Ах как я устала - это я о себе так иногда говорю, в женском роде. Ко мне заходил Колобок. Мне нужно было с ним серьезно поговорить. Я слышал, что он втихаря отбивает у меня Кшиштофа. Ах он сволочь, педераст проклятый! Ведь это я сам их познакомил, своими руками! Кто бы мог подумать, что у такого урода, как Колобок, могут быть какие-то шансы! Без меня он вечно сидел бы в говне вместе со своей мамой! Я его сделал человеком! И что же получил? Теперь он отбивает у меня моего лучшего друга! Ну, я все же думаю, это он Кшиштофу не очень-то нужен - уж больно Колобок страшный, лысый, прыщавый, глаза какие-то красные, зубы желтые. Но все же нужно его отвадить, нужно с ним разобраться. Ах, сука! - я помню, как он своей ногой о Кшиштофа терся под столом! А потом его по руке гладил! Я тогда так ужасно нажрался и вырубился! А вдруг у них что-то было, и Кшиштоф меня бросит? Нет, эту паскуду надо проучить! Как только он пришел, я ему сразу сказал: "Что ж это ты, сука, так себя непорядочно ведешь? Где ж это в приличных домах ты видел такое поведение? Или ты в приличных домах никогда не был, в первый раз пустили? А может, ты считаешь, что так и надо? Что, с друзьями так поступают?" А он говорит: "Я вообще не понимаю. Павлик, чего ты так расстраиваешься. Я не знаю, в чем дело, объясни, пожалуйста."
"Ты дурочку не валяй, - говорю я, - ты зачем к Кшиштофу клеился? Ты что, не знаешь, что он мой?" А он говорит: "Это просто я тогда по пьянке, а потом между нами ничего не было". Тут я подумал, что это ужасно, они ведь могут меня обманывать, а я ничего не могу сделать, я даже не буду знать, встречаются они или нет. Вот так и надейся на друзей! А Кшиштоф мне так нравится, он такой красавец! Но я не стал показывать Колобку, что расстроился. Я все равно сам по его поведению обо всем догадаюсь. Я не стал его отталкивать. Зачем мне нужно это надиралово? В конце концов, я таких Кшиштофов еще десять штук найду с моей внешностью. Им цена пятачок пучок в базарный день.
Марусик мне что-то совсем не звонит. Очень гордая стала. Но она мне не особо и нужна, со старухой я больше не переписываюсь. Мне теперь французский ни к чему, я решил устроиться в Берлине. Мне нашли одну девицу, у нее палатка был русский немец, и его фамилия была Шуман. Но он потом развелся с ее мамашей, и даже в паспорте себе национальность написал "русский", потому что тогда русских немцев преследовали. Хорошо хоть фамилию не стал менять, может, решил, что за еврея сойдет, хотя неизвестно, кем лучше было тогда быть. А эта девица оказалась не такая дура, и когда стала получать паспорт, то записала себе национальность "немка". И я договорился, что мы сочетаемся с ней фиктивным браком, причем ей это нужно, чтобы отсюда выехать, я ей устраиваю приглашение. А я беру ее фамилию и становлюсь "Шуман Павел Владимирович, немец". Тогда есть надежда, что там дадут квартиру, ведь это самое главное, если там иметь жилплощадь, то больше ничего и не надо. А с этой девицей мы заключили соглашение, что, как только попадем в Берлин, сразу же расстаемся, а то еще прицепится и придется с ней возиться, она еще слишком молодая, ей всего восемнадцать лет. Да к тому же у нее мамаша совершенно безумная, кажется, решила, что я на ее дочке по-настоящему женился, и что у нас любовь. Мамаша меня больше всего пугает.
Я тут продавал автоответчик. Нашли мне покупателя, какого-то торгаша. Он приперся ко мне, жирный, рожа лоснится, волосы сальные, зато в фирменном джинсовом костюме и кожаном пальто. А у меня как раз сидел Колобок и смотрел телевизор. Этот придурок стал торговаться. А я ему говорю: "Я цену сбавлять не буду ни на рубль, у меня, кроме вас, тысяча покупателей найдется." Он сел и сидит, думает, аж побагровел весь. Как-то он интересно покраснел - щеки красные, нос тоже, и брови красные, а лоб белый. Я даже подумал, что ему плохо. А по телевизору какая-то музыка играет, симфонический оркестр. Я смотрю, а Колобок, который сидел тихо, вдруг стал руками размахивать. Я удивился и говорю: "Сережа, что это с тобой?" Я даже вспомнил, что его Сережей зовут. А он мне: "Ах, это Бах, я обожаю Баха!" Тогда я говорю ему строгим голосом: "Сережа, успокойся пожалуйста, ты же видишь, что мы не одни, что о тебе человек может подумать?" Я сам подумал, что он окончательно спятил со своим Бахом. А этот торгаш, по-моему, даже испугался, быстренько деньги заплатил, забрал аппарат и ушел. Даже удачно получилось."
x x x
Отцу Маруси становилось все хуже. Он уже не мог встать с постели. В комнате пахло лекарствами, на столике в ряд стояли разные бутылочки и коробочки. Раньше он терпел боль и не стонал, а недавно Маруся увидела, как он сидит на кровати, обхватив голову руками. "Что ж это такое, - сказал он, - надо же что-то делать." Ему начали колоть морфий. Врач в поликлинике, когда Маруся пришла за рецептами, сказала медсестре: "А, там-то? Там недолго осталось, не думай!" Маруся и сама видела, что отцу очень плохо. Он дышал с трудом, его мучил кашель, он уже не мог читать, потому что книга падала, и руки дрожали; даже когда он курил, надо было сидеть рядом, сигарета все время выпадала из рук, и он не мог ее найти. Он уже не мог подняться даже в туалет, и ему приносили баночку. Однажды, когда никого не было в комнате, он встал, упал и разбил себе лоб об косяк. Всего за неделю волосы у него стали совсем белые, и он как-то весь высох. Как только кончалось действие укола, опять начинался ужасный кашель. Он ничего не ел. Только все время курил, врачи сказали - пусть курит, от этого ему даже легче. Иногда, правда, ему хотелось чего-нибудь съесть, и марусин брат Гриша ездил по городу и искал пиво и шашлыки, или черную икру. Отец съедал маленький кусочек, остальное с жадностью доедал Гриша. Гриша как будто не понимал, что происходит. Он казался окутанным толстым слоем каучука, и там, под этим слоем, у него в голове копошились какие-то мысли. Он вдруг заговаривал с Марусей и начинал излагать ей свою теорию про евреев, которые захватили власть и прячутся везде, и поэтому КГБ необходима бдительность. Маруся думала, что, если Гриша рехнется, то это будет неизлечимо, потому что тихое помешательство не поддается лечению. Он уже никогда не выйдет из этого состояния, а будет сидеть на койке, опустив голову и все думать, думать.
В день, когда в городе Жмеринке умерла бабушка, отец Маруси почувствовал это. Ночью он проснулся и попросил пить. Видно было, что ему тоскливо. Это была смертельная тоска, она приходила ночью, под утро, когда еще не рассвело. "Мама умерла," - сказал отец и заплакал. Его щеки заросли седой щетиной.
А утром, действительно, позвонили и сказали, что ночью бабушка умерла. "Вот, - сказала марусина мама, - сама умерла и его за собой тащит". Марусе самой казалось, что между отцом и бабушкой существует какая-то мистическая связь. Эта мысль вызвала в сознании Маруси целую вереницу гробов. Сперва Марусин дедушка, худенький беленький старичок, потом марусина бабушка другая бабушка, мамина - она лежала в гробу с распухшим синим бесформенным лицом, наверное, работникам морга мало заплатили, и они совершенно не старались. Потом бабушка из Жмеринки, ее Маруся, правда, не видела в гробу, но очень хорошо представляла. Она же видела ее незадолго до смерти в больнице, когда приходила навестить. Бабушка тогда дала ей кусочек маслица, завернутый в бумажку, кусочек сыра и два куска булки. На следующий день она не проснулась после операции - ей отняли одну ногу.
Гриша помогал матери ухаживать за отцом, но он очень не любил, чтобы его будили ночью и, если это случалось, начинал дико ругаться, вытаращив глаза. Он часто начинал орать на отца, когда тот пытался что-то сказать, а Гриша не понимал и вдруг разражался дикой бранью. Но, когда у отца был запор, Гриша выковыривал рукой у него из заднего прохода кал, и это занятие ему даже нравилось. Мать даже хвалила Гришу. Хотя иногда он начинал ужасно ругать и ее. Он говорил, что она и отец стучат на него в КГБ, и поэтому его карьера не может сдвинуться с мертвой точки.
Когда пришла Маруся, Гриша вдруг удалился в свою комнату и заперся там. Маруся стала разговаривать с матерью.
"Ты знаешь, он совсем уже сошел с ума, - говорила мать, - он говорит, что я доношу на него в КГБ и что я жидовка. Он говорит, что ты живешь с кагэбэшником. и поэтому тебя и взяли на работу."
Вдруг хлопнула дверь и раздался страшный удар в стенку. Потом в дверном проеме показалось толстое бледное лицо Гриши. У него почему-то совсем не росла борода, а только на подбородке пробивались отдельные волоски. поэтому он никогда не брился. Гриша был очень разозлен. Он закричал матери: "Не смей говорить обо мне с этой сволочью! Не смей! Говори о себе что хочешь, но моего имени не смей даже упоминать при этой сволочи! Она же жидовка!" И Гриша так хлопнул дверью, что с потолка посыпалась штукатурка. Потом хлопнула дверь в Гришиной комнате, и через некоторое время раздалась музыка. Гриша слушал песню Розенбаума. Мать заплакала.
"Вот так каждый день. Но, правда, он мне помогает, и в магазин ходит, и в аптеку. Только ужасно ругается. Я ему предлагала сходить к психиатру, но он даже и слушать не хочет. Говорит, что это КГБ мне дало задание его в сумасшедший дом упрятать."
Теперь, когда умерла бабушка, ко всем маминым волнениям прибавился еще дом в Жмеринке. Ей стало казаться, что целый дом - это слишком дорогая цена за то, что соседи два месяца ухаживали за бабушкой.
"Нет, - говорила мама, - это же не в какие ворота не лезет! Они совсем обнаглели, эти Козлюки! Какая жадность, какая непорядочность! Маруся, правда, ведь вы договаривались не на целый дом, а только на половину?"
"Да нет, мама, я же точно помню, что на целый, - Маруся чувствовала, что мама просто так не отстанет. - Отец ведь сам тебе говорил."
"Нет, на половину! Это ты нарочно говоришь, чтобы тебя не заставляли с этим разбираться! А я и так от тебя ничего не жду! Гриша все сделает! Надо подать в суд! Я уже нашла прекрасного опытного адвоката! А в крайнем случае, пусть никому не достается! Скажем, что мы хотели его отдать в фонд Чернобыля, тогда государство его у них из горла вырвет! Ишь, сволочи!"
Гриша выглянул из дверей и закивал головой.
"Гриша им тут звонил. Я заказывала разговор. Так они орать стали, что это непорядочно, что они за бабушкой ухаживали, простыни меняли, кашей ее кормили, а теперь, выходит, и дом не их? А как это он может быть их? Они его, что, строили? Это отец строил, и бабушка! И дедушка! А между прочим, ухаживать за больной - это долг совести каждого нормального человека! Надо же, какое лицемерие! Какое корыстолюбие!"
Маруся села в сквере на скамейку и закурила. Было уже довольно тепло, снег растаял. Рядом с ней на скамейке сидела олигофреническая девочка с толстым одутловатым лицом и блеклыми голубыми глазами. Она протянула Марусе руку и радостно замычала. На девочке было широкое ситцевое платье и спортивные тапочки. В руках она держала надкусанный пирожок. Ее внимание внезапно переключилось с Маруси на воробья, прыгавшего рядом со скамейкой, и она попыталась привстать. Воробей улетел. Изо рта девочки текли слюни.
Маруся вдруг подумала, что Гриша просто не находит применения своим силам, а его взгляды не такие уж сумасшедшие, вот например, члены патриотических обществ говорят почти то же самое, но их же никто сумасшедшими не считает.
И она решила про себя, что надо попытаться познакомить Гришу с ними. Может быть, это поможет ему. Потом она пошла домой и подумала, что надо узнать адрес, где они собираются, и как-то уговорить Гришу сходить хоть на одно собрание. Дай Бог, чтобы ему там понравилось.
Прийдя домой, Маруся стала рыться в старых газетах. Она никак не могла найти газету, в которой недавно видела интервью с одним из лидеров какого-то патриотического общества, там еще была фотография и контактный телефон. На фотографии толстый, похожий на дуче человек во френче, сидел в окружении молодых людей в черной униформе. Газета, поместившая интервью, судя по комментариям и ироничной подписи под фотографией, явно преследовала обличительную цель. Однако как в словах, так и в лице человека во френче чувствовалась скрытая стихийная сила. Да и сам его наряд был необычен. Во всяком случае, не так скучно, как привычные пиджаки и галстуки.
К счастью, газета нашлась. Маруся набрала номер телефона. Ей ответил приятный баритон: "Пожалуйста приходите, будем очень рады. Сейчас нам как никогда, нужна поддержка." Маруся повесила трубку. Теперь оставалось уговорить Гришу. Это было самое трудное, потому что Гриша боялся ходить в незнакомые места, опасаясь провокаций.
x x x
Красное на сером - дьявольское сочетание... "Тот неяркий пурпурово-серый..." Все дрожит и качается как в тумане Люди ходят так быстро их движения карикатурны Раз-два раз-два - вот они бегут по своим делам озабоченно сгорбившись и размахивая ручками Это карлики маленькие тараканы Все. внезапно отодвигается становится меньше как будто смотришь в перевернутый бинокль Там вдали в окне старикан достал бинокль и наблюдает за женским общежитием
Часто иногда бывает темно в глазах или перед г.лазами эта темнота приходит извне Зазубренные края домов начинают движение и раздается скрежет Это скрежет в металлическом голосе звучащем на всю улицу он идет оттуда... Скрежет в шуме трамваев и в потоках людей...
Он пришел рассказать миру Истину... Вот шуршат лапки или кто-то скребется Все связано воедино каждый жест - это символ тайный знак понятный лишь ему Кресты на Владимирском соборе как будто кто-то грубо обрезал тупыми ножницами А на Пантелеймоновской кресты оставили - это тайныи знак дьявольское знамение В вестибюле станции метро "Маяковская" огромная красная икона Он встал на колени и перекрестился Красное на сером...
Мокрый снег идет с утра Под ногами сплошная жижа Мокрый снег и серое ноябрьское небо...
x x x
"Я предложил Вене поменяться с моими соседями и переехать ко мне. Они, вроде бы, не против, а у нас с Веней образовалась бы гомосексуальная семья. Но он мне сказал, что я его заживо сгною. И что я и так его на каждом углу говном поливаю. А я ему сказал, что это он делает по отношению ко мне. А про меня ему все злые языки наболтали. Но он все равно сказал, что предпочитает оставаться в своей коммуналке, какие бы сволочи там ни жили. Он говорит, что я непорядочный человек. Странно, что это с ним случилось? Он все удивляется, как это со мной Пусик помирился? Ведь я на Пусика в КГБ писал, Пусик из-за меня в психушке сидел, а теперь лучший друг? Дескать, как он мог меня простить. Я говорю ему, что это все чушь, бред и вранье, а с Пусиком я по-настоящему подружился после той выставки, на которую меня сам Веня и пригласил.
Веня сейчас в Америку собирается, у него и приглашение уже есть, ему одна баба прислала. Он там хочет поработать, мусор выносить, помои выливать, со столов убирать. Ему такая работа в самый раз, он просто для нее родился. Он не хочет навсегда уезжать, говорит, что ему уже пятый десяток, и кому он там нужен. Конечно, я его понимаю. Но здесь я просто не могу, такая тоска, просто ужас. Я даже не могу надеть на себя свои вещи, боюсь, что снимут. Просто не знаю, в чем ходить. У меня же теперь все вещи дорогие - джинсы за двести марок, туфли за триста.
Я тут решил съездить в Сочи, развлечься. Купил билет на самолет и полетел. В самолете, конечно, противно, кругом одни чурки и грузины, но я с ними не разговаривал, сделал вид, что я по-русски не понимаю. Там я сразу же в аэропорту познакомился с Вовиком. Вовик просто красавец, и мы с ним поехали на тачке в гостиницу "Жемчужина", у него там приятель обещал номер "люкс". Вовик такой блондин с черными глазами, у него красивые ноги, а задница просто великолепной формы. Он был в шортах и спортивной рубашке. Было ужасно жарко. Наконец мы приехали в эту гостиницу. Мне предоставили номер. Я принял душ, надел белый костюм, и мы с Вовиком пошли в бар. В баре было приятно, прохладно, работали кондиционеры, правда, нам немного мешали две какие-то проститутки, но потом они от нас отвалили. Мы с Вовиком пили виски со льдом. А потом пошли смотреть на море. Там на пляже было столько красавцев! Как в журнале, что я привез из Западного Берлина! И у них такие плавки! Но у меня не хуже, да и фигура у меня ничего! На меня все смотрели, даже иностранцы! Я немного задремал на пляже и обгорел на солнце. Вечером у меня так болела спина, я просто плакал. Конечно, Вовочка помазал меня специальным кремом, но я спал все равно очень плохо. А утром я обнаружил, что у меня украли плавки. Совсем новые, фирменные! Я их вечером повесил сушиться на веревку на балкон, а утром их уже нет! Это настоящая трагедия, ведь я купил их в самом дорогом магазине, и заплатил за них триста марок! Они были такие черные и такого фасона, что вся задница была видна, очень красивые! И вот, в первый же день их сперли! Теперь для меня и отдых не в радость! Какие же здесь все сволочи, гады, ублюдки советские! Я и одеться здесь прилично боюсь, того и гляди, разденут! У меня и настроения никакого не стало, просто никакого! Я рассказал Вовику, он тоже мне сочувствовал, хотя, может, сам и спер, падло! Такие люди пошли, никому верить нельзя! Вот раньше, до войны, люди были гораздо лучше, добрее! Я вот смотрел разные фильмы, и мама мне рассказывала, и. что не говори, люди тогда были лучше, добрее, искреннее, каждый был готов другому на помощь прийти, никто чужого не брал, наоборот, все делились друг с другом! А сейчас, прямо как собаки, все злые, так и норовят что-то стащить, обозвать тебя по-всякому, толкнуть! Я даже не знаю, почему так, но я думаю, что во всем правительство виновато.
