— Конечно: тот, кого боги держат за пятку, должен уплатить все целиком. Деньги были уплачены серебром вечером же и привезены в больших повозках. Так Ганеша сделал своё дело.
— Нату! Огэ, Нату!
У калитки во двор какая-то женщина кричала в темноте.
Ребёнок беспокойно задвигался.
— Это моя мать, — сказал он.
— Иди, крошка, — сказал Гобинд, — впрочем, подожди минутку.
Он щедрой рукой оторвал кусок от своего заштопанного одеяла и накинул его на плечи Нату. Ребёнок убежал.
МЯТЕЖНИК МОТИ ГУДЖ
ГОРОД СТРАШНОЙ НОЧИ
— Нату! Огэ, Нату!
У калитки во двор какая-то женщина кричала в темноте.
Ребёнок беспокойно задвигался.
— Это моя мать, — сказал он.
— Иди, крошка, — сказал Гобинд, — впрочем, подожди минутку.
Он щедрой рукой оторвал кусок от своего заштопанного одеяла и накинул его на плечи Нату. Ребёнок убежал.
МЯТЕЖНИК МОТИ ГУДЖ
Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных — слон. Он или вырывает пень клыками — если они есть у него, — или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело. Лучшие из слонов принадлежали худшим из погонщиков, или магутов. Лучшего из слонов звали Моти Гудж. Он был в полном владении своего магута, а этого никогда бы не могло быть в области, состоящей под управлением туземцев, потому что Моти Гудж был таков, что владеть им пожелали бы и цари; в переводе его имя означало «жемчужина слонов». В стране царило британское управление, и Дееса, его магут, безнаказанно пользовался своей собственностью. Он вёл рассеянную жизнь. Когда ему случалось много заработать, благодаря силе своего слона, он напивался вдребезги и бил Моти Гуджа колом по нежным ногтям передних ног. Моти Гудж никогда не трогал его — хотя и мог бы затоптать его до смерти, — потому что знал, что Дееса, отколотив его, станет потом обнимать его хобот, плакать, называть его своим возлюбленным, своей жизнью, жизнью своей души, и даст ему какого-нибудь спиртного напитка. Моти Гудж очень любил спиртные напитки, в особенности арак, хотя не пренебрегал и пальмовым вином. Потом Дееса располагался спать между передними ногами Моти Гуджа, а так как Дееса избирал для этого середину дороги, а Моти Гудж сторожил его покой, не дозволяя никому ни проходить, ни проезжать мимо, то движение прекращалось, пока Дееса не соблаговолит проснуться.
На работе у плантатора днём спать было нельзя; слишком велик был заработок, чтобы рисковать им. Дееса сидел на шее у Моти Гуджа и отдавал ему приказания; Моти Гудж выкапывал корни, потому что у него была пара чудесных клыков, или тянул конец верёвки, потому что у него были великолепные плечи, а Дееса хлопал его за ушами и говорил, что он царь слонов. Вечером Моти Гудж смачивал триста фунтов съеденной им зелени квартой арака, в чем принимал участие Дееса, который распевал песни между ногами своего слона, пока не наступало время ложиться спать. Раз в неделю Дееса водил Моти Гуджа к реке, и Моти Гудж с наслаждением растягивался на мелководье, а Дееса мыл его кокосовой шваброй и кирпичом. Моти Гудж никогда не смешивал удара последнего с ударом первой, который обозначал, что ему надо встать и перевернуться на другой бок. Потом Дееса осматривал его ноги, глаза, отворачивал бахрому его могучих ушей, рассматривал, нет ли где болячек, не начинается ли воспаление глаз. После осмотра оба с песнями выходили из воды; Моти Гудж, весь чёрный и блестящий, размахивал оторванной веткой в двенадцать футов длины, которую нёс в хоботе; Дееса закручивал свои длинные, мокрые волосы.
Жизнь Деесы была мирная, хорошо оплачиваемая, пока он не почувствовал желания хорошенько напиться. Ему захотелось оргии. Небольшие, ни к чему не ведущие выпивки окончательно лишали его бодрости.
Он пошёл к плантатору.
— Моя мать умерла, — с плачем сказал он.
— Она умерла два месяца тому назад; и умерла ещё раз, раньше, когда ты работал у меня в последний раз, — сказал плантатор, несколько знакомый с обычаями туземцев.
— Умерла моя тётка, а она была второй матерью для меня, — сказал Дееса, ещё сильнее заливаясь слезами. — Она оставила без хлеба восемнадцать маленьких детей, и я должен наполнять их желудки, — сказал Дееса, ударяясь головой об пол.
— Кто принёс тебе это известие? — сказал плантатор.
— Почта, — сказал Дееса.
— Почта не приходила сюда целую неделю. Иди на работу.
— Страшная болезнь напала на мою деревню, и все мои жены умирают, — на этот раз с искренними слезами громко завопил Дееса.
— Позовите Чихуна, он из одной деревни с Деесой, — сказал плантатор. — Чихун, есть у этого человека жена?
— У него? — сказал Чихун. — Нет. Ни одна женщина в нашей деревне не захочет и взглянуть на него. Они скорее вышли бы замуж за слона.
Он резко рассмеялся.
Дееса плакал и кричал.
— Даю тебе сроку ещё одну минуту. Смотри, тебе будет плохо! — сказал плантатор. — Ступай работать!
— Теперь я скажу истинную правду, — задыхаясь, в порыве вдохновения, сказал Дееса. — Я не был пьян в течение двух месяцев. Я хочу уйти отсюда и напиться как следует, вдали от этой благословенной плантации. Таким образом я не причиню никакого беспокойства.
Улыбка мелькнула на лице плантатора.
— Дееса, — проговорил он, — ты сказал правду, и я сейчас отпустил бы тебя, если бы можно было справиться с Моти Гуджем в твоё отсутствие. Ты знаешь, что он слушается только твоих приказаний.
— Да живёт Свет Неба, — воскликнул Дееса, — сорок тысяч лет! Я удалюсь только на десять коротких дней. Потом — клянусь верой, честью и душой — я вернусь. А что касается этого незначительного промежутка времени, то не даст ли мне небеснорожденный милостивого разрешения позвать сюда Моти Гуджа?
Разрешение было дано, и в ответ на пронзительный крик Деесы величественный слон появился из группы тенистых деревьев, где он обрызгивал себя водяной пылью в ожидании возвращения своего хозяина.
— Свет моего сердца, покровитель пьяных, гора могучей силы, преклони твоё ухо, — сказал Дееса, становясь перед ним.
Моти Гудж преклонил ухо и отсалютовал хоботом.
— Я ухожу, — сказал Дееса.
Глаза Моти Гуджа заблестели. Он так же любил прогулки, как и его хозяин. По дороге всегда можно ухватить какой-нибудь лакомый кусочек.
— Но ты, старый кабан, должен остаться здесь и работать.
Блеск глаз исчез, хотя Моти Гудж и старался казаться восхищённым. Он ненавидел корчевать пни на плантации. От этой работы у него болели зубы.
— Я уйду на десять дней. О, усладитель! Подними-ка переднюю ногу, и я заставлю тебя помнить это, бородавчатая жаба из высохшей грязной лужи.
Дееса взял кол от палатки и ударил десять раз по ногам Моти Гуджа. Моти Гудж заворчал и стал переминаться с ноги на ногу.
— Десять дней ты должен работать, — сказал Дееса, — таскать и выкапывать корни, как тебе прикажет Чихун. Возьми Чихуна и посади его себе на шею!
Моти Гудж подвернул конец хобота, Чихун поставил на него ногу и был поднят на шею слона. Дееса подал Чихуну анкас — железную палку, которой управляют слоном.
Чихун ударил ею по лысой голове Моти Гуджа, как мостильщик ударяет по камням.
Моти Гудж затрубил.
— Молчи, кабан диких лесов! На десять дней Чихун твой магут. А теперь прощай, скотина моего сердца. О, мой владыка, мой царь! Жемчужина всех когда-либо созданных слонов, лилия стада, береги своё почтённое здоровье; будь добродетелен. Прощай!
Моти Гудж обвил Деесу хоботом и дважды подкинул его в воздухе. Таким образом он простился с хозяином.
— Теперь он будет работать, — сказал Дееса плантатору. — Можно мне идти?
Плантатор утвердительно кивнул головой, и Дееса юркнул в лес. Моти Гудж отправился корчевать пни.
Чихун был очень добр к нему, но он все же чувствовал себя несчастным и одиноким. Чихун давал ему лакомства, щекотал его под подбородком; маленький ребёнок Чихуна играл с ним после работы, а жена Чихуна называла его милочкой. Но Моти Гудж был убеждённый холостяк, как и Дееса. Он не понимал семейных чувств. Он жаждал возвращения того, что составляло для него свет жизни, — пьянства и пьяницы-хозяина, диких побоев и диких ласк.
Тем не менее он хорошо работал. Плантатор удивлялся. Дееса бродяжничал по дорогам, пока не встретил свадебной процессии людей своей касты. В попойках и танцах время летело незаметно.
Наступило утро одиннадцатого дня. Дееса не вернулся. Моти Гуджа выпустили для обычного отдыха. Он отряхнулся, оглянулся вокруг, пожал плечами и пошёл, словно у него было какое-то дело в другом месте.
— Ги! Ги! Вернись! — кричал Чихун. — Вернись и посади меня к себе на шею, злополучнорожденный на горе мне! Вернись, великолепие горных склонов! Украшение всей Индии, вернись, а не то я отобью все пальцы твоей толстой передней ноги.
Моти Гудж кротко пробурчал что-то, но не повиновался. Чихун побежал за ним с верёвкой и чуть не поймал его. Моти Гудж вытянул уши. Чихун знал, что это означало, хотя и пытался настоять на своём, прибегая к ругательствам.
— Со мной нельзя шутить! — сказал он. — На место, дьявольский сын!
— Хррумм! — сказал только Моти Гудж и втянул уши.
Моти Гудж принял самый беспечный вид, пожевал ветку вместо зубочистки и стал разгуливать, подсмеиваясь над другими слонами, только что принявшимися за работу.
Чихун сообщил о положении дел плантатору. Тот пришёл с хлыстом для собак и стал бешено хлопать им. Моти Гудж оказал любезность белому человеку, прогнав его по просеке на протяжении почти четверти мили и затем загнав его с громким «хррумм» на веранду. Потом он остановился перед домом, посмеиваясь про себя и трясясь от веселья, как это бывает со слонами.
— Надо хорошенько вздуть его! — сказал плантатор. — Так его отколотить, как никогда ещё не колотили слона. Дайте Кала Нагу и Назиму по двенадцатифутовой цепи и скажите, чтобы они дали ему по двадцати ударов.
Кала Наг — что значит Чёрный Змей — и Назим были двое из самых больших слонов в имении. Одной из их обязанностей было наказывать виновных, так как ни один человек не в состоянии побить слона как следует.
Они взяли цепи в хоботы и, гремя ими, направились к Моти Гуджу, намереваясь стать по бокам его. Никогда, за все его тридцать девять лет, Моти Гуджа не били цепями, и он вовсе не намеревался испытывать новые ощущения. Поэтому он стоял в ожидании, покачивая головой справа налево и приглядываясь, где бы поглубже вонзить клыки в жирный бок Кала Нага. У Кала Нага клыков не было; цепь была знаком его власти. В последнюю минуту он счёл за лучшее отойти подальше от Моти Гуджа и сделал вид, как будто он принёс цепи ради потехи. Назим повернулся и поскорее пошёл домой. В этот день он не чувствовал себя готовым к битве. Таким образом, Моти Гудж остался один и стоял, насторожив уши.
Эти обстоятельства заставили плантатора отказаться от внушений, и Моти Гудж возобновил свои наблюдения за просекой. Справиться со слоном, не желающим работать и не привязанным, не так легко, как с оторвавшейся во время сильной бури на море пушкой в восемьдесят одну тонну. Он ударял по спине старых друзей и спрашивал, легко ли вытаскиваются пни; он болтал чепуху о работе и неоспоримых правах слонов на продолжительный полуденный отдых. Он разгуливал взад и вперёд, деморализуя всех, до заката солнца, когда вернулся поесть в свою загородку.
— Если не хочешь работать, то не будешь и есть, — сердито сказал Чихун. — Ты дикий слон, а вовсе не воспитанное животное. Отправляйся в свои джунгли!
Маленький смуглый ребёнок Чихуна, катавшийся на полу хижины, протянул свои толстые ручонки к громадной тени у порога. Моти Гудж отлично знал, что этот ребёнок — существо самое дорогое на свете для Чихуна. Он протянул хобот, соблазнительно изогнув его на конце, и смуглый ребёнок с громким, радостным криком бросился на него. Моти Гудж осторожно усадил его и поднял так, что ребёнок очутился в воздухе, на высоте двенадцати футов.
— Великий Вождь! — сказал Чихун. — Двенадцать пирогов из лучшей муки, в два фута длины, пропитанные ромом, немедленно будут твоими; кроме того, двести фунтов только что срезанного сахарного тростника. Соблаговоли только спустить на землю в безопасности этого ничего не стоящего мальчишку, моё сердце и моя жизнь!
Моти Гудж удобно устроил смуглого ребёнка между своими передними ногами, которые могли бы разнести на зубочистки всю хижину Чихуна, и стал дожидаться еды. Он поел; смуглый ребёнок прополз между его ногами. Моти Гудж дремал и думал о Деесе. Одна из многих тайн в жизни слона состоит в том, что его громадное тело нуждается во сне менее всех остальных живых существ. Ночью ему достаточно для сна четырех-пяти часов — два часа как раз перед полуночью он спит, лёжа на одном боку; два, ровно после часа ночи, — на другом. Остаток часов отдыха заполнен едой, переминаньем с ноги на ногу и ворчливыми монологами.
В полночь Моти Гудж вышел из своей загородки, потому что ему пришла мысль, не лежит ли Дееса, пьяный, где-нибудь в тёмном лесу, где никто не может присмотреть за ним. Всю ночь он искал его среди зарослей, ревел, трубил и хлопал ушами. Он спустился к реке и бродил по отмелям, куда Дееса водил его мыться; трубил, но не получал ответа. Найти Деесу он не мог, но привёл в беспокойство всех слонов в округе и чуть не до смерти напугал цыган в лесах.
На заре Дееса вернулся на плантацию. Он был сильно пьян и боялся неприятностей за опоздание. Он вздохнул с облегчением, когда увидел, что бунгало и плантация не повреждены: он хорошо знал нрав Моти Гуджа. Он явился к плантатору с низкими поклонами и всевозможными лживыми извинениями. Моти Гудж ушёл завтракать в свою загородку. Он очень проголодался от своих ночных похождений.
— Позови свою скотину, — сказал плантатор.
Дееса крикнул на таинственном слоновьем языке, который, как полагают некоторые магуты, зародился в Китае при сотворении мира, когда господами мира были слоны, а не люди. Моти Гудж услышал этот крик и пришёл. Слоны не галопируют. Они передвигаются с места на место разными аллюрами. Если бы слон захотел догнать поезд-экспресс, он не стал бы галопировать, но мог бы догнать его. Поэтому Моти Гудж очутился у дверей дома плантатора прежде, чем Чихун заметил, что слон вышел из своей загородки. Он упал в объятия Деесы, затрубив от радости. Человек и животное плакали, распустив слюни, и ощупывали друг друга с головы до ног, чтобы убедиться, не пострадал ли кто-либо из них.
— Теперь пойдём работать, — сказал Дееса. — Подыми меня, сын мой, моя радость!
Моти Гудж вскинул его к себе на спину, и оба направились к месту расчистки, чтобы поискать пни, которые нужно было выкорчевать.
Плантатор был слишком удивлён для того, чтобы сильно рассердиться.
На работе у плантатора днём спать было нельзя; слишком велик был заработок, чтобы рисковать им. Дееса сидел на шее у Моти Гуджа и отдавал ему приказания; Моти Гудж выкапывал корни, потому что у него была пара чудесных клыков, или тянул конец верёвки, потому что у него были великолепные плечи, а Дееса хлопал его за ушами и говорил, что он царь слонов. Вечером Моти Гудж смачивал триста фунтов съеденной им зелени квартой арака, в чем принимал участие Дееса, который распевал песни между ногами своего слона, пока не наступало время ложиться спать. Раз в неделю Дееса водил Моти Гуджа к реке, и Моти Гудж с наслаждением растягивался на мелководье, а Дееса мыл его кокосовой шваброй и кирпичом. Моти Гудж никогда не смешивал удара последнего с ударом первой, который обозначал, что ему надо встать и перевернуться на другой бок. Потом Дееса осматривал его ноги, глаза, отворачивал бахрому его могучих ушей, рассматривал, нет ли где болячек, не начинается ли воспаление глаз. После осмотра оба с песнями выходили из воды; Моти Гудж, весь чёрный и блестящий, размахивал оторванной веткой в двенадцать футов длины, которую нёс в хоботе; Дееса закручивал свои длинные, мокрые волосы.
Жизнь Деесы была мирная, хорошо оплачиваемая, пока он не почувствовал желания хорошенько напиться. Ему захотелось оргии. Небольшие, ни к чему не ведущие выпивки окончательно лишали его бодрости.
Он пошёл к плантатору.
— Моя мать умерла, — с плачем сказал он.
— Она умерла два месяца тому назад; и умерла ещё раз, раньше, когда ты работал у меня в последний раз, — сказал плантатор, несколько знакомый с обычаями туземцев.
— Умерла моя тётка, а она была второй матерью для меня, — сказал Дееса, ещё сильнее заливаясь слезами. — Она оставила без хлеба восемнадцать маленьких детей, и я должен наполнять их желудки, — сказал Дееса, ударяясь головой об пол.
— Кто принёс тебе это известие? — сказал плантатор.
— Почта, — сказал Дееса.
— Почта не приходила сюда целую неделю. Иди на работу.
— Страшная болезнь напала на мою деревню, и все мои жены умирают, — на этот раз с искренними слезами громко завопил Дееса.
— Позовите Чихуна, он из одной деревни с Деесой, — сказал плантатор. — Чихун, есть у этого человека жена?
— У него? — сказал Чихун. — Нет. Ни одна женщина в нашей деревне не захочет и взглянуть на него. Они скорее вышли бы замуж за слона.
Он резко рассмеялся.
Дееса плакал и кричал.
— Даю тебе сроку ещё одну минуту. Смотри, тебе будет плохо! — сказал плантатор. — Ступай работать!
— Теперь я скажу истинную правду, — задыхаясь, в порыве вдохновения, сказал Дееса. — Я не был пьян в течение двух месяцев. Я хочу уйти отсюда и напиться как следует, вдали от этой благословенной плантации. Таким образом я не причиню никакого беспокойства.
Улыбка мелькнула на лице плантатора.
— Дееса, — проговорил он, — ты сказал правду, и я сейчас отпустил бы тебя, если бы можно было справиться с Моти Гуджем в твоё отсутствие. Ты знаешь, что он слушается только твоих приказаний.
— Да живёт Свет Неба, — воскликнул Дееса, — сорок тысяч лет! Я удалюсь только на десять коротких дней. Потом — клянусь верой, честью и душой — я вернусь. А что касается этого незначительного промежутка времени, то не даст ли мне небеснорожденный милостивого разрешения позвать сюда Моти Гуджа?
Разрешение было дано, и в ответ на пронзительный крик Деесы величественный слон появился из группы тенистых деревьев, где он обрызгивал себя водяной пылью в ожидании возвращения своего хозяина.
— Свет моего сердца, покровитель пьяных, гора могучей силы, преклони твоё ухо, — сказал Дееса, становясь перед ним.
Моти Гудж преклонил ухо и отсалютовал хоботом.
— Я ухожу, — сказал Дееса.
Глаза Моти Гуджа заблестели. Он так же любил прогулки, как и его хозяин. По дороге всегда можно ухватить какой-нибудь лакомый кусочек.
— Но ты, старый кабан, должен остаться здесь и работать.
Блеск глаз исчез, хотя Моти Гудж и старался казаться восхищённым. Он ненавидел корчевать пни на плантации. От этой работы у него болели зубы.
— Я уйду на десять дней. О, усладитель! Подними-ка переднюю ногу, и я заставлю тебя помнить это, бородавчатая жаба из высохшей грязной лужи.
Дееса взял кол от палатки и ударил десять раз по ногам Моти Гуджа. Моти Гудж заворчал и стал переминаться с ноги на ногу.
— Десять дней ты должен работать, — сказал Дееса, — таскать и выкапывать корни, как тебе прикажет Чихун. Возьми Чихуна и посади его себе на шею!
Моти Гудж подвернул конец хобота, Чихун поставил на него ногу и был поднят на шею слона. Дееса подал Чихуну анкас — железную палку, которой управляют слоном.
Чихун ударил ею по лысой голове Моти Гуджа, как мостильщик ударяет по камням.
Моти Гудж затрубил.
— Молчи, кабан диких лесов! На десять дней Чихун твой магут. А теперь прощай, скотина моего сердца. О, мой владыка, мой царь! Жемчужина всех когда-либо созданных слонов, лилия стада, береги своё почтённое здоровье; будь добродетелен. Прощай!
Моти Гудж обвил Деесу хоботом и дважды подкинул его в воздухе. Таким образом он простился с хозяином.
— Теперь он будет работать, — сказал Дееса плантатору. — Можно мне идти?
Плантатор утвердительно кивнул головой, и Дееса юркнул в лес. Моти Гудж отправился корчевать пни.
Чихун был очень добр к нему, но он все же чувствовал себя несчастным и одиноким. Чихун давал ему лакомства, щекотал его под подбородком; маленький ребёнок Чихуна играл с ним после работы, а жена Чихуна называла его милочкой. Но Моти Гудж был убеждённый холостяк, как и Дееса. Он не понимал семейных чувств. Он жаждал возвращения того, что составляло для него свет жизни, — пьянства и пьяницы-хозяина, диких побоев и диких ласк.
Тем не менее он хорошо работал. Плантатор удивлялся. Дееса бродяжничал по дорогам, пока не встретил свадебной процессии людей своей касты. В попойках и танцах время летело незаметно.
Наступило утро одиннадцатого дня. Дееса не вернулся. Моти Гуджа выпустили для обычного отдыха. Он отряхнулся, оглянулся вокруг, пожал плечами и пошёл, словно у него было какое-то дело в другом месте.
— Ги! Ги! Вернись! — кричал Чихун. — Вернись и посади меня к себе на шею, злополучнорожденный на горе мне! Вернись, великолепие горных склонов! Украшение всей Индии, вернись, а не то я отобью все пальцы твоей толстой передней ноги.
Моти Гудж кротко пробурчал что-то, но не повиновался. Чихун побежал за ним с верёвкой и чуть не поймал его. Моти Гудж вытянул уши. Чихун знал, что это означало, хотя и пытался настоять на своём, прибегая к ругательствам.
— Со мной нельзя шутить! — сказал он. — На место, дьявольский сын!
— Хррумм! — сказал только Моти Гудж и втянул уши.
Моти Гудж принял самый беспечный вид, пожевал ветку вместо зубочистки и стал разгуливать, подсмеиваясь над другими слонами, только что принявшимися за работу.
Чихун сообщил о положении дел плантатору. Тот пришёл с хлыстом для собак и стал бешено хлопать им. Моти Гудж оказал любезность белому человеку, прогнав его по просеке на протяжении почти четверти мили и затем загнав его с громким «хррумм» на веранду. Потом он остановился перед домом, посмеиваясь про себя и трясясь от веселья, как это бывает со слонами.
— Надо хорошенько вздуть его! — сказал плантатор. — Так его отколотить, как никогда ещё не колотили слона. Дайте Кала Нагу и Назиму по двенадцатифутовой цепи и скажите, чтобы они дали ему по двадцати ударов.
Кала Наг — что значит Чёрный Змей — и Назим были двое из самых больших слонов в имении. Одной из их обязанностей было наказывать виновных, так как ни один человек не в состоянии побить слона как следует.
Они взяли цепи в хоботы и, гремя ими, направились к Моти Гуджу, намереваясь стать по бокам его. Никогда, за все его тридцать девять лет, Моти Гуджа не били цепями, и он вовсе не намеревался испытывать новые ощущения. Поэтому он стоял в ожидании, покачивая головой справа налево и приглядываясь, где бы поглубже вонзить клыки в жирный бок Кала Нага. У Кала Нага клыков не было; цепь была знаком его власти. В последнюю минуту он счёл за лучшее отойти подальше от Моти Гуджа и сделал вид, как будто он принёс цепи ради потехи. Назим повернулся и поскорее пошёл домой. В этот день он не чувствовал себя готовым к битве. Таким образом, Моти Гудж остался один и стоял, насторожив уши.
Эти обстоятельства заставили плантатора отказаться от внушений, и Моти Гудж возобновил свои наблюдения за просекой. Справиться со слоном, не желающим работать и не привязанным, не так легко, как с оторвавшейся во время сильной бури на море пушкой в восемьдесят одну тонну. Он ударял по спине старых друзей и спрашивал, легко ли вытаскиваются пни; он болтал чепуху о работе и неоспоримых правах слонов на продолжительный полуденный отдых. Он разгуливал взад и вперёд, деморализуя всех, до заката солнца, когда вернулся поесть в свою загородку.
— Если не хочешь работать, то не будешь и есть, — сердито сказал Чихун. — Ты дикий слон, а вовсе не воспитанное животное. Отправляйся в свои джунгли!
Маленький смуглый ребёнок Чихуна, катавшийся на полу хижины, протянул свои толстые ручонки к громадной тени у порога. Моти Гудж отлично знал, что этот ребёнок — существо самое дорогое на свете для Чихуна. Он протянул хобот, соблазнительно изогнув его на конце, и смуглый ребёнок с громким, радостным криком бросился на него. Моти Гудж осторожно усадил его и поднял так, что ребёнок очутился в воздухе, на высоте двенадцати футов.
— Великий Вождь! — сказал Чихун. — Двенадцать пирогов из лучшей муки, в два фута длины, пропитанные ромом, немедленно будут твоими; кроме того, двести фунтов только что срезанного сахарного тростника. Соблаговоли только спустить на землю в безопасности этого ничего не стоящего мальчишку, моё сердце и моя жизнь!
Моти Гудж удобно устроил смуглого ребёнка между своими передними ногами, которые могли бы разнести на зубочистки всю хижину Чихуна, и стал дожидаться еды. Он поел; смуглый ребёнок прополз между его ногами. Моти Гудж дремал и думал о Деесе. Одна из многих тайн в жизни слона состоит в том, что его громадное тело нуждается во сне менее всех остальных живых существ. Ночью ему достаточно для сна четырех-пяти часов — два часа как раз перед полуночью он спит, лёжа на одном боку; два, ровно после часа ночи, — на другом. Остаток часов отдыха заполнен едой, переминаньем с ноги на ногу и ворчливыми монологами.
В полночь Моти Гудж вышел из своей загородки, потому что ему пришла мысль, не лежит ли Дееса, пьяный, где-нибудь в тёмном лесу, где никто не может присмотреть за ним. Всю ночь он искал его среди зарослей, ревел, трубил и хлопал ушами. Он спустился к реке и бродил по отмелям, куда Дееса водил его мыться; трубил, но не получал ответа. Найти Деесу он не мог, но привёл в беспокойство всех слонов в округе и чуть не до смерти напугал цыган в лесах.
На заре Дееса вернулся на плантацию. Он был сильно пьян и боялся неприятностей за опоздание. Он вздохнул с облегчением, когда увидел, что бунгало и плантация не повреждены: он хорошо знал нрав Моти Гуджа. Он явился к плантатору с низкими поклонами и всевозможными лживыми извинениями. Моти Гудж ушёл завтракать в свою загородку. Он очень проголодался от своих ночных похождений.
— Позови свою скотину, — сказал плантатор.
Дееса крикнул на таинственном слоновьем языке, который, как полагают некоторые магуты, зародился в Китае при сотворении мира, когда господами мира были слоны, а не люди. Моти Гудж услышал этот крик и пришёл. Слоны не галопируют. Они передвигаются с места на место разными аллюрами. Если бы слон захотел догнать поезд-экспресс, он не стал бы галопировать, но мог бы догнать его. Поэтому Моти Гудж очутился у дверей дома плантатора прежде, чем Чихун заметил, что слон вышел из своей загородки. Он упал в объятия Деесы, затрубив от радости. Человек и животное плакали, распустив слюни, и ощупывали друг друга с головы до ног, чтобы убедиться, не пострадал ли кто-либо из них.
— Теперь пойдём работать, — сказал Дееса. — Подыми меня, сын мой, моя радость!
Моти Гудж вскинул его к себе на спину, и оба направились к месту расчистки, чтобы поискать пни, которые нужно было выкорчевать.
Плантатор был слишком удивлён для того, чтобы сильно рассердиться.
ГОРОД СТРАШНОЙ НОЧИ
Удушливая, влажная жара, нависшая над страною, словно мокрая простыня, лишала всякой надежды на сон. Цикады словно помогали жаре, а кричащие шакалы помогали им. Невозможно было спокойно сидеть в тёмном пустом доме, где раздавалось эхо. Поэтому в десять часов вечера я воткнул посредине сада мою трость и смотрел, в какую сторону она упадёт. Она указала как раз на залитую лунным светом дорогу в город Страшной Ночи. Звук падения трости испугал зайца. Он выбежал, хромая, из своей норы и перебежал на старое магометанское кладбище, где лишённые челюстей черепа и круглые берцовые кости, бессердечно обнажённые июльскими дождями, блестели, словно перламутр, на пропитанной дождями земле. Раскалённый воздух и тяжёлая земля выгнали наружу, в поисках прохлады, даже мертвецов. Заяц, хромая, продолжал бежать; с любопытством понюхал он осколок закопчённого лампового стекла и исчез в тени тамарисковой рощицы.
Хижина ткача циновок у ограды индусского храма была полна спящих людей, казавшихся мертвецами, прикрытыми простынями. Наверху сверкал немигающий глаз луны. Темнота даёт, по крайней мере, иллюзию прохлады. Трудно было поверить, что поток света, лившийся сверху, не приносил теплоты. Не так горяч он, как лучи солнца, но все же болезненно тёпел и слишком сильно нагревает тяжёлый воздух. Прямая, словно полированная стальная полоса, дорога вела к городу Страшной Ночи. По обеим сторонам дороги лежали трупы, расположенные на ложах в самых фантастических позах. Некоторые из них, с подвязанными ртами, были укутаны в белые покрывала; другие обнажены и черны, как чёрное дерево при ярком освещении; один — серебристо белый и землистый — лежал лицом кверху, с отвисшею челюстью, вдали от других.
«Спящий прокажённый; а остальные — усталые кули, слуги, мелкие торговцы и возницы с ближайшей биржи. Место действия — главный путь к городу Лагору в жаркую августовскую ночь». Вот все, что было видно; но далеко не все, что можно видеть. Очарование лунного света было повсюду, и мир странно изменился. Длинный ряд обнажённых мертвецов, сбоку которых стояла суровая серебряная статуя, был неприятен для взгляда. Тут были только мужчины. Неужели женщины обречены спать, как попало, под покровом душных глиняных хижин? Печальный стон ребёнка, раздавшийся из-под низкой глиняной крыши, ответил на этот вопрос. Там, где дети, должны быть и матери, чтобы присматривать за ними. Дети требуют заботливого ухода в эти душные ночи. Маленькая чёрная круглая головка выглянула из-за стены и худая — жалко худая — смуглая ножка показалась на жёлобе крыши. Раздался громкий звон стеклянных браслетов; женская рука на одно мгновение появилась над парапетом, обвилась вокруг худенькой шейки и стащила сопротивлявшегося ребёнка под полог постели. Слабый крик на высоких нотах замер в тяжёлом воздухе почти тотчас, как родился: даже дети в этой местности слишком чувствуют жару, чтобы плакать.
Ещё трупы; ещё залитая лунным светом белая дорога; убегающие шакалы; ряд спящих у дороги верблюдов; спящие пони со сбруей на спине; обитые медью деревянные повозки, словно подмигивающие при лунном свете, и снова трупы. Где только есть тень — от поднятой повозки с зерном, от пня дерева, отёсанного чурбана, пары бамбуковых стволов, нескольких пригоршней соломы, — всюду земля покрыта ими. Они лежат в пыли, при ярком свете луны; некоторые лицом вниз, со сложенными руками; некоторые с руками, закинутыми за голову; иные — прижав голову к коленям. Хорошо было бы, если бы они храпели; но они не храпят, и сходство с трупами нарушается только одним отличием: худые собаки обнюхивают тела и уходят. То тут, то там крошечный ребёнок лежит на ложе отца, покровительственно обнимающего его. Но большей частью дети спят с матерями на крышах домов. Желтокожие парии с белыми зубами не допускаются близко к смуглым телам.
Жгучий, удушливый порыв ветра от врат Дели почти заставил меня изменить намерение войти в город Страшной Ночи в этот час. То была смесь всяких дурных запахов, животных и растительных, которые днём и ночью накапливаются в обнесённом стенами городе. За городскими стенами, в неподвижных рощах смоковниц и померанцевых деревьев, воздух, по сравнению с городом, кажется прохладным. Да поможет Бог всем больным и малым детям в городе в эту ночь! Высокие стены домов яростно испускают тепло, и из темноты несутся зловонные испарения, могущие отравить буйвола. Но буйволы не обращают на это внимания. Целое стадо их бредёт по пустынной главной улице; по временам они останавливаются, прижимаются своими громадными мордами к запертым ставням лавки хлебного торговца и громко пыхтят.
Потом наступает безмолвие — безмолвие, полное ночных шумов большого города. Раздаются еле-еле слышные звуки какого-то струнного инструмента. Высоко над моей головой кто-то открывает окно, и скрип его рамы повторяет эхо пустой улицы. На одной из крыш громко звучит хукка, и под её звук тихо разговаривают люди. Иду дальше, и разговор доносится более отчётливо. Полоса света виднеется между слегка раздвинутыми ставнями лавки. Внутри её купец со щетинистой бородой, с усталыми глазами подводит баланс в своих счётных книгах, окружённый тюками ситца. Три укутанных в покрывала фигуры по временам обмениваются с ним замечаниями. Сначала он заносит что-то в книгу, потом делает какое-то замечание; потом проводит ладонью по лбу, с которого струится пот. Жара в застроенной улице страшная. Внутри лавки она должна быть почти невыносимой. Но работа идёт беспрерывно: запись, гортанная воркотня и постоянный жест руки, проводимой по лбу, повторялись с точностью часового механизма.
Полицейский, без тюрбана, в глубоком сне, лежит на дороге по пути к мечети Вазир-Хана. Полоса лунного света падает на лоб и глаза спящего, но он не двигается. Близка полночь, а жара становится как будто ещё сильней. Открытая площадь перед мечетью полна трупами; приходится выбирать путь, чтобы не наступить на них. Лунный свет падает широкими диагональными полосами на высокий, покрытый эмалью фасад мечети; каждый из голубей, сидящих в нишах и уголках здания, отбрасывает тень. Укутанные в покрывала призраки встают со своих коек и скрываются в тёмных глубинах здания. Возможно ли взобраться на верхушку высокого минарета и оттуда посмотреть вниз на город? Во всяком случае, стоит попробовать; может быть, дверь на лестницу открыта. Действительно, она оказалась открытой; но на лестнице лежал погруженный в глубокий сон привратник, подняв лицо к луне. Крыса выскочила из его тюрбана при звуке приближавшихся шагов. Привратник пробурчал что-то, на минуту открыл глаза, повернулся на другой бок и снова уснул. Вся теплота, накопившаяся за десять знойных индийских лет, сохранилась в чёрных, полированных стенах винтовой лестницы. На половине её есть что-то живое, тёплое, перистое; это что-то храпит. При звуке моих шагов неизвестное существо, прогоняемое со ступени на ступень, вспархивает наверх и оказывается желтоглазым, разгневанным коршуном. Сотни коршунов спали и на других минаретах и на куполах внизу. На этой высоте чувствуется дуновение прохладного или, по крайней мере, менее удушливого ветерка; освежённый, я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на город Страшной Ночи.
Доре мог бы изобразить это на полотне. Золя мог бы описать это зрелище тысяч спящих при лунном свете и в тени! Крыши домов набиты мужчинами, женщинами и детьми; воздух полон неясных шумов. Обитатели города Страшной Ночи беспокойны. Нечего удивляться этому. Чудо, что они могут ещё дышать. Если внимательно приглядеться к толпе спящих, то увидишь, что они почти так же беспокойны, как дневная толпа; но шум спящей толпы — заглушённый. Повсюду, при ярком свете луны, можно видеть ворочающихся спящих; они постоянно переносят с места на место свои постели.
Безжалостная луна выставляет все на вид. Освещает равнины за городом, освещает серебряную пену, набегающую на узкую полосу набережной Рави за городом. На кровле дома, почти под минаретом мечети, какой-то бедняга поднялся, чтобы окатить водой из кувшина своё измученное лихорадкой тело; звук падающей воды слабо доносится до слуха. Два-три человека в отдалённых уголках города Страшной Ночи следуют его примеру, и вода сверкает, словно гелиографические сигналы. Небольшое облако проходит по лику луны, и город с его обитателями, прежде ясно обрисовывавшимися белыми и чёрными контурами, переходит в массы все более и более густого чёрного цвета. Беспокойный шум все продолжается — вздох большого города, изнывающего от жары, и людей, напрасно ищущих отдыха. Только женщины низшего класса спят на крышах домов. Какое мучение должно быть в закрытых ставнями зананах, где ещё мерцают лампы? Внизу, во дворе, раздаются шаги. Это муэдзин — верный служитель; но он должен был подняться часом раньше, чтобы напомнить верным о том, что молитва лучше сна — сна, который не хочет сойти на город.
Муэдзин возится одно мгновение с дверью одного из минаретов, потом исчезает, и звук, похожий на рёв быка — великолепный, громовой бас, — указывает, что он достиг верхушки минарета. Возглас этот должен донестись до берегов обмелевшей Рави! Во дворе он почти невыносим. Облако проносится, и муэдзин вырисовывается чёрным силуэтом на небе, с руками, приложенными к ушам; широкая грудь его вздымается от глубокого вдоха: «Аллах хо Акбар»; потом наступает пауза; другой муэдзин, где-то в стороне Золотого Храма, подхватывает призыв: «Аллах хо Акбар». Снова и снова; четыре раза подряд. С дюжину людей уже поднялись со своего ложа. «Я свидетельствую, что нет Бога, кроме Бога», — что это за чудесный крик, это исповедание веры, заставляющее людей десятками подыматься в полночь со своего ложа! Ещё раз он громовым голосом произносит ту же фразу, дрожа от силы своего собственного голоса. Потом в воздухе, вблизи и вдали, раздаётся: «Мохаммет — Пророк Бога». Он словно бросает вызов отдалённому горизонту, где летняя молния играет и сверкает, словно обнажённая сабля. Все муэдзины в городе повторяют возглас; на кровлях домов некоторые из обитателей становятся на колени. Длинная пауза предшествует последнему восклицанию: «Ла ила иль Аллах!» — и безмолвие воцаряется вслед за ним.
Муэдзин, спотыкаясь, спускается по тёмной лестнице, бормоча что-то. Он проходит под входной аркой и исчезает. Удушливое безмолвие нисходит на город Страшной Ночи. Коршуны на минаретах снова засыпают, храпя ещё громче; горячий ветер налетает ленивыми порывами; месяц спускается к горизонту. Облокотясь на парапет башни, сидишь до зари, смотришь на этот мучимый жарой улей и удивляешься: как живут там люди? О чем они думают? Когда они проснутся? Снова звук воды, выливаемой из кувшинов; слабый скрип деревянных постелей, которые ставят в тень или выносят из тени; нестройная музыка струнных инструментов, смягчённая далью и переходящая в печальную жалобу, и тихий грохот отдалённого грома. Во дворе мечети привратник, лежавший на лестнице минарета, когда я входил туда, дико вскакивает во сне, размахивает руками над головой, бормочет что-то и снова падает на своё место. Убаюканный храпом коршунов — они храпят, как чересчур наевшиеся человеческие существа, — я впадаю в беспокойную дремоту, сознавая, что пробило три часа и что в воздухе чувствуется лёгкая — очень лёгкая — свежесть. Город теперь совершенно тих, за исключением любовной песни какой-то бродячей собаки. Ничего, кроме мёртвого, тяжёлого сна.
Хижина ткача циновок у ограды индусского храма была полна спящих людей, казавшихся мертвецами, прикрытыми простынями. Наверху сверкал немигающий глаз луны. Темнота даёт, по крайней мере, иллюзию прохлады. Трудно было поверить, что поток света, лившийся сверху, не приносил теплоты. Не так горяч он, как лучи солнца, но все же болезненно тёпел и слишком сильно нагревает тяжёлый воздух. Прямая, словно полированная стальная полоса, дорога вела к городу Страшной Ночи. По обеим сторонам дороги лежали трупы, расположенные на ложах в самых фантастических позах. Некоторые из них, с подвязанными ртами, были укутаны в белые покрывала; другие обнажены и черны, как чёрное дерево при ярком освещении; один — серебристо белый и землистый — лежал лицом кверху, с отвисшею челюстью, вдали от других.
«Спящий прокажённый; а остальные — усталые кули, слуги, мелкие торговцы и возницы с ближайшей биржи. Место действия — главный путь к городу Лагору в жаркую августовскую ночь». Вот все, что было видно; но далеко не все, что можно видеть. Очарование лунного света было повсюду, и мир странно изменился. Длинный ряд обнажённых мертвецов, сбоку которых стояла суровая серебряная статуя, был неприятен для взгляда. Тут были только мужчины. Неужели женщины обречены спать, как попало, под покровом душных глиняных хижин? Печальный стон ребёнка, раздавшийся из-под низкой глиняной крыши, ответил на этот вопрос. Там, где дети, должны быть и матери, чтобы присматривать за ними. Дети требуют заботливого ухода в эти душные ночи. Маленькая чёрная круглая головка выглянула из-за стены и худая — жалко худая — смуглая ножка показалась на жёлобе крыши. Раздался громкий звон стеклянных браслетов; женская рука на одно мгновение появилась над парапетом, обвилась вокруг худенькой шейки и стащила сопротивлявшегося ребёнка под полог постели. Слабый крик на высоких нотах замер в тяжёлом воздухе почти тотчас, как родился: даже дети в этой местности слишком чувствуют жару, чтобы плакать.
Ещё трупы; ещё залитая лунным светом белая дорога; убегающие шакалы; ряд спящих у дороги верблюдов; спящие пони со сбруей на спине; обитые медью деревянные повозки, словно подмигивающие при лунном свете, и снова трупы. Где только есть тень — от поднятой повозки с зерном, от пня дерева, отёсанного чурбана, пары бамбуковых стволов, нескольких пригоршней соломы, — всюду земля покрыта ими. Они лежат в пыли, при ярком свете луны; некоторые лицом вниз, со сложенными руками; некоторые с руками, закинутыми за голову; иные — прижав голову к коленям. Хорошо было бы, если бы они храпели; но они не храпят, и сходство с трупами нарушается только одним отличием: худые собаки обнюхивают тела и уходят. То тут, то там крошечный ребёнок лежит на ложе отца, покровительственно обнимающего его. Но большей частью дети спят с матерями на крышах домов. Желтокожие парии с белыми зубами не допускаются близко к смуглым телам.
Жгучий, удушливый порыв ветра от врат Дели почти заставил меня изменить намерение войти в город Страшной Ночи в этот час. То была смесь всяких дурных запахов, животных и растительных, которые днём и ночью накапливаются в обнесённом стенами городе. За городскими стенами, в неподвижных рощах смоковниц и померанцевых деревьев, воздух, по сравнению с городом, кажется прохладным. Да поможет Бог всем больным и малым детям в городе в эту ночь! Высокие стены домов яростно испускают тепло, и из темноты несутся зловонные испарения, могущие отравить буйвола. Но буйволы не обращают на это внимания. Целое стадо их бредёт по пустынной главной улице; по временам они останавливаются, прижимаются своими громадными мордами к запертым ставням лавки хлебного торговца и громко пыхтят.
Потом наступает безмолвие — безмолвие, полное ночных шумов большого города. Раздаются еле-еле слышные звуки какого-то струнного инструмента. Высоко над моей головой кто-то открывает окно, и скрип его рамы повторяет эхо пустой улицы. На одной из крыш громко звучит хукка, и под её звук тихо разговаривают люди. Иду дальше, и разговор доносится более отчётливо. Полоса света виднеется между слегка раздвинутыми ставнями лавки. Внутри её купец со щетинистой бородой, с усталыми глазами подводит баланс в своих счётных книгах, окружённый тюками ситца. Три укутанных в покрывала фигуры по временам обмениваются с ним замечаниями. Сначала он заносит что-то в книгу, потом делает какое-то замечание; потом проводит ладонью по лбу, с которого струится пот. Жара в застроенной улице страшная. Внутри лавки она должна быть почти невыносимой. Но работа идёт беспрерывно: запись, гортанная воркотня и постоянный жест руки, проводимой по лбу, повторялись с точностью часового механизма.
Полицейский, без тюрбана, в глубоком сне, лежит на дороге по пути к мечети Вазир-Хана. Полоса лунного света падает на лоб и глаза спящего, но он не двигается. Близка полночь, а жара становится как будто ещё сильней. Открытая площадь перед мечетью полна трупами; приходится выбирать путь, чтобы не наступить на них. Лунный свет падает широкими диагональными полосами на высокий, покрытый эмалью фасад мечети; каждый из голубей, сидящих в нишах и уголках здания, отбрасывает тень. Укутанные в покрывала призраки встают со своих коек и скрываются в тёмных глубинах здания. Возможно ли взобраться на верхушку высокого минарета и оттуда посмотреть вниз на город? Во всяком случае, стоит попробовать; может быть, дверь на лестницу открыта. Действительно, она оказалась открытой; но на лестнице лежал погруженный в глубокий сон привратник, подняв лицо к луне. Крыса выскочила из его тюрбана при звуке приближавшихся шагов. Привратник пробурчал что-то, на минуту открыл глаза, повернулся на другой бок и снова уснул. Вся теплота, накопившаяся за десять знойных индийских лет, сохранилась в чёрных, полированных стенах винтовой лестницы. На половине её есть что-то живое, тёплое, перистое; это что-то храпит. При звуке моих шагов неизвестное существо, прогоняемое со ступени на ступень, вспархивает наверх и оказывается желтоглазым, разгневанным коршуном. Сотни коршунов спали и на других минаретах и на куполах внизу. На этой высоте чувствуется дуновение прохладного или, по крайней мере, менее удушливого ветерка; освежённый, я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на город Страшной Ночи.
Доре мог бы изобразить это на полотне. Золя мог бы описать это зрелище тысяч спящих при лунном свете и в тени! Крыши домов набиты мужчинами, женщинами и детьми; воздух полон неясных шумов. Обитатели города Страшной Ночи беспокойны. Нечего удивляться этому. Чудо, что они могут ещё дышать. Если внимательно приглядеться к толпе спящих, то увидишь, что они почти так же беспокойны, как дневная толпа; но шум спящей толпы — заглушённый. Повсюду, при ярком свете луны, можно видеть ворочающихся спящих; они постоянно переносят с места на место свои постели.
Безжалостная луна выставляет все на вид. Освещает равнины за городом, освещает серебряную пену, набегающую на узкую полосу набережной Рави за городом. На кровле дома, почти под минаретом мечети, какой-то бедняга поднялся, чтобы окатить водой из кувшина своё измученное лихорадкой тело; звук падающей воды слабо доносится до слуха. Два-три человека в отдалённых уголках города Страшной Ночи следуют его примеру, и вода сверкает, словно гелиографические сигналы. Небольшое облако проходит по лику луны, и город с его обитателями, прежде ясно обрисовывавшимися белыми и чёрными контурами, переходит в массы все более и более густого чёрного цвета. Беспокойный шум все продолжается — вздох большого города, изнывающего от жары, и людей, напрасно ищущих отдыха. Только женщины низшего класса спят на крышах домов. Какое мучение должно быть в закрытых ставнями зананах, где ещё мерцают лампы? Внизу, во дворе, раздаются шаги. Это муэдзин — верный служитель; но он должен был подняться часом раньше, чтобы напомнить верным о том, что молитва лучше сна — сна, который не хочет сойти на город.
Муэдзин возится одно мгновение с дверью одного из минаретов, потом исчезает, и звук, похожий на рёв быка — великолепный, громовой бас, — указывает, что он достиг верхушки минарета. Возглас этот должен донестись до берегов обмелевшей Рави! Во дворе он почти невыносим. Облако проносится, и муэдзин вырисовывается чёрным силуэтом на небе, с руками, приложенными к ушам; широкая грудь его вздымается от глубокого вдоха: «Аллах хо Акбар»; потом наступает пауза; другой муэдзин, где-то в стороне Золотого Храма, подхватывает призыв: «Аллах хо Акбар». Снова и снова; четыре раза подряд. С дюжину людей уже поднялись со своего ложа. «Я свидетельствую, что нет Бога, кроме Бога», — что это за чудесный крик, это исповедание веры, заставляющее людей десятками подыматься в полночь со своего ложа! Ещё раз он громовым голосом произносит ту же фразу, дрожа от силы своего собственного голоса. Потом в воздухе, вблизи и вдали, раздаётся: «Мохаммет — Пророк Бога». Он словно бросает вызов отдалённому горизонту, где летняя молния играет и сверкает, словно обнажённая сабля. Все муэдзины в городе повторяют возглас; на кровлях домов некоторые из обитателей становятся на колени. Длинная пауза предшествует последнему восклицанию: «Ла ила иль Аллах!» — и безмолвие воцаряется вслед за ним.
Муэдзин, спотыкаясь, спускается по тёмной лестнице, бормоча что-то. Он проходит под входной аркой и исчезает. Удушливое безмолвие нисходит на город Страшной Ночи. Коршуны на минаретах снова засыпают, храпя ещё громче; горячий ветер налетает ленивыми порывами; месяц спускается к горизонту. Облокотясь на парапет башни, сидишь до зари, смотришь на этот мучимый жарой улей и удивляешься: как живут там люди? О чем они думают? Когда они проснутся? Снова звук воды, выливаемой из кувшинов; слабый скрип деревянных постелей, которые ставят в тень или выносят из тени; нестройная музыка струнных инструментов, смягчённая далью и переходящая в печальную жалобу, и тихий грохот отдалённого грома. Во дворе мечети привратник, лежавший на лестнице минарета, когда я входил туда, дико вскакивает во сне, размахивает руками над головой, бормочет что-то и снова падает на своё место. Убаюканный храпом коршунов — они храпят, как чересчур наевшиеся человеческие существа, — я впадаю в беспокойную дремоту, сознавая, что пробило три часа и что в воздухе чувствуется лёгкая — очень лёгкая — свежесть. Город теперь совершенно тих, за исключением любовной песни какой-то бродячей собаки. Ничего, кроме мёртвого, тяжёлого сна.