Она командир гёрлгайдов – школьной формы не видно из-под значков, – преподает в воскресной школе, поет в школьном хоре, вратарь в хоккейной команде, чемпионка школы по шахматам и любит вязать. Хочет стать ученым и завести двух детей, мальчика и девочку (вероятно, свяжет их крючком), а также надежного мужа с высокооплачиваемой работой.
   Ее мать миссис Примул вечно повторяет:
   – Ой, Юнис, ты друзей привела! – Всякий раз удивляется, что Юнис способна с кем-то подружиться.
   Примулы живут на Лавровой набережной – так близко, что аж неуютно.
   Примул, считаем все мы, – очень красивое имя, и ужасно жаль, что оно сочетается с Юнис, – ее ведь могли бы назвать «Лилия, или Роза, или Жасмин, или даже… Примула».
   Это замечание адресовано Чарльзу за моим деньрожденным обедом – макароны с сыром; я пытаюсь пробудить в нем интерес к Юнис как девушке (взамен ее прежнего воплощения «смертоубийственная зануда»); я руководствуюсь принци пом «из двух недоделков получится один доделан ный».
   – Маргарита, – непрошено вмешивается мистер Рис, – Ирис, Иви, Лиана… знавал я одну Лиану, – фыркает он. – Ничего так себе была… Вероника, Мальва, Фуксия… – (Нет на свете человека скучнее мистера Риса.) – Георгина, Гортензия…
   – Солодка, горечавка, ламинария, – раздраженно перебивает Винни.
   – Фло-ра, – мечтательно тянет Чарльз. – Очень красивое имя.
 
   Мистер Примул, отец Юнис, – актуарий при свете дня, актер в ночи темной (это он так шутит). Руководит местным драмкружком «Литские актеры» и, дабы подчеркнуть свои артистические наклонности, на работу ходит в галстуке-бабочке, а дома нацепляет шелковый платок. Его улещиваниям я противлюсь – я не собираюсь вступать в их драмкружок, это дряхлая шушера, над которой все ржут, даже когда они играют трагедию. Особенно когда они играют трагедию. Недавно залучили к себе Дебби, но пока на сцену не выпустили. Видимо, даже у мистера Примула есть понятие о высоте планки.
   Мистер Примул в свое время весьма эффектно изображал леди Брэкнелл.
   – Ой, он все время что-нибудь такое репетирует, – говорит Юнис. – Я тут на днях застала его в мамином неглиже.
   Это вот нормально? Но с другой стороны – что есть норма? Уж явно не семейство Кармен: Макдейды питают пристрастие к непринужденному рукоприкладству, и наилюбезнейшая беседа с ними рискует завершиться травмой – ударом в ухо, апперкотом в живот.
   – Да уж, – говорит Кармен, щелкая жвачкой, точно хлыстом, – не фонтан, да?
   Кармен худа как глиста, кожа восковая, желтая, почти прозрачная, синие вены проступают под ней, как на графике в кабинете биологии. Хуже всего ступни – тощие и плоские, с распяленными пальцами, несоразмерно огромные, а вены на них – как клубок железнодорожных развязок. Ес ли у нее в шестнадцать такие ноги, что же в старости-то будет? Но вообще-то, она и сейчас уже старуха.
   Кармен при первом же удобном случае бросила школу и обручилась с кряжистым парень ком, которого, хоть и не верится, зовут Хук, – он вполне сойдет за ее брата. У нее все будущее расписано – свадьба, дети, дом, долгая дорога к старости.
   – Не очень-то романтично, а? – вякаю я, но она смотрит на меня так, будто я заговорила по-тарабарски.
   Она работает продавщицей в сырном отделе «Бритиш хоум сторз», и я вынуждена ошиваться там часами – делать вид, будто мне позарез необходимы полфунта желтого чеддера.
