Страница:
Киплинг Р.
История Бадалии Херодсфут
Время года — весна,
Время дня — рассвет,
Семь часов утра.
Склоны гор — в жемчужной росе,
В воздухе — жаворонок,
На терновнике — улитка;
А Бог у себя в небесах —
Все прекрасно на свете!
Пиппа Пассес
Наш рассказ относится не к той Бадалии, которая была также известна под именем Иоанны, Сварливой и Мак-Канна, как говорится в песне, но совсем к другой и ещё более красивой леди.
В начале истории душа её оставалась ещё не тронутой; она носила тяжёлый головной убор с пушистой бахромой, составляющей традиционный наряд продавщицы яблок, и на Геннисон-стрит сохранилась легенда о том, что в день своей свадьбы она танцевала с зажжёнными светильниками в обеих руках неприличные танцы, пока не явился полицейский и не заставил её подчиниться закону. Это были её счастливые дни, но они продолжались недолго, потому что её супруг через два года после свадьбы взял себе другую женщину и ушёл из жизни Бадалии, переступив через её бесчувственное тело, так как её протест он подавил тумаками. Не успела она утешиться в своём вдовстве, как ребёнок, которого муж не взял у неё, умер от крупа, и она осталась совершенно одна. С редкой в женщинах верностью супружеским обетам, она не желала даже слушать предложения о втором браке, поступая в этом случае согласно с обычаями Геннисон-стрит. «Мой муж, — объясняла она своим поклонникам, — может скоро вернуться, и, если он увидит, что я живу с вами, он убьёт меня. Вы не знаете Тома, а я его знаю. Я могу заработать на себя — ведь у меня нет детей».
И она зарабатывала свой хлеб катком для белья, иногда присмотром за детьми и продажей цветов. Последняя профессия требует капитала и заставляет продавца заходить так далеко в западную часть города, что возвращение домой, скажем из Берлингтон-Аркад на Геннисон-стрит является оправданием для выпивки и, кроме того, как описывала Бадалия: «Когда вы возвращаетесь назад, ваша шаль слезла у вас со спины, чепчик оказывается под мышкой, а в кармане у вас — ни шиша, да вдобавок все платье облеплено грязью».
Бадалия сама не пила, но она хорошо знала нравы женщин своего общества и читала им суровые наставления. Иногда же она собирала их у себя и долго рассказывала им о своей жизни с Томом Херодсфутом, который непременно когда-нибудь вернётся к ней, и о ребёнке, который никогда не вернётся. Какое влияние оказывали эти мысли на её душу — осталось неизвестным.
Её вступление в свет совпадает с той ночью, когда она буквально выросла из-под ног его преподобия Евстасия Ханна у подъезда дома № 17 на Геннисон-стрит и заявила ему, что он просто глуп, рассыпая свои благодеяния среди бедных своего участка без всякого разбора.
— Вы посылаете Ласкар-Лу кушанья, — сказала она, отбрасывая все церемонии вступления, — вы даёте ей портвейн. Все это вздор! Посылаете ей одеяла! Чепуха! Её мать съедает все, выпивает весь портвейн и пропивает одеяла. Велите ей убираться вон из дома, пусть к следующему вашему визиту её уже не будет, так, чтобы у них были развязаны руки; конечно, Ласкар-Лу говорит вам: «О, моя мать очень добра ко мне!» — говорит она. Ещё бы ей не говорить так — она больна и лежит в постели, если бы она не сказала так — так мать бы её убила! Эх вы, жалкий огородник, вместе с вашими кушаньями! Да Ласкар-Лу никогда даже и не нюхала их.
Но тут викарий вместо того, чтобы обидеться, взглянув поглубже в сердитые глаза, увидел в них душу, преданную тому же делу, которому служил он сам, и попросил Бадалию зайти к Ласкар-Лу в то время, когда ей принесут посланное им кушанье, чтобы убедиться, что калека действительно ест его. Бадалия так и сделала, к большому неудовольствию матери Ласкар-Лу; но зато Ласкар-Лу получила своё любимое кушанье и среди приступов кашля наслаждалась начавшейся схваткой.
