-- Он что -- не видит, как ты пашешь? По-черному.
   -- Наверное, не видит.
   -- Был бы порядочный мужик, давно бы сказал: посиди дома с детьми.
   -- Но ведь он тоже устает.
   -- Мужик должен уставать.
   -- Мама, что ты говоришь? Надо выплачивать за квартиру, кормить семью. Он один не может столько заработать.
   -- Ничего, заработает. Знал, куда ехал. Бежал впереди паровоза. А теперь -полные штаны. Ох, эти зятья!
   Вот такой разговор. А что от него толку? Разве что выпустишь немного пар. А завтра все равно вставать и браться за тряпку.
   Муж Ларисы, Леня, старше ее лет на восемь, он радиоинженер, жили в Союзе неплохо, была квартира, машина, приличный доход. Рвался сюда -- оттуда, из грязи и мерзости, как он говорит. Сюда -- в мир, где можно успешно жить. Все оказалось сложнее и примитивнее.
   -- Полгода работал в пекарне, -- рассказывает Леня. -- По двенадцать часов под шаббат плел халы. Главное -- быстро, а самое главное -- не думать. Думать -- это ужасно, потому что тогда невозможно работать быстро, тогда застываешь от мысли, одной-единственной мысли: "И так всю жизнь?! Плести косы у хал..."
   Потом он перепробовал и другие работы, может, менее тупые и однообразные, но не менее тяжелые. Все -- на износ. Сейчас у него -- на двоих с напарником -грузовичок, перевозят мебель и прочее, что закажут. Перевезут, к примеру, в Афулу или в Иерусалим пожитки, а потом тащат их на третий или четвертый этаж -- холодильник, шкаф, пианино... Вернешься домой, Боже мой, ничего не хочется, даже в телевизор уставишься машинально.
   А тут Юлька:
   -- Папа, посмотри, -- ребенок делает на ковре сальто. Ребенку хочется двигаться и делать сальто.
   -- Прекрати! -- кричит папа. Ему так хочется, чтоб было тихо.
   Юлька садится за стол. Ну, что за ребенок! Она почему-то не сидит за столом чинно и смирно, как папа, а подкладывает под себя одну ногу и свешивается на бок. Она просто не может сидеть спокойно, ей только шесть лет, и не было при ней бонны, чтобы вышколила и научила сидеть за столом, как положено барышне из приличной семьи.
   Папа вскакивает и тащит девочку за руку. Нечего баловаться, стой в углу. Юлька плачет.
   Ну вот, теперь Сашок. Этот мальчишка совсем отбился от рук, он не хочет учиться. Целый день гонял на велосипеде, пришел взмыленный.
   -- Почему не делаешь уроки?
   Сашок молчит.
   -- Тебе что-нибудь задали? -- спрашивает мама.
   Мальчик опускает голову, но не произносит ни слова.
   -- Как партизан, -- говорит Рита.
   Лариса ходила в школу, учительница очень недовольна ребенком, но судьба его учительницу не волнует. Просто такой мальчик. Вообще многие дети-олимы осложняют ее жизнь. Не учится -- не надо.
   Но мальчику уже одиннадцать лет, должен и сам что-то думать.
   А он молчит.
   Папа не выдерживает. От его крика сотрясаются стены.
   "Вот, -- думаю я, -- квартира еще не своя, куплена в рассрочку, вдруг да рухнет..."
   Леня кричит. Какой бездельник, этот мальчишка, ничего не понимает. Папа так тяжело работает, чтобы заработать, чтоб обеспечить нормальную жизнь. А ребенок не понимает, как папе тяжело.
   Ребенку, наверное, легко. Он молчит.
   -- Что делать? Что делать? -- ломает голову Рита. Леня замечает, что я смотрю на картины, развешанные по стенам их гостиной -- недавно картин не было. Леня перестает кричать.
   -- Нравится? -- спрашивает меня.
   -- Да. Из Союза?
   -- Картины -- да. А рамки сделали здесь. Только повесили.
   -- Дорого?
   -- Полтыщи.