   Вроде неплохая работенка, я бы, пожалуй, и сама не отказалась сыром торговать. Голова между тем занималась бы чем пожелает – ничем особенным она обычно не занята, это правда, но мне нравится в одиночестве царствовать у себя в голове, я привыкла. Разумеется, может выйти и наоборот: и рассудок мой не будет блуждать в пустоте, а до краев заполнится сплошным сыром. Кармен подтверждает мои опасения – главным образом красным лестером, сообщает она, когда я прошу уточнений.
   И бедная Одри, тихая скромница, ее не сразу и разглядишь – так она трепещет пред мистером Бакстером, чья черная сущность вечно реет поблизости. Может, вот как исчезают люди – не внезапно, как в необъяснимом мире Чарльза, где их таинственно выдергивают из жизни, но постепенно, день за днем, сами себя стирают.
   Тело как у феи, волосы ангельские – Одри иллюзорна, вообще не от мира сего.
   – Поешь что-нибудь, Одри, прошу тебя, – вечно взывает миссис Бакстер, порой даже ходит за Одри по комнате с тарелкой и ложкой, будто надеется застать дочь врасплох: вдруг та нечаянно откроет рот и удастся сунуть туда кусок.
   Не удивлюсь, если однажды миссис Бакстер отрыгнет комочек пищи и сунет Одри в клювик. Одри которую неделю нездоровится, грипп, никак не оклемается, ползает по «Холму фей», кутаясь в огромные кардиганы и мешковатые свитеры, и печалится.
   – Да что такое с Одри? – то и дело рявкает мистер Бакстер, будто она заболела ему назло.
 
   Все мы какие-то помятые, внутри или снаружи. Ванда, тетка Кармен, работает на шоколадной фабрике и поставляет Макдейдам бесчисленные пакеты конфетных уродцев, отвергнутых контролем качества. Пастилки, которым не дается геометрия, – ромбы вместо квадратов; шоколадные вафли, родившиеся тройняшками, а не двойняшками; мятные конфеты с заросшими дырками. Я воображаю нас – Кармен, Одри, Юнис и себя, – и на ум приходят конфетные уродцы Ванды; наши девичьи тела отвергнуты контролерами.
   Отчего нет у меня подруг нордической красоты – высоких, златовласых, нормальных? Как Хилари Уолш. Хилари староста в глиблендской средней – ее сестра Дороти раньше тоже была старостой. Сейчас Дороти в Глиблендском университете (основан Эдуардом VI, один из старейших в стране). Хилари и Дороти – высокие умные блондинки, обе словно явились из швейцарской доильни. Уж эти-то не исчезнут. Уолши живут в большом георгианском особняке. У мистера Уолша какой-то бизнес, миссис Уолш – мировой судья.
   У Хилари и Дороти есть старший брат Грэм, тоже студент Глиблендского универа. Грэм арийскими чертами обделен – мельче, худее, смуглее сестер, словно чета Уолш на нем только упражнялась.
   Мальчики-красавцы, будущие стоматологи и юристы, вылитый гитлерюгенд, вьются вокруг Хилари и Дороти, точно осы над банкой варенья, – жаждут исследовать сие биологическое совершенство. Мои шансы стать такой, как сестры Уолш, равны нулю. Рядом с ними я трубочист, нищенка, и кожа у меня как грецкий орех.
   – Какие ужасно черные у тебя волосы, Изобел, – однажды замечает Хилари (обычно она со мной вообще не разговаривает), пальчиком поглаживая фарфоровую («английская роза») щеку. – И какие темные глаза! У тебя родители иностранцы?
   Хилари держит своего белого пони на ферме за Боярышниковым тупиком, и порой я вижу, как она катается в поле вокруг леди Дуб. В утренней дымке Хилари натуральный кентавр – девушка и лошадь в равной пропорции.
   Вот сейчас она медленно огибает леди Дуб – выездкой занимается. На ветвях у леди мелкие изумруды тугих почек. У друидов дерево – звено меж небесами и землей. Если забраться на леди Дуб, долезу ли я до небес, или обыкновеннейший великан-людоед, громыхая: «Фи-фай-фо-фам!» – сгонит меня обратно?