Позже, отчасти благодаря благоприятному отзыву о ней его преподобия Евстасия Ханна, отчасти под влиянием восторженных рассказов о ней, переданных со сверкающими глазами и пылающими щеками сестрой Евой, самой младшей и самой впечатлительной из маленьких сестёр Красного Алмаза, случилось так, что Бадалия, надменная Бадалия в своём уборе с бахромой, совершенно не стеснявшаяся в словах, заняла особое и всеми признанное место среди тех, кто работает на Геннисон-стрит.
Среди её сотрудников были самые разнообразные существа, исполненные действительного рвения или просто истерики, трусливые или только усталые от этой борьбы с нищетою.
Большая часть из них была поглощена соперничеством друг с другом и мелкою завистью, и этими чувствами они делились со своими ближайшими друзьями в часы интимных излияний, в промежутках между борьбой со смертью из-за тела умирающей прачки и расчётами на ближайшие пожертвования, из которых можно будет поставить новые подошвы к изношенным сапогам какого-нибудь чахоточного наборщика.
Тут был ректор, который жил в постоянной тревоге перед разрастающейся нищетой бедных и который охотно держал бы торговлю новыми покровами и пеленами и тайно молился о новой большой медной птице с глазами из красного стекла, которые можно было бы принять за карбункулы. Был тут и брат Виктор, принадлежавший к ордену Тесной Тюрьмы; он мог порассказать очень много относительно престольных покровов, но предпочитал хранить свои знания про себя, особенно тогда, когда пытался воздействовать на мистрис Джессель, секретаря общества Чайной Чашки, у которой водились лишние деньги, но которая ненавидела Рим, даже тогда, когда Рим — к своей чести — старался только о том, чтобы наполнить желудки, представляя заблудшие души заботам мистрис Джессель. Тут были все сестрицы Красного Алмаза, громко кричавшие: «Подайте», когда их собственное милосердие истощалось, и терпеливо объяснявшие тем, кто спрашивал у них отчёт об израсходовании пожертвованного полсоверена, что дело облегчения страждущих в плохом приходе не может быть рационально поставлено без новых издержек на удвоение штата служащих. В числе сотрудников был и его преподобие Евстасий Ханна, который работал одинаково охотно с дамским комитетом, с андрогинными лигами, с обществами, с братом Виктором и со всеми, кто только давал ему деньги, сапоги, одеяла или предлагал своё сотрудничество.
И все эти люди мало-помалу приняли за правило обращаться к Бадалии за справками личного характера, чтобы вернее прийти на помощь нуждающимся, в надежде на окончательный переворот в нравах Геннисон-стрит. Её ответы были малоутешительны, но она обладала специальными познаниями в этой области и непоколебимо верила в справедливость своих суждений.
— Я сама с Геннисон-стрит, — говорила она суровой мистрис Джессель. — Я знаю, в чем тут дело. Я хочу, но они не хотят вашей религии, мэм, и никакой не хотят. Извините меня. Все это прекрасно, когда они умирают, но прежде чем умереть, они больше всего хотят есть. Мужчины часто прибегают к разным хитростям. Вот почему Ник Лапворт сказал вам, что он желает, чтобы его помазали муром и тому подобное. Он никогда не будет жить иначе, чем жил, и жена его не захочет отказаться от всех тех хороших вещей и денег, которые вы ей даёте. И они не дойдут до нищеты, покуда они что-нибудь получают. Женщины — те не так плутуют, да им и не до того, они вечно заняты своими родами. Но что же им делать? Если они могут где-нибудь что-нибудь получать, почему же не постараться? Покуда она жива — для женщины ужасно оказаться выброшенной на Геннисон-стрит.
