?
   Вот ведь что ужасно – он меня считает другом. Он оглаживает темные кудри, отбрасывает их с прекрасного лба.
   – Хороший ты друган, Из, – вздыхает он.
   Я ему приятель, «друган», «кореш» – жестянка собачьего корма, а не представитель женского пола и уж явно не объект желаний. Я столько лет преданной шавкой шлялась за Малькольмом по древесным улицам, что в его глазах напрочь лишилась женских качеств.
 
   Я снова погружаюсь в прерывистую утреннюю дрему – в школу не надо, и никакой день рождения не выманит меня из постели. Шансами уснуть не разбрасываются. В «Ардене» все спят неспокойно, все слышат, как перекликаются ночные часовые: совы скрипят, воют собаки.
   – Еще не легла? – удрученно улыбается взъерошенный Гордон, среди ночи встретив меня на лестнице.
   – Все колобродишь? – осведомляется Винни (раздраженная, с сеткой на волосах и в халате).
   Когда просыпаюсь, небо закипает, в окне друг за другом гоняются белые облачные мазки, ветер дребезжит стеклом. Может, в день рождения со мной что-нибудь произойдет? (Помимо укола веретеном.) Я неохотно выползаю из постели.
   Разумеется, можно было провести выходные с Юнис.
   – Хочешь, – бойко предложила она, – поехали к нам в Клиторпс? Отпразднуем день рождения в трейлере.
   Бойкая Юнис – последняя, кого я выбрала бы себе в друзья, но друзей, разумеется, не выбирают – это они выбирают тебя. В первый же день, явившись в среднюю школу, Юнис вцепилась в меня, как моллюск, и с тех пор не отстает, хотя между нами нет ничего общего и я не оставляю попыток ее отодрать. Наверное, войдя в школьные ворота, она просто первым делом заметила меня. («Может, она зачарована?» – размышляет Одри.) Но Юнис не зачаруешь – она слишком здравомыслящая.
   Очень невзрачная – белые гольфики, косой пробор, заколка, тяжелые очки в черной оправе. За пять лет ни чуточки не изменилась, только грудь больше не плоская, а на икрах черные волоски, будто ноги ей обклеили оторванными лапками целой паучьей колонии. Чувства юмора ноль, живет очень упорядоченно – из тех, кто перед сном выкладывает одежду на завтра, а домашку делает, едва вернувшись из школы. У меня другой порядок – я ложусь спать, не снимая школьной формы.
   Юнис знает все на свете – и не надейся об этом забыть: почтового ящика или бездомной кошки довольно, чтоб Юнис пустилась в рассуждения об изобретении почтовых марок или эволюции саблезубых тигров. Щелк-щелк-щелк, говорит ее мозг. Он иначе устроен; мой, скажем, мозг – винегрет из живописи, поэзии и морских валов эмоций; если нырнуть в эту ментальную мешанину, можно случайным образом извлечь «Королевские идиллии»[15], утопление «Титаника» или смерть Старого Крикуна[16], а у Юнис мозг – как библиотечная картотека: непомерные горы фактов, четкая система поиска и справочная, которая никогда не затыкается. Щелк-щелк-щелк.