Первый тигр ответил: «Этим я доволен». Но когда в следующий раз тигр пил, он увидел на своих лапах и боках чёрные полосы, вспомнил название, данное ему Бесшёрстым, и рассердился. Целый год жил он среди болот, ожидая, чтобы Та исполнил своё обещание. Раз ночью, когда шакал луны (вечерняя звезда) остановился над джунглями, первый тигр почувствовал, что наступила его ночь, и пошёл к пещере, чтобы увидать Бесшёрстого. Случилось, как обещал Та. Бесшёрстый упал перед тигром ниц, а первый тигр ударил его и перебил ему шею, думая, что в мире есть только одно такое существо и что он убил страх. Вдруг, обнюхивая убитого, он услышал, что Та идёт из лесов севера, и голос первого слона, такой голос, какой мы слышим вот теперь…
Посреди сухих опалённых гор прокатились раскаты грома, но гром этот не принёс дождя; с ним явились только зарницы, которые мигали над горными хребтами, и Хати продолжал:
— Вот какой голос услышал тигр, и голос этот сказал: «Так вот твоё милосердие?» Первый тигр, облизнув губы, ответил: «В чем дело? Я убил страх». Послышался ответ Та: «О, слепец и безумец! Ты снял путы с ног смерти, и, пока ты не умрёшь, она будет идти по твоему следу. Ты научил человека убивать».
Первый тигр, стоя, как каменный, подле своей добычи, ответил: «Он теперь такой, каким был олень. Больше нет страха, и я снова буду судить Народ Джунглей».
Но Та сказал: «Народ Джунглей никогда больше не придёт к тебе. Никто из населения зарослей никогда больше не пересечёт твоего пути, не ляжет спать близ тебя, не пойдёт вслед за тобой, не вздумает щипать траву около твоего логова. Только страх будет неотступно красться вслед за тобой и, невидимыми для тебя ударами, приказывать повиноваться ему. По его слову почва будет разверзаться под твоими ногами, лианы обвивать твою шею, а стволы деревьев вырастать над тобой выше, чем ты можешь прыгнуть. Наконец, Бесшёрстый снимет с тебя шкуру, чтобы завёртывать в неё своих озябших детёнышей. Ты не оказал ему милосердия, и он отплатит тебе тем же».
Первый тигр был очень храбр, потому что его ночь ещё не окончилась, и сказал: «Обещание Та и есть обещание Та. Ведь он же не отнимет у меня моей ночи?» И Та ответил: «Одна ночь в году — твоя, как я уже сказал. Но тебе придётся заплатить за это дорогой ценой. Ты научил человека убивать, а он способный ученик».
Первый тигр произнёс: «Вот он у меня под ногами, и его спина сломана. Возвести в джунглях, что я убил страх».
Но Та засмеялся и сказал: «Ты убил одного из многих. И должен сам сказать об этом в джунглях, потому что твоя ночь окончилась».
Наступил день; из пещеры вышел другой Бесшёрстый, на дороге увидел убитого, а над ним первого тигра и взял заострённую палку…
— Они бросают и теперь какую-то вещь, которая страшно колет, — сказал Икки, с шуршанием шедший по берегу (гонды находят мясо дикобраза очень вкусным и называют его Хо-хо-Игу). Икки знал кое-что о злобном маленьком гондском топорике, который, точно стрекоза, пролетает над прогалиной.
— Это была заострённая палка, вроде тех, которые люди ставят теперь в ловушках-ямах, — заметил Хати, — бросив её, человек попал в первого тигра и сильно ранил его в бок.
Случилось, как сказал Та: первый тигр, завывая, стал бегать по джунглям, пока не вырвал из себя палку, и все звери узнали, что Бесшёрстый в силах издали наносить удары, и стали его бояться больше прежнего. Итак, первый тигр научил Бесшёрстого убивать (а вы знаете, сколько вреда это принесло нашему народу!), убивать с помощью петли, ям, скрытых ловушек, бросаемых палок, жгучих мух, вылетающих из белого дыма (Хати говорил о ружьё), и Красного Цветка, который выгоняет нас на открытое пространство. Тем не менее ровно одну ночь в году Бесшёрстый, по обещанию Та, страшится тигра, и тигр ни разу не заставил человека меньше бояться его. Он убивает Бесшёрстого там, где его встретит, вспоминая, как был посрамлён первый тигр. Все остальное время, ночью ли, днём ли, страх расхаживает по джунглям.
— Ахи! Аоо! — сказали олени, думая о том, что это значило для них.
— Только, когда нас обнимает один великий страх, вот как теперь, мы, жители джунглей, оставляем в стороне все наши мелкие страхи и собираемся вместе.
— Человек боится тигра только одну ночь? — спросил Маугли.
— Только одну ночь, — подтвердил Хати.
— Но я… Но мы… Но все джунгли знают, что Шер Хан убивает людей два или три раза в течение одной луны.
— Именно. Но в таких случаях он нападает сзади и отворачивает голову в сторону; он полон страха. Если бы человек взглянул на него, тигр убежал бы. Зато в свою единственную ночь он открыто входит в деревню, идёт между двумя рядами домов, просовывает голову в дверные проёмы, а люди падают перед ним ниц, он же выбирает любого и убивает. Убивает раз, в каждую свою ночь.
— А, — сказал про себя Маугли, валяясь в воде. — Теперь я понимаю, почему Шер Хан попросил меня взглянуть на него. Из этого для него не вышло ничего хорошего; он не мог выдержать моего взгляда, а я… я, конечно, не упал к его ногам. Впрочем, ведь я же не человек; я принадлежу к Свободному Народу.
— Ум-м-м, — послышалось из глубины мягкого горла Багиры. — Тигр знает свою ночь?
— Не знает, пока шакал луны не выйдет из утреннего тумана. Иногда его ночь, единственная ночь тигра, приходится на середину сухого лета; иногда наступает во время дождей. Если бы не первый тигр, этого никогда не было бы; и мы никогда не знали бы страха.
Олени печально зафыркали; недобрая улыбка искривила губы Багиры.
— А люди знают эту… историю? — спросила она.
— Никто её не знает, кроме тигров и нас, слонов, детей Та. Эй вы, стоящие подле затонов, теперь вы слышали её, и я закончил.
Хати опустил свой хобот в воду в знак того, что он не желает больше говорить.
— Но… но… но… — сказал Маугли, обращаясь к Балу, — почему же первый тигр не продолжал есть траву, листья и деревья? Ведь он же только переломил шею оленя. Он не съел его. Что заставило его полюбить горячее мясо?