— Уверены ли вы в том, что… мистрис Херодсфут такая особа, на которую можно положиться? — сказала м-с Джессель викарию вскоре после этого разговора. — Она, по-видимому, совершённая безбожница, по крайней мере, на словах.
Курат был того же мнения. Она была безбожница с точки зрения м-с Джессель, но не думает ли м-с Джессель, что Бадалия, именно потому, что она знает Геннисон-стрит и её нужды как никто другой, могла бы служить скромным посредником при раздаче милостыни, действуя из самых чистых побуждений, и что через неё — если бы общество Чайной Чашки определило, ну, скажем, пять шиллингов в неделю, а сестрицы Красного Алмаза около этого или немного больше, ну и он, конечно, мог бы давать ещё некоторое количество, так, чтобы в общем получилась не слишком большая сумма — можно было бы раздавать эти деньги среди её товарок?
М-с Джессель сама была бы не прочь иметь больше свободного времени, чтобы заняться духовными нуждами некоторых широкоплечих, крепко сложенных людей, которые в живописных позах рассаживались на задних лавочках во время её благотворительных собраний и искали истину, а это так же важно, как серебро, особенно когда знаешь его действительную ценность.
— Но она будет помогать своим собственным друзьям, — сказала м-с Джессель.
Викарий завёл речь о радости такой помощи и, искусно польстив м-с Джессель, достиг своей цели. Бадалия, к её неограниченной гордости, были призвана к распределению денежных сумм между бедными, результатов недельного сбора на нужды Геннисон-стрит.
— Я не знаю, сколько мы сможем давать вам каждую неделю, — сказал ей викарий. — Но вот вам для начала семнадцать шиллингов. Распределите их, как найдёте нужным, между теми, кого вы знаете, но только скажите мне, как вы их истратили, чтобы нам не запутаться с отчётом. Понимаете?
— О, да. Не много ли это? — сказала Бадалия, глядя на белые монеты, лежавшие на её ладони. Но в её жилах уже загорелся священный трепет, знакомый всем, кто был облечён властью администратора! — Сапоги — это прежде всего, если только они не из очень старых, а то все равно никто не захочет их носить, если не сделать новые каблуки и подмётки; а потом — студень, и, я думаю, надо купить этого портвейна, но все это вместе станет в копеечку! Будет удобнее, если я буду считать по четверти гинеи. И я заведу себе записную книжку, как я это делала раньше, когда Том ещё не ушёл вместе с этой плосколицей неряхой. Кроме нас с ним — ни у кого не было записной книги.
Она купила большую тетрадь — её неопытная в писании рука требовала большого простора, — и в ней она стала записывать историю своей борьбы с нуждою Геннисон-стрит, в смелых выражениях, как подобает генералу, и имея в виду только себя и его преподобие Евстасия Ханна, потому что ничьи другие глаза не заглядывали в неё.
Но в скором времени на страницах тетрадки появились маслянистые пятна, следы керосина — мать Ласкар-Лу, ограбленная в своей доле кушанья, приносимого её дочери, делала набеги на комнату Бадалии на Геннисон-стрит, № 17, и вступала с нею в борьбу, нанося ущерб лампе и собственным волосам.
Было очень тяжело проходить с бутылкой драгоценного «портвейна» в одной руке и тетрадкой — в другой среди этого вечно жаждавшего населения; и к маслянистым пятнам в тетради прибавились ещё красные пятна. Но его преподобие Евстасий Ханна, вникая в содержание тетради, никогда не делал никаких замечаний. Продиктованные великодушным порывом каракули сами рассказывали свою историю: каждую субботу вечером Бадалия помещала на полях исписанной тетрадки следующие добавления:
«М-с Хиккей, очень скверное вино — 3 д. Кэб — в госпиталь, — она хотела идти, — 15. М-с Пунн родила. Деньгами на чай (она купила его, я это знаю, сэр) 6 д. Встретила её мужа, который шёл искать работу».