   Картины, в самом деле, неплохие -- пейзажи и натюрморты, рамки добротные, сделаны хорошо. От картин в комнате уют и обжитость, Лене это нравится, и он доволен, что правится мне. Квартиру выплачивать еще двадцать девять лет, прошел только год, как взяли ссуду. Но есть хотя бы иллюзия своего угла.
   Вдруг обнаружилось, что куда-то запропастились часы. Ленины часы. И, конечно, их куда-то задевала Лариса. Только она могла...
   Лариса сидела с ним рядом, ей хотелось по-доброму поговорить с мужем. Может быть, уложить детей и вырваться куда-нибудь хоть на вечер, отвлечься от всего этого.
   -- Где часы?!
   -- Я не видела твоих часов.
   Лучше бы она промолчала.
   В конце концов, часы нашлись в самом неожиданном месте, и положил их туда он сам. Леня хлопает дверью и уходит. Ему опять предстоит дальняя дорога, он не может отказаться от заказа. Каждый заказ -- это деньги, денег нужно много.
   -- Железный шекель, -- бросает ему вслед Лариса. -- Ты не человек, ты железный шекель.
   Она не плачет, просто тупо и устало смотрит перед собой -- в пустоту. Потом встряхивает головой, отгоняя свои мысли. Я замечаю в ушах у нее сережки с маленькими камушками под цвет глаз. Они очень идут ей.
   Рита перехватывает мой взгляд.
   -- Купила из своих чаевых. Совсем недорого. Правда -- красивые?
   -- Мужу нравятся? -- спрашиваю я Ларису.
   -- Мой муж их не заметил.
   Господи, для кого же ты хочешь быть красивой? Неужели для тех, кто дает чаевые?
   ...Я смотрю на прелестное лицо женщины на фотографии. Что будет с ними, с этими четырьмя?
   -- Ничего, -- говорит Лариса, словно угадав мои мысли. -- В конце концов, все как-то устраиваются. IX
   Иногда мы собираемся вместе -- попить кофе или чего покрепче. Покрепче реже, чаще кофе, на кофе хватает. На базаре есть разнообразное сладкое печиво -- недорого и стряпать не надо. А за чашкой кофе тоже можно поговорить и вспомнить былую жизнь.
   Жили, в общем, неплохо. Был у каждого свой угол, свои обжитые стены.
   Старожилы, выходцы из Союза, относятся к нашим рассказам скептически. Как-то разговорились с одной дамой. Дама была довольна собой и очень возмущалась олимами.
   -- Каждый рассказывает сказки. У всех были квартиры. Машины были. Зарабатывали хорошо. Зачем едут? Зачем -- если там так хорошо?
   -- А вы зачем приехали?
   -- Но мы же давно.
   -- Ну, а мы теперь. Кто-то раньше, а кто-то позже. Главное, что приехали.
   Собеседница не поняла, взглянула удивленно. Она говорила уже на ломаном русском, уехала тридцать пять лет тому из коммунальной московской квартиры. Так и осталась Россия в ее голове коммунальной. А у нее, у дамы, теперь возле самого моря красивая квартира и доход приличный, хоть вначале и были трудные годы. А у дочки вилла в три этажа, и сын при деле. Только олимы из России не вписываются в ее душевный комфорт.
   -- Все требуют, все им не так. А везут с тобой!.. Я смотрю, что везут с собой на багаже. Барахло. Ну, самое настоящее барахло. Лучше бы кто-нибудь привез с собой миллион, открыл дело. И другим была бы работа.
   Насчет миллиона эта женщина с кем-то нас перепутала. Может быть, с американцами. Откуда у нас миллионы? Даже те немногие рубли, что скопили за свою трудовую жизнь, не дали нам взять с собой, вывозить деньги не раз? решалось. Ограбила нас родная страна. Все нажитое бросили. Немногое, правда, можно было положить в багаж. Собеседница говорит "барахло". А моя знакомая олимка, получив багаж, обнимала и гладила нехитрый гостиный гарнитур. Жили не богато, не бедно, нормально жили, и была у них обыкновенная приличная мебель. И радовалась она своему диванчику не потому, что такая уж шмоточница, а просто поставила это барахло в немилой чужой съемной квартире и на миг почувствовала себя дома.
