— Нам нужно торопиться! — сказала Мириам, соскучившаяся и рассерженная.
   — Торопиться некуда; но мы можем проехать по холму Даухед и потом пустить лошадей по траве. Таким образом мы выиграем полчаса.
   Лошади вышли на короткую душистую мураву, и тени сгустились в долине, когда они поехали рысью по большому пригорку, который господствует над Бассетом и западной проезжей дорогой. Незаметно езда стала более быстрой, несмотря на попадавшиеся кротовины. Руфус, как джентльмен, был внимателен к Денди Мириам, пока они не поднялись на вершину. Потом они две мили скакали рядом по склону; ветер свистел у них в ушах, сливаясь с ровными ударами восьми копыт и лёгким звяканьем мундштуков.
   — О, это было чудесно! — крикнула Мириам, натягивая повод. — Мы с Денди старые друзья, но, я думаю, мы никогда не ездили так хорошо.
   — Нет; но раза два вы ездили быстрее.
   — В самом деле? Когда?
   Джорджи провёл языком по губам.
   — Разве вы не помните «тридцатимильной прогулки», со мной, когда «они» гнались за нами, на прибрежной дороге, море было слева — по дороге, идущей к фонарному столбу на дюнах.
   Молодая девушка задохнулась.
   — Что… что вы хотите сказать? — нервно проговорила она.
   — «Тридцатимильная прогулка» и… и все остальное.
   — Вы хотите сказать?.. Я ничего не пела о «тридцатимильной прогулке». Я знаю, что не пела. Я не говорила ни одной живой душе.
   — Вы говорили о полисмене Дне, и о фонаре на вершине холмов, и о Городе Сна. Все это сходится, знаете… это та же страна… и легко было узнать, где вы были.
   — Боже милосердный!.. Сходится… конечно, сходится; но… я была… вы были… О, поедемте, пожалуйста, шагом, иначе я упаду.
   Джорджи подъехал к ней и, положив дрожавшую руку под её руку, которая держала повод, заставил Денди идти шагом. Мириам рыдала так, как, он видел, рыдал один тяжело раненный солдат.
   — Все идёт хорошо… все идёт хорошо, — тихо проговорил он. — Только… только, знаете, все это верно.
   — Верно? Неужели я сумасшедшая?
   — Только в том случае, если и я сумасшедший. Попробуйте поразмыслить спокойно минутку. Как мог кто-нибудь знать о «тридцатимильной прогулке» и о том, что она имеет отношение к вам, если бы он сам не был там?
   — Но где? Но где? Скажите мне!..
   — Там… где бы то ни было… я полагаю, в нашей стране. Помните ли вы, как ехали в первый раз — я хочу сказать, по «тридцатимильной дороге»? Вы должны помнить.
   — Все это были сны… сны.
   — Да; но скажите, пожалуйста, почему же я это знаю?
   — Дайте подумать. Я… мы… не должны были производить шума… ни в каком случае не шуметь.
   Она смотрела вперёд, между ушей Денди, ничего не видевшими глазами, сердце её сжалось.
   — Потому что «оно» умирало в большом доме? — продолжал Джорджи, снова натягивая повод.
   — Там был сад с зеленой и позолоченной решёткой — такой горячей. Вы помните это?
   — Как не помнить! Я сидел по другую сторону кровати, пока «оно» не закашляло и не вошли «они».
   — Вы! — низкий голос стал неестественно полным и сильным, а широко раскрытые во тьме глаза девушки пристально смотрели на него, как будто желая проникнуть в самую глубь его души. — Так вы этот мальчик — мой мальчик у валежника. И я знала вас всю свою жизнь!..
   Она упала головой на шею Денди. Джорджи преодолел овладевшую им слабость и обвил рукой её талию! Голова её упала ему на плечо, и пересохшими губами он стал говорить такие вещи, которые до тех пор считал существующими только в напечатанных романах. К счастью, лошади были спокойны. Она не пробовала отодвинуться, когда пришла в себя, но лежала тихо и шептала:
   — Конечно, вы тот мальчик, а я не знала… я не знала.
   — Я знал уже вчера вечером; а когда увидел вас за завтраком…
   — Так вот почему! Тогда я удивилась. Удивились бы и вы.
   — Я не мог говорить раньше. Оставьте вашу голову там, где она теперь, милая. Теперь все хорошо, все хорошо, не так ли?
   — Но как это я не знала… после стольких лет? Я помню… о, как многое я помню!
   — Расскажите мне что-нибудь. Я присмотрю за лошадьми.
   — Я помню, как ждала вас, когда подошёл пароход. Вы помните?
   — У «Ущелья Лилии», за Гонг-Конгом и Явой?
   — И вы называете так это место?
   — Вы сказали мне это название, когда я затерялся на континенте. Ведь вы показали мне дорогу через горы?
   — Когда исчезли острова? Должно быть так, потому что я помню только вас. Все другие были «Они».
   — И ужасные это были скотины.
   — Да; я помню, как я в первый раз показала вам «тридцатимильную прогулку». Вы ездите совершенно так, как тогда. Вы — вы.
   — Это странно. То же самое я думал сегодня о вас. Разве это не удивительно?
   — Что значит все это? Почему вы и я из всех миллионов людей на свете… почему между нами эта странная связь? Что это значит? Я боюсь.
   — Вот что! — сказал Джорджи. Лошади ускорили шаг. Они подумали, что слышали понукание. — Может быть, когда мы умрём, мы узнаем больше, но теперь вот что это значит.
   Ответа не было. Что могла она сказать?
   По сути дела, они знали друг друга не более восьми с половиною часов, но это было не обычное знакомство. Наступило очень долгое молчание.
   — Это второй, — шепнул Джорджи. — Вы помните, не правда ли?
   — Нет! — (яростно). — Нет!
   — На холмах, в другой вечер — несколько месяцев тому назад. Вы были совершенно такая же, как теперь, и мы шли много миль по той стране.
   — Она была пустынна. «Они» ушли. Никто не пугал нас. Я удивляюсь почему, мальчик?
   — О, если вы помните это, то должны помнить и остальное. Сознайтесь.
   — Я помню многое, но знаю, что этого не делала. Я никогда не делала… до сих пор.
   — Вы сделали это, милая.
   — Я знаю, что не сделала, потому что — бесполезно утаивать — потому что, действительно, намеревалась сделать это.
   — И действительно сделали.
   — Нет; только намеревалась; но кто-то прошёл мимо.
   — Там не было никого другого. И никогда не было.
   — Было — всегда есть. Это была другая женщина — там, на море. Я видела её. Это было двадцать шестого мая. У меня где-то записано.
   — А, и вы также записывали свои сны? Странно что-то насчёт другой женщины, потому что я в это время как раз был на море.
   — Я была права. Почём я знаю, что вы делали, когда бодрствовали. А я думала, что вы не такой, как все.
   — Никогда в жизни вы не заблуждались более. Однако какой у вас характер! Выслушайте меня, милая. — И Джорджи, сам не зная зачем, совершил чёрное клятвопреступление.
   — Это… это не из тех вещей, о которых говорят, потому что тогда стали бы смеяться; но, клянусь моим словом и честью, дорогая, меня не целовала ни одна живая душа, кроме родных. Не смейтесь, милая. Я не сказал бы этого никому другому, но это сущая правда.
   — Я знала! Вы — вы. О, я знала, что вы появитесь когда-нибудь; но я совершенно не знала, что вы — вы, пока вы не сказали. А вы никогда не интересовались никем, ни на кого не смотрели? Ведь все в мире должны любить вас с той минуты, как увидят вас, мальчик.
   — В таком случае они утаили это. Нет; я никогда не интересовался никем.
   — А мы опоздаем к обеду — страшно опоздаем. О, как я взгляну на вас при свете, перед вашей матерью и моей?
   — Мы будем изображать, что вы мисс Ласи, пока не придёт время. Какой самый короткий срок для жениховства? Что, если бы мы избегли всех хлопот, связанных с помолвкой?
   — Я не хочу говорить об этом. Это так вульгарно. Я подумала о том, чего вы не знаете. Я уверена в этом. Как моё имя?
   — Мири… нет, не то, клянусь Юпитером! Подождите секунду, я вспомню. Вы не… не можете быть… Те старые рассказы — прежде чем я поступил в школу! Я не вспоминал их с тех пор. Вы не оригинал Аннилуизы?
   — Так вы всегда называли меня с самого начала. Вот мы повернули и, должно быть, опоздали на целый час.
   — Не все ли равно? Корни уходят так глубоко? Конечно — наверно, так. Мне пришлось-таки ехать с этой противной старой птицей — черт её побери!
   — Ха, ха! — смеясь, сказала утка. Помните вы это?
   — Да, помню — цветочные горшки на ногах и все остальное. Все время мы были вместе; а теперь я должен проститься с вами до обеда. Наверно, я увижу вас за обедом? Наверно, вы не спрячетесь в свою комнату, дорогая, и не покинете меня на целый вечер? Прощайте, дорогая, прощайте!
   — Прощайте, мальчик, прощайте. Обратите внимание на арку. Не давайте Руфусу броситься в своё стойло. Да, я сойду к обеду, но что я буду делать, когда увижу вас при свете!..

В СИЛУ СХОДСТВА

   После счастливой любви нет более выгодного приобретения для юноши в начале его карьеры, чем несчастная любовь. Она позволяет ему чувствовать себя значительным, blase и скептичным; и каждый раз, когда здоровье его прихрамывает от недоразумений с печенью или недостатка гимнастики, он может печалиться об утраченной красавице и испытывать нежнейшее сумеречное блаженство.
   Несчастный роман Ганнасайда был для него подлинной благодатью свыше. С тех пор прошло уже четыре года, и его возлюбленная давно забыла думать о нем. Она вышла замуж, и её поглотили домашние заботы. В своё время она сказала Ганнасайду, что «не будучи в состоянии сделаться для него чем-либо ближе сестры, она тем не менее всегда будет относиться к его благополучию с живейшим интересом». Это поразительно новое и оригинальное изречение давало пищу мечтам Ганнасайда в течение двух лет; а собственное его самомнение заполнило остальных двадцать четыре месяца. Ганнасайд был совсем иного пошиба, чем Фил Гарран, но это не мешало ему иметь много общих черт с этим чересчур счастливым человеком.
   Он держал при себе несчастную любовь, как люди держат хорошо обкуренную трубку, — удобства ради и потому что привычка сделала её драгоценной. Любовь эта благополучно оберегла его в течение одного сезона в Симле. Ганнасайд не был привлекателен. В его резком обращении и бесцеремонности, с которой он подсаживал даму в седло, было нечто, отдалявшее от него прекрасный пол, даже если бы он добивался их благосклонности, о чем и помину не было. Он слишком тщательно сберегал своё израненное сердце для самого себя.
   Но тут стряслась беда. Всякий, кто живал в Симле, знает спуск, ведущий от телеграфа к Конторе общественных работ. В одно сентябрьское утро, в промежуток между посвящёнными визитам часами, Ганнасайд не спеша поднимался по холму, как вдруг навстречу ему полным ходом прикатила дженерикша, в которой сидел некто — живое воплощение образа девушки, подарившей ему столько скорбного блаженства. Ганнасайд прислонился, задыхаясь, к забору. Ему хотелось бы помчаться вниз, следом за дженерикшей, но это было невозможно, и он продолжал подниматься, чувствуя, что большая часть крови прилила к его вискам. По многим причинам женщина в дженерикше не могла быть той девушкой, которую он знал. Как он разузнал позднее, это была жена какого-то господина из Диндигуля, или Коимбатора, или какого иного захолустья, приехавшая в Симлу в начале сезона для поправки здоровья. По окончании сезона она возвратится в Диндигуль, или как его там ещё, и, по всей вероятности, никогда больше не заглянет в Симлу, так как обычный её горный курорт — Утакамунд. В эту ночь Ганнасайд, злобный и трепещущий от растревоженных воспоминаний, предавался размышлениям в течение доброго часа. Он пришёл к нижеследующему заключению (и вы сами должны решить, насколько здесь играла роль искренняя привязанность к прежней возлюбленной, а насколько — естественное желание бывать среди людей и веселиться). По всей вероятности, м-с Ландис-Гаггерт никогда более не станет ему на пути. Поэтому, чтобы он ни сделал, это вовсе не важно. Она сверхъестественно похожа на девушку, «относившуюся с живейшим интересом», и так далее. Взвесив все обстоятельства, будет очень приятно познакомиться с м-с Ландис-Гаггерт и на время — лишь самое короткое время — вообразить, что он снова находится с Алисой Чизэн. Каждый человек на чем-нибудь да помешан. Специальной мономанией Ганнасайда была его прежняя возлюбленная, Алиса Чизэн.
   Он принял меры, чтобы быть представленным м-с Гаггерт, и знакомство прошло как нельзя успешнее. Он также принял меры, чтобы видаться с этой дамой по возможности чаще. Когда человек не шутя добивается встречи с кем-либо, Симла до невероятия изобилует всяческими возможностями. Тут и садовые праздники, и теннис, и пикники, и завтраки в Аннандэм, и состязания в стрельбе, и обеды, и балы; не говоря уже о частных предприятиях, как-то: прогулки и верховая езда. Ганнасайд начал с того, что пожелал услаждать себя лицезрением сходства, и кончил тем, что сделал гораздо больше. Он желал быть обманутым, решил быть обманутым и обманул себя весьма основательно. Мало того, что лицо и фигура были лицом и фигурой Алисы Чизэн, но то же сходство наблюдалось и в голосе и в оборотах речи; даже маленькие ужимки в манерах и жестах, свойственные каждой женщине, и те были совершенно одинаковы. Тот же наклон головы, тот же утомлённый взгляд по окончании долгой прогулки; тот же наклон над седлом для обуздания горячей лошади. Наконец, что изумительнее всего, раз как-то, когда Ганнасайд дожидался в соседней комнате, чтобы поехать вместе кататься верхом, м-с Ландис-Гаггерт промурлыкала вполголоса, с горловым дрожанием на второй строчке «Бедного Скитальца» — точь-в-точь, как певала его некогда для Ганнасайда Алиса Чизэн в полумраке английской гостиной. В самой женщине — в душе её — не усматривалось ни малейшего сходства, ибо она и Алиса Чизэн были женщинами совершенно разного толка. Но Ганнасайд ничего не хотел видеть, слышать, ни о чем ином думать, как только об этой мучительной, сводящей с ума тождественности лица, и голоса, и манер. Он поставил себе целью разыграть дурака: и это удалось ему вполне.
   Открытое и явное поклонение всякого мужчины, каков бы он ни был, приятно всякой женщине, какова бы она ни была; но м-с Ландис-Гаггерт, как светская женщина, никак не могла взять в толк поклонения Ганнасайда.
   Эгоист по природе, он не жалел никакого труда, чтобы предупредить малейшее её желание. Любое её слово являлось для него законом; и не подлежит сомнению, что он находил подлинное удовольствие в её обществе, пока она разговаривала с ним на общие темы. Но стоило ей перейти на личные взгляды и личные свои неприятности, те мелкие общественные недоразумения, в которых заключается вся соль существования в Симле, чтобы интереса и удовольствия как не бывало. Ганнасайд нисколько не интересовался прошлым м-с Ландис-Гаггерт и её впечатлениями — она объехала почти весь мир и умела хорошо рассказывать, — он желал видеть лицо Алисы Чизэн и слышать её голос. Все постороннее, все то, что напоминало о чужой индивидуальности, раздражало его, и он не скрывал этого.
   Как-то раз вечером, у Новой Почты, м-с Ландис-Гаггерт внезапно обернулась к нему и высказалась кратко и без обиняков. «М-р Ганнасайд, — сказала она, — не будете ли вы добры объяснить, почему избрали роль моего специального cavaliere servente? Мне это непонятно. Но так или иначе я, безусловно, убеждена, что у вас нет ни капельки какого бы то ни было чувства ко мне». Здесь, кстати, подтверждается теория, согласно которой всякий мужчина, солгавший женщине словом или делом, всегда бывает в конце концов выведен на чистую воду. Ганнасайд попался врасплох. Он никогда не был вооружён для защиты, так как думал исключительно только о самом себе, и не успел он спохватиться, как у него вырвалось непроизвольно: «Да его и нет».
   Своеобразность положения и ответ Ганнасайда рассмешили м-с Ландис-Гаггерт. Тут все всплыло наружу, и, по окончании объяснения Ганнасайда, м-с Гаггерт заметила с едва уловимым оттенком пренебрежения: «Итак, я призвана служить манекеном, на который вы вешаете лохмотья своих былых привязанностей?»
   Ганнасайд не знал, что от него требуется, и принялся туманно и невразумительно воздавать хвалу Алисе Чизэн, что было вовсе не то. М-с Гаггерт ни чуточки не интересовалась Ганнасайдом. Только… только ни одной женщине не нравится, когда поклоняются не ей, а сквозь неё; в особенности, когда дело идёт о заплесневелой богине четырехлетней давности.
   Ганнасайд не понял, что сделал из себя посмешище. Он просто был очень рад, что ему удалось встретить сочувственную душу в бесплодных пустынях Симлы.
   Когда сезон кончился, Ганнасайд водворился на своём местожительстве, а м-с Гаггерт на своём. «Ведь это как если бы я ухаживал за привидением, — говорил себе Ганнасайд, — это не имеет никакого значения; а теперь я по-настоящему возьмусь за работу». Но не тут-то было; он против воли все думал о привидении Гаггерт-Чизэн; и все никак не мог решить, кто из двух, Гаггерт или Чизэн, составляет главную часть милого призрака.
 
   Он понял, в чем дело, месяц спустя.
   Одна из странностей этой странной страны заключается в привычке бессердечного правительства переводить людей из одного конца империи в другой. Вы никогда не можете быть уверены, что отделались от друга или недруга, пока он или она не умрёт. Был один случай, когда… но это уже совсем другой рассказ.
   Ведомство Гаггерта перевело его из Диндигуля на границу в каких-нибудь два дня. Он и отправился через страну, тратя деньги на каждом шагу, от Диндигуля вплоть до места назначения. По пути он оставил м-с Гаггерт в Люкнове. Она должна была погостить здесь у знакомых, побывав на большом балу в Чуттер-Мунзиле, и отправиться к нему, когда он сколько-нибудь устроит её новое жилище. Люкнов был местом службы Ганнасайда, и м-с Гаггерт провела здесь неделю. Ганнасайд встретил её. В то время как подходил поезд, он вдруг заметил, что думал о ней в течение всего прошлого месяца. Одновременно он уразумел безрассудство своего поведения. Неделя в Люкнове, с двумя балами и неограниченным количеством совместных прогулок верхом, завершила дело; и Ганнасайд, в один прекрасный день, поймал себя на мысли, что он обожает Алису Чизэн, по крайней мере, обожал её. И поклоняется м-с Ландис-Гаггерт, потому что она похожа на Алису Чизэн. Но м-с Ландис-Гаггерт ничуть не похожа на Алису Чизэн, будучи в тысячу раз более восхитительной. Между тем Алиса Чизэн «мужняя жена», и такова же и м-с Ландис-Гаггерт, — да вдобавок ещё добрая и верная жена. Следовательно, он, Ганнасайд, не что иное, как… здесь он обозвал себя различными нелестными именами и горько пожалел о том, что не был благоразумен с самого начала.
   Знала ли м-с Ландис-Гаггерт о том, что происходило в его душе, или нет, — это известно ей одной. Он выказывал безусловный интерес ко всему, что касалось её, независимо от сходства с Алисой Чизэн, и раза два говорил ей такие вещи, которые едва ли можно было бы извинить даже на основании сходства, будь Алиса Чизэн его невестой. Но м-с Гаггерт отклонила его излияния и потратила много времени, чтобы растолковать Ганнасайду, каким она была для него утешением, благодаря своему странному сходству с его прежней возлюбленной. Ганнасайд кряхтел и стонал в седле и приговаривал: «Да, да, конечно», и помогал ей собираться в дорогу на границу, чувствуя себя пришибленным и несчастным.
   Настал последний день её пребывания в Люкнове, и Ганнасайд проводил её на вокзал. Она была очень признательна за его любезность и хлопоты и улыбалась ласково и сочувственно, как человек, понимающий алисо-чизэнскую причину этой любезности. А Ганнасайд ругал напропалую носильщиков, и расталкивал публику на платформе, и молил Бога, чтобы крыша провалилась и убила его.
   Когда поезд медленно пополз прочь, м-с Ландис-Гаггерт высунулась из окна, чтобы проститься с ним. «А впрочем, не прощайте, а до свидания, м-р Ганнасайд. Весной я еду в Англию, быть может, встретимся с вами в Лондоне».
   Ганнасайд пожал ей руку и произнёс убеждённо и с обожанием: «Дай Бог, чтобы я никогда больше не видал вашего лица!»
   И м-с Гаггерт поняла его.

№ 007

   Локомотив, после морских машин, самый чувствительный аппарат из всех вышедших из рук человека; а № 007, кроме того, был ещё совершенно новый. Красная краска ещё не совсем высохла на его колёсах, фонарь с рефлектором блестел, словно каска пожарного, а будка машиниста могла бы служить изящной гостиной. Его только что пригнали в депо после испытания. Он простился со своим лучшим другом в мастерской — двигателем. Громадный мир открывался перед ним; остальные локомотивы оглядывали его. Он смотрел на полукруг дерзких, немигающих фонарей, слушал пыхтенье, бормотанье, презрительное, насмешливое шипенье пара в водомерных кранах — и готов был отдать месячную порцию масла, чтобы пробраться сквозь свои собственные движущиеся колёса в кирпичный зольник внизу. № 007 был восьмиколесный «американский» локомотив, несколько отличавшийся от других локомотивов этого типа; по книгам компании он оценивался в десять тысяч долларов. Но если бы вы купили его, по его собственной оценке, через полчаса ожидания в темноватом депо, где гулко раздавалось эхо, вы сохранили бы ровно девять тысяч девятьсот девяносто девять долларов и девяносто восемь центов.
   Тяжёлый товарный поезд «Могул», с коротким каукэчером[11] и с топкой на расстоянии трех дюймов от рельсов, первый начал невежливую игру, обратясь к локомотиву системы «Pittsburg Consolidation».
   — Откуда принесло этого? — спросил он, сонно выпуская лёгкий пар.
   — Я почти ничего не могу рассмотреть, кроме ваших номеров, — послышался ответ. — Предполагаю, что это что-то оставшееся на память от Питера Купера.
   '007 дрогнул; пар у него подымался, но он удержал язык. Всякий паровоз знает, что это был за локомотив, на котором Питер Купер производил свои опыты в далёких тридцатых годах.
   Тут заговорил маленький, заново отделанный служебный локомотив.
   — По-моему, что-нибудь неладно на пути, если пенсильванский толкач песка начинает разговаривать о нашем происхождении. Это совсем хороший малютка. Он сделан по чертежу Юстиса так же, как я. А разве этого недостаточно?
   '007 мог бы увезти служебный локомотив на своём тендере, но он был благодарен и за эти слова утешения.
   — Мы не употребляем ручных тележек на пенсильванской, — сказал «Питтсбург». — Эта… гм… горошина достаточно стара и некрасива, чтобы самой говорить за себя.
   — С ним ещё не разговаривали. Говорили только про него. Что, в Пенсильвании не обращают, что ли, внимания на хорошие манеры? — сказал служебный локомотив.
   — Тебе следовало бы быть в парке, «Пони», — строго сказал «Могул». — Мы все здесь паровозы большой тяги.
   — Вы так думаете? — сказал маленький локомотив. — Прежде чем настанет утро, узнаете иное. Я был на пути № 17 и груз там — о, Боже мой!
   — У меня, в моем отделении было много хлопот, — заметил тощий, лёгкий пригородный локомотив с очень блестящими башмаками тормозов. У нас не успокоились, пока не устроили салон-вагон. Его прицепили сзади, и его тянуть хуже, чем машину для разгребания снега. Наверно, он когда-нибудь оторвётся и тогда будут бранить всех, кроме самих себя, — дураки! В следующий раз они заставят меня везти курьерский поезд.
   — Вас изготовили в Нью-Джерсее, не правда ли? — сказал «Пони». — Так я и думал. Невесело таскать товарные поезда и платформы, но должен вам сказать, что они гораздо лучше холодильников или резервуаров с маслом. Я тащил…
   — Тащили? Вы-то? — с презрением сказал «Могул». — Вы только и можете, что втащить в парк платформу с припасами. А я, — он остановился, чтобы слова его могли сильнее запечатлеться в сознании слушателей, — я имею дело с грузами большой скорости — одиннадцать вагонов, — тяжелее, чем все, что вам приходилось возить. Я выезжаю, когда бьёт одиннадцать, и должен проходить по тридцать пять миль в час. Все, что ценно, хрупко, непрочно, требует быстрой доставки — вот моя работа. Пригородное движение на одну только степень выше передаточного. Товарный экспресс — вот самое главное.
   — Ну, я вообще не склонён хвастаться, — сказал «Питтсбург».
   — Да? А вас прислали сюда потому, что вы ворчали на подъем, — перебил «Пони».
   — Там, где я ворчу, вы легли бы, «Пони», но, как я уже говорил, я не люблю хвастаться. Однако если желаете видеть действительную быстроту доставки груза, вам следует взглянуть на меня, когда я тащу за собой по Аллеганам тридцать семь вагонов с рудой. Тут-то мне приходится показать себя. Хотя я и говорю сам про себя, но я никогда не терял ни одного груза. Да, не терял, сэр. Одно дело уметь тащить за собой вагоны, другое — рассудительность и осторожность. В моем деле нужно уменье рассуждать.
   — Ах! Но не парализует ли вас сознание вашей страшной ответственности? — спросил из угла чей-то любопытный, хриплый голос.
   — Кто это? — шепнул '007 локомотиву из Джерсея.
   — «Компаунд» на испытании. Он ходил служебным в продолжение полугода, когда не был ещё в депо. Он экономен (я лично считаю это подлым) в угле, но навёрстывает на ремонте. Гм! Я полагаю, вы нашли Бостон несколько уединённым после сезона в Нью-Йорке, сударыня? Я чувствую себя всего лучше, когда бываю одна.
   Голос «Компаунда» слышался словно из дымовой коробки.
   — Верно, — шёпотом сказал непочтительный «Пони». — Здесь никто за нею не ухаживает.
   — Но при моем строении и темпераменте — моя работа сосредоточена в Бостоне — я нахожу вашу «outrecuidance».[12]
   — Это ещё что такое? — спросил «Могул». — Цилиндр, что ли, какой? Для меня хороши и простые.