— Я его назвала в лицо ленивым попрошайкой. Он не хочет никакой работы, потому что он… извините меня, сэр… Может быть, вы будете читать дальше?
Викарий продолжал:
«М-с Винцент. Род. Никакого белья для бэби. Большая неряха. Деньгами — 25, 6 д. Немного одежды от м-с Евы».
— Так сестра Ева была там? — мягко спросил викарий. Милосердие было теперь священным долгом сестры Евы, но в глазах мужчины каждый акт её ежедневного труда являлся выражением ангельской нежности и доброты — чем-то таким, что всегда вызывало восхищение.
— Да, сэр. Она пошла в общежитие сестёр и принесла оттуда своё собственное постельное бельё. Все с чудными метками. Продолжайте, сэр. Это составляет все вместе 4 или 3 пенса.
«М-с Дженнет на покупку хорошего угля для печки — 7 д. М-с Локхарт взяла бэби на воспитание, чтобы хоть немножко заработать, но мать не может за него платить, мужа её то и дело вызывают в суд. Он не хочет помогать. Наличными деньгами — 25, 2 д. Имел работу, но теперь хочет бросить её. Уголь, чай и кусок мяса на жаркое от кости — 15, 7 1/2 д.».
— У них произошла драка, сэр, — сказала Бадалия. — Не со мной. Это её муж, вернувшись домой не вовремя, попросил мяса, так что я должна была постучать в дверь к соседу, а снизу пришёл этот мулат, который продаёт трости с кинжалом. — Мюлей, — говорю я ему, — слушайте, вы, толстое чёрное животное, подите и убейте вон ту толстую белую скотину. — Я знала, что я не могу справиться одна с полупьяным Томом Локхартом, который успел уже завладеть мясом. — Я его поколочу, — говорит Мюлей, и так и сделал, и даже верхушка перекладины над крыльцом сломалась от их возни, но зато она получила обратно своё жаркое, а Тому здорово влетело. Может быть, пойдём дальше, сэр?
— Нет, я думаю, что здесь все в порядке. Я подпишу наш отчёт за неделю, — сказал викарий. Люди очень легко привыкают к таким вещам, как те, что носят унизительное название человеческих документов.
— Ребёнок м-с Чернер заболел дифтеритом, — сказала Бадалия, собираясь уходить.
— Где это? Это те Чернеры, что живут в Пэнтер-аллее, или другие — с Хоутен-стрит?
— С Хоутен-стрит. Те, что жили на Пэнтер-аллее, продали все и выбрались оттуда.
— Сестра Ева проводит одну ночь в неделю у постели старой м-с Пробин с Хоутен-стрит, не правда ли? — тревожно спросил викарий.
— Да, но больше она не будет туда ходить. Я взяла на себя м-с Пробин. Я не могу говорить с ней о религии, но она и не хочет этого; а мисс Ева не хочет дифтерита, хотя она не признается в этом. Вы не должны бояться за мисс Еву.
— Но вы, вы можете подхватить дифтерит.
— А может быть, и не подхвачу. — Она взглянула на викария, и глаза её загорелись под бахромой. — А может быть, я бы даже хотела подхватить его, и вы знаете почему.
Викарий задумался над этими словами, но не надолго; мысли его перешли к мисс Еве, он представил себе её фигуру в скромном плаще и в капоре с лентами, завязанными под подбородком. И тут он совершенно забыл о Бадалии.
Что думала сама Бадалия, об этом никто не узнал, но на Геннисон-стрит стало всем известно, что мать Ласкар-Лу, сидевшая в состоянии полного опьянения на крыльце собственного дома, была в этот вечер захвачена и вовлечена в сражение с пылавшей воинственным гневом Бадалией, так что под конец перестала соображать, стоит ли она на голове или на пятках, но и после этого все время, пока она поднималась по лестнице в комнату Бадалии, она получала тумаки в спину на каждой ступеньке. Тут её толкнули на постель Бадалии, где она и просидела до рассвета, хныча и дрожа, жалуясь, что весь свет был против неё, и призывая по именам всех своих детей, умерших от грязи и плохого ухода.