 
   – С Днем дурака, – говорит Дебби (весьма не к месту), за обедом вручая мне подарок в обертке, и, не успеваю я насладиться сюрпризом, поясняет: – Красивая кофточка из «Маркса и Спаркса».
   Если я апрельский дурак, тогда Чарльз, родившийся первого марта, вероятно, чокнутый мартовский заяц.
   – Спасибо, – весьма нелюбезно бормочу я. Я просила собаку.
   – Но у нас уже есть собака, – блеет Дебби, тыча в свою Гиги – карликового абрикосового пуделя, которого будто слегка подрумянили по краям; ни один волк не признает, что поучаствовал в эволюции этой твари.
   Мистер Рис, в кои-то веки решив принести пользу, несколько раз устраивал покушения на Гиги – задушить, удавить, разорвать; увы, тол ку никакого. (В чем путешествует мистер Рис? В ботинках. Прежде Чарльз считал, что это уморительно.)
   – Да господи боже мой, – говорит Винни, когда Дебби убирает у нее из-под носа водянистые макароны. Винни отнимает у нее тарелку.
   – Вы ведь даже не едите, – негодует Дебби.
   – И что? – ухмыляется Винни. (Из нее бы вышел отличный подросток.) – Это варево и собака есть не станет.
   Дебби и впрямь стряпает чудовищно; трудно поверить, что в Новой Зеландии она закончила годичные курсы преподавателей домоводства. Что такое настоящая деньрожденная трапеза? Запеченный лебедь и грудки чибисов, почки спаржи, листья артишока. И десерты, десерты, запеченные в форме замков и наряженные, как куртизанки, – утыканные мараскиновыми соскáми и обернутые трубопроводом гирлянд из взбитых сливок. Я, впрочем, не утверждаю, что готова есть чибиса. Да и лебедя, если вдуматься.
   Невзирая на препоны, Дебби цепляется за четкий шаблон семейной жизни, привезенный к нам четыре года назад, – его вырезали на каменных скрижалях и вручили ей люди под названием «мамуля и папуля». «Папуля» был школьным сторожем, «мамуля» – домохозяйкой, семья эмигрировала, когда Дебби исполнилось десять. Шаблон диктует наведение порядка в беспорядочном мире, что Дебби и проделывает посредством лихорадочных домашних хлопот.
   – Выньте кто-нибудь ключик у нее из спины, – утомленно вздыхает Винни.
   Я все жду, когда Дебби полезет в камин отделять чечевицу от золы.
   «Арден» совершенно ее захомутал.
   – Этот дом, – жалуется она Гордону, – живет своей жизнью.
   – Не исключено, – вздыхает Гордон.
   Дом, похоже, и в самом деле строит ей козни: Дебби покупает новые шторы – тотчас случается нашествие моли, Дебби кладет линолеум – стиральная машина организует потоп. Кухонная плитка трескается и отваливается, новые батареи отопления скрежещут, стонут и гремят в ночи, как банши. Дебби наводит в комнате чистоту, но, едва ступает за порог, пылинки вылезают из укрытия, перегруппируются на всех имеющихся поверхностях и хихикают, прикрываясь ладошками. (То, что незримо, приходится воображать.) Пыль в «Ардене», разумеется, не совсем пыль – это пудра усопших, хрупкая взвесь, ожидающая возрождения.
   Дебби сажает овощи, а созревают морковки, смахивающие на корень мандрагоры, и зеленые картофелины. Тли и мошки роятся, как саранча, красная фасоль страдает карликовостью, капуста желтая, гороховые стручки пусты, газон убит, точно пустырь после бомбежки. А за изгородью у миссис Бакстер сад жужжит медоносными пчелами и зарос цветами – бобовые стебли щекочут брюхо облакам, каждый белый завиток на цветной капусте размером с дерево.
   Бедная Дебби, и ее накрыло проклятие Ферфаксов, а именно: ничего хорошего никогда не выйдет, или, точнее, все выйдет плохо, едва тебе почудится, что, может, все выйдет хорошо.
   – Ну, кто-то же должен это делать, – парирует Дебби, когда Винни осведомляется, так ли уж необходимо выйти из-за стола, чтобы Дебби его протерла, – а вы явно не собираетесь.
   – Да уж, дьявол тебя дери, можешь не сомневаться, – отвечает Винни, но не встает, и Дебби приходится тереть вокруг, а Винни зубами цвета крокусов жует свою сигарету.
   Винни всегда была героической fumeuse[17] (она пропитана никотином насквозь), а в последнее время пристрастилась к самокруткам, и, куда ни пойдет, за ней сыплются ошметки «Золотой Виргинии».
   – Какая гадость! – восклицает Дебби, натыкаясь на очередной бычок, из которого Винни высосала все жизненные соки. – Какая гадость! – восклицает Дебби, когда Винни приправляет табаком остатки макарон с сыром.
   – Кто гадко поступает, тот и гадость, – загадочно бормочет Винни.
   – Ну полно, полно, – миротворствует Гордон.
   Ничего-то у него не выходит. Бедный Гордон. И глазом не моргнул, потеряв семейное состояние.
   – Я и не хотел быть бакалейщиком, – говорит он, но хотел ли он стать конторской крысой отдела городского планирования в муниципалитете Глиблендса?
   – При местных властях не прогадаешь, – подбадривает его Дебби, – пенсии, регулярные отпуска, может, по службе повысят. Как папулю. – («Куда повышают сторожей?» – недоумевает Чарльз.)
   Чем Гордон занимался в Новой Зеландии? Он задумывается, удрученно улыбается:
   – Овцеводством.
   Единственное на всем белом свете, чего хочет Дебби, ей заказано. Дебби хочет ребенка. Судя по всему, она нерепродуктивна. («Бесплодна!» – каркает Винни.)
   – Что-то с трубами не то, – поясняет Дебби (в менее библейских выражениях) всем и каждому. – Женские проблемы.
   С трубами! Дебби – как большой водопровод, и вместо нервов, вен и артерий у нее внутри, наверное, колодцы, насосы и клапаны.
   – Это все проклятие Ферфаксов, – утешает ее Чарльз.
   Компенсируя бесплодность, Дебби жиреет. Она как большой мягкий пуфик на ножках. Обручальное кольцо вгрызается в палец, подбородков целый каскад. Ее неспособность плодоносить резко контрастирует с кошачьей империей «Ардена» (Винни – императрица), каковая разрастается в геометрической прогрессии.
   Под столом Элеманзер[18], одна из кошачьих придворных Винни, в припадке злонравной игривости оборачивается вокруг щиколоток мистера Риса. Тот проворно пинает животину и ухмыляется мне:
   – Сладкие шестнадцать лет, а? – стирая макаронный сыр с жирных губ.
   Мистер Рис, жилец, который никак не уедет, в последнее время почти сблизился с Винни – каждый пятничный вечер они играют в безик и попивают мадеру.
   – У них ведь нет физических отношений, как думаешь? – в ужасе шепчет Дебби Гордону, а тот фыркает и хохочет:
   – Когда рак на горе свистнет.
   Мистер Рис сдавленно вскрикивает – кошка в отместку запускает когти ему в ногу, – но удушает вопль салфеткой, ибо с Винни лучше не связываться.
* * *
   – Я пеку тебе торт, – объявляет Дебби.
   В духовке неуправляемо булькает что-то чудовищное. В кухне – средоточие зла, здесь у нас колыбель теории хаоса: чайная ложка, упавшая в одном углу, в другом вызывает пожар на плите и падение вообще всего с полок.
