Я по телефону соединился с комендатурой Кремля.
Помощник коменданта выслушал меня и сказал:
– Сделаем. Устроим ремонт.
– Когда?
– Хоть сейчас. Сколько часов тебе нужно?
– Пять-шесть.
– Сделаем. Сейчас распоряжусь.
Теперь Василий Мессмер был лишен возможности телефонировать Димитрию. Ему оставалось или идти на риск, или же, проявив благоразумие, отказаться от общения с ризничим.
А пока обыск. Может быть, он что-либо и даст.
Экстраординарный профессор полицейского права в Демидовском лицее, которого студенты почему-то окрестили Сапогом, был страстным поклонником «оного дознавательного и следственного действия». «Обыск, господа студенты, – говорил он, – не столько наука, сколько искусство. Для обыска недостаточно обычной чиновничьей добросовестности, а нужно вдохновение. И поверьте мне, господа, что в этой сфере есть свои таланты и гении…»
Среди преподавателей Демидовского юридического лицея Сапог считался дураком. И только немногие понимали, что Сапог прирожденный романтик, менестрель полицейского права и, как всякий романтик, не чужд некоторым преувеличениям. Занимаясь к тому времени уже несколько лет подпольной работой, я убедился на практике, что для успешного обыска требуются и знания и чутье. Во всяком случае, довольно удачно обманывая полицейских и жандармских чинов, я ни разу не выходил победителем в подобного рода состязаниях с ротмистром Говорко, пожилым малороссом с дивными черными усами. Говорко никогда не покидал обыскиваемую квартиру без добычи. Каким-то жандармским нюхом он обнаруживал тайники в стенах, печке, саду и даже в нужнике.
Когда после очередного ареста я процитировал ему высказывание Сапога об обыске, ротмистр польщенно хохотнул.
«А шо вы думаете, Косачевский, – с легким украинским акцентом сказал он, – без таланта в нашем деле не обойдешься. Без таланта – вроде как без шаровар: и неудобно, и холодно, и в приличное общество не пустят».
«Ну, вас-то, положим, и при вашем таланте в приличное общество не пускают», – съязвил я. Он не обиделся.
«Шо верно, то верно: не пускают. А глупо делают, шо не пускают: умный хозяин свою собаку на цепи держит, а из собственных рук кормит… Но я о другом. Забавная мысль забрела в голову. Представил я себе, господин Косачевский, шо не я у вас, а вы у меня обыск учиняете».
«А ведь и такое может когда-нибудь случиться…»
«Может. А вот чтобы вы у меня шо-нибудь нашли – вот этого не может. Хоть полковую артиллерию я у себя сховаю, все одно не найдете!»
Я с ним согласился. Но много лет спустя выяснилось, что мы оба ошибались: прятать и искать – не одно и то же. В семнадцатом, на квартире Говорко, ставшего к тому времени подполковником, красногвардейцы обнаружили склад оружия и отправили подполковника в Петропавловку. Там он и закончил свою жизнь: повесился в камере. Я подозреваю, что сделал он это из-за профессионального самолюбия. От обиды повесился. Уж очень его огорчило, что так он опростоволосился.
Что же касается меня, то ни Сапог, ни покойный жандармский подполковник, закончивший свою столь блестяще начатую карьеру в Петропавловке, никаких признаков таланта в производстве «оного дознавательного и следственного действия» у меня не отмечали. Однако я знал, что талант и бездарность уравновешиваются на жизненных весах старательностью…
– С какой комнаты начнете? – спросил старичок, и по тону его вопроса я понял, что он всей душой стремится мне помочь. Не потому, разумеется, что плохо относился к сыну, а потому, что перед властью все должно склоняться, даже несклоняемые по правилам грамматики слова. Это в него вместе с чувством долга вбили с детства, хорошо вбили, по самую шляпку.
– С какой комнаты? С которой прикажете, – любезно и галантно ответил я.
Польщенный старичок задумался, подергал ножкой, побренчал отсутствующей шпорой:
– Э-э… Может, с детской?
– Можно и с детской.