— Деревья и лианы заклеймили тигра, Маленький Брат, превратив его в то полосатое существо, которое мы видим теперь. Никогда больше не будет он есть их листьев и плодов. С этого дня тигр начал мстить оленям и другим травоядным, — заметил Балу.
— Так, значит, ты знал этот рассказ? А, Балу? Почему же я никогда не слышал его от тебя?
— Потому что джунгли полны подобными историями. Если я начну повторять их все, этому конца не будет. Да брось ты моё ухо, не тормоши его, Маленький Брат!
ЧУДО ПУРУН БХАГАТА
Посреди сухих опалённых гор прокатились раскаты грома, но гром этот не принёс дождя; с ним явились только зарницы, которые мигали над горными хребтами, и Хати продолжал:
— Вот какой голос услышал тигр, и голос этот сказал: «Так вот твоё милосердие?» Первый тигр, облизнув губы, ответил: «В чем дело? Я убил страх». Послышался ответ Та: «О, слепец и безумец! Ты снял путы с ног смерти, и, пока ты не умрёшь, она будет идти по твоему следу. Ты научил человека убивать».
Первый тигр, стоя, как каменный, подле своей добычи, ответил: «Он теперь такой, каким был олень. Больше нет страха, и я снова буду судить Народ Джунглей».
Но Та сказал: «Народ Джунглей никогда больше не придёт к тебе. Никто из населения зарослей никогда больше не пересечёт твоего пути, не ляжет спать близ тебя, не пойдёт вслед за тобой, не вздумает щипать траву около твоего логова. Только страх будет неотступно красться вслед за тобой и, невидимыми для тебя ударами, приказывать повиноваться ему. По его слову почва будет разверзаться под твоими ногами, лианы обвивать твою шею, а стволы деревьев вырастать над тобой выше, чем ты можешь прыгнуть. Наконец, Бесшёрстый снимет с тебя шкуру, чтобы завёртывать в неё своих озябших детёнышей. Ты не оказал ему милосердия, и он отплатит тебе тем же».
Первый тигр был очень храбр, потому что его ночь ещё не окончилась, и сказал: «Обещание Та и есть обещание Та. Ведь он же не отнимет у меня моей ночи?» И Та ответил: «Одна ночь в году — твоя, как я уже сказал. Но тебе придётся заплатить за это дорогой ценой. Ты научил человека убивать, а он способный ученик».
Первый тигр произнёс: «Вот он у меня под ногами, и его спина сломана. Возвести в джунглях, что я убил страх».
Но Та засмеялся и сказал: «Ты убил одного из многих. И должен сам сказать об этом в джунглях, потому что твоя ночь окончилась».
Наступил день; из пещеры вышел другой Бесшёрстый, на дороге увидел убитого, а над ним первого тигра и взял заострённую палку…
— Они бросают и теперь какую-то вещь, которая страшно колет, — сказал Икки, с шуршанием шедший по берегу (гонды находят мясо дикобраза очень вкусным и называют его Хо-хо-Игу). Икки знал кое-что о злобном маленьком гондском топорике, который, точно стрекоза, пролетает над прогалиной.
— Это была заострённая палка, вроде тех, которые люди ставят теперь в ловушках-ямах, — заметил Хати, — бросив её, человек попал в первого тигра и сильно ранил его в бок.
Случилось, как сказал Та: первый тигр, завывая, стал бегать по джунглям, пока не вырвал из себя палку, и все звери узнали, что Бесшёрстый в силах издали наносить удары, и стали его бояться больше прежнего. Итак, первый тигр научил Бесшёрстого убивать (а вы знаете, сколько вреда это принесло нашему народу!), убивать с помощью петли, ям, скрытых ловушек, бросаемых палок, жгучих мух, вылетающих из белого дыма (Хати говорил о ружьё), и Красного Цветка, который выгоняет нас на открытое пространство. Тем не менее ровно одну ночь в году Бесшёрстый, по обещанию Та, страшится тигра, и тигр ни разу не заставил человека меньше бояться его. Он убивает Бесшёрстого там, где его встретит, вспоминая, как был посрамлён первый тигр. Все остальное время, ночью ли, днём ли, страх расхаживает по джунглям.
— Ахи! Аоо! — сказали олени, думая о том, что это значило для них.
— Только, когда нас обнимает один великий страх, вот как теперь, мы, жители джунглей, оставляем в стороне все наши мелкие страхи и собираемся вместе.
— Человек боится тигра только одну ночь? — спросил Маугли.
— Только одну ночь, — подтвердил Хати.
— Но я… Но мы… Но все джунгли знают, что Шер Хан убивает людей два или три раза в течение одной луны.
— Именно. Но в таких случаях он нападает сзади и отворачивает голову в сторону; он полон страха. Если бы человек взглянул на него, тигр убежал бы. Зато в свою единственную ночь он открыто входит в деревню, идёт между двумя рядами домов, просовывает голову в дверные проёмы, а люди падают перед ним ниц, он же выбирает любого и убивает. Убивает раз, в каждую свою ночь.
— А, — сказал про себя Маугли, валяясь в воде. — Теперь я понимаю, почему Шер Хан попросил меня взглянуть на него. Из этого для него не вышло ничего хорошего; он не мог выдержать моего взгляда, а я… я, конечно, не упал к его ногам. Впрочем, ведь я же не человек; я принадлежу к Свободному Народу.
— Ум-м-м, — послышалось из глубины мягкого горла Багиры. — Тигр знает свою ночь?
— Не знает, пока шакал луны не выйдет из утреннего тумана. Иногда его ночь, единственная ночь тигра, приходится на середину сухого лета; иногда наступает во время дождей. Если бы не первый тигр, этого никогда не было бы; и мы никогда не знали бы страха.
Олени печально зафыркали; недобрая улыбка искривила губы Багиры.
— А люди знают эту… историю? — спросила она.
— Никто её не знает, кроме тигров и нас, слонов, детей Та. Эй вы, стоящие подле затонов, теперь вы слышали её, и я закончил.
Хати опустил свой хобот в воду в знак того, что он не желает больше говорить.
— Но… но… но… — сказал Маугли, обращаясь к Балу, — почему же первый тигр не продолжал есть траву, листья и деревья? Ведь он же только переломил шею оленя. Он не съел его. Что заставило его полюбить горячее мясо?
— Деревья и лианы заклеймили тигра, Маленький Брат, превратив его в то полосатое существо, которое мы видим теперь. Никогда больше не будет он есть их листьев и плодов. С этого дня тигр начал мстить оленям и другим травоядным, — заметил Балу.
— Так, значит, ты знал этот рассказ? А, Балу? Почему же я никогда не слышал его от тебя?
— Потому что джунгли полны подобными историями. Если я начну повторять их все, этому конца не будет. Да брось ты моё ухо, не тормоши его, Маленький Брат!
ЧУДО ПУРУН БХАГАТА
Однажды в Индии жил человек, был он первым министром одного из полунезависимых туземных государств, которое лежало в северо-западной части страны. Он был брамин такой высокой касты, что касты потеряли для него какое-либо значение. В своё время отец его занимал очень важное положение при том же пестрившем разноцветной мишурой, тогда ещё старозаветном, индусском дворе. Однако когда Пурун Дасс вырос и развился, он начал чувствовать, что прежний порядок вещей начинает изменяться; что человек, который желает преуспевать, должен находиться в хороших отношениях с англичанами и подражать всему, что они считают необходимым. В то же самое время он знал, что туземному сановнику следует сохранять милость своего собственного господина. Это была трудная игра; тем не менее хладнокровный, молчаливый молодой брамин, получивший английское образование в бомбейском университете, вёл её умно и, шаг за шагом, поднялся до положения первого министра маленького государства. Иначе говоря, в его руках сосредоточилось больше реальной власти, нежели было у его господина махараджа.
Когда старый властитель, относившийся подозрительно к англичанам с их железными дорогами и телеграфами, умер, Пурун Дасс получил большое влияние на его молодого преемника, воспитанного англичанином; они вместе — впрочем, Пурун Дасс всегда старался, чтобы все приписывалось махарадже, — устроили школы для маленьких девочек, проложили дороги, завели государственные склады и выставки земледельческих орудий и стали издавать ежегодные синие книги о «Моральном и материальном прогрессе государства». Министерство иностранных дел и правительство Индии были в восторге. Очень немногие туземные государства принимают в полном объёме английский прогресс, не веря, как верил Пурун Дасс (и на деле доказал это), что все пригодное для англичанина вдвое пригоднее для азиата. Первый министр скоро сделался высокочтимым другом вице-короля, губернаторов, заместителей губернаторов, докторов и миссионеров, отлично ездящих верхом английских офицеров, которые приезжали, чтобы поохотиться в государственных заповедниках; он нравился также всем ордам туристов, наполнявших Индию в холодную погоду. В свободное время Пурун Дасс давал людям средства для изучения медицины и различных ремёсел, строго держась английских образцов, а также писал статьи в самую распространённую в Индии газету «Пионер» и в этих статьях объяснял цели и стремления своего господина.
Наконец Пурун Дасс поехал в Англию и, по возвращении, был принуждён уплатить огромную сумму жрецам, потому что даже брамин такой высокой касты, к какой он принадлежал, теряет свои права, переплыв через море. В Лондоне Пурун знакомился со всеми, с кем стоило познакомиться, с людьми, имена которых гремят по свету, подолгу беседовал с ними и видел гораздо больше, чем потом говорил. Многие университеты поднесли ему почётные учёные степени; он произносил речи и рассказывал об индусской социальной реформе английским леди в вечерних туалетах, так что в конце концов весь Лондон закричал: «С тех пор, как столы начали покрываться скатертями, с нами никогда не обедал такой очаровательный человек!»
Когда Пурун Дасс вернулся в Индию, он принёс с собой сияние славы; сам вице-король специально приехал в маленькое государство с целью возложить на магараджу орден Большого Креста Звезды Индии, весь покрытый бриллиантами, рубинами и эмалью; во время этой же церемонии, под грохот пушечных выстрелов, Пурун Дасса сделали рыцарем-командором ордена Индийской империи, и с тех пор его имя стало сэр Пурун Дасс Р. К. И. И.
В этот вечер за обедом в большом парадном шатре вице-короля он поднялся во весь рост и, украшенный медалью с цепью ордена, отвечая на тост в честь своего господина, сказал такую речь, которую могли бы затмить немногие англичане.
Прошёл месяц; в город вернулся обычный зной и покой, и Пурун Дасс поступил так, как никогда не вздумалось бы поступить ни одному англичанину: он отошёл от мирских дел. Его осыпанный драгоценностями командорский орден вернулся к индийскому правительству, все дела перешли в руки нового первого министра, и почта принялась работать, давая дело всем своим отделениям. Жрецы знали, что случилось; народ угадывал, но Индия такое место, где человек может поступать как ему угодно и никто не станет спрашивать почему. Никто не нашёл ничего необыкновенного в том, что сэр Пурун Дасс покинул высокий пост, дворец, власть, взамен взяв в руки чашу нищего и накинув на себя жёлтую одежду саньяси (монаха). По правилам древнего закона он пробыл двадцать лет юношей; двадцать лет воителем, хотя никогда в жизни не носил меча, и двадцать лет главой дома. Он употреблял своё богатство и своё могущество на то, что считал нужным; принимал почести, когда они встречались на его пути; на родине и на чужбине знакомился с людьми и городами, и люди и города чтили его. Теперь он сбросил с себя все это, как человек сбрасывает плащ, который ему больше не нужен.
Он вышел из городских ворот, унося под мышкой шкуру антилопы, посох с окованной медью рукояткой, держа в руке нищенскую чашу из прочного полированного коричневого морского кокоса, босоногий, одинокий, опустив глаза к земле. Между тем позади него с бастионов раздались выстрелы, салюты в честь его счастливого преемника. Пурун Дасс кивнул головой. Вся «эта» жизнь окончилась для него, но при мысли о прошлом в нем не шевелилось ни злого, ни доброго чувства, как у человека не остаётся никакого впечатления от бесцветного ночного сновидения. Он был теперь саньяси, бездомный бродячий нищий, и его насущный дневной хлеб зависел от милости других людей. Но пока в Индии есть кусок съестного, который один человек может разделить с другим, никакой монах или нищий не умрёт с голоду. Пурун Дасс никогда в жизни не пробовал мяса, даже рыбу ел редко. Пятифунтовая кредитка покрыла бы его личный годовой расход на еду в те времена, когда он был единовластным распорядителем миллионных богатств. Уже во дни своего блестящего пребывания в Лондоне Пурун Дасс лелеял мечту о мире и спокойствии; в его уме рисовалась длинная, белая, пыльная дорога, вся покрытая следами босых ног; он мысленно видел непрерывное медленное движение по ней и чувствовал резкий запах древесного дыма, в сумраке волнующего из-под фиговых деревьев, оттуда, где путники садятся ужинать.