   – Чудненько, – говорю я и улепетываю в «Холм фей», а запах грусти дышит мне в затылок.
   В саду на задах миную Гордона – он созерцает гигантскую бузину, разросшуюся прямо под домом. Теперь из окна столовой видна только она – бузина стучит и трясет листьями в окно, будто умоляет впустить, за ради бога. Гордон, а-ля философ-дровосек, опирается на громадный старый топор.
   – Придется рубить, – печалится он.
   Лучше бы поостерегся: по некоторым данным, бузиной иногда прикидываются ведьмы.
   В «Холме фей» меня встречает запах поприятнее деньрожденного торта.
   – Джем, – говорит миссис Бакстер, собирая медовую пену с сахарной массы, булькающей в большой кастрюле; джем цвета темного янтаря и растаявших львов. – Последние севильские, – грустно прибавляет она, словно эти Севильские – некогда славный, а ныне разорившийся знатный род. – Малка мешани в тавичке, – велит она мне, вручая длинную деревянную ложку, – и загадай желание. Давай желай, желай, – повторяет она, точно слабоумная фея-крестная.
   – Любое?
   – Абсолютно.
   (Я, разумеется, загадываю секс с Малькольмом Любетом.)
   – Могла бы вечеринку закатить, – говорит миссис Бакстер, – или поиграть.
   Будь ее воля, мы бы целыми днями играли. У нее есть книжка «Домашние забавы» (миссис Бакстер ее очень любит) – реликвия стародавнего счастливого детства, там игры на любой случай.
   – Игры в доме, – говорит миссис Бакстер, довольно кивая и помешивая джем, – ну, скажем, на Первое апреля? «Праздник Первого апреля, – читает она, – зачастую весьма занимателен, ибо кто же не любит дурака? Однако следует тщательно отбирать подходящих гостей». – (По-моему, вполне разумный совет.)
   Одри нахохлилась за кухонным столом, аккуратным почерком старательно заполняет ярлыки – «Джем, апрель 1960», – и волосы обнимают ее лоб прозрачным нимбом червонного золота. Она поднимает голову и улыбается – чудесный кусок дыни, а не улыбка, неизменно подарок, точно солнышко выглянуло из-за хмурой тучи.
   Сплошным золотым ливнем миссис Бакстер разливает горячий джем по блестящим стеклянным банкам. Миссис Бакстер запасливый хомяк, кладовая у нее набита всевозможным повидлом, желе и сырами – желе из диких яблок, терносливовый джем, клубничное варенье и бузинное, шиповниковый сироп и терновый ликер.
   Когда в мире воцарится вечная зима, когда обледенеют медовые соты и увянет сахарный тростник, нас хотя бы взбодрит варенье миссис Бакстер.
 
   Я отправляюсь домой с банкой еще теплого джема. («Варенье, варенье, варенье, – канючит Винни, любительница кисленького, – она что, больше ничего не умеет?»
   – Она что, думает, я не умею джем варить? – фыркает Дебби, получая очередную банку, но ужасный джем Дебби никто не ест, потому что, едва она его сварит, он весь идет зелеными пятнами, точно лунный сыр.)
   Я закрываю калитку миссис Бакстер, а когда от нее отворачиваюсь – наиневероятнейший поворот сюжета: знакомая улица исчезла, и я стою не на тротуаре – я стою в поле. Улицы, дома, ровненькие шеренги деревьев – все пропало. Остались только леди Дуб и церковь, а вокруг сгрудились ветхие домишки. Место то же, но другое – это как?
   Из Чарльзовых исследований паранормального я знаю, что люди сплошь и рядом пропадают, переходя поле. Может, это мне и грозит? Внезапно кружится голова, будто планета закрутилась быстрее; отчаянно хочется лечь и вцепиться в траву, чтоб не скинуло с лица земли. Правда, есть и другой вариант: меня всосет в почву, и следующие семь лет от меня не будет ни слуху ни духу.