– В ней всегда останавливается Василий Григорьевич, когда гостит у меня, – объяснил он. – Вот и сегодня… – Генерал вздохнул. Сегодняшний день и все с ним связанное ему явно не нравились. Да и что, собственно, могло нравиться? Правительство, даже рабоче-крестьянское, все равно правительство: с ним спорить не полагается. Но разве можно сравнивать нынешнее правительство с его величеством государем императором? Нет, конечно. Да и бунтовал-то не кто-нибудь, а родной сын. Сбежав, он поступил против правил, но… благоразумно. И душу генерала рвали на части противоречивые чувства.
Почему эта комната именовалась детской – не знаю. Я ее про себя окрестил жеребячьей. Ее стены почти сплошь были увешаны дагерротипами, фотографиями и картинами с изображением лошадей: орловские и английские рысаки с гордо поднятыми головами, арабские скакуны с дугами шей, короткохвостые торкширские кобылы, дончаки, текинские лошади, шведки. Лошади бежали, скакали, перепрыгивали через препятствия, лягались, позировали фотографу, меланхолично жевали траву или овес. Вздыбленные копыта, лоснящиеся крупы, налитые кровью глаза и развевающиеся по ветру хвосты. В этом разномастном и разнопородном косяке совершенно терялись висевшие на стенах шашка с рукоятью и ножнами, украшенными золотом и темляком из георгиевской ленты, гусарская ташка – кожаная сумка, необходимая принадлежность парадной формы офицеров лейб-гвардии гусарского Его императорского величества полка, и портрет самого Николая II. Запуганный и ошарашенный обилием лошадей, император робко выглядывал из черной массивной рамы, обведенной по внутреннему краю тонкой золоченой полоской. У Николая на портрете был точно такой же растерянный вид, с каким он вышел ко мне в Тобольске в сопровождении начальника охраны полковника Кобылянского. Только тогда на нем не было этого белого гусарского мундира, а мешки под глазами обозначались намного явственней.
– Лошадки, – объяснил старичок. – Василий Григорьевич всегда был любителем коней. Перед войной он никогда не возвращался с офицерских скачек без приза.
В углу комнаты у витой ножки небольшого письменного стола лежал на подставке кожаный чемоданчик, по описанию, тот самый, с которым Василий сегодня приехал из Петрограда. Чемодан был стянут ремнями: видимо, его еще не распаковывали. А вещевой мешок, о котором мне говорил Сухов, отсутствовал.
– У Василия Григорьевича, если не ошибаюсь, помимо чемодана был еще и вещевой мешок?
– Совершенно справедливо, – с готовностью подтвердил генерал. – Именно так – вещевой мешок.
– Где же он?
Генерал обвел глазами комнату, покряхтывая, заглянул под диван. Затерявшаяся где-то за широкой спиной Артюхина горничная сказала:
– Я самолично сюда мешочек Василия Григорьевича из передней вносила. Вместе с чемоданом и поставила…
– С собой взял, – догадался генерал и, гордый своей сообразительностью, заулыбался.
Проницательность генерала оценил только Артюхин.
– Это его превосходительство верно говорят, – поддержал он и резюмировал: – Мешок взял, а чемодан оставил. Несподручно с ими обоими по крышам лазить. Уж тут одно выбирай, я так рассуждаю.
Хват барон! Кажется, единственное, что он не успел перед нашим приходом, – это допить чай.
– Если вас не затруднит… – сказал я старичку и показал ему глазами на чемодан. Он меня понял: засуетился, задергался, мелкими шажками подбежал к чемодану, поспешно расстегнул ремни и откинул крышку.
Красногвардеец, тот, что помоложе, стал вынимать одну за другой сложенные в чемодане вещи: нательное шелковое белье, носки, сорочки, дорожный несессер, несколько пачек папирос, американские консервы, книги – «Коневодство и перевозочные средства Европейской России», «Донские заводы Н.Ильина», «Заводская книга чистокровных и скаковых лошадей России»…
Я перелистал книжки – в переплетах и между страницами ничего не было.
Прощупал стенки чемодана. Теперь можно было приступать к обыску в комнате. Насколько я помнил, «оное дознавательное и следственное действие» рекомендовалось осуществлять по определенной системе, например, последовательно передвигаясь по часовой стрелке, слева направо, и от краев комнаты к ее середине. Особенно тщательно следовало осматривать стены, окна, ниши – все те места, где могли находиться тайники.