Вот цены повышают, это, конечно, не очень хорошо. Но с другой стороны, у правительства сейчас нет другого выхода. На хлеб просто необходимо поднять цены, потому что у нас люди выбрасывают хлеб в мусор, и мальчишки хлебом в футбол играют, я сам видел. Конечно, у нас хлеб не такой хороший, как в Западном Берлине, но все равно, по-моему, слишком дешевый. Тут Горбачев прав, и вообще, он довольно симпатичный, интеллигентный. Конечно, лучше, если бы у него на башке не было пятна, но это не главное. Главное, мне кажется, чтобы не было коммунистической партии, в этом все дело."
x x x
Приближалась Пасха. Звонил Петр Сергеевич и сказал, что они с друзьями собираются провести символический крестный ход вокруг собора, где сейчас располагается музей, потому что администрация не разрешила провести пасхальную службу внутри собора. Петр Сергеевич сказал, что соберется вся демократическая общественность, и пригласил Марусю прийти. Маруся знала этот собор, там одно время музейным смотрителем работал Павлик. Что-то он давно не звонил, и телефон у него не отвечает... Петру Сергеевичу она пообещала прийти. И хотя она не собиралась никуда идти, на следующий день Маруся все-таки пошла к собору. Так часто бывало с ней.
На площади у памятника императору уже собралась группа людей. Петр Сергеевич, заметив Марусю, сразу же направился к ней. Он был очень возбужден и с ходу заговорил: "Хорошо, что вы пришли, нам нужно, чтобы было как можно больше народу. Этим мы продемонстрируем наше единство и сплоченность. Необходимо, чтобы в соборе проходили службы, чтобы власти вернули собор верующим."
Маруся уже давно слышала, что существует церковная "двадцатка", которая добивается возвращения собора церкви. И хотя все это ее мало интересовало, она спросила Петра Сергеевича об этом, ей хотелось его поддержать. Но почему-то при упоминании о давно существующей "двадцатке" Петр Сергеевич досадливо поморщился.
"Верующие, конечно, все мы верующие. Но верующие верующим рознь. Они ходят в церковь, крестятся, а сами тайком договариваются с директором. Они с ним просто сговорились. И представляете, они сказали мне, чтобы я им не мешал, а как я мог помешать? Мы можем только помочь, нельзя отказываться от помощи, это не по-христиански! Мы все должны сплотиться в борьбе! Нам не нужно таких верующих. И знаете, - тут Петр Сергеевич доверительно наклонился к уху Маруси и лихорадочно зашептал, - та "двадцатка", о которой вы говорили, я это точно знаю, они связаны с этим патриотическим обществом, у меня есть связи в исполкоме, теперь не то, что раньше, с ними разберутся и их расформируют, я уверен... А мы тут новую "двадцатку" организовали, кстати, не хотите ли войти, у нас еще нескольких человек не хватает? И мы добьемся, чтобы собор вернули Церкви. Большевики должны вернуть народу то, что они у него отняли!" - последнюю фразу он произнес уже громким и уверенным голосом, ему явно хотелось, чтобы ее услышали все. Тут Петра Сергеевича кто-то окликнул, и он исчез в толпе.
Рядом с Марусей худая женщина вся в черном, с круглым восточным лицом, громко рассказывала столпившимся вокруг нее юнцам о каком-то своем родственнике или близком друге. "Франц Францевич для меня - самый близкий человек, он сделал для меня очень много. Только благодаря ему мы можем восхищаться теперь этой красотой, этими колоннами, этой бронзой, этим мрамором..."
Толпа тем временем сильно увеличилась. Маруся заметила двух женщин и старушку в платке, которые стояли в стороне и о чем-то переговаривались между собой. Что-то во взгляде одной из них напомнило Марусе ее бабушку из города Жмеринки. Как раз она и направилась к Петру Сергеевичу.
"Мы - члены "двадцатки" этого собора. Мы хотим попросить отменить ваше мероприятие. У нас уже есть договоренность с дирекцией, и в будущее воскресенье здесь пройдет служба. А ваша демонстрация может все испортить. Пожалуйста, уговорите их разойтись". Она еще что-то говорила о том, что им надо идти в церковь на службу, что им некогда, и все время просила Петра Сергеевича уговорить всех разойтись.
Петр Сергеевич обиженно поджал губы. Вдруг стоявшая рядом с ним женщина, та, что рассказывала про Франца Францевича, злобно вмешалась в разговор и завопила: "А-а-а, в церковь им надо! Им на службу надо! Ну так идите, предатели, лицемеры! Идите! А собор, прекрасный, многострадальный собор пусть погибает! Пусть глумятся над ним люди без чести и совести! И несчастный Франц Францевич не получит успокоения на том свете!"
При этих словах она схватила Петра Сергеевича за руку и увлекла его за собой.
"Товарищи! То есть дамы и господа! В собор! Вперед! Зажигайте свечи! За мной! Эти свечи горели в день рождения Франца Францевичя на его именинном пироге! Они помнят его улыбку, его младенческий смех'"
И только теперь Маруся поняла, что Франц Францевич - это архитектор, построивший собор, а восточная женщина - та самая безумная сотрудница, влюбленная в архитектора, о которой ей как-то рассказывал Павлик, когда работал здесь, в соборе. Она даже устраивала день рождения этого архитектора, на который пригласила и Павлика вместе с остальными. Павлик рассказывал Марусе, что на столе стояли три нагроможденных друг на друга торта, в которые было воткнуто триста купленных в церкви свечек. Ведь Францу Францсвичу исполнялось триста лет! Такого не ожидал никто!
Маруся даже вспомнила, что звали эту женщину Елена Борисовна. И точно. Петр Сергеевич так к ней и обращался. Елена Борисовна достала из сумки, висевшей у нее на плече, небольшую застекленную икону Божьей матери и вскинула ее над головой.
"За мной! Дамы и господа, в собор! Зажигайте свечи! Идем организованно! Никакого шума и беспорядка!"
Все достали свечи, зажгли их и толпой двинулись за Еленой Борисовной. Она шла впереди, рядом с Петром Сергеевичем, и все время повторяла: "Спокойнее, спокойнее, дисциплина - прежде всего!" Толпа увлекла Марусю за собой, она шла прямо за Петром Сергеевичем и Еленой Борисовной. Они перешли дорогу и поднялись по высоким гранитным ступеням. У кассы народу было немного.
"Не волнуйтесь, товарищи, билеты я уже купила. - сказала Елена Борисовна, - сначала обойдем собор вокруг."Она уверенно шла впереди, все время оглядываясь, казалось, что она кого-то ждет.
"Что, не все еще пришли?'' - спросил Петр Сергеевич.
"Да нет, просто телевидение обещало приехать. Я звонила им и сказала, что я организую крестный ход протеста. Они обещали быть."
"Вы организуете? Вы? - возмущенно переспросил Петр Сергеевич. - А не я?!"
"Ну как вам не стыдно, - раздраженно сказала Елена Борисовна, - мы делаем одно общее дело, и для нас главное - его сделать, а кто именно это организовал, - какое это имеет значение?!" Они обошли вокруг собора уже три раза, но телевидения все не было. Елена Борисовна была одета легко, было видно, что она замерзла, нос у нее покраснел.
"Ну что ж, друзья, - произнесла она со вздохом, еще раз оглянувшись по сторонам, - теперь - в собор!"
И все толпой двинулись ко входу. Испуганная старушка на контроле закричала дрожащим голосом: "Нельзя, нельзя!"
"То есть как нельзя? - бесцеремонно вмешалась Елена Борисовна, - В Храм - нельзя? А у нас билеты! А свечи сейчас же всем погасить!" - крикнула она, обернувшись назад. Все дружно пошли в собор. Посетителей, к счастью, там почти не было. Елена Борисовна шла впереди. Она встала в самом центре, прямо напротив царских врат, подняла вверх руку и хорошо поставленным голосом произнесла: "Внимание! Наконец-то мы здесь! Это торжественнейший день! Он надолго останется в нашей памяти! Мы пришли оказать собору защиту! Этот трижды оскверненный собор вопиет к небесам! Его осквернили первый раз в 1928 году! Второй раз - в 1937, а в третий - когда пустили сюда этих отвратительных мелких людишек, которые смеют называть себя "научными сотрудниками", а думают лишь о собственной выгоде и пользе!" Тем временем в соборе появилось телевидение. Бойкий молодой человек в кожаной куртке подскочил с микрофоном к Елене Борисовне и сказал: "Пожалуйста, вы, как зачинатель этого дела, скажите, что вы сейчас чувствуете?" "Я? Что я чувствую? - голос Елены Борисовны задрожал. " Я чувствую восторг и радость победы, и, в то же время, печаль, глубокую печаль и скорбь..." - при этом Елена Борисовна, как бы невзначай, все время поворачивалась спиной к Петру Сергеевичу, не давая ему подойти к камере. Маруся заметила, что из алтаря выглядывали какие-то испуганные люди, наверное, это были сотрудники музея, никто из них так и не решился выйти, наверное, они испугались телевидения.
"Ты дурочку не валяй, - говорю я, - ты зачем к Кшиштофу клеился? Ты что, не знаешь, что он мой?" А он говорит: "Это просто я тогда по пьянке, а потом между нами ничего не было". Тут я подумал, что это ужасно, они ведь могут меня обманывать, а я ничего не могу сделать, я даже не буду знать, встречаются они или нет. Вот так и надейся на друзей! А Кшиштоф мне так нравится, он такой красавец! Но я не стал показывать Колобку, что расстроился. Я все равно сам по его поведению обо всем догадаюсь. Я не стал его отталкивать. Зачем мне нужно это надиралово? В конце концов, я таких Кшиштофов еще десять штук найду с моей внешностью. Им цена пятачок пучок в базарный день.
Марусик мне что-то совсем не звонит. Очень гордая стала. Но она мне не особо и нужна, со старухой я больше не переписываюсь. Мне теперь французский ни к чему, я решил устроиться в Берлине. Мне нашли одну девицу, у нее палатка был русский немец, и его фамилия была Шуман. Но он потом развелся с ее мамашей, и даже в паспорте себе национальность написал "русский", потому что тогда русских немцев преследовали. Хорошо хоть фамилию не стал менять, может, решил, что за еврея сойдет, хотя неизвестно, кем лучше было тогда быть. А эта девица оказалась не такая дура, и когда стала получать паспорт, то записала себе национальность "немка". И я договорился, что мы сочетаемся с ней фиктивным браком, причем ей это нужно, чтобы отсюда выехать, я ей устраиваю приглашение. А я беру ее фамилию и становлюсь "Шуман Павел Владимирович, немец". Тогда есть надежда, что там дадут квартиру, ведь это самое главное, если там иметь жилплощадь, то больше ничего и не надо. А с этой девицей мы заключили соглашение, что, как только попадем в Берлин, сразу же расстаемся, а то еще прицепится и придется с ней возиться, она еще слишком молодая, ей всего восемнадцать лет. Да к тому же у нее мамаша совершенно безумная, кажется, решила, что я на ее дочке по-настоящему женился, и что у нас любовь. Мамаша меня больше всего пугает.
Я тут продавал автоответчик. Нашли мне покупателя, какого-то торгаша. Он приперся ко мне, жирный, рожа лоснится, волосы сальные, зато в фирменном джинсовом костюме и кожаном пальто. А у меня как раз сидел Колобок и смотрел телевизор. Этот придурок стал торговаться. А я ему говорю: "Я цену сбавлять не буду ни на рубль, у меня, кроме вас, тысяча покупателей найдется." Он сел и сидит, думает, аж побагровел весь. Как-то он интересно покраснел - щеки красные, нос тоже, и брови красные, а лоб белый. Я даже подумал, что ему плохо. А по телевизору какая-то музыка играет, симфонический оркестр. Я смотрю, а Колобок, который сидел тихо, вдруг стал руками размахивать. Я удивился и говорю: "Сережа, что это с тобой?" Я даже вспомнил, что его Сережей зовут. А он мне: "Ах, это Бах, я обожаю Баха!" Тогда я говорю ему строгим голосом: "Сережа, успокойся пожалуйста, ты же видишь, что мы не одни, что о тебе человек может подумать?" Я сам подумал, что он окончательно спятил со своим Бахом. А этот торгаш, по-моему, даже испугался, быстренько деньги заплатил, забрал аппарат и ушел. Даже удачно получилось."
x x x
Отцу Маруси становилось все хуже. Он уже не мог встать с постели. В комнате пахло лекарствами, на столике в ряд стояли разные бутылочки и коробочки. Раньше он терпел боль и не стонал, а недавно Маруся увидела, как он сидит на кровати, обхватив голову руками. "Что ж это такое, - сказал он, - надо же что-то делать." Ему начали колоть морфий. Врач в поликлинике, когда Маруся пришла за рецептами, сказала медсестре: "А, там-то? Там недолго осталось, не думай!" Маруся и сама видела, что отцу очень плохо. Он дышал с трудом, его мучил кашель, он уже не мог читать, потому что книга падала, и руки дрожали; даже когда он курил, надо было сидеть рядом, сигарета все время выпадала из рук, и он не мог ее найти. Он уже не мог подняться даже в туалет, и ему приносили баночку. Однажды, когда никого не было в комнате, он встал, упал и разбил себе лоб об косяк. Всего за неделю волосы у него стали совсем белые, и он как-то весь высох. Как только кончалось действие укола, опять начинался ужасный кашель. Он ничего не ел. Только все время курил, врачи сказали - пусть курит, от этого ему даже легче. Иногда, правда, ему хотелось чего-нибудь съесть, и марусин брат Гриша ездил по городу и искал пиво и шашлыки, или черную икру. Отец съедал маленький кусочек, остальное с жадностью доедал Гриша. Гриша как будто не понимал, что происходит. Он казался окутанным толстым слоем каучука, и там, под этим слоем, у него в голове копошились какие-то мысли. Он вдруг заговаривал с Марусей и начинал излагать ей свою теорию про евреев, которые захватили власть и прячутся везде, и поэтому КГБ необходима бдительность. Маруся думала, что, если Гриша рехнется, то это будет неизлечимо, потому что тихое помешательство не поддается лечению. Он уже никогда не выйдет из этого состояния, а будет сидеть на койке, опустив голову и все думать, думать.
В день, когда в городе Жмеринке умерла бабушка, отец Маруси почувствовал это. Ночью он проснулся и попросил пить. Видно было, что ему тоскливо. Это была смертельная тоска, она приходила ночью, под утро, когда еще не рассвело. "Мама умерла," - сказал отец и заплакал. Его щеки заросли седой щетиной.
А утром, действительно, позвонили и сказали, что ночью бабушка умерла. "Вот, - сказала марусина мама, - сама умерла и его за собой тащит". Марусе самой казалось, что между отцом и бабушкой существует какая-то мистическая связь. Эта мысль вызвала в сознании Маруси целую вереницу гробов. Сперва Марусин дедушка, худенький беленький старичок, потом марусина бабушка другая бабушка, мамина - она лежала в гробу с распухшим синим бесформенным лицом, наверное, работникам морга мало заплатили, и они совершенно не старались. Потом бабушка из Жмеринки, ее Маруся, правда, не видела в гробу, но очень хорошо представляла. Она же видела ее незадолго до смерти в больнице, когда приходила навестить. Бабушка тогда дала ей кусочек маслица, завернутый в бумажку, кусочек сыра и два куска булки. На следующий день она не проснулась после операции - ей отняли одну ногу.
Гриша помогал матери ухаживать за отцом, но он очень не любил, чтобы его будили ночью и, если это случалось, начинал дико ругаться, вытаращив глаза. Он часто начинал орать на отца, когда тот пытался что-то сказать, а Гриша не понимал и вдруг разражался дикой бранью. Но, когда у отца был запор, Гриша выковыривал рукой у него из заднего прохода кал, и это занятие ему даже нравилось. Мать даже хвалила Гришу. Хотя иногда он начинал ужасно ругать и ее. Он говорил, что она и отец стучат на него в КГБ, и поэтому его карьера не может сдвинуться с мертвой точки.
Когда пришла Маруся, Гриша вдруг удалился в свою комнату и заперся там. Маруся стала разговаривать с матерью.
"Ты знаешь, он совсем уже сошел с ума, - говорила мать, - он говорит, что я доношу на него в КГБ и что я жидовка. Он говорит, что ты живешь с кагэбэшником. и поэтому тебя и взяли на работу."
Вдруг хлопнула дверь и раздался страшный удар в стенку. Потом в дверном проеме показалось толстое бледное лицо Гриши. У него почему-то совсем не росла борода, а только на подбородке пробивались отдельные волоски. поэтому он никогда не брился. Гриша был очень разозлен. Он закричал матери: "Не смей говорить обо мне с этой сволочью! Не смей! Говори о себе что хочешь, но моего имени не смей даже упоминать при этой сволочи! Она же жидовка!" И Гриша так хлопнул дверью, что с потолка посыпалась штукатурка. Потом хлопнула дверь в Гришиной комнате, и через некоторое время раздалась музыка. Гриша слушал песню Розенбаума. Мать заплакала.
"Вот так каждый день. Но, правда, он мне помогает, и в магазин ходит, и в аптеку. Только ужасно ругается. Я ему предлагала сходить к психиатру, но он даже и слушать не хочет. Говорит, что это КГБ мне дало задание его в сумасшедший дом упрятать."
Теперь, когда умерла бабушка, ко всем маминым волнениям прибавился еще дом в Жмеринке. Ей стало казаться, что целый дом - это слишком дорогая цена за то, что соседи два месяца ухаживали за бабушкой.
"Нет, - говорила мама, - это же не в какие ворота не лезет! Они совсем обнаглели, эти Козлюки! Какая жадность, какая непорядочность! Маруся, правда, ведь вы договаривались не на целый дом, а только на половину?"
"Да нет, мама, я же точно помню, что на целый, - Маруся чувствовала, что мама просто так не отстанет. - Отец ведь сам тебе говорил."
"Нет, на половину! Это ты нарочно говоришь, чтобы тебя не заставляли с этим разбираться! А я и так от тебя ничего не жду! Гриша все сделает! Надо подать в суд! Я уже нашла прекрасного опытного адвоката! А в крайнем случае, пусть никому не достается! Скажем, что мы хотели его отдать в фонд Чернобыля, тогда государство его у них из горла вырвет! Ишь, сволочи!"
Гриша выглянул из дверей и закивал головой.
"Гриша им тут звонил. Я заказывала разговор. Так они орать стали, что это непорядочно, что они за бабушкой ухаживали, простыни меняли, кашей ее кормили, а теперь, выходит, и дом не их? А как это он может быть их? Они его, что, строили? Это отец строил, и бабушка! И дедушка! А между прочим, ухаживать за больной - это долг совести каждого нормального человека! Надо же, какое лицемерие! Какое корыстолюбие!"
Маруся села в сквере на скамейку и закурила. Было уже довольно тепло, снег растаял. Рядом с ней на скамейке сидела олигофреническая девочка с толстым одутловатым лицом и блеклыми голубыми глазами. Она протянула Марусе руку и радостно замычала. На девочке было широкое ситцевое платье и спортивные тапочки. В руках она держала надкусанный пирожок. Ее внимание внезапно переключилось с Маруси на воробья, прыгавшего рядом со скамейкой, и она попыталась привстать. Воробей улетел. Изо рта девочки текли слюни.
Маруся вдруг подумала, что Гриша просто не находит применения своим силам, а его взгляды не такие уж сумасшедшие, вот например, члены патриотических обществ говорят почти то же самое, но их же никто сумасшедшими не считает.
И она решила про себя, что надо попытаться познакомить Гришу с ними. Может быть, это поможет ему. Потом она пошла домой и подумала, что надо узнать адрес, где они собираются, и как-то уговорить Гришу сходить хоть на одно собрание. Дай Бог, чтобы ему там понравилось.
Прийдя домой, Маруся стала рыться в старых газетах. Она никак не могла найти газету, в которой недавно видела интервью с одним из лидеров какого-то патриотического общества, там еще была фотография и контактный телефон. На фотографии толстый, похожий на дуче человек во френче, сидел в окружении молодых людей в черной униформе. Газета, поместившая интервью, судя по комментариям и ироничной подписи под фотографией, явно преследовала обличительную цель. Однако как в словах, так и в лице человека во френче чувствовалась скрытая стихийная сила. Да и сам его наряд был необычен. Во всяком случае, не так скучно, как привычные пиджаки и галстуки.
К счастью, газета нашлась. Маруся набрала номер телефона. Ей ответил приятный баритон: "Пожалуйста приходите, будем очень рады. Сейчас нам как никогда, нужна поддержка." Маруся повесила трубку. Теперь оставалось уговорить Гришу. Это было самое трудное, потому что Гриша боялся ходить в незнакомые места, опасаясь провокаций.
x x x
Красное на сером - дьявольское сочетание... "Тот неяркий пурпурово-серый..." Все дрожит и качается как в тумане Люди ходят так быстро их движения карикатурны Раз-два раз-два - вот они бегут по своим делам озабоченно сгорбившись и размахивая ручками Это карлики маленькие тараканы Все. внезапно отодвигается становится меньше как будто смотришь в перевернутый бинокль Там вдали в окне старикан достал бинокль и наблюдает за женским общежитием
Часто иногда бывает темно в глазах или перед г.лазами эта темнота приходит извне Зазубренные края домов начинают движение и раздается скрежет Это скрежет в металлическом голосе звучащем на всю улицу он идет оттуда... Скрежет в шуме трамваев и в потоках людей...
Он пришел рассказать миру Истину... Вот шуршат лапки или кто-то скребется Все связано воедино каждый жест - это символ тайный знак понятный лишь ему Кресты на Владимирском соборе как будто кто-то грубо обрезал тупыми ножницами А на Пантелеймоновской кресты оставили - это тайныи знак дьявольское знамение В вестибюле станции метро "Маяковская" огромная красная икона Он встал на колени и перекрестился Красное на сером...
Мокрый снег идет с утра Под ногами сплошная жижа Мокрый снег и серое ноябрьское небо...
x x x
"Я предложил Вене поменяться с моими соседями и переехать ко мне. Они, вроде бы, не против, а у нас с Веней образовалась бы гомосексуальная семья. Но он мне сказал, что я его заживо сгною. И что я и так его на каждом углу говном поливаю. А я ему сказал, что это он делает по отношению ко мне. А про меня ему все злые языки наболтали. Но он все равно сказал, что предпочитает оставаться в своей коммуналке, какие бы сволочи там ни жили. Он говорит, что я непорядочный человек. Странно, что это с ним случилось? Он все удивляется, как это со мной Пусик помирился? Ведь я на Пусика в КГБ писал, Пусик из-за меня в психушке сидел, а теперь лучший друг? Дескать, как он мог меня простить. Я говорю ему, что это все чушь, бред и вранье, а с Пусиком я по-настоящему подружился после той выставки, на которую меня сам Веня и пригласил.
Веня сейчас в Америку собирается, у него и приглашение уже есть, ему одна баба прислала. Он там хочет поработать, мусор выносить, помои выливать, со столов убирать. Ему такая работа в самый раз, он просто для нее родился. Он не хочет навсегда уезжать, говорит, что ему уже пятый десяток, и кому он там нужен. Конечно, я его понимаю. Но здесь я просто не могу, такая тоска, просто ужас. Я даже не могу надеть на себя свои вещи, боюсь, что снимут. Просто не знаю, в чем ходить. У меня же теперь все вещи дорогие - джинсы за двести марок, туфли за триста.
Я тут решил съездить в Сочи, развлечься. Купил билет на самолет и полетел. В самолете, конечно, противно, кругом одни чурки и грузины, но я с ними не разговаривал, сделал вид, что я по-русски не понимаю. Там я сразу же в аэропорту познакомился с Вовиком. Вовик просто красавец, и мы с ним поехали на тачке в гостиницу "Жемчужина", у него там приятель обещал номер "люкс". Вовик такой блондин с черными глазами, у него красивые ноги, а задница просто великолепной формы. Он был в шортах и спортивной рубашке. Было ужасно жарко. Наконец мы приехали в эту гостиницу. Мне предоставили номер. Я принял душ, надел белый костюм, и мы с Вовиком пошли в бар. В баре было приятно, прохладно, работали кондиционеры, правда, нам немного мешали две какие-то проститутки, но потом они от нас отвалили. Мы с Вовиком пили виски со льдом. А потом пошли смотреть на море. Там на пляже было столько красавцев! Как в журнале, что я привез из Западного Берлина! И у них такие плавки! Но у меня не хуже, да и фигура у меня ничего! На меня все смотрели, даже иностранцы! Я немного задремал на пляже и обгорел на солнце. Вечером у меня так болела спина, я просто плакал. Конечно, Вовочка помазал меня специальным кремом, но я спал все равно очень плохо. А утром я обнаружил, что у меня украли плавки. Совсем новые, фирменные! Я их вечером повесил сушиться на веревку на балкон, а утром их уже нет! Это настоящая трагедия, ведь я купил их в самом дорогом магазине, и заплатил за них триста марок! Они были такие черные и такого фасона, что вся задница была видна, очень красивые! И вот, в первый же день их сперли! Теперь для меня и отдых не в радость! Какие же здесь все сволочи, гады, ублюдки советские! Я и одеться здесь прилично боюсь, того и гляди, разденут! У меня и настроения никакого не стало, просто никакого! Я рассказал Вовику, он тоже мне сочувствовал, хотя, может, сам и спер, падло! Такие люди пошли, никому верить нельзя! Вот раньше, до войны, люди были гораздо лучше, добрее! Я вот смотрел разные фильмы, и мама мне рассказывала, и. что не говори, люди тогда были лучше, добрее, искреннее, каждый был готов другому на помощь прийти, никто чужого не брал, наоборот, все делились друг с другом! А сейчас, прямо как собаки, все злые, так и норовят что-то стащить, обозвать тебя по-всякому, толкнуть! Я даже не знаю, почему так, но я думаю, что во всем правительство виновато.
Вот цены повышают, это, конечно, не очень хорошо. Но с другой стороны, у правительства сейчас нет другого выхода. На хлеб просто необходимо поднять цены, потому что у нас люди выбрасывают хлеб в мусор, и мальчишки хлебом в футбол играют, я сам видел. Конечно, у нас хлеб не такой хороший, как в Западном Берлине, но все равно, по-моему, слишком дешевый. Тут Горбачев прав, и вообще, он довольно симпатичный, интеллигентный. Конечно, лучше, если бы у него на башке не было пятна, но это не главное. Главное, мне кажется, чтобы не было коммунистической партии, в этом все дело."
x x x
Приближалась Пасха. Звонил Петр Сергеевич и сказал, что они с друзьями собираются провести символический крестный ход вокруг собора, где сейчас располагается музей, потому что администрация не разрешила провести пасхальную службу внутри собора. Петр Сергеевич сказал, что соберется вся демократическая общественность, и пригласил Марусю прийти. Маруся знала этот собор, там одно время музейным смотрителем работал Павлик. Что-то он давно не звонил, и телефон у него не отвечает... Петру Сергеевичу она пообещала прийти. И хотя она не собиралась никуда идти, на следующий день Маруся все-таки пошла к собору. Так часто бывало с ней.
На площади у памятника императору уже собралась группа людей. Петр Сергеевич, заметив Марусю, сразу же направился к ней. Он был очень возбужден и с ходу заговорил: "Хорошо, что вы пришли, нам нужно, чтобы было как можно больше народу. Этим мы продемонстрируем наше единство и сплоченность. Необходимо, чтобы в соборе проходили службы, чтобы власти вернули собор верующим."
Маруся уже давно слышала, что существует церковная "двадцатка", которая добивается возвращения собора церкви. И хотя все это ее мало интересовало, она спросила Петра Сергеевича об этом, ей хотелось его поддержать. Но почему-то при упоминании о давно существующей "двадцатке" Петр Сергеевич досадливо поморщился.
"Верующие, конечно, все мы верующие. Но верующие верующим рознь. Они ходят в церковь, крестятся, а сами тайком договариваются с директором. Они с ним просто сговорились. И представляете, они сказали мне, чтобы я им не мешал, а как я мог помешать? Мы можем только помочь, нельзя отказываться от помощи, это не по-христиански! Мы все должны сплотиться в борьбе! Нам не нужно таких верующих. И знаете, - тут Петр Сергеевич доверительно наклонился к уху Маруси и лихорадочно зашептал, - та "двадцатка", о которой вы говорили, я это точно знаю, они связаны с этим патриотическим обществом, у меня есть связи в исполкоме, теперь не то, что раньше, с ними разберутся и их расформируют, я уверен... А мы тут новую "двадцатку" организовали, кстати, не хотите ли войти, у нас еще нескольких человек не хватает? И мы добьемся, чтобы собор вернули Церкви. Большевики должны вернуть народу то, что они у него отняли!" - последнюю фразу он произнес уже громким и уверенным голосом, ему явно хотелось, чтобы ее услышали все. Тут Петра Сергеевича кто-то окликнул, и он исчез в толпе.
Рядом с Марусей худая женщина вся в черном, с круглым восточным лицом, громко рассказывала столпившимся вокруг нее юнцам о каком-то своем родственнике или близком друге. "Франц Францевич для меня - самый близкий человек, он сделал для меня очень много. Только благодаря ему мы можем восхищаться теперь этой красотой, этими колоннами, этой бронзой, этим мрамором..."
Толпа тем временем сильно увеличилась. Маруся заметила двух женщин и старушку в платке, которые стояли в стороне и о чем-то переговаривались между собой. Что-то во взгляде одной из них напомнило Марусе ее бабушку из города Жмеринки. Как раз она и направилась к Петру Сергеевичу.
"Мы - члены "двадцатки" этого собора. Мы хотим попросить отменить ваше мероприятие. У нас уже есть договоренность с дирекцией, и в будущее воскресенье здесь пройдет служба. А ваша демонстрация может все испортить. Пожалуйста, уговорите их разойтись". Она еще что-то говорила о том, что им надо идти в церковь на службу, что им некогда, и все время просила Петра Сергеевича уговорить всех разойтись.
Петр Сергеевич обиженно поджал губы. Вдруг стоявшая рядом с ним женщина, та, что рассказывала про Франца Францевича, злобно вмешалась в разговор и завопила: "А-а-а, в церковь им надо! Им на службу надо! Ну так идите, предатели, лицемеры! Идите! А собор, прекрасный, многострадальный собор пусть погибает! Пусть глумятся над ним люди без чести и совести! И несчастный Франц Францевич не получит успокоения на том свете!"
При этих словах она схватила Петра Сергеевича за руку и увлекла его за собой.
"Товарищи! То есть дамы и господа! В собор! Вперед! Зажигайте свечи! За мной! Эти свечи горели в день рождения Франца Францевичя на его именинном пироге! Они помнят его улыбку, его младенческий смех'"
И только теперь Маруся поняла, что Франц Францевич - это архитектор, построивший собор, а восточная женщина - та самая безумная сотрудница, влюбленная в архитектора, о которой ей как-то рассказывал Павлик, когда работал здесь, в соборе. Она даже устраивала день рождения этого архитектора, на который пригласила и Павлика вместе с остальными. Павлик рассказывал Марусе, что на столе стояли три нагроможденных друг на друга торта, в которые было воткнуто триста купленных в церкви свечек. Ведь Францу Францсвичу исполнялось триста лет! Такого не ожидал никто!
Маруся даже вспомнила, что звали эту женщину Елена Борисовна. И точно. Петр Сергеевич так к ней и обращался. Елена Борисовна достала из сумки, висевшей у