   По счастью, ко мне кто-то идет – человек в котелке и длинном пальто с каракулевой оторочкой. На вид странный, но безобидный – не похож на пришельца, замыслившего меня похитить; нет, он прикасается к котелку, подходит ближе, вежливо осведомляется о моем самочувствии. В руке у него кипа бумаг – карты и планы, – и он радостно ими машет.
   – Замечательный будет год, – сообщает он. – Annus mirabilis[19], как говорят эти якобы образованные. Вот здесь, – грохочет он, топая по грязной траве там, где минуту назад росла высокая боярышниковая изгородь «Ардена», – вот прямо здесь. Я построю отличный дом. – И он оглушительно хохочет, будто удачный анекдот рассказал.
   После нескольких минут отлучки ко мне возвращается голос:
   – А какой именно, простите, год?
   Человек как-то вздрагивает.
   – Год? Тысяча девятьсот восемнадцатый, разумеется. А вы думали какой? И скоро, – продолжает он, – здесь будут дома. Куда ни кинь взгляд, барышня, – сплошные дома. – И он уходит, хохоча, шагает к литской церкви, перелезает через забор и исчезает.
   А потом ноги мои опять на тротуаре, и вокруг деревья с домами.
   Кажется, я помешалась. Я помешана, следовательно думаю. Я помешана, следовательно думаю, что существую. Батюшки-светы, и помоги мне бобик, как сказала бы миссис Бакстер.
 
   – Поразительно, – завистливо говорит Чарльз, – ты, наверное, угодила в разрыв пространственно-временного континуума.
   Можно подумать, это нормально, можно подумать, я просто на море прокатилась. Остаток вечера он выпытывает у меня малейшие детали устройства этого мира иного: – А запахи были? Тухлые яйца? Статика? Озон?
   Никакой такой гадости, раздраженно отвечаю я, только зеленая трава и горьковатый аромат боярышника.
   Наверное, это какая-то космическая первоапрельская шутка. Мне всего шестнадцать, а я сочусь безумием, как дырявое решето.
* * *
   Ну и как мне отметить день рождения? В идеальном (воображаемом) мире я была бы сейчас на диких пустошах за Глиблендсом, ветер трепал бы мне юбки и волосы, я слилась бы в страстном объятии с Малькольмом Любетом, но, увы, он не постигает, что мы предназначены друг для друга, что в минуту рождения мира мы были едины, что мы две половинки яблока[20], а мой шестнадцатый день рождения – самый подходящий случай воссоединить наши тела и предаться яростным восторгам.
   – Ну, в «Стародавнем светиле» неплохо кормят, – советует Дебби, – и очень вкусное мороженое. – («Старейший паб Глиблендса – свадьбы и похороны. Заходите поужинать!»)
   Но я, по-прежнему в сюрреалистическом шоке от столкновения с застройщиком, отправляюсь в «Пять пенни» и там поедаю рыбу с картошкой в обществе Одри и неизбежной Юнис, которая, к сожалению, ни в какой Клиторпс не уехала. Не забудем также о моем невидимом друге, запахе грусти.
* * *
   По пути домой даже Юнис теряет дар речи, когда мы сворачиваем в Боярышниковый тупик: внезапно, без никаких прелюдий, над крышей дома Одри встает луна.
   И не просто так луна, не обыкновенная, но огромный белый круг, большая мятная пастилка, почти мультяшная луна, и вся ее лунная география с морями и горами серо сияет, и чистый свет ее заливает древесные улицы, и он гораздо мягче уличных фонарей. Мы застываем, то ли зачарованные, то ли перепуганные этим магическим восходом.
   Что такое с Луной? За последние сутки ее орбита приблизилась к Земле? Лунная гравитация тянет на себя прилив моей крови. Это ведь чудо, правда? Нарушение самих законов физики. К счастью, лунное безумие я переживаю не одна – Одри так вцепилась мне в локоть, что щиплет даже через пальто.