Бадалия же снова ринулась в сражение, и так как врагов было много, то для неё нашлось достаточно дел до самого рассвета.
Согласно своему обещанию, она взяла м-с Пробин на своё попечение и начала с того, что чуть не довела старую леди до припадка, объявив ей, что «Бога, может быть, и нет совсем, а если он и есть, то это совершенно не касается ни меня, ни вас, ни того, каким образом вы получаете это желе». Сестра Ева воспротивилась было тому, что её решили отстранить от её благочестивой миссии на Хоутон-стрит, но Бадалия настояла на своём и горячей речью и обещанием будущих милостей так подействовала на трех или четырех рассудительных мужчин из своих соседей, что они блокировали дверь, в которую сестра Ева стремилась насильно войти, и ссылались в оправдание на дифтерит.
— Я сказала, что буду оберегать её от всякой опасности, и я сдержу слово. Поп не заботится об этом, а уж до меня ему и дела нет.
Последствием этого карантина было перенесение сферы деятельности сестры Евы на другие улицы, а именно на те, которые особенно усердно посещались его преподобием Евстасием Ханна и братом Виктором из ордена Тесной Тюрьмы. Если исключить маленькие человеческие слабости, создающие почву для мелкого соревнования, то окажется, что среди всех тех, кто работает на Геннисон-стрит, существует очень тесное содружество. Начать с того, что все они видели горе — горе, которое нельзя облегчить ни словом, ни делом; они видели жизнь, родившуюся в смерти, и смерть, венчающую несчастливую жизнь. Так они поняли все значение пьянства, а это познание скрыто от многих людей, имеющих добрые намерения. Им случалось в неурочные часы и в непристойных местах перекинуться несколькими словами, подавая торопливый совет, увещевая или предостерегая, и затем спешить по своему делу, так как время дорого, и каждые пять минут много значат на весах жизни. Для многих свет газовых фонарей был светом их солнца, а ковент-гарденские тележки заменяли им фаэтоны. Все они по своему положению должны просить денег, и всех их связывает франкмасонство нищенствующих.
Но ко всем этим связующим данным надо прибавить по отношению к двум сотрудникам то, что между людьми принято называть любовью. Возможность того, что сестра Ева заразится дифтеритом, стала очевидна викарию только после того, как он поговорил с Бадалией. Но тут ему показалось вообще нетерпимым и чудовищным то, что она подвергалась не только риску заразиться, но и всяким другим случайностям, какие возможны на улицах. Её могла убить неожиданно вынырнувшая из-за угла телега; подгнившие ступени на лестницах, по которым она поднималась днём и ночью, могли провалиться и искалечить её; ей грозила опасность обвала некоторых ветхих домов, которые он хорошо знал; и ещё большая опасность — внутри этих домов. Что, если один из тысячи пьяниц, живущих на этих улицах, погубит драгоценную жизнь? Когда-то женщина воздвигла свой трон в душе викария. Рука м-с Евы была не настолько сильна, чтобы поддержать этот трон. И вот сердце викария постоянно терзал страх. Эти и другие размышления повергали душу его преподобия Евстасия Ханна в бездну мучений, от которых его не могла избавить даже его вера в Провидение. Бог был, несомненно, велик и грозен — в этом можно было легко убедиться, только пройдя по Геннисон-стрит, но было бы все же лучше, о, гораздо лучше, если бы Ева могла опереться на его собственную, мужскую руку. И те, кто был не слишком занят, чтобы наблюдать, могли заметить на улице светловолосую и светлоглазую, не слишком молодую женщину, не особенно уверенную в речах и очень ограниченную в тех понятиях, которые лежали вне сферы её обязанностей, когда взгляд его преподобия Евстасия Ханна устремлялся вслед королеве, увенчанной маленьким серым капором с белыми лентами под подбородком.
Когда этот капор показывался в глубине двора или кивал ему со ступеней тёмной лестницы, он приносил с собой надежду даже Ласкар-Лу, у которой оставалось только одно лёгкое и которая жила памятью прошлых наслаждений, — приносил надежду даже вечно хныкавшему тупоумному Нику Лапворту, который для получения денег готов был пройти сквозь пытки «истинного обращенья на этот раз, — помоги мне, Боже, — сэр». Если этот капор не показывался в течение дня, викарий живо представлял себе картины всевозможных ужасов, он ясно видел носилки, толпу любопытных на каком-нибудь злополучном перекрёстке и полицейского; он, как живого, видел его перед собой, разгоняющего толпу, чтобы осмотреть место и детали происшествия и отдающего приказание человеку, который становится подле носилок, тяжёлых носилок на полозьях — двигаться в путь.
И тогда для Геннисон-стрит и всех, кто жил на ней, уменьшалась надежда на спасение.
Брат Виктор, возвратясь однажды от постели умирающего, был свидетелем этой агонии. Он увидел блеск во взгляде, мышцы сжатого рта расслабились, он услышал новые интонации в голосе викария, до сих пор вялом и монотонном. Сестра Ева вернулась на Геннисон-стрит после сорока восьми бесконечных часов отсутствия. Её никто не переехал. Должно быть, в своей жизни брат Виктор перенёс какое-нибудь горе, иначе он не видел бы того, что он увидел. Но закон его церкви очень помогает страданию. Его долг был в том, чтобы продолжать делать своё дело до самой смерти, так, как это делала Бадалия. Она, уходя с головой в своё дело, забывала своего пьяницу мужа; она учила предусмотрительности вдвойне беспомощную и никому не нужную девушку-жену, и всегда и везде, где только могла, выпрашивала одежду для золотушных ребят, которые размножались, как зелёная плесень в открытых цистернах с водою.
История её дел записана в книге, которую еженедельно просматривал и подписывал викарий, но она никогда больше не рассказывала ему об опасностях и столкновениях на улицах. Мисс Ева делает своё дело. Я делаю — своё. Но я делаю в десять раз больше, чем мисс Ева, и «благодарю вас, Бадалия — говорит он, — вот это вам на следующую неделю».
— Я не понимаю, что Том делает с той, другой женщиной. Кажется, я как-нибудь зайду на этих днях поглядеть на него. Но я, пожалуй, вырежу из неё печёнку — трудно будет удержаться. Может быть, лучше не идти.
От Геннесис-Рента до Геннисон-стрит больше двух миль расстояния, но обе эти улицы населены одним и тем же классом людей. Здесь поселился Том вместе со своей новой женой — Женни Уобстоу, и первые недели после разлуки с Бадалией провёл в трепетном ожидании её внезапного появления перед ним. Его не пугала драка, которая неминуемо должна была произойти вслед за этим, но он не особенно стремился предстать перед судом по обвинению в нарушении порядка и других хитроумных изобретений закона, который не может взять в толк такого простого правила, как то, что «мужчина, если ему надоела женщина, не будет таким дураком, чтобы жить с нею, а ведь это самое главное».
В первые месяцы молодая жена Тома держала мужа в состоянии некоторого страха и послушания. Работы у него было в изобилии. Потом родился ребёнок, и Том, следуя закону людей этого сорта и очень мало интересуясь ребёнком, которому он помог явиться на свет, стал искать развлечения в пьянстве. Он пристрастился к пиву, потому что оно притупляет мысль и само по себе относительно безвредно; по крайней мере, оно опутывает ноги, и, даже если сердце охвачено безумной жаждой убийства, телом овладевает сонливость, и преступление часто остаётся несовершенным. Спиртные напитки, как более легко испаряющиеся, позволяют душе и телу действовать совместно — обыкновенно к неудобству других людей. Том открыл, что в виски было одно большое достоинство, — конечно, если выпить его в достаточном количестве — оно охлаждало. И он пил его столько, сколько мог купить или сколько мог достать иным способом, и к тому времени, когда его жена могла уже выходить, две комнатки, составлявшие его жилище, оказались лишёнными многих ценных предметов. Тут женщина высказала своё мнение, и не раз, а много раз, убедительно, красноречиво и образно. В конце концов Том, устав слушать, оборачивался и колотил её, иногда по голове, иногда прямо в грудь, и шум их ссоры доставлял обильный материал для собеседований на лестнице некоторых женщин, мужья которых применяли к ним подобные же способы воздействия. А таких было немало.
Но до публичного скандала дело ещё не доходило до тех пор, пока Том не завязал знакомство с одной молодой женщиной, предлагая ей вместо брака свободное сожительство. Ему очень надоела Женни, а молодая женщина хорошо зарабатывала продажею цветов и могла создать ему комфорт, между тем как Женни ожидала уже второго ребёнка и совершенно неразумно требовала по этому случаю некоторого внимания к себе. Безобразие её фигуры возмущало его, и он сделал ей по этому поводу несколько замечаний в том тоне, каким говорят люди этой породы. Женни плакала до тех пор, пока м-с Харт не задержала её на площадке лестницы и не шепнула ей:
— Боже, будь милостив к вам, милая моя Женни, я вижу, как вам тяжело!
Женни заплакала ещё сильнее и наградила м-с Харт одним пенни и несколькими поцелуями, между тем как Том продолжал идти своим путём к намеченной цели.
Молодая женщина, побуждаемая тщеславием и вовсе не ради добродетели, рассказала Женни о его предложении, и в тот же вечер Женни имела разговор с Томом. Ссора началась в их комнатах, но Том попытался улизнуть; и в конце концов вся Геннесис-Рент собралась на мостовой и образовала суд, к которому Женни апеллировала время от времени; волосы её растрепались и рассыпались по плечам, одежда её была в полном беспорядке, и она не могла твёрдо держаться на ногах, потому что была пьяна.
«Когда твой муж пьянствует, то лучше всего, если и ты начнёшь пить! Тогда не так больно, когда бьют!» — гласит женская мудрость. И, разумеется, они должны это хорошо знать.
— Взгляните на него! — визжала Женни. — Смотрите, вот он стоит и не смеет сказать ни слова в свою защиту: это он хочет удрать и бросить меня, как ненужную тряпку. И вы называете себя мужчиной? Да вы просто кровавая тень мужчины. Я видела мужчин покрасивее вас, сделанных из жёваной бумаги и потом выброшенных вон. Взгляните на него! Он пьян с самого воскресенья и будет пьянствовать до тех пор, пока найдётся, что пить. Он взял все, что я имела, а я… а я… вы видите!
Ропот сочувствия со стороны женщин.
— Взял все, все, но ему ещё мало того, что он ощипал и обокрал меня, да, да… вы — вор! Он ещё уходит от меня и хочет пристроиться к этой, — тут следовало быстрое и полное описание молодой женщины. По счастью, её не было поблизости, и она не слышала того, что о ней говорилось. — Он будет заботиться о ней так же, как заботился обо мне! Он пропьёт последнюю медную посуду, какую только она купит, и потом бросит её, как бросил меня! О, женщины, смотрите, я родила ему одного, и уже жду второго, а он хочет уйти и оставить меня такою — подлый пёс! Но вы можете бросить меня. Я вовсе не желаю упрашивать вас остаться. Можете идти. Убирайтесь, куда хотите! — голос её сорвался в страшном гневе.