Чтобы простукать стены, нужно было избавиться от табуна лошадей, а заодно и от затесавшегося в нем государя императора. Встав на стул, Артюхин снял портрет царя, отряхнул с него пыль, чихнул, и тут же лицо его расплылось в улыбке: чих в понедельник, как известно, – к подарку, во вторник – к приезжим, в среду – к вестям, в четверг – к похвалам, в пятницу – к свиданью, а в субботу – к исполнению желаний. Сегодня была как раз суббота. И если учесть, что с утра у него чесались уши (к вестям) и кончик носа (к вину), то имелись все основания быть уверенным, что день принесет много удач.
– Куда же кровавого Николая Александровича поставить? – оглянулся Артюхин, держа портрет на вытянутых руках.
– К стенке, понятно, – двусмысленно посоветовал один из красногвардейцев.
Генерала перекосило. Он выхватил портрет у Артюхина, осторожно поставил бывшего императора всея Руси на диван и стал обшлагом куртки вытирать пыль со стекла и рамы.
– Не гоношись, ваше превосходительство, – посоветовал красногвардеец, предложивший поставить портрет к стенке. – Чего гоношиться-то? Прежде раму надо осмотреть. Может, в раме и попрятали чего… – Он локтем решительно отодвинул генерала, осмотрел раму – с лицевой стороны, с оборотной, поскреб лак ногтем, постучал по дереву пальцем. Делал он все это не спеша, со вкусом. У парня явно была природная склонность к производству «оного действия».
– Может быть, где-то тут тайник? – на всякий случай спросил я у генерала, который как загипнотизированный следил за ловкими пальцами красногвардейца.
– Это же портрет государя! – сказал генерал неожиданно тонким и высоким голосом. На глазах его были слезы.
– А в стенах комнаты? Мы же все равно будем простукивать стены.
– Не знаю. Ничего не знаю!
– Вот и все, ваше превосходительство, – сказал красногвардеец, закончив свои манипуляции с рамой. – И холоп доволен, и царь не обижен.
Ноги генерала не держали. Он опустился на диван, оперся рукой об угол портрета. Казалось, что генерал нежно обнимает последнего русского императора. Артюхина это умилило, и, чтобы сделать старику приятное, он сказал:
– Хорошо в шашки играют Николай Александрович кровавый. Уж на что я дока, а и меня обставляли. Ей-богу! Чуть заглядишься – раз-два, и в дамках! А вот царевич ихний, Алексей Николаевич, – тот уж, извиняюсь, не игрок. Не угнаться ему за папашей!
Щеки генерала стали лиловыми:
– Вы что же, с государем императором в шашки играли?
– Так точно. Когда в охране в Тобольске служил.
– Хватит разговоров, Артюхин, – оборвал я. – Займитесь лучше картинами.
– Будет сполнено, Леонид Борисович! – молодцевато гаркнул он и, посмотрев на старичка, который сидел на диване, обхватив руками голову, скорбно вздохнул. Артюхин был добрым малым, но понимал: жизнь так устроена, что всем одновременно хорошо не бывает. Что тут поделаешь!
Покуда Артюхин и красногвардейцы с помощью горничной снимали со стен картины и фотографии, я занялся содержимым письменного стола.
Видимо, Василий Мессмер, ведущий кочевой образ жизни, считал квартиру отца, и прежде всего эту комнату, своим настоящим домом. В столе находились его дневник за 1912 год, письма покойной жены, многочисленные альбомы с фотографиями: Василий в студенческой тужурке, молодой, улыбающийся – рядом с братом, кавалерийским офицером; Василий – юнкер; Василий в группе офицеров на фоне лысой сопки; Василий вместе с невестой, меланхоличной большеглазой барышней с тонкой и длинной шеей…
Свидетельства, справки, счета, брелок, сделанный из оправленного в серебро осколка снаряда, карманные часы с репетитором, отпечатанная на пишущей машинке «Молитва офицера», перетянутая тугой резинкой пачка рецептов с черными двуглавыми орлами на расширяющихся концах, книжечка вексельных бланков, кожаный офицерский походный портсигар с монограммой и гербом, костяной нож для разрезания страниц в книге, зажигалки и снова фотографии.
Старик сидел все в той же позе держась руками за голову. Попытка Артюхина порадовать его рассказом о блестящих способностях бывшего императора к игре в шашки, кажется, окончательно его добила. А собственно, почему? Игра в шашки – благородное, а главное, вполне безобидное занятие.
Артюхин хоть что-то вынес от общения с царем. Что же касается меня, то в моей памяти вообще ничего не осталось, разве что карточка… Ее я запомнил наизусть: «Тобольский городской продовольственный комитет. Продовольственная карточка № 54.
Фамилия: Романов.
Имя: Николай.
Отчество: Александрович.
Звание: экс-император…»
Но упоминание об этой карточке вряд ли утешит старика.
– Мишенька под вишенкой семечки грызет! – удивленно сказал Артюхин, и я понял, что произошло что-то важное.
– Тайник?
– Он самый. Не зря я сегодня чихал, Леонид Борисович. Примета верная, проверенная. – И, обернувшись к генералу, Артюхин укоризненно сказал: – Нехорошо, ваше высокопревосходительство. Я к вам – всей душой, а вы – круть-верть. А еще в таких чинах. Нехорошо.
Тайник находился в стене, в самой гуще табуна, как раз под портретом Николая Второго. Крышка его отскакивала, когда нажимали кнопку, скрытую под обоями.
– Ну чего там? – нетерпеливо спросил красногвардеец, посоветовавший поставить портрет бывшего императора к стенке, и поднес к темному квадратному отверстию в стене зажигалку. Кажется, он ожидал, что оттуда вот-вот посыплются бриллианты, изумруды и рубины.
– Здесь, солдатики, только памятные вещи, – тихо сказал старичок, не поднимаясь с дивана.
– Это о чем память? О том, как ризницу грабанули? – зло оскалил крепкие белые зубы красногвардеец.
– Смотрите, – еще тише сказал старичок и, словно ища защиты у бывшего самодержца, обнял рукой раму портрета.
– Уж мы и так поглядим. Без разрешения поглядим. Мы, ваше превосходительство, глазастые, все углядим, – пообещал красногвардеец.
Засунув руку в отверстие, Артюхин вытащил продолговатую, красного дерева коробку, раскрыл ее и протянул мне. В коробке, выложенной изнутри бархатом, лежали ордена и медали: красной эмали с двойной золотой каймой по краям и четырьмя золотыми орлами крест Станислава с белым щитом и перекрещивающимися мечами; черно-красный Владимир с бантом; белые скромные офицерские «Георгии»…
– Знал свое дело барон-то, – сказал красногвардеец. – Такие цацки зря не давали. Немало, видать, германской кровушки пролил.
Затем Артюхин извлек парчовый футляр, в котором лежали витые, украшенные сусальным золотом свечи, видимо венчальные – память о свадьбе. Двойного шелка, наподобие кисета, мешочек с высохшей в пыль бурой землей; портмоне с царскими ассигнациями; несколько коробочек с женскими украшениями – кольца, колье, браслеты, серьги; письма; фотографии; альбом с акварельными пейзажами…
– Кажись, все, – сказал Артюхин. Он был немного смущен и не знал, что ему дальше делать. – Обратно, что ль, положить, а, Леонид Борисович?
У меня тоже было ощущение неловкости.
– Все, да не все… – Красногвардеец вытащил из глубины тайника сложенный в несколько раз лист плотной бумаги и протянул мне.
– Ишь шустряк! – поразился Артюхин.
Я развернул лист. Это была опись драгоценностей, явно не имевших никакого отношения к женским безделушкам…
– Годится? – спросил наблюдавший за выражением моего лица красногвардеец.
– У вас талант к обыскам.
– Ну вот. А он говорит «все». Да тут, ежели хорошенько пропахать, и не то еще отыщется.
Но больше мы ничего в квартире не нашли.
Из протокола допросаювелира патриаршей ризницыгражданина Ф.К.Кербеля,
произведенного инспектором Московскойуголовно-розыскной милиции П.П.Бориным
В О П Р О С. Знаете ли вы гражданина Василия Григорьевича Мессмера?
О Т В Е Т. Да, знаю.
В О П Р О С. Когда и при каких обстоятельствах вы познакомились?
О Т В Е Т. Я с ним познакомился приблизительно лет пятнадцать назад. Он пользовался моими услугами, приобретая для своей жены ювелирные изделия.
В О П Р О С. Встречались ли вы с Мессмером после кончины его жены?
О Т В Е Т. Лишь один раз, в 1916 году, когда Мессмер попросил меня оценить некоторые золотые вещи покойной жены.
Помощник коменданта выслушал меня и сказал:
– Сделаем. Устроим ремонт.
– Когда?
– Хоть сейчас. Сколько часов тебе нужно?
– Пять-шесть.
– Сделаем. Сейчас распоряжусь.
Теперь Василий Мессмер был лишен возможности телефонировать Димитрию. Ему оставалось или идти на риск, или же, проявив благоразумие, отказаться от общения с ризничим.
А пока обыск. Может быть, он что-либо и даст.
Экстраординарный профессор полицейского права в Демидовском лицее, которого студенты почему-то окрестили Сапогом, был страстным поклонником «оного дознавательного и следственного действия». «Обыск, господа студенты, – говорил он, – не столько наука, сколько искусство. Для обыска недостаточно обычной чиновничьей добросовестности, а нужно вдохновение. И поверьте мне, господа, что в этой сфере есть свои таланты и гении…»
Среди преподавателей Демидовского юридического лицея Сапог считался дураком. И только немногие понимали, что Сапог прирожденный романтик, менестрель полицейского права и, как всякий романтик, не чужд некоторым преувеличениям. Занимаясь к тому времени уже несколько лет подпольной работой, я убедился на практике, что для успешного обыска требуются и знания и чутье. Во всяком случае, довольно удачно обманывая полицейских и жандармских чинов, я ни разу не выходил победителем в подобного рода состязаниях с ротмистром Говорко, пожилым малороссом с дивными черными усами. Говорко никогда не покидал обыскиваемую квартиру без добычи. Каким-то жандармским нюхом он обнаруживал тайники в стенах, печке, саду и даже в нужнике.
Когда после очередного ареста я процитировал ему высказывание Сапога об обыске, ротмистр польщенно хохотнул.
«А шо вы думаете, Косачевский, – с легким украинским акцентом сказал он, – без таланта в нашем деле не обойдешься. Без таланта – вроде как без шаровар: и неудобно, и холодно, и в приличное общество не пустят».
«Ну, вас-то, положим, и при вашем таланте в приличное общество не пускают», – съязвил я. Он не обиделся.
«Шо верно, то верно: не пускают. А глупо делают, шо не пускают: умный хозяин свою собаку на цепи держит, а из собственных рук кормит… Но я о другом. Забавная мысль забрела в голову. Представил я себе, господин Косачевский, шо не я у вас, а вы у меня обыск учиняете».
«А ведь и такое может когда-нибудь случиться…»
«Может. А вот чтобы вы у меня шо-нибудь нашли – вот этого не может. Хоть полковую артиллерию я у себя сховаю, все одно не найдете!»
Я с ним согласился. Но много лет спустя выяснилось, что мы оба ошибались: прятать и искать – не одно и то же. В семнадцатом, на квартире Говорко, ставшего к тому времени подполковником, красногвардейцы обнаружили склад оружия и отправили подполковника в Петропавловку. Там он и закончил свою жизнь: повесился в камере. Я подозреваю, что сделал он это из-за профессионального самолюбия. От обиды повесился. Уж очень его огорчило, что так он опростоволосился.
Что же касается меня, то ни Сапог, ни покойный жандармский подполковник, закончивший свою столь блестяще начатую карьеру в Петропавловке, никаких признаков таланта в производстве «оного дознавательного и следственного действия» у меня не отмечали. Однако я знал, что талант и бездарность уравновешиваются на жизненных весах старательностью…
– С какой комнаты начнете? – спросил старичок, и по тону его вопроса я понял, что он всей душой стремится мне помочь. Не потому, разумеется, что плохо относился к сыну, а потому, что перед властью все должно склоняться, даже несклоняемые по правилам грамматики слова. Это в него вместе с чувством долга вбили с детства, хорошо вбили, по самую шляпку.
– С какой комнаты? С которой прикажете, – любезно и галантно ответил я.
Польщенный старичок задумался, подергал ножкой, побренчал отсутствующей шпорой:
– Э-э… Может, с детской?
– Можно и с детской.
– В ней всегда останавливается Василий Григорьевич, когда гостит у меня, – объяснил он. – Вот и сегодня… – Генерал вздохнул. Сегодняшний день и все с ним связанное ему явно не нравились. Да и что, собственно, могло нравиться? Правительство, даже рабоче-крестьянское, все равно правительство: с ним спорить не полагается. Но разве можно сравнивать нынешнее правительство с его величеством государем императором? Нет, конечно. Да и бунтовал-то не кто-нибудь, а родной сын. Сбежав, он поступил против правил, но… благоразумно. И душу генерала рвали на части противоречивые чувства.
Почему эта комната именовалась детской – не знаю. Я ее про себя окрестил жеребячьей. Ее стены почти сплошь были увешаны дагерротипами, фотографиями и картинами с изображением лошадей: орловские и английские рысаки с гордо поднятыми головами, арабские скакуны с дугами шей, короткохвостые торкширские кобылы, дончаки, текинские лошади, шведки. Лошади бежали, скакали, перепрыгивали через препятствия, лягались, позировали фотографу, меланхолично жевали траву или овес. Вздыбленные копыта, лоснящиеся крупы, налитые кровью глаза и развевающиеся по ветру хвосты. В этом разномастном и разнопородном косяке совершенно терялись висевшие на стенах шашка с рукоятью и ножнами, украшенными золотом и темляком из георгиевской ленты, гусарская ташка – кожаная сумка, необходимая принадлежность парадной формы офицеров лейб-гвардии гусарского Его императорского величества полка, и портрет самого Николая II. Запуганный и ошарашенный обилием лошадей, император робко выглядывал из черной массивной рамы, обведенной по внутреннему краю тонкой золоченой полоской. У Николая на портрете был точно такой же растерянный вид, с каким он вышел ко мне в Тобольске в сопровождении начальника охраны полковника Кобылянского. Только тогда на нем не было этого белого гусарского мундира, а мешки под глазами обозначались намного явственней.
– Лошадки, – объяснил старичок. – Василий Григорьевич всегда был любителем коней. Перед войной он никогда не возвращался с офицерских скачек без приза.
В углу комнаты у витой ножки небольшого письменного стола лежал на подставке кожаный чемоданчик, по описанию, тот самый, с которым Василий сегодня приехал из Петрограда. Чемодан был стянут ремнями: видимо, его еще не распаковывали. А вещевой мешок, о котором мне говорил Сухов, отсутствовал.
– У Василия Григорьевича, если не ошибаюсь, помимо чемодана был еще и вещевой мешок?
– Совершенно справедливо, – с готовностью подтвердил генерал. – Именно так – вещевой мешок.
– Где же он?
Генерал обвел глазами комнату, покряхтывая, заглянул под диван. Затерявшаяся где-то за широкой спиной Артюхина горничная сказала:
– Я самолично сюда мешочек Василия Григорьевича из передней вносила. Вместе с чемоданом и поставила…
– С собой взял, – догадался генерал и, гордый своей сообразительностью, заулыбался.
Проницательность генерала оценил только Артюхин.
– Это его превосходительство верно говорят, – поддержал он и резюмировал: – Мешок взял, а чемодан оставил. Несподручно с ими обоими по крышам лазить. Уж тут одно выбирай, я так рассуждаю.
Хват барон! Кажется, единственное, что он не успел перед нашим приходом, – это допить чай.
– Если вас не затруднит… – сказал я старичку и показал ему глазами на чемодан. Он меня понял: засуетился, задергался, мелкими шажками подбежал к чемодану, поспешно расстегнул ремни и откинул крышку.
Красногвардеец, тот, что помоложе, стал вынимать одну за другой сложенные в чемодане вещи: нательное шелковое белье, носки, сорочки, дорожный несессер, несколько пачек папирос, американские консервы, книги – «Коневодство и перевозочные средства Европейской России», «Донские заводы Н.Ильина», «Заводская книга чистокровных и скаковых лошадей России»…
Я перелистал книжки – в переплетах и между страницами ничего не было.
Прощупал стенки чемодана. Теперь можно было приступать к обыску в комнате. Насколько я помнил, «оное дознавательное и следственное действие» рекомендовалось осуществлять по определенной системе, например, последовательно передвигаясь по часовой стрелке, слева направо, и от краев комнаты к ее середине. Особенно тщательно следовало осматривать стены, окна, ниши – все те места, где могли находиться тайники.
Чтобы простукать стены, нужно было избавиться от табуна лошадей, а заодно и от затесавшегося в нем государя императора. Встав на стул, Артюхин снял портрет царя, отряхнул с него пыль, чихнул, и тут же лицо его расплылось в улыбке: чих в понедельник, как известно, – к подарку, во вторник – к приезжим, в среду – к вестям, в четверг – к похвалам, в пятницу – к свиданью, а в субботу – к исполнению желаний. Сегодня была как раз суббота. И если учесть, что с утра у него чесались уши (к вестям) и кончик носа (к вину), то имелись все основания быть уверенным, что день принесет много удач.
– Куда же кровавого Николая Александровича поставить? – оглянулся Артюхин, держа портрет на вытянутых руках.
– К стенке, понятно, – двусмысленно посоветовал один из красногвардейцев.
Генерала перекосило. Он выхватил портрет у Артюхина, осторожно поставил бывшего императора всея Руси на диван и стал обшлагом куртки вытирать пыль со стекла и рамы.
– Не гоношись, ваше превосходительство, – посоветовал красногвардеец, предложивший поставить портрет к стенке. – Чего гоношиться-то? Прежде раму надо осмотреть. Может, в раме и попрятали чего… – Он локтем решительно отодвинул генерала, осмотрел раму – с лицевой стороны, с оборотной, поскреб лак ногтем, постучал по дереву пальцем. Делал он все это не спеша, со вкусом. У парня явно была природная склонность к производству «оного действия».
– Может быть, где-то тут тайник? – на всякий случай спросил я у генерала, который как загипнотизированный следил за ловкими пальцами красногвардейца.
– Это же портрет государя! – сказал генерал неожиданно тонким и высоким голосом. На глазах его были слезы.
– А в стенах комнаты? Мы же все равно будем простукивать стены.
– Не знаю. Ничего не знаю!
– Вот и все, ваше превосходительство, – сказал красногвардеец, закончив свои манипуляции с рамой. – И холоп доволен, и царь не обижен.
Ноги генерала не держали. Он опустился на диван, оперся рукой об угол портрета. Казалось, что генерал нежно обнимает последнего русского императора. Артюхина это умилило, и, чтобы сделать старику приятное, он сказал:
– Хорошо в шашки играют Николай Александрович кровавый. Уж на что я дока, а и меня обставляли. Ей-богу! Чуть заглядишься – раз-два, и в дамках! А вот царевич ихний, Алексей Николаевич, – тот уж, извиняюсь, не игрок. Не угнаться ему за папашей!
Щеки генерала стали лиловыми:
– Вы что же, с государем императором в шашки играли?
– Так точно. Когда в охране в Тобольске служил.
– Хватит разговоров, Артюхин, – оборвал я. – Займитесь лучше картинами.
– Будет сполнено, Леонид Борисович! – молодцевато гаркнул он и, посмотрев на старичка, который сидел на диване, обхватив руками голову, скорбно вздохнул. Артюхин был добрым малым, но понимал: жизнь так устроена, что всем одновременно хорошо не бывает. Что тут поделаешь!
Покуда Артюхин и красногвардейцы с помощью горничной снимали со стен картины и фотографии, я занялся содержимым письменного стола.
Видимо, Василий Мессмер, ведущий кочевой образ жизни, считал квартиру отца, и прежде всего эту комнату, своим настоящим домом. В столе находились его дневник за 1912 год, письма покойной жены, многочисленные альбомы с фотографиями: Василий в студенческой тужурке, молодой, улыбающийся – рядом с братом, кавалерийским офицером; Василий – юнкер; Василий в группе офицеров на фоне лысой сопки; Василий вместе с невестой, меланхоличной большеглазой барышней с тонкой и длинной шеей…
Свидетельства, справки, счета, брелок, сделанный из оправленного в серебро осколка снаряда, карманные часы с репетитором, отпечатанная на пишущей машинке «Молитва офицера», перетянутая тугой резинкой пачка рецептов с черными двуглавыми орлами на расширяющихся концах, книжечка вексельных бланков, кожаный офицерский походный портсигар с монограммой и гербом, костяной нож для разрезания страниц в книге, зажигалки и снова фотографии.
Старик сидел все в той же позе держась руками за голову. Попытка Артюхина порадовать его рассказом о блестящих способностях бывшего императора к игре в шашки, кажется, окончательно его добила. А собственно, почему? Игра в шашки – благородное, а главное, вполне безобидное занятие.
Артюхин хоть что-то вынес от общения с царем. Что же касается меня, то в моей памяти вообще ничего не осталось, разве что карточка… Ее я запомнил наизусть: «Тобольский городской продовольственный комитет. Продовольственная карточка № 54.
Фамилия: Романов.
Имя: Николай.
Отчество: Александрович.
Звание: экс-император…»
Но упоминание об этой карточке вряд ли утешит старика.
– Мишенька под вишенкой семечки грызет! – удивленно сказал Артюхин, и я понял, что произошло что-то важное.
– Тайник?
– Он самый. Не зря я сегодня чихал, Леонид Борисович. Примета верная, проверенная. – И, обернувшись к генералу, Артюхин укоризненно сказал: – Нехорошо, ваше высокопревосходительство. Я к вам – всей душой, а вы – круть-верть. А еще в таких чинах. Нехорошо.
Тайник находился в стене, в самой гуще табуна, как раз под портретом Николая Второго. Крышка его отскакивала, когда нажимали кнопку, скрытую под обоями.
– Ну чего там? – нетерпеливо спросил красногвардеец, посоветовавший поставить портрет бывшего императора к стенке, и поднес к темному квадратному отверстию в стене зажигалку. Кажется, он ожидал, что оттуда вот-вот посыплются бриллианты, изумруды и рубины.
– Здесь, солдатики, только памятные вещи, – тихо сказал старичок, не поднимаясь с дивана.
– Это о чем память? О том, как ризницу грабанули? – зло оскалил крепкие белые зубы красногвардеец.
– Смотрите, – еще тише сказал старичок и, словно ища защиты у бывшего самодержца, обнял рукой раму портрета.
– Уж мы и так поглядим. Без разрешения поглядим. Мы, ваше превосходительство, глазастые, все углядим, – пообещал красногвардеец.
Засунув руку в отверстие, Артюхин вытащил продолговатую, красного дерева коробку, раскрыл ее и протянул мне. В коробке, выложенной изнутри бархатом, лежали ордена и медали: красной эмали с двойной золотой каймой по краям и четырьмя золотыми орлами крест Станислава с белым щитом и перекрещивающимися мечами; черно-красный Владимир с бантом; белые скромные офицерские «Георгии»…
– Знал свое дело барон-то, – сказал красногвардеец. – Такие цацки зря не давали. Немало, видать, германской кровушки пролил.
Затем Артюхин извлек парчовый футляр, в котором лежали витые, украшенные сусальным золотом свечи, видимо венчальные – память о свадьбе. Двойного шелка, наподобие кисета, мешочек с высохшей в пыль бурой землей; портмоне с царскими ассигнациями; несколько коробочек с женскими украшениями – кольца, колье, браслеты, серьги; письма; фотографии; альбом с акварельными пейзажами…
– Кажись, все, – сказал Артюхин. Он был немного смущен и не знал, что ему дальше делать. – Обратно, что ль, положить, а, Леонид Борисович?
У меня тоже было ощущение неловкости.
– Все, да не все… – Красногвардеец вытащил из глубины тайника сложенный в несколько раз лист плотной бумаги и протянул мне.
– Ишь шустряк! – поразился Артюхин.
Я развернул лист. Это была опись драгоценностей, явно не имевших никакого отношения к женским безделушкам…
– Годится? – спросил наблюдавший за выражением моего лица красногвардеец.
– У вас талант к обыскам.
– Ну вот. А он говорит «все». Да тут, ежели хорошенько пропахать, и не то еще отыщется.
Но больше мы ничего в квартире не нашли.
Из протокола допросаювелира патриаршей ризницыгражданина Ф.К.Кербеля,
произведенного инспектором Московскойуголовно-розыскной милиции П.П.Бориным
В О П Р О С. Знаете ли вы гражданина Василия Григорьевича Мессмера?
О Т В Е Т. Да, знаю.
В О П Р О С. Когда и при каких обстоятельствах вы познакомились?
О Т В Е Т. Я с ним познакомился приблизительно лет пятнадцать назад. Он пользовался моими услугами, приобретая для своей жены ювелирные изделия.
В О П Р О С. Встречались ли вы с Мессмером после кончины его жены?
О Т В Е Т. Лишь один раз, в 1916 году, когда Мессмер попросил меня оценить некоторые золотые вещи покойной жены.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента