Галантный кавалер, я развернул и положил перед твоей матерью конфету. Она улыбнулась. Левой рукой поправила багряно-черную шаль, а правой взяла бокал. Но как, как взяла! Вся ее родословная сказалась в этом царском жесте. "За дочь Вахтанга!" - проговорил я с восхищением.
   Стоя на лестничной площадке, искал ключ. Это прежде я звонил, и она открывала (иногда ты), теперь же всегда отпираю сам.
   Ты знаешь мои карманы - сам черт в них ногу сломит. Я злился и сопел. Заслышав мою возню, она приблизилась к двери: тень скользнула в глазке. Я чертыхнулся. Я не хотел, чтобы она открывала мне. Чтобы мы нос к носу столкнулись... Она поняла это и отошла.
   Вот как мы живем без тебя, Екатерина. Без тебя! Я ощущаю это всякий раз, когда подхожу к двери, достаю ключ, отпираю... И всякий раз у меня мелькает сумасшедшая мысль, что ты дома. Неслышно выйдешь сейчас из своей комнаты, на миг сощуришься, а пунцовые губы произнесут: "Приветик!" чуть-чуть насмешливо. Пусть! Иронизируй, издевайся - я все стерплю, я с радостью приму твое любое слово. Живое слово... Боже мой, живое!
   Тебе не понять этого. Все-таки ты действительно очень мало прожила на свете, и как ни умна была, как много ни прочитала книг, а что-то осталось для тебя за семью печатями.
   И для Упанишада тоже...
   Прежде я и такого слова-то не слыхал - Упанишад. Оставшись вдвоем с Кармановым - у Вальды не ладилось что-то в его котлах и патрубках,- без обиняков спросил, что означает оно. "Сидящий около",- ответил он серьезно. "Около чего?" - спросил я. Журналист пожал плечами: "Просто около.- А потом нашелся: - Около вас",- и засмеялся - немного смущенно.
   Ты не поверишь, но с глазу на глаз со мной он терял обычную свою самоуверенность. Только с глазу на глаз мы бывали редко. Обычно втроем сидели. К Вальде обращался, с Вальдой спорил, Вальду убеждал и Вальду разубеждал.
   "Хорошо формулируешь, Упанишад! Золотое руно... Таинственное золотое руно, которое осчастливит человечество. Не хватит ли, говоришь, гоняться за ним? Не хватит! Пусть даже его нет в природе, пусть выдумка дьявола царство божье на земле, самая остроумная, самая злая, самая эффектная его выдумка - все равно, утверждаю я, не хватит.- Пиджачок распахнулся, обнажив несвежую рубашку. На груди курчавились рыжие волосы.- Разве все, чего достигло человечество, не было результатом отважного плаванья? Ты скажешь, люди натыкались на скалы. Разбивались... Да, но в результате строили новый, более крепкий корабль". Философ кивал своей круглой головой. "Более комфортабельный, Витя".
   Карманов стянул очки. Маленькие глазки моргали. "Ты ужасные вещи говоришь, Упанишад,- произнес он тихо,- Ужасные... Ты хочешь законсервировать человечество, не понимая, что это для него - гибель". Вальда закивал, заулыбался, ко мне повернул круглое лицо. "Наоборот. Вот Алексей Дмитриевич подтвердит, что законсервированный продукт хранится вечно". Вежливый хозяин, он вообще частенько апеллировал ко мне.
   Карманов, зажмурившись, медленно покачал головой. "Ты ужасные вещи говоришь, Упанишад... У человечества всегда был идеал. И оно стремилось к нему".- "К сожалению,- согласился Вальда. (Ах, как я слушал их! Как ловил каждое слово!) - Это-то и уничтожит его..." Карманов посмотрел на него беспомощно моргающими без очков глазками: "То есть?" Философ засмеялся. Не понравился мне, дочка, его смех. "Сам ведь говоришь: царство божье на земле - выдумка дьявола. Или все, или ничего... Это равносильно..."
   Он не договорил, равносильно чему, но я понял. Мне кажется, Катя, я понял - по замешательству его, по конфузливой улыбке на крупном лице, по украдкой брошенному на меня взгляду. По тому, что через три недели он вдруг пожаловал ко мне собственной персоной.
   Было шесть вечера. Жара спала, но духота стояла ужасная. Риглас почти пересох, пахло раскаленным камнем. Вальда расстегнул рубашку, а голову прикрыл носовым платком.
   Завидев меня, торопливо поднялся. "А я вас жду..." - "Меня?" Вот уж не думал, что у него может быть дело ко мне!
   Дела и не было. Просто решил, дескать, узнать, не случилось ли что. (Видишь? Что-то, оказывается, может еще случиться у меня!) А сейчас ему пора на дежурство, поэтому... "Я подвезу вас",- и кивнул на машину. "Нет-нет,- испугался он.- Я сам. Мне надо еще домой заскочить"."Заскочим,- сказал я.- У меня есть время".
   Он нехотя подчинился. Я ни о чем не спрашивал, но про себя недоумевал, что все же привело его? Он видел это. До отказа опустив стекло, сбивчиво заговорил о нашей последней встрече. "Карманов напрасно затеял этот нелепый спор..." Я насторожился. "Почему же нелепый?" Вальда отер платком лоб. "Вы... Все так сумбурно вышло... Вы могли неправильно понять..."
   Что имел в виду? Ту оборванную на полуслове фразу, что стремление к идеалу равносильно... Язык не повернулся выговорить при мне это слово, но я понял - я тогда еще понял! - равносильно чему.
   Не тебя подразумевал он. Вообще рассуждал, а уж это я все, что ни происходит вокруг, все, что ни говорят, и все, что ни делают, примериваю к тебе.
   Наверное, так будет всегда. Никогда не закончится наш с тобой разговор, где я спрашиваю, где я только спрашиваю, да объясняю, да оправдываюсь, а ты молча смотришь на меня. Зачем-то суечусь, махаю руками... Ты не в состоянии мне помочь. Так же, как в свое время - я тебе.
   Нет, Катя, я никого не обвиняю в твоей смерти. Вальда причастен к ней, для меня это несомненно, но не он один. Не он один... Я так и сказал ему сегодня во время нашего последнего с ним разговора. А что он последний, я понял, едва вышел на улицу из тесной и душной бойлерной. Пахло астрами они еще цветут на балконах и лоджиях. Такие же, как при тебе... Сейчас не видно, а днем в поредевшей листве еще желтеют неубранные яблоки. Такие же, как при тебе... Ты умерла, но что-нибудь... хоть что-нибудь изменилось бы вокруг!
   Начала не расслышал - так стучали в темноте колеса. К Светополю из снежной Москвы мчал поезд. Ты говорила: "Вроде мы идем с тобой вдоль моря, но не по песку, как в Витте, а по гальке. Камушки собираем... Мокрые, они все красивые, и я все бы взяла, куда только? Ведерко ведь крошечное совсем. Вот и стараюсь угадать по твоему лицу, хороший это камушек или плохой. Лишь бы не спрашивать! Я ведь ужасно упрямой была, даже во сне. Или это не сон был? Но если не сон, то почему такой пустой пляж? Ни одного человека, и сарафан на мне, которого я больше не помню. С синими кружевами. Разве бывают такие?"
   Это у меня ты спрашивала. Не у матери - у меня, который и свои-то рубашки толком не знает. Прежде, помнишь, советовался, какую надеть, сейчас же открываю шкаф, правое отделение, где висит все мое, и беру первую попавшуюся.
   Так мне кажется, что первую попавшуюся, на самом же деле с краю висит то одна, то другая. Я обнаружил это случайно. Накануне оторвалась пуговица, я вспомнил об этом, одеваясь, и уже хотел было взять другую рубашку, а вечером пришить, но пуговица, к моему удивлению, оказалась на месте. И рубашка была безукоризненно свежей. И, кажется, вовсе не та, что надевал вчера.
   Я преклоняюсь перед твоей матерью, Катя. Я преклоняюсь перед ней, но лишь когда ее нет рядом. Когда она не сидит со мной за одним столом в белоснежной кофточке (хоть бы капнула, думаю я), когда не произносит будничным тоном: "С каким маслом будешь картошку?" - а во мне клокочет все. Подымаюсь, молча достаю бутылку. Надо ли удивляться, что я не могу заставить себя спросить, был ли когда-нибудь у тебя сарафан с синими кружевами! Она должна помнить это, а уж если мне так трудно назвать при ней твое имя (никакой логики нет здесь, но это так), то можно ведь и видоизменить вопрос. "А бывают ли,- осведомиться,- сарафаны с синими кружевами?"
   Все-таки я задал этот вопрос. Правда, не ей, не твоей матери, единственному на свете человеку, который знает о тебе больше, чем знаю я. Соне... Я задал его Соне. Она как раз шила что-то. Большое, для себя...
   Жду, когда откроет, не спросив, по своему обыкновению, кто это, а внутри быстро-быстро пробегает холодок. По звукам за дверью, по тому, как поворачивается ключ в замке, стараюсь угадать, не произошло ли за время, пока мы не виделись, каких-нибудь изменений.
   "Чем занимаешься?" - спрашиваю. "Так,- отвечает она с заминкой.- Шью кое-что". С заминкой!
   Скрывая волнение, прохожу в комнату. Горит верхний свет, стол пуст, а на тахте лежит темный лоскут, достаточно большой, чтобы развеялись все мои иллюзии.
   "Что происходит, Алеша? С тех пор, как умерла Катя..." Я не слушаю дальше. "Сыграй Шопена, мама",- прошу - почти как ты, но только у тебя деликатней выходило.
   Не замечая подвоха, моя бедная мама брала ноты, садилась, сухонькая и пряменькая, к пианино, и играла, играла... После тебе доставалось от меня. "Ты пуста. Ты хоть понимаешь, как ты пуста?" - "Понимаю..." Четырнадцать было тебе, четырнадцать или пятнадцать - во всяком случае, еще не бросила рисовать, потому что однажды я прибавил беспощадно: "Воображаешь художницу из себя? Репина, Айвазовского... Но ведь ты еще ни черта не умеешь. Какие-то вазочки малюешь. Груши да вазочки". Ты стояла передо мной с опущенными глазами, а шейка - тоненькая-тоненькая. "Не так, что ли?" "Так",- проговорила тихо, и я смолк, мигом растеряв весь свой разоблачительный пыл. Засопел и закряхтел, носом шмыгнул. Почесался... То есть дал понять, что я уже немолодой человек. Усталый, издерганный, и мало ли, что могу наплести сгоряча! А спустя два года, когда ты спалила у мусорных бачков рисунки, мне вдруг с ужасом пришло в голову, что я тоже повинен в этом. Оправдываться начал: "Я распсиховался тогда... Из-за бабушки. Ну, помнишь?" Ты вскинула на меня благодарные глаза. "Я все поняла,- шепнула.- Еще тогда. Ты так кряхтеть стал... Как хомячок". Я даже заморгал от неожиданности. "Почему хомячок?" Ты засмеялась. "Хомячок,повторила ласково.- Они ужасно забавные у нас".
   "Сыграй Шопена, мама",- прошу, стоит заикнуться ей о моем недобром отношении к жене.
   Как и тридцать лет назад, она считает твою мать активным человеком. Человеком, до конца преданным духу жизни. (Помнишь это ее выражение?) Потому-то, считает, у нее и достало мужества вынести испытание. "А ты мужчина, Алеша, и не можешь взять себя в руки. Осуждал отца, а сам..." - "Я не осуждал отца",- перебиваю я. "Ну как же... Когда он выпиливал свои фигурки. Мир полыхал, а он..." - "Сыграй Шопена, мама!"
   И это - старухе, которой скоро восемьдесят! Которая прожила такую жизнь! И которая конечно же права, потому что я действительно осуждал отца - если не словами, то в сердце своем. Причем не только за театр теней. Не только...
   Июль, созрели абрикосы, но их не спешили убрать и не охраняли, как прежде. Мы набивали ими пазухи и ели с неторопливостью взрослых людей, поглощенных куда более важными делами. Какими? Стратегией и тактикой разворачивающейся войны. Нет, я не забывал про отца, но это было хуже, чем если б забыл. Мой голос звучал особенно громко, а абрикосовые косточки, которые мы с шумом выплевывали, летели дальше, чем у других. Молодцом держался. Что наша домашняя беда по сравнению с событиями, от которых сотрясается земной шар! Вот и мать не сочла нужным поставить гроб посередине комнаты: слишком большая честь для человека, который таким хитроумным способом избежал фронта. На табуретках в дальнем углу ютился этот фиолетовый гроб с твоим дедом, в фотографию которого ты подолгу всматривалась.
   ...Даже про театр теней не удосужился рассказать тебе! Разве что Мария?
   "Красивые?" - услышал я и, не понимая, повернулся. На стол показала Соня глазами. Нет, он не был пуст, просто на нем не было шитья, о котором она, запнувшись, упомянула в прихожей. Розы стояли. Прекрасные розы... "Марии Дмитриевне привезли. Из Крутинска. Мы проект для них делали".
   Тяжело опустился я на стул. "Водички,- попросил,- будь добра!"
   Илья расхохотался. Его могучее тело прямо-таки сотрясалось в кресле, а и без того кривой нос совсем в сторону ушел. Что-то даже и не припомню я, чтобы он так смеялся. Это я ляпнул, что когда-то мы пели с Соней. Вдвоем... О пирогах зашла речь, он сказал, облизываясь, что она замечательный кулинар, а меня, растаявшего от его заочного комплимента, черт дернул за язык объявить, что у нее еще и голос чудесный. Мальчишка, бахвал! Но Илья отнесся к моему сообщению с интересом. Упрекнул - почему, дескать, спеть не попросил. "Она не поет одна..." - "А с кем же?" - удивился и даже вроде бы не поверил он. И вот тут-то я, совсем ошалев, брякнул: со мною. "Как с тобою? Когда?" С минуту глядел на меня заплывшими глазками и вдруг ха-ха-ха... Кровью налилось мое лицо. Поделом тебе, болтуну,- мысленно твердил я. Поделом!
   Наконец Илья успокоился. Какая-то печальная мысль появилась в его глазах. "А что, детей не было у нее?" - "Откуда? - разозлился я.- Если замужем не была?" Приглушенно заверещал телефон, но хозяин кабинета все смотрел на меня и трубки не поднял, как в тот августовский день не удостоил ответом взывающего к нему по селектору через полторы тысячи километров заместителя министра.
   Грустно улыбаясь, следишь с тахты за моими командировочными сборами. "Тару выбивать?" Я замираю посреди комнаты - смешной пузатенький человечек в подтяжках - и бу-бу-бу, бу-бу-бу. Ничуть не пугаешься ты моего гнева. Откладываешь книгу, подходишь и - чмок в щеку. "Ты у меня замечательный, папка!"
   Вот и Щукин, с которым мы заперлись в лаборатории и опорожнили на пару семисотграммо-вую бутылку молодого вина, проговорил поплывшим вдруг голосом: "Она любила вас..." Был канун ноябрьских праздников, два месяца прошло, твоя мать - спасибо Радиному мужу! - мало-помалу оживала... "И тебя,- сказал я.- Когда замуж-то выходила".
   Щукин сморщился. "Не меня она любила".- "Кого же?" - удивился я. "Не знаю. Не говорила... Она ничего не говорила. Просто смотрела. Понимаете, просто смотрела. Я спрашивал: Катя, что? Молчит...- Нетрезвый взгляд его остановился на столе.- Вот бутылка... В ней семьсот пятьдесят граммов, и вы хоть что делайте, а больше не влезет. Согласны?" - "Согласен, конечно",ответил я. "Вот! А она хотела, чтоб больше".
   Вы не ссорились, я, во всяком случае, не слыхал, но жили отдельно друг от друга. Ты - там, в своей комнате, которая формально считалась комнатой вашей, со своими книгами, с мыслями своими, нам, простым смертным, недоступными, а он - с нами. Смотрели по телевизору футбол, о работе говорили. О политике... В шахматы сражались. Я - с азартом, сердился и переживал, когда проигрывал, а он и к выигрышу, и к проигрышу относился спокойно. Как и вообще к развлечениям. Мог весь вечер просидеть за доской, потрафляя моему шахматному зуду, а мог неделями не прикасаться к фигурам. Мог смотреть футбол, а мог и не смотреть. Готов был идти с тобой на любой концерт и в театр, кино, причем охотно идти, раз тебе хотелось этого, но и дома не скучал. И в то же время разве станешь ты утверждать, что твой муж был этаким равнодушным увальнем, которому все до лампочки? Э нет! Стоило тебе тогда в Витте намекнуть: "А папа купался в такой шторм",- как спустя минуту или две мой зять поднялся и, длинноногий, в японских плавках с оскалившим клыки фирменным львом, двинул к бушующей воде.
   "Вам кажется,- сказал я Вальде,- вы избавились от страха? Ничего подобного! Вы спасовали перед ним". С этими словами я вышел вон, на свежий воздух, и больше, знаю, нога моя не ступит сюда.
   Горят окна. Запах осенних цветов доносится из палисадничков. Их разбивают жители первых этажей под своими окнами. Асфальт сух, а в этих клочках земли сохранился сырой дух позавчерашнего ливня. Два часа поливал город. С громом, с молниями - ну, прямо май месяц... Ты наверняка потребовала бы закрыть окно: грозы ты боялась панически. Ужас, помню, изобразился на твоем лице, когда увидела в руке у Щукина мокрый зонтик. Франтовский зонтик-тросточку, что с тихим хлопком раскрывался от нажатия кнопки. "Никогда... Никогда, если гроза..." - и втянула голову в плечи, так шарахнуло.
   Выходит, боялась за него. Но примерно в это же время, две или три недели спустя, загнала его своим насмешливым замечанием в разъяренное море.
   Я встал. Между гигантских валов с белыми барашками то появлялась, то исчезала, поблескивая на солнце, черная головка. К сумке протянула ты руку, на ощупь открыла и, достав, надела очки, чего среди бела дня не делала никогда. Даже в кино ждала, пока потушат свет. А тут - надела.
   У нас откровенный разговор, Екатерина. Я ничего не утаиваю от тебя и ничуть себя не приукрашиваю. Словом, я должен... я обязан тебе сказать вот что. В тот летний день на малолюдном из-за шторма виттинском пляже, когда ярко светило солнце и - хоть бы какой ветерок, а море точно сбесилось,- в этот день, стоя в двух шагах от тебя в широченных трусах на белом пузе, я тебя ненавидел. "Гадючка! - подумал, а может, и вслух произнес.- Экая ж гадючка!" Как никогда, понимал в эту минуту всю трудность жизни с тобой. Понимал, до чего ж непросто с тобой мужчине.
   Не это ли и испугало Вальду? Струсил, малодушно не пустил тебя в свое убежище. За стенами бойлерной оставил...
   Не умышленно, нет. Скорей всего, не догадывался, что заставляло тебя ходить к нему - в любую погоду, раз даже в грозу. Да, в грозу!
   Домой вернулась во втором часу ночи. Мы не спали. "Кто-то у нее есть",- проговорила твоя мать. "Естественно,- ответил я с раздражением.Она молодая женщина". И во мне ведь жила тревога за тебя, но я гнал ее прочь, а мать взяла да сказала.
   Чутко вслушивались в темноте, как позваниваешь на кухне посудой (не в ресторане, значит, была!), как открываешь и закрываешь кран. И в голову не приходило, сколь несущественно все это: есть ли у тебя кто, нет ли, во сколько приходишь и кто твои неведомые друзья! Главное: дома, живая... Мы и не подозревали, какими счастливыми были в ту ночь. Я понял это лишь семь или восемь месяцев спустя, в ночь новогоднюю, под обступивший нас праздничный галдеж, сквозь который я тревожно прислушивался к неровному дыханию твоей матери.
   Ты не встречала с нами предыдущий Новый год. Ушла, не объясняя, что за компания у тебя. Да мы и не спрашивали. Но я знаю, с кем была ты, когда наступил этот твой последний год. Я прямо спросил: "Вы дежурили в ночь под Новый год?" - и по тому, как после секундного раздумья - все-таки это был уже сентябрь - забеспокоились его светлые глаза, угадал ответ.
   "А может, это не ее похоронили?"
   Немигающими глазами смотрела твоя мать куда-то в угол, поверх пустого стола, в полированной поверхности которого размазанно блестело все еще яркое сентябрьское солнце. Я вошел без единого звука - вдруг, надеялся, заснула,- но она почувствовала мое присутствие и медленно повернула голову. Осмысленный взгляд ее перемещался вместе со мной, а лицо оставалось неподвижным. Я заставил себя улыбнуться. "Ты хотела отдохнуть..." И вот тут-то она произнесла в пустой и такой огромной без тебя квартире слова, от которых кровь заледенела в жилах: "А может, это не ее похоронили?"
   Жутко сделалось мне. Никогда в жизни не было мне так жутко. Даже когда Лобиков сказал... Растравленный его намеками и умалчиваниями, всем этим подготовленным танцем, безукориз-ненность которого не прощу ему никогда, я просипел яростно: "Да говори же ты!" И чуть ли не за грудки схватил его.
   Он сказал. Но и тогда не было так жутко.
   Признаться тебе? Вопреки всему, у меня до сих пор теплится надежда, что произошел несчастный случай. Дикий по своей беспардонности несчастный случай. Записка? Но вдруг ты написала ее уже в бреду, уже наполовину угорев, в похожем на опьянение дурмане?
   Не удержавшись, поделился с Соней своей безумной версией. Она вязала, но руки ее замерли, едва я начал, и теперь она сидела не шевелясь. Я ждал... Беспомощным, как ребенок, чувствовал себя. И в то же время во мне притаилась агрессивность: стоило ей сказать что-либо не так, и я б взорвался. А что значит так - понятия не имею.
   Взяв чашку, подлил из самовара кипятку. И вдруг, закрывая краник, почувствовал на себе ее взгляд. Медленно поднял глаза, но она не тотчас отвела свои, а еще секунду или две смотрела с тревожной болью. Ресницы дрогнули, опустились, она снова заработала спицами. Вот все. Но у меня отлегло от сердца, и я с облегчением заговорил о чем-то постороннем.
   Видишь? У меня нет он нее тайн, почти нет, и поэтому ты не должна сердиться, что я сказал ей о Вальде. То, главное... Кем был для тебя этот жирный человечек. Самому ему не сказал, этого, понимаю, ты не простила бы мне никогда - только ей. Но ведь она все знает - про меня, а ты и я - это теперь одно целое. За нас обоих живу я. Читаю твои книги... Пью из твоей пиалы зеленый чай и слушаю, как слушала ты, мудреные споры Упанишада с Кармановым. Как и ты, я навсегда ушел сегодня из бойлерной. Он понял это. Но он не стал задерживать меня. Зачем? И без того я достаточно намозолил ему глаза за эти три года. Сидел. Молчал. Напоминал своим присутствием о тебе и твоей ужасной смерти, которой он - ну конечно же не хотел, тут я ему верю. "Я спасти желал вашу дочь",- такую бросил он фразу, хотя я вовсе не говорил, что он желал тебя убить. Он все время оправдывался передо мной все время, даже если и не о тебе шла речь.
   О тебе, впрочем, она и не шла, кроме тех первых моих визитов к нему сразу после твоей смерти. И той встречи на старом кладбище. И сегодняшней нашей беседы, когда я выложил ему все (кроме того, главного) и ушел, чтобы больше не видеть его никогда.
   Я думаю, он вздохнул с облегчением. Ошпарив чайник, насыпал в него зеленого чая, залил кипятком, накрыл отутюженным вафельным полотенцем. Толстую книгу взял и удобно устроился под голой лампочкой. Отныне этот брюзгливый консервщик не будет досаждать ему.
   Собственно, я и пришел сказать ему это. А то ведь снова явится, обеспокоившись моим, видите ли, долгим отсутствием... Или другим чем? "Карманов напрасно затеял этот нелепый спор..."
   Не знаю уж, как отрекомендовал он меня своей тете, но она обошлась со мной весьма любезно. Ее племянник ужинал в кухне ("Ему на работу",объяснила она), а мне был подан в заваленную книгами, и папками маленькую комнату чай. На блюдечке белели два кусочка сахара и сверкала долька лимона - только отрезали. И чай был заварен только что: белесый парок подымался над запотевшей ложкой. Седая и подтянутая старушка чуть-чуть напоминала твою бабушку. Но лишь чуть-чуть. Ты представляешь, что было б с моей мамой, выкини я подобный фортель? Столько трудов, столько терпения - и ради чего? Чтобы истопником коротать свой одинокий век.
   Жена ушла? Ну и что! Вон сколько молодых женщин... На работе неприятности? Но можно в крайнем случае (в крайнем!) перейти куда-нибудь и помимо бойлерной. Так рассудила б моя мама, а вот у старой тети, которая столько сил вложила, чтобы вывести в люди осиротевшего племянника, и в мыслях не было осуждать его. "Ему на работу..." Заведомо, выходит, одобряла все, что ни сделал он. Все! Мне стало вдруг неуютно и неприятно, я отодвинул недопитый чай. "Извините,- сказал,- подожду на воздухе".
   И поныне не очень понимаю я, что так подействовало на меня в его гостеприимном доме. В одном убежден: к этому каким-то образом причастна ты.
   "Или все, или ничего. Это равносильно..." Но ведь он даже слово "самоубийство" не произнес, это я домыслил, а он, может быть, имел в виду совсем другое.
   Вряд ли... Это подразумевал он. Конечно, это, а иначе как понимать его слова о том, что назревает неслыханное в истории самоистребление человеческого вида (он назвал его латинским термином)? И все от того, что, в отличие от животных, человеку всегда плохо...
   Карманов встал с пиалой в руке. "Я понимаю вас, профессор. Ничто не пролило столько крови, как бесчисленные попытки воплотить царство божье на земле. И если человечество раз и навсегда не откажется от этого коварного мифа - крышка ему. Так, да? Каков же вывод? Всем скопом уйти в бойлерную?" - "При чем здесь бойлерная?" - пробормотал Вальда. "Бойлерная! - воскликнул Карманов.- Именно бойлерная, которая поддерживает постоянный температурный режим. Не это ли в данный момент самое главное? Проклятье тому, кто хочет изменить его! Зябко, дескать, бедному человечеству, повысим-ка градусов на пять, не больше, но глянь: вместо пяти на пять тысяч взлетела температура. Ослепительным фейерверком прополыхал мир и затих, угомоненный. А на кладбище все спокойно... Я не передергиваю, профессор?"
   Нет... Ты ведь тоже хотела, чтоб все было как лучше. Не просто лучше самым наилучшим образом.
   Теперь мой черед. Теперь я хочу, чтобы все как лучше стало. И не просто лучше, а самым наилучшим образом.
   "Мне показалось,- проговорил Вальда, когда мы вышли из машины возле бойлерной,- вы близко к сердцу приняли наш последний разговор".- "Поэтому и пожаловали ко мне?" Он замялся. "Вы так неожиданно пропали. Я подумал, не случилось ли что".
   Какая забота! И где была она, когда ты пропала - не я, случайный и необязательный его знакомец, а ты, проведшая столько часов в его теплице? Почему тогда ему не пришло в голову, что что-то случилось? Правда, раз он позвонил тебе - конечно, это был он, но, и минуты не проговорив, ты вернулась к своему окну с тем же отрешенным видом.
   Ни словом не обмолвился я об этом. Я не открыл ему твоей тайны, лишь с Соней поделился. Это ничего. Она все понимает. Она не может не понимать, потому что... Потому что...
   Илья расхохотался, узнав, что мы с ней, бывало, пели - одни в квартире. Не о любви говорили - пели. О любви не говорили. Ни разу. Ни я, ни тем более она. Тем более - она... Мужчина такие вещи должен сам видеть. А он боялся. Он, возомнивший, что навсегда избавился от страха, вел себя как последний трус.
   А я? Я замираю у двери, позвонив, я жду, когда же наконец она спросит, кто там (за одну себя что бояться, а когда ты - это не только ты, а еще...). Исподтишка поглядываю на рукоделье, на шитье ее и вязанье, и они неизменно разочаровывают меня своими взрослыми размерами. Так скажи все прямо, Танцоров! Нет... Духу не хватает... А она молчит. Что бы ни произошло, она будет молчать, как молчала ты. Недаром же твой несчастный муж, подкараулив меня у беседки, умолял поговорить с тобой.