Когда наступила пора осуществить эту мечту, первый министр сделал все необходимые шаги, и через три дня вам было бы легче отыскать пузырёк воздуха в широком водовороте Атлантики, нежели Пурун Дасса среди бродячих, встречающихся и расстающихся, миллионов индусов.
Ночью он расстилал на земле кожу антилопы там, где его заставала темнота: на обочине дороги, в монастыре саньяси, подле сделанного из глины святилища Кала Пир, где йоги, другое мистическое общество святых людей, принимали его, как делают все знающие, что обозначают касты и отделы монахов, иногда на краю какой-нибудь индусской деревушки, куда прибегали дети с пищей, приготовленной их родителями, иногда же близ пастбищ, где отсвет от его костра будил дремлющих верблюдов. Пурун Дассу, или Пурун Бхагату, как он теперь называл себя, было все равно, где отдыхать. Земля, люди и пища — все стало для него безразлично. Тем не менее ноги Пуруна бессознательно несли его к северу и востоку, с юга к Рохтаку, от Рохтака — к Курнулю, от Курнуля — к разрушенному Саманаху, потом — вверх по иссохшему руслу реки Гуггир, которое наполняется только, когда с вершин текут дождевые потоки. И вот он увидел отдалённую линию высоких Гималайских гор.
Пурун Бхагат улыбнулся; он вспомнил, что его мать была браминкой из Кулу — уроженка гор, вечно тосковавшая по снежным вершинам, и мысленно сказал себе, что несколько капель крови горцев в конце концов влекут человека к горной стране.
— Там, — сказал Пурун Бхагат, поднимаясь на нижние склоны гор, где стояли кактусы, похожие на семисвечные светильники, — там я останусь и ко мне придёт знание.
Прохладный гималайский ветер свистел в его ушах, пока он шёл по дороге, ведущей к Симле.
В последний раз он ехал по этой дороге с бряцающим кавалерийским эскортом, направляясь к самому кроткому и самому приветливому из вице-королей. Они целый час толковали вдвоём о лондонских общих друзьях и о настроениях простонародья Индии. Теперь же Пурун Бхагат никого не навещал. Вот он остановился и стал смотреть на красивые низины, которые раскинулись под ним; наконец, туземный полицейский-магометанин сказал ему, что он мешает движению по дороге, и Пурун Бхагат почтительно повиновался закону, так как хорошо знал его значение, и теперь сам отыскивал для себя новые собственные законы. Он двинулся дальше, и эту ночь спал в пустой хижине на Чета Симла, которая кажется границей мира. Однако его путешествие только что началось.
Пурун Бхагат пошёл по гималайско-тибетскому пути, по маленькой десятифутовой дороге, взрывами проделанной в крепкой скале или поднимающейся на деревянных подпорках над пропастями глубиной в тысячу футов. Она то спускается в тёплые, влажные, защищённые от ветра долины, то вьётся через покрытые травой или обнажённые отроги гор, которые солнце раскаляет словно сквозь зажигательное стекло; то бежит через тёмные росистые леса, где стоят древесные папоротники, снизу доверху одетые листьями, а фазан призывает свою подругу. Пурун Дасс встречал тибетских пастухов с собаками и стадами овец, из которых каждая несла на спине маленький мешок с бурой; встречал он также бродячих дровосеков, идущих в Индию на богомолье тибетских лам, в плащах и пледах; посольства мелких уединённых горных государств, мчащиеся на пегих и смелых лошадках; или едущего к соседу раджу с его свитой. Иногда же в течение долгого ясного дня замечал, только далеко от себя, внизу, чёрного медведя, который, кряхтя, вырывал коренья из земли. Когда Бхагат двинулся в путь, в его ушах ещё отдавался гул покинутого им мира; так туннель долго гудит после того, как поезд уже вышел из него. Но после горного прохода Муттианы все кончилось; путник остался наедине с собой; он шёл, размышлял и думал; его глаза смотрели в землю, мысль улетала за облака.
Раз вечером Пурун Бхагат достиг такого высокого горного прохода, каких до тех пор ещё не встречал; подниматься к нему пришлось два дня, и он увидел ряд снежных вершин, закрывавших весь горизонт. Это были горы от пятнадцати до двадцати тысяч футов высотой; они, казалось, стояли так близко, что в них можно было бы попасть брошенным камнем, тогда как по-настоящему находились на расстоянии пятидесяти или шестидесяти миль от Пуруна. Проход был увенчан густым тёмным лесом из деодаров, грецких орешин, диких вишен, диких маслин и диких груш; но больше всего было деодаров, то есть гималайских кедров. И в тени стояло покинутое святилище богини Кали, она же Дурга, она же Ситала, и ей иногда поклоняются, как защитнице от оспы.
Пурун Дасс подмёл пол маленького храма, улыбнулся широко усмехавшейся статуе, в глубине храмика устроил из глины небольшой очаг, положил кожу антилопы на ложе из свежих сосновых игл, взял свой бераджи (посох с медной рукояткой) под мышку и сел отдохнуть.
Под ним начинался чистый горный откос, спускавшийся на тысячу пятьсот футов; маленькая деревня из домов с каменными стенами и с крышами из битой глины лепилась по склону, а кругом этого посёлка лежали расположенные террасами поля, которые пестрели, точно передник, составленный из лоскутов материи, на коленях горы; коровы, казавшиеся не крупнее жуков, щипали траву между гладкими каменными кольцами молотильных площадок. Расстояние искажало размеры предметов, и человек не сразу понимал, что низкие кусты на противоположной горе, в сущности, лес из стофутовых сосен.
Пурун Бхагат видел, как над исполинской впадиной пронёсся орёл и как огромная птица превратилась в точку, ещё не достигнув половины низины. Вот над равниной протянулось несколько отдельных облаков; одни из них зацепились за плечи гор, другие поднялись, поравнялись с верхней точкой прохода и растаяли.
— Здесь я найду покой! — прошептал Пурун Бхагат.
Надо сказать, что житель гор без труда проходит несколько сотен футов вверх и вниз; поэтому, едва в деревне завидели дым над покинутым святилищем, сельский жрец взобрался по террасам горного откоса, чтобы приветствовать пришельца.
Когда он встретил взгляд Пурун Бхагата — взгляд человека, который привык управлять тысячными толпами, — он склонился до земли, безмолвно взял его нищенскую чашу, вернулся обратно в деревню и сказал:
— Наконец-то и у нас есть свой святой. Никогда не видывал я подобного человека. Он уроженец низин, но со светлой кожей. Он брамин из браминов.