   Ограбила нас бывшая наша родина. Ну, а эта, историческая? Эта -- не грабит, даже немного деньжат подбросила, чтобы не помирали с голоду. Но в общем не очень-то и она нас жалует.
   Я часто веду сама с собой один и тот же разговор. Иногда я завожу этот разговор с другими. Но больше -- сама с собой.
   -- Тянет тебя обратно?
   -- Куда?
   -- Туда, откуда приехала, где жила.
   Но я жила во многих местах. Родилась на Украине. Когда началась война, мы бежали под бомбами, нас приютил сначала Казахстан, потом Узбекистан. После войны мы вернулись на Украину. Закончила институт и уехала работать в Сибирь. В последние годы -- опять Украина. Когда сын закончил школу, он уехал учиться в большой русский город. Все это была, так нас учили, наша огромная и прекрасная родина.
   А теперь все рассыпалось.
   -- Значит, некуда ехать?
   -- Значит, некуда.
   -- А в город, где я родилась?
   -- Место рождения мое случайное...
   -- А если бы не рассыпалась страна?
   -- Не знаю, не знаю... Не тянет. Туда -- не тянет. Мы неплохо, мы нормально жили. Но все равно оставались евреями. Может быть, потому что нам не давали об этом забыть?
   Да, забыть не давали. Были отделы кадров на предприятиях, приемные комиссии в институтах. Приветливые соседи по дому: "Ах, вы такой хороший человек и совсем не похожи на еврейку". Иногда о ком-то: "Еврей, а человек хороший". Сослуживцы: "Он такой умный, такой умный -- еврей". Были пьяные соседи по трамваю, эти высказывались иначе. Они торили нам дорогу на нашу историческую родину. Но все равно мы жили неплохо. У каждого был свой угол. Была работа. Был заработанный кусок хлеба. С маслом. Мы чувствовали себя людьми.
   -- Значит?..
   -- Нет. На той земле нет места, куда бы я хотела поехать.
   -- Может быть, потому что то все-таки была не наша земля?
   Может быть. У нас были друзья -- и русские и из других народов. У нас были книги -- русских, но и не только русских писателей. Но почему же у каждого из нас, из тех, кто вообще читал, на книжных полках непременно были ШоломАлейхем и Фейхтвангер? И судьба Михоэлса была нашей болью. И поэтов-евреев мы хранили особенно нежно. Что делать -- мы были евреи галута.
   При запрете на правду вообще, на всякую правду, правда еврейской истории была втройне под запретом. Но мы хотели знать. Знать истоки, в чем истина и почему мы гонимы. И кто они были, мудрецы нашего народа? И что они нам завещали? И почему мы все-таки выжили? И почему мы есть, хотя нас убивали и убивали?
   В книгах западных авторов мы выискивали по крупицам правду о нас, мы готовы были платить любые деньги за эти книги. Мы хотели знать.
   Может, этого требовал голос крови? Значит, он все-таки есть?
   Может быть. Может быть, есть. Было больно и сладостно сознавать себя частицей богоизбранного и в то же время такого трагического народа.
   -- А здесь -- о чем голос твоей крови?
   Здесь?
   Я хочу услышать его, голос моей крови. А он молчит. Почему? Я не знаю. Неужели только потому, что нет здесь у меня своего угла? А может, потому что вблизи все оказалось менее духовно. Не знаю. Я не хочу возвращаться. Но и на этой земле нет места, где бы я чувствовала, что здесь мой дом. Неужели мне так и суждено -- до гробовой доски не иметь места, куда бы хотелось прийти и преклонить колена? Или вечный жид живет в каждом из нас?
   -- Подожди, -- прерываю я самое себя. -- Говорят, должно пройти не год и не два, по меньшей мере пять лет, пока ты врастешь в эту жизнь, в эту страну и почувствуешь себя дома.
   Пять лет? Что будет через пять лет? Я обрету, быть может, квартиру. И машину. Хотя машину -- вряд ли. Но даже если так, будет у меня свой угол. И приличная мебель. И этого достаточно? Достаточно, чтобы почувствовать, что здесь моя родина. И осознать наконец: я, еврейка, в стране Израиль. Господи, неужели все так просто? Память поколений во мне не в счет. Нужно еще пять лет.
   ...Мы сидим за длинным низким столом. Пьем кофе. У Миши.
   Я завожу тот самый нескончаемый разговор.
   -- Ты все еще хочешь ехать обратно?
   -- Конечно.
   -- Почему?
   -- У меня там было все. Квартира, машина, все в доме. Достаток.
   -- А здесь?
   -- А здесь я бесправный и нищий.
   Миша в прошлом инженер-майор. Вышел в отставку, пенсия была приличная, да еще работал. Словом, на жизнь хватало.
   -- А тебе не мешала твоя кровь?
   -- Конечно, мешала. Всякое бывало. Но там я мог жаловаться.
   -- И действовало?
   -- Как когда. В основном -- да.
   -- А Виталик? Ты рассказывал, что с Виталиком было совсем плохо.
   Миша сдвигает плечами. То, страшное, уже прошло. А было, конечно, -- не дай Бог никому. Сына, Виталика, взяли в армию и после учебной школы его, единственного из курса, не оставили в центре страны, даже вообще в стране не оставили, а отправили в Монголию. А там -- групповщина: якуты, татары, узбеки. А он -- один. И его били. Били страшно. И надо было молчать, иначе могли изувечить. Слух до папы дошел случайно, папа разыскал бывших однополчан и отправился в Читу с чемоданом коньяка и сухой колбасы.
   -- А здесь? Что я могу здесь?
   Живется им очень туго. Получают пособие по безработице на двоих с Дорой, женой, а Виталика, коль сорвали его со второго курса института, надо как-то здесь доучить, довести до ума. Виталик поступил в колледж, но как и все, подобные ему, не получает ни стипендии, ни пособия. Хочешь -- учись, хочешь -бросай -- дело твое. Ищи, где бы подмести улицу. Виталик ищет, иногда удается немного подработать, но на эти деньги не то что не выучиться -- не прожить.
   -- Там я мог писать в Верховный Совет, -- говорит Миша.
   -- Пиши в кнессет.
   Миша смеется. Он уже писал. Рассказал, что его семья буквально голодает. А ему ответили: "Ищите работу".
   -- Ладно, чего уж плакать? Все-таки не голодаем, -- останавливает его Дора, женщина полная, синеглазая и удивительно располагающая.
   -- Конечно, не голодаем, но благодаря чему? Тетя подбрасывает немного. Да твои салфетки.
   -- Видели новую? -- спрашивает нас Дора. -- Пошли, покажу.
   Мы выходим в соседнюю комнату, Дора раскладывает на кроватях кружевные салфетки-скатерти.
   -- Господи! -- замираем мы с Ритой. Это тонкое искусное плетение из белоснежных ниток описать невозможно. Это художество.
   -- Сколько вязала?
   -- Вот эту -- больше недели.
   -- Носил?
   -- Да.
   -- Сколько дают?
   -- Больше полсотни не дают.
   Всего полсотни за такую красоту? За такой труд?
   -- Сколько же это получается в час?
   -- Не спрашивай. И считать не хочу. А что делать? Иначе вообще не прожить.
   Какие повороты делает жизнь. Там, в Союзе, отдыхая после работы у телевизора, Дора вязала всякие штучки, чтобы украсить свой дом. А теперь целый день сидит, не разгибаясь, чтобы заработать па хлеб.
   Вот так. Дора вяжет, а Миша продает. Если покупают. * * *
   В левом дальнем углу нашего городского рынка в последние месяцы образовался новый торговый центр -- здесь продают олимовские шмотки. Прямо на земле, на подстилках или нейлоновых пленках разбросаны знакомые выходцы из одной со мной страны: детские колготки, расписные шали, пуховые одеяла, тапочки... Посуда, словно из моей бывшей кухни -- белые и красные кастрюли, белая мясорубка, пузатый сверкающий самовар... Горкой брошены деревянные ложки -- хохлома, чудо, созданное тамошними мастерами. Здесь оно лежит среди прочей утвари. Я не собираюсь покупать, просто не могу удержаться, спрашиваю:
   -- Сколько?
   Называют цену такую, что впору бы и купить. Ложки не покупают, здесь в ходу совсем другое искусство.
   Торгуют всем этим привезенным оттуда добром и сами олимы, хозяева вещей (привезли багаж, кое без чего можно обойтись, а деньги нужны), но больше перекупщики, тоже бывшие соотечественники, быстро смекнувшие, что здесь можно поживиться: не каждый пойдет на базар продавать, не у каждого есть время. Они на дому скупают все за бесценок и здесь запрашивают подороже. Хотя, в общем, и у них не так-то все дорого, дешевле, чем в местных магази? нах. Приходится пускать дешевле, иначе не купят.
   Я сторговала у такого купца красные в белый горох чашки, похожие на те, что были у меня в Союзе, по трояку за штуку. Сколько же он заплатил хозяину? Совсем копейки. Стоило везти...
   Эти, что перекупают, похоже, чувствуют себя здесь уютно: они при деле, и навар есть. Почему-то они похожи -- или это только кажется мне -- на тех продавцов, что, я помню, во времена моего детства торговали в ларьках на базаре, в городе, где я родилась. Тогда в этих ларьках сидели только евреи, они мне казались старыми, а на самом деле, наверное, им было совсем не помногу лет. Они умело надевали на тебя обычную кофточку и уговаривали купить так, что не купить было невозможно. Кофточка казалась нарядной и необыкновенной. Молодых я не помню в этих ларьках, детей своих они сюда не пускали. Своих детей они учили в институтах.
   Не зря, когда один абориген спросил, кем работал мой муж там, и услышал от меня, что он инженер-электрик, господин с презрительной насмешкой констатировал:
   -- Олимы -- сплошь инженеры.
   Что делать? Евреи тянулись к свету, и если была хоть какая-то возможность учиться, они учились.
   Люди, что нашли себе торговое место здесь, на нашем городском рынке, это уже не те, из ларьков, по возрасту, похоже, -- это их дети. А может, внуки. Среди купцов есть и молодые. Вот сидит женщина -- круглолицая, светлая, ей, наверное, чуточку за тридцать. И маленький, усатенький верткий муж все время подходит и куда-то исчезает. Он тоже при деле.
   Жить надо. Каждый устраивается, как может.
   Похоже, вот эта черная, вся в черном госпожа устроилась совсем не плохо.
   -- Бери, сестра, -- говорит она мне с явным кавказским акцентом, -- дешево. Какая красота! -- Это она увидела, что я смотрю на блестящие с яркими цветами подносы. -- Бери, сестра. Хочешь? Я дам дешевле.
   Я вижу эту услужливую госпожу здесь не впервые. Запас вещей у нее не иссякает. Можно подумать, что сооружен транспортер из одного теплого края в другой -- в наш нынешний.
   Я не знаю, кем ей приходится тот смуглый господин, что основал в нашем городе, прямо рядом с ирией -- место бойкое, комиссионный магазин. Почему-то он уговаривает меня теми же словами:
   -- Бери, сестра. Дешево. Смотри, какая красота. Его лавка похожа на музей. Здесь, в самом деле, красоты немало. Вазы, чайники, супницы, блюда -- все это может украсить любой званый обед. Чего здесь только нет! Все вывезено и вывозится из родных краев и продается. Задешево? Для нас не очень-то, нам не купить. Но вообще, по-моему, за гроши. Только я не вижу, чтобы здесь эти вещи торопились покупать. Хотя, наверное, если бы не покупали, этот маленький, круглый, довольный собой господин вряд ли вкладывал бы в них свои кровные.
   Мы купили у него новый олимовский -- сделанный в Союзе -- велосипед. Он пытался спихнуть его без насоса, ключей и другого имущества. При этом говорил:
   -- Приходи завтра. Завтра я все отдам. Я честный человек. Меня все здесь знают.
   Насос он, правда, вытащил из-под кучи вещей, но ни завтра, ни через неделю не отдал нам обещанные ключи. И при этом прижимал руки к груди:
   -- Сестра, я честный человек. А твой муж, он меня хорошо знает, он мне брат.
   Ну вот, наконец-то у нас в Израиле появились родственники.
   ...Миша, наш Михаил, совсем не похож на эту торговую публику. Он стоит в стороне, высокий, плотный, в хорошей серой куртке, лицо у него энергичное, серьезное. Перед ним на подстилке расстелены Дорины салфетки, большие и по? меньше, белые, словно чистая морская пена.
   Подходят женщины, спрашивают: "Сколько?" Качают головой: "Дорого". Дорого? За эту сплетенную руками скатерть? Или они просто не понимают? Ведь здесь любят салфетки, в каждом доме их -- тьма. Но разве такие?
   -- Тридцать, -- говорит какая-то женщина на иврите.
   -- Нет, -- отказывает Миша. -- Одних ниток на двадцать, да работы сколько. -По поводу салфеток он уже может свободно говорить на иврите.
   Я не выдерживаю:
   -- Не дешевле восьмидесяти.
   Женщина взглянула на меня: с луны я свалилась, что ли? И пошла себе.
   -- Нет, -- говорит мне Миша, -- даже шестидесяти не дадут. Надо ехать в большой город, где туристы, где люди побогаче.
   -- Но дорога... Больше проездишь.
   Рынок заканчивается, Миша сворачивает свои салфетки и идет покупать помидоры -- к концу они на полтинник дешевле.
   ...А сейчас вечер. Мы сидим и разговариваем. Кофе уже выпито, больше не хочется. А говорить мы можем бесконечно.
   Открывается дверь, входит Алла, дочь Миши и Доры. Они живут в одной квартире, но у Аллы своя семья -- муж, дети. Алла тоже пианистка, как и Лариса. Пришла она с работы. Работает она в огромном продовольственном мага? зине, который называется "Гипер коль", что значит "здесь есть все и всего много". Работает Алла уборщицей. По девять часов в день.
   -- Устала?
   Как не устанешь? Пашут всю смену без передышки. Следят, чтоб, не дай Бог, нигде соринка не упала, капля не пролилась.
   -- Ну, а поесть можно?
   -- Только с разрешения начальника и только по очереди.
   -- А платят?
   -- Четыре пятьдесят в час.
   Четыре пятьдесят? Это же намного ниже минимума по стране.
   -- Почему вы не говорите хозяину, чтоб добавил?
   -- Говорили.
   -- Ну?
   -- Отвечает: "Не нравится, уходите. Я других наберу, сколько угодно -молодых, красивых, с высшим образованием".
   Хозяину очень нравится, что у него такие уборщицы. Он и мечтать не мог о таком кайфе.
   -- Не те специальности мы дали детям... -- горько раздумчиво говорит Рита
   А какие надо было? Не нужно Израилю столько музыкантов. А кто нужен? Я мысленно перебираю семьи моих знакомых. Софа -- химик. Стелла -- программист. Муж Стеллы -- тоже программист. Ира -- экономист. Муж у нее -- механик. Тамара -- филолог. Муж у нее -- теплотехник.
   -- Я посмотрела на своего зятя, -- говорит Дора, -- сердце заболело. Пришел с работы, сел, нет сил подняться, выкупаться, поесть. С утра до ночи грузил мешки.
   Да, многие уже работают. Но -- где? Моют, метут, трут, грузят, таскают. И тупеют. Тупеют мысли, тупеют души, тупеют люди. В этом тупом непосильном труде.
   Но, говорят, так начиналась каждая алия. И надо иметь терпение.
   Прошел год. Только один год.