   Еще секунда – и мы бы с луками и стрелами наготове ринулись в леса, за нами бы понеслись борзые, мы посвятили бы себя Диане, но тут встревает здравомыслящая Юнис:
   – Мы наблюдаем иллюзию Луны – доказательство того, как мозг способен ошибочно трактовать воспринимаемые явления.
   – Чего?
   – Иллюзия Луны, – втолковывает она. – Это потому, что есть точки отсчета, – она машет руками, как чокнутый ученый, – антенны, трубы, крыши, деревья, и они нарушают наше восприятие размеров и пропорций. Вот, – она разворачивается и вдруг тряпичной куклой складывается пополам, – посмотрите на нее между ног. Видите! – торжествует она, когда мы наконец подчиняемся этому нелепому приказу. – Она уже не такая большая. – (Да, грустно соглашаемся мы, уже не такая.) – Это потому, что у вас больше нет точек отсчета, – педантично продолжает она, и тут, к моему удивлению, Одри говорит:
   – Юнис, помолчи.
   А я любезно машу рукой туда, откуда мы пришли:
   – На случай, если ты забыла, Юнис, твой дом там.
   И мы убегаем – пускай возвращается домой в одиночестве. Луна всплывает в небо и уменьшается.
 
   Про Луну я ничего не понимаю. Юнис может фонтанировать лунной статистикой до греческих календ – мне без разницы. В странствиях Луны по небесам я не вижу никакого порядка – сегодня она выпрыгивает из небесного кармана за «Холмом фей», завтра летит над Боскрамским лесом, а послезавтра вот она, за плечом, провожает меня по Боярышниковому тупику. Она прибывает и убывает с бредовым безрассудством: сначала тонкий обрезок ногтя, через минуту – горбатая долька лимона, а еще через минуту – надутая дыня. Вот тебе и правильная периодичность.
 
   Я лежу в постели и смотрю в окно, а окно заполняет Луна. Я вижу Луну – Луна видит меня. Она в вышине, усохла до нормального размера, она свободна – Земля ее отпустила. Обыкновеннейшая Луна – не кровавая, не голубая и не ущербная Луна, что качает на руках новолуние, – нет, нормальная апрельская Луна. Благослови боже Луну. И благослови боже меня. Где-то в далекой дали воет собака.

Да что такое?

   Лето заполоняет древесные улицы, вновь наряжает их в зеленое.
   – А вот забавно было бы, – мечтает Чарльз, – если б лето не пришло? И был бы мир вечной зимы?
* * *
   Пробуждаюсь от малоприятного сна: я шла вверх по холму, точно Джилл без Джека, дабы набрать воды из колодца на вершине. Как известно, походы к колодцам чреваты инопланетными похищениями, и потому во сне я была очень довольна, что добралась до вершины и никуда не пропала.
   Спустила ведро в колодец, услышала, как плещет вода, потащила ведро наверх. На дне что-то лежит – у меня улов. Что-то бледное, безжизненное, и я ахаю в ужасе – я поймала голову.
   Веки у нее закрыты, лицо смутно напоминает посмертную маску Китса, а потом глаза вдруг распахнулись и голова заговорила, омертвелые губы медленно зашевелились – и я узнала этот римский нос, темные кудри, длинные ресницы; я выловила голову Малькольма Любета. Скорее голова статуи, чем настоящая отрубленная, – скол чист и ровен, ни сосуды, ни порванные сухожилия не извивались щупальцами в ведре.
   Голова испустила ужасный вздох, вперилась в меня мертвым взором и взмолилась:
   – Помоги мне.
   – Помочь? – спросила я. – Как тебе помочь?
   Но веревка выскользнула из пальцев, ведро с грохотом упало в колодец. Я заглянула. Бледное лицо мерцало из-под воды, глаза снова закрылись, слова «помоги мне» отдавались эхом, точно круги на воде, а потом угасли.