Все деревенские хозяйки в один голос спросили:
— Как ты думаешь, он останется с нами?
И каждая принялась готовить вкусное кушанье для Бхагата. Пища горцев очень проста, но из гречихи, индийской ржи, риса, красного перца и мелких рыбок, пойманных в потоке долины, из мёда, взятого из сот, устроенных в каменных оградах, с прибавкой сушёных абрикосов, дикого имбиря и овсяных лепёшек благочестивая женщина может приготовить отличные вещи, и жрец отнёс Бхагату полную чашу.
— Останется ли он? — спросил жрец, — нужен ли ему чела (ученик), который молился бы за него? Есть ли у него байковое одеяло для защиты от холода? Вкусна ли была присланная пища?
Пурун Бхагат поел и поблагодарил. Да. Он намеревался остаться.
— Этого достаточно, — сказал жрец. — Пусть он ставит свою нищенскую чашу вне святилища, во впадине, образованной вот этими двумя извивающимися корнями, и тогда Бхагат будет ежедневно получать пищу, потому что деревня считает для себя честью, что такой человек, — жрец застенчиво посмотрел на Бхагата, — остаётся среди них.
С этого дня окончились странствия Пурун Бхагата. Он отыскал место, предназначенное ему; нашёл тишину и широкий простор. И время остановилось. Сидя при входе в маленький храм, Бхагат не мог бы сказать, жив он или умер; человек ли он, владеющий своими руками и ногами, или часть гор, облаков, ливня и солнечного света. Он тихо повторял про себя одно имя, повторял многие сотни раз и, наконец, при каждом новом повторении ему стало казаться, что он все больше и больше отделяется от своего тела и двигается к дверям великого и страшного открытия; но как раз в то мгновение, когда двери начинали отворяться, тело увлекало его обратно, и он с печалью ощущал, что плоть и кости Пурун Бхагата держат его в своих оковах.
Каждое утро полная чаша бесшумно ставилась в переплетении корней подле стены маленького святилища. Иногда её приносил жрец; иногда купец, живший в деревне и желавший заслужить милость неба, поднимался к святилищу Кали; чаще же всего чашу приносила женщина, приготовившая кушанье накануне вечером; опуская её, она еле слышным шёпотом просила: «Скажи обо мне богам, Бхагат. Заступись за такую-то жену такого-то!» Время от времени эту честь доверяли какому-нибудь смелому мальчику, и Пурун Бхагат слышал, как ребёнок поспешно ставил чашу и убегал во всю силу своих маленьких ног. Сам же Бхагат никогда не спускался в деревню. Точно карта лежала она у его ног. Он мог видеть вечерние собрания людей на молотильных площадках, которые представляли собой единственные плоскости; видел чудесный, непередаваемый зелёный оттенок молодого риса, синеву индийской ржи, четырехугольные пятна пшеницы, а в своё время красные цветы амарантов, крошечные семена которых — не то зёрнышки, не то пыль — представляют собой пищу, дозволенную индусу во время постов.
Когда лето сменялось осенью, крыши хижин превращались в маленькие квадраты из чистейшего золота, потому что земледельцы сушили на них свой хлеб. Сбор мёда и жатва риса, посевы и уборка полей — все происходило перед его глазами, как бы вышитое, там внизу, на многоугольных участках; он думал о происходящем и спрашивал себя:
— К чему это все приведёт в конце концов?
Даже в населённой части Индии человек не может целый день просидеть неподвижно без того, чтобы к нему не прибежали дикие существа, так бесстрашно, точно он скала; а в этой глуши животные, хорошо знавшие святилище Кали, очень скоро вернулись посмотреть на незваного гостя. Прежде всех, конечно, пришли лангуры, крупные гималайские обезьяны с серыми бакенбардами. Их переполняло любопытство. Они вытащили нищенскую чашу, покатали её по полу, попробовали силу своих зубов на медной отделке посоха, состроили гримасы антилоповой шкуре и решили, что сидевшее неподвижно человеческое существо не опасно. По вечерам они стали соскакивать с веток сосен и, протягивая руки, просить пищи, а потом грациозными прыжками бросались назад. Им также нравилась теплота огня, и они так теснились к очагу, что Пурун Бхагату приходилось расталкивать их, чтобы подбросить дрова в огонь; утром он зачастую видел, что мохнатая обезьяна спала под его тёплым одеялом. Целый день то одна, то другая из племени обезьян сидела рядом с ним, глядя на далёкие снега, и нежно ворковала с неописуемо мудрым и печальным видом.
После обезьян пришёл баразинг, большой гималайский олень, похожий на нашего рыжего оленя, но крупнее и сильнее его. Он намеревался соскрести бархатистый покров со своих рогов о холодные камни статуи Кали и, завидев в храмике человека, сердито топнул ногой. Пурун Бхагат не пошевелился, и мало-помалу царственное создание сделало шаг вперёд и обнюхало плечо отшельника. Пурун Бхагат провёл одной своей прохладной рукой по горячим разветвлениям рога оленя, и это прикосновение успокоило раздражённого баразинга; он наклонил голову, и Пурун Бхагат очень нежно соскрёб с его рогов бархат. Позже баразинг стал приводить к нему свою лань и детёныша, кротких созданий, жевавших одеяло святого. Иногда он вечером приходил один, чтобы получить свою долю свежих грецких орехов, и в отсвете костра его глаза казались зелёными. Наконец, пришла кабарга, самое робкое и чуть ли не самое мелкое животное из всех оленьков, и взглянула на Пурун Бхагата, насторожив свои большие, как у кролика, уши; даже молчаливый пятнистый «мушик набха» явился узнать, что обозначает свет в храме, и опустил свой нос, напоминавший нос лося, на колени Пурун Бхагата, то подступая к нему, то отступая к двери, вместе с тенями, качавшимися от пламени очага. Пурун Бхагат называл их всех «мои братья», и его тихий призыв: «бхаи, бхаи», заставлял животных в полдень выходить из леса, если только они были на таком расстоянии, что могли слышать голос отшельника. Гималайский чёрный медведь, капризный и подозрительный Сона, под подбородком которого виднеется белый знак в виде латинского V, не раз прокрадывался мимо святилища Кали. Бхагат не выказывал страха, поэтому и Сона не выражал гнева, но наблюдал за отшельником; наконец, он подошёл к Бхагату и потребовал от него своей доли ласки, хлеба или диких ягод. Очень часто, когда на небе разливалась тихая заря, Бхагат взбирался на верхний гребень утёса горного прохода, чтобы наблюдать, как пробуждённый красный свет бежит вдоль снежных вершин, и видел, что Сона, волоча свои ноги и пофыркивая, идёт по его следам, просовывает любопытную переднюю лапу под лежащие стволы и с нетерпеливым «вуф» вынимает её обратно. Иногда ранние блуждания Бхагата будили Сону, спавшего где-нибудь свернувшись клубком, и большой зверь поднимался на задние лапы, собираясь начать бой, но, слыша голос отшельника, понимал, что перед ним его лучший друг.
Когда старый властитель, относившийся подозрительно к англичанам с их железными дорогами и телеграфами, умер, Пурун Дасс получил большое влияние на его молодого преемника, воспитанного англичанином; они вместе — впрочем, Пурун Дасс всегда старался, чтобы все приписывалось махарадже, — устроили школы для маленьких девочек, проложили дороги, завели государственные склады и выставки земледельческих орудий и стали издавать ежегодные синие книги о «Моральном и материальном прогрессе государства». Министерство иностранных дел и правительство Индии были в восторге. Очень немногие туземные государства принимают в полном объёме английский прогресс, не веря, как верил Пурун Дасс (и на деле доказал это), что все пригодное для англичанина вдвое пригоднее для азиата. Первый министр скоро сделался высокочтимым другом вице-короля, губернаторов, заместителей губернаторов, докторов и миссионеров, отлично ездящих верхом английских офицеров, которые приезжали, чтобы поохотиться в государственных заповедниках; он нравился также всем ордам туристов, наполнявших Индию в холодную погоду. В свободное время Пурун Дасс давал людям средства для изучения медицины и различных ремёсел, строго держась английских образцов, а также писал статьи в самую распространённую в Индии газету «Пионер» и в этих статьях объяснял цели и стремления своего господина.
Наконец Пурун Дасс поехал в Англию и, по возвращении, был принуждён уплатить огромную сумму жрецам, потому что даже брамин такой высокой касты, к какой он принадлежал, теряет свои права, переплыв через море. В Лондоне Пурун знакомился со всеми, с кем стоило познакомиться, с людьми, имена которых гремят по свету, подолгу беседовал с ними и видел гораздо больше, чем потом говорил. Многие университеты поднесли ему почётные учёные степени; он произносил речи и рассказывал об индусской социальной реформе английским леди в вечерних туалетах, так что в конце концов весь Лондон закричал: «С тех пор, как столы начали покрываться скатертями, с нами никогда не обедал такой очаровательный человек!»
Когда Пурун Дасс вернулся в Индию, он принёс с собой сияние славы; сам вице-король специально приехал в маленькое государство с целью возложить на магараджу орден Большого Креста Звезды Индии, весь покрытый бриллиантами, рубинами и эмалью; во время этой же церемонии, под грохот пушечных выстрелов, Пурун Дасса сделали рыцарем-командором ордена Индийской империи, и с тех пор его имя стало сэр Пурун Дасс Р. К. И. И.
В этот вечер за обедом в большом парадном шатре вице-короля он поднялся во весь рост и, украшенный медалью с цепью ордена, отвечая на тост в честь своего господина, сказал такую речь, которую могли бы затмить немногие англичане.
Прошёл месяц; в город вернулся обычный зной и покой, и Пурун Дасс поступил так, как никогда не вздумалось бы поступить ни одному англичанину: он отошёл от мирских дел. Его осыпанный драгоценностями командорский орден вернулся к индийскому правительству, все дела перешли в руки нового первого министра, и почта принялась работать, давая дело всем своим отделениям. Жрецы знали, что случилось; народ угадывал, но Индия такое место, где человек может поступать как ему угодно и никто не станет спрашивать почему. Никто не нашёл ничего необыкновенного в том, что сэр Пурун Дасс покинул высокий пост, дворец, власть, взамен взяв в руки чашу нищего и накинув на себя жёлтую одежду саньяси (монаха). По правилам древнего закона он пробыл двадцать лет юношей; двадцать лет воителем, хотя никогда в жизни не носил меча, и двадцать лет главой дома. Он употреблял своё богатство и своё могущество на то, что считал нужным; принимал почести, когда они встречались на его пути; на родине и на чужбине знакомился с людьми и городами, и люди и города чтили его. Теперь он сбросил с себя все это, как человек сбрасывает плащ, который ему больше не нужен.
Он вышел из городских ворот, унося под мышкой шкуру антилопы, посох с окованной медью рукояткой, держа в руке нищенскую чашу из прочного полированного коричневого морского кокоса, босоногий, одинокий, опустив глаза к земле. Между тем позади него с бастионов раздались выстрелы, салюты в честь его счастливого преемника. Пурун Дасс кивнул головой. Вся «эта» жизнь окончилась для него, но при мысли о прошлом в нем не шевелилось ни злого, ни доброго чувства, как у человека не остаётся никакого впечатления от бесцветного ночного сновидения. Он был теперь саньяси, бездомный бродячий нищий, и его насущный дневной хлеб зависел от милости других людей. Но пока в Индии есть кусок съестного, который один человек может разделить с другим, никакой монах или нищий не умрёт с голоду. Пурун Дасс никогда в жизни не пробовал мяса, даже рыбу ел редко. Пятифунтовая кредитка покрыла бы его личный годовой расход на еду в те времена, когда он был единовластным распорядителем миллионных богатств. Уже во дни своего блестящего пребывания в Лондоне Пурун Дасс лелеял мечту о мире и спокойствии; в его уме рисовалась длинная, белая, пыльная дорога, вся покрытая следами босых ног; он мысленно видел непрерывное медленное движение по ней и чувствовал резкий запах древесного дыма, в сумраке волнующего из-под фиговых деревьев, оттуда, где путники садятся ужинать.
Когда наступила пора осуществить эту мечту, первый министр сделал все необходимые шаги, и через три дня вам было бы легче отыскать пузырёк воздуха в широком водовороте Атлантики, нежели Пурун Дасса среди бродячих, встречающихся и расстающихся, миллионов индусов.
Ночью он расстилал на земле кожу антилопы там, где его заставала темнота: на обочине дороги, в монастыре саньяси, подле сделанного из глины святилища Кала Пир, где йоги, другое мистическое общество святых людей, принимали его, как делают все знающие, что обозначают касты и отделы монахов, иногда на краю какой-нибудь индусской деревушки, куда прибегали дети с пищей, приготовленной их родителями, иногда же близ пастбищ, где отсвет от его костра будил дремлющих верблюдов. Пурун Дассу, или Пурун Бхагату, как он теперь называл себя, было все равно, где отдыхать. Земля, люди и пища — все стало для него безразлично. Тем не менее ноги Пуруна бессознательно несли его к северу и востоку, с юга к Рохтаку, от Рохтака — к Курнулю, от Курнуля — к разрушенному Саманаху, потом — вверх по иссохшему руслу реки Гуггир, которое наполняется только, когда с вершин текут дождевые потоки. И вот он увидел отдалённую линию высоких Гималайских гор.
Пурун Бхагат улыбнулся; он вспомнил, что его мать была браминкой из Кулу — уроженка гор, вечно тосковавшая по снежным вершинам, и мысленно сказал себе, что несколько капель крови горцев в конце концов влекут человека к горной стране.
— Там, — сказал Пурун Бхагат, поднимаясь на нижние склоны гор, где стояли кактусы, похожие на семисвечные светильники, — там я останусь и ко мне придёт знание.
Прохладный гималайский ветер свистел в его ушах, пока он шёл по дороге, ведущей к Симле.
В последний раз он ехал по этой дороге с бряцающим кавалерийским эскортом, направляясь к самому кроткому и самому приветливому из вице-королей. Они целый час толковали вдвоём о лондонских общих друзьях и о настроениях простонародья Индии. Теперь же Пурун Бхагат никого не навещал. Вот он остановился и стал смотреть на красивые низины, которые раскинулись под ним; наконец, туземный полицейский-магометанин сказал ему, что он мешает движению по дороге, и Пурун Бхагат почтительно повиновался закону, так как хорошо знал его значение, и теперь сам отыскивал для себя новые собственные законы. Он двинулся дальше, и эту ночь спал в пустой хижине на Чета Симла, которая кажется границей мира. Однако его путешествие только что началось.
Пурун Бхагат пошёл по гималайско-тибетскому пути, по маленькой десятифутовой дороге, взрывами проделанной в крепкой скале или поднимающейся на деревянных подпорках над пропастями глубиной в тысячу футов. Она то спускается в тёплые, влажные, защищённые от ветра долины, то вьётся через покрытые травой или обнажённые отроги гор, которые солнце раскаляет словно сквозь зажигательное стекло; то бежит через тёмные росистые леса, где стоят древесные папоротники, снизу доверху одетые листьями, а фазан призывает свою подругу. Пурун Дасс встречал тибетских пастухов с собаками и стадами овец, из которых каждая несла на спине маленький мешок с бурой; встречал он также бродячих дровосеков, идущих в Индию на богомолье тибетских лам, в плащах и пледах; посольства мелких уединённых горных государств, мчащиеся на пегих и смелых лошадках; или едущего к соседу раджу с его свитой. Иногда же в течение долгого ясного дня замечал, только далеко от себя, внизу, чёрного медведя, который, кряхтя, вырывал коренья из земли. Когда Бхагат двинулся в путь, в его ушах ещё отдавался гул покинутого им мира; так туннель долго гудит после того, как поезд уже вышел из него. Но после горного прохода Муттианы все кончилось; путник остался наедине с собой; он шёл, размышлял и думал; его глаза смотрели в землю, мысль улетала за облака.
Раз вечером Пурун Бхагат достиг такого высокого горного прохода, каких до тех пор ещё не встречал; подниматься к нему пришлось два дня, и он увидел ряд снежных вершин, закрывавших весь горизонт. Это были горы от пятнадцати до двадцати тысяч футов высотой; они, казалось, стояли так близко, что в них можно было бы попасть брошенным камнем, тогда как по-настоящему находились на расстоянии пятидесяти или шестидесяти миль от Пуруна. Проход был увенчан густым тёмным лесом из деодаров, грецких орешин, диких вишен, диких маслин и диких груш; но больше всего было деодаров, то есть гималайских кедров. И в тени стояло покинутое святилище богини Кали, она же Дурга, она же Ситала, и ей иногда поклоняются, как защитнице от оспы.
Пурун Дасс подмёл пол маленького храма, улыбнулся широко усмехавшейся статуе, в глубине храмика устроил из глины небольшой очаг, положил кожу антилопы на ложе из свежих сосновых игл, взял свой бераджи (посох с медной рукояткой) под мышку и сел отдохнуть.
Под ним начинался чистый горный откос, спускавшийся на тысячу пятьсот футов; маленькая деревня из домов с каменными стенами и с крышами из битой глины лепилась по склону, а кругом этого посёлка лежали расположенные террасами поля, которые пестрели, точно передник, составленный из лоскутов материи, на коленях горы; коровы, казавшиеся не крупнее жуков, щипали траву между гладкими каменными кольцами молотильных площадок. Расстояние искажало размеры предметов, и человек не сразу понимал, что низкие кусты на противоположной горе, в сущности, лес из стофутовых сосен.
Пурун Бхагат видел, как над исполинской впадиной пронёсся орёл и как огромная птица превратилась в точку, ещё не достигнув половины низины. Вот над равниной протянулось несколько отдельных облаков; одни из них зацепились за плечи гор, другие поднялись, поравнялись с верхней точкой прохода и растаяли.
— Здесь я найду покой! — прошептал Пурун Бхагат.
Надо сказать, что житель гор без труда проходит несколько сотен футов вверх и вниз; поэтому, едва в деревне завидели дым над покинутым святилищем, сельский жрец взобрался по террасам горного откоса, чтобы приветствовать пришельца.
Когда он встретил взгляд Пурун Бхагата — взгляд человека, который привык управлять тысячными толпами, — он склонился до земли, безмолвно взял его нищенскую чашу, вернулся обратно в деревню и сказал:
— Наконец-то и у нас есть свой святой. Никогда не видывал я подобного человека. Он уроженец низин, но со светлой кожей. Он брамин из браминов.
Все деревенские хозяйки в один голос спросили:
— Как ты думаешь, он останется с нами?
И каждая принялась готовить вкусное кушанье для Бхагата. Пища горцев очень проста, но из гречихи, индийской ржи, риса, красного перца и мелких рыбок, пойманных в потоке долины, из мёда, взятого из сот, устроенных в каменных оградах, с прибавкой сушёных абрикосов, дикого имбиря и овсяных лепёшек благочестивая женщина может приготовить отличные вещи, и жрец отнёс Бхагату полную чашу.
— Останется ли он? — спросил жрец, — нужен ли ему чела (ученик), который молился бы за него? Есть ли у него байковое одеяло для защиты от холода? Вкусна ли была присланная пища?
Пурун Бхагат поел и поблагодарил. Да. Он намеревался остаться.
— Этого достаточно, — сказал жрец. — Пусть он ставит свою нищенскую чашу вне святилища, во впадине, образованной вот этими двумя извивающимися корнями, и тогда Бхагат будет ежедневно получать пищу, потому что деревня считает для себя честью, что такой человек, — жрец застенчиво посмотрел на Бхагата, — остаётся среди них.
С этого дня окончились странствия Пурун Бхагата. Он отыскал место, предназначенное ему; нашёл тишину и широкий простор. И время остановилось. Сидя при входе в маленький храм, Бхагат не мог бы сказать, жив он или умер; человек ли он, владеющий своими руками и ногами, или часть гор, облаков, ливня и солнечного света. Он тихо повторял про себя одно имя, повторял многие сотни раз и, наконец, при каждом новом повторении ему стало казаться, что он все больше и больше отделяется от своего тела и двигается к дверям великого и страшного открытия; но как раз в то мгновение, когда двери начинали отворяться, тело увлекало его обратно, и он с печалью ощущал, что плоть и кости Пурун Бхагата держат его в своих оковах.
Каждое утро полная чаша бесшумно ставилась в переплетении корней подле стены маленького святилища. Иногда её приносил жрец; иногда купец, живший в деревне и желавший заслужить милость неба, поднимался к святилищу Кали; чаще же всего чашу приносила женщина, приготовившая кушанье накануне вечером; опуская её, она еле слышным шёпотом просила: «Скажи обо мне богам, Бхагат. Заступись за такую-то жену такого-то!» Время от времени эту честь доверяли какому-нибудь смелому мальчику, и Пурун Бхагат слышал, как ребёнок поспешно ставил чашу и убегал во всю силу своих маленьких ног. Сам же Бхагат никогда не спускался в деревню. Точно карта лежала она у его ног. Он мог видеть вечерние собрания людей на молотильных площадках, которые представляли собой единственные плоскости; видел чудесный, непередаваемый зелёный оттенок молодого риса, синеву индийской ржи, четырехугольные пятна пшеницы, а в своё время красные цветы амарантов, крошечные семена которых — не то зёрнышки, не то пыль — представляют собой пищу, дозволенную индусу во время постов.
Когда лето сменялось осенью, крыши хижин превращались в маленькие квадраты из чистейшего золота, потому что земледельцы сушили на них свой хлеб. Сбор мёда и жатва риса, посевы и уборка полей — все происходило перед его глазами, как бы вышитое, там внизу, на многоугольных участках; он думал о происходящем и спрашивал себя:
— К чему это все приведёт в конце концов?
Даже в населённой части Индии человек не может целый день просидеть неподвижно без того, чтобы к нему не прибежали дикие существа, так бесстрашно, точно он скала; а в этой глуши животные, хорошо знавшие святилище Кали, очень скоро вернулись посмотреть на незваного гостя. Прежде всех, конечно, пришли лангуры, крупные гималайские обезьяны с серыми бакенбардами. Их переполняло любопытство. Они вытащили нищенскую чашу, покатали её по полу, попробовали силу своих зубов на медной отделке посоха, состроили гримасы антилоповой шкуре и решили, что сидевшее неподвижно человеческое существо не опасно. По вечерам они стали соскакивать с веток сосен и, протягивая руки, просить пищи, а потом грациозными прыжками бросались назад. Им также нравилась теплота огня, и они так теснились к очагу, что Пурун Бхагату приходилось расталкивать их, чтобы подбросить дрова в огонь; утром он зачастую видел, что мохнатая обезьяна спала под его тёплым одеялом. Целый день то одна, то другая из племени обезьян сидела рядом с ним, глядя на далёкие снега, и нежно ворковала с неописуемо мудрым и печальным видом.
После обезьян пришёл баразинг, большой гималайский олень, похожий на нашего рыжего оленя, но крупнее и сильнее его. Он намеревался соскрести бархатистый покров со своих рогов о холодные камни статуи Кали и, завидев в храмике человека, сердито топнул ногой. Пурун Бхагат не пошевелился, и мало-помалу царственное создание сделало шаг вперёд и обнюхало плечо отшельника. Пурун Бхагат провёл одной своей прохладной рукой по горячим разветвлениям рога оленя, и это прикосновение успокоило раздражённого баразинга; он наклонил голову, и Пурун Бхагат очень нежно соскрёб с его рогов бархат. Позже баразинг стал приводить к нему свою лань и детёныша, кротких созданий, жевавших одеяло святого. Иногда он вечером приходил один, чтобы получить свою долю свежих грецких орехов, и в отсвете костра его глаза казались зелёными. Наконец, пришла кабарга, самое робкое и чуть ли не самое мелкое животное из всех оленьков, и взглянула на Пурун Бхагата, насторожив свои большие, как у кролика, уши; даже молчаливый пятнистый «мушик набха» явился узнать, что обозначает свет в храме, и опустил свой нос, напоминавший нос лося, на колени Пурун Бхагата, то подступая к нему, то отступая к двери, вместе с тенями, качавшимися от пламени очага. Пурун Бхагат называл их всех «мои братья», и его тихий призыв: «бхаи, бхаи», заставлял животных в полдень выходить из леса, если только они были на таком расстоянии, что могли слышать голос отшельника. Гималайский чёрный медведь, капризный и подозрительный Сона, под подбородком которого виднеется белый знак в виде латинского V, не раз прокрадывался мимо святилища Кали. Бхагат не выказывал страха, поэтому и Сона не выражал гнева, но наблюдал за отшельником; наконец, он подошёл к Бхагату и потребовал от него своей доли ласки, хлеба или диких ягод. Очень часто, когда на небе разливалась тихая заря, Бхагат взбирался на верхний гребень утёса горного прохода, чтобы наблюдать, как пробуждённый красный свет бежит вдоль снежных вершин, и видел, что Сона, волоча свои ноги и пофыркивая, идёт по его следам, просовывает любопытную переднюю лапу под лежащие стволы и с нетерпеливым «вуф» вынимает её обратно. Иногда ранние блуждания Бхагата будили Сону, спавшего где-нибудь свернувшись клубком, и большой зверь поднимался на задние лапы, собираясь начать бой, но, слыша голос отшельника, понимал, что перед ним его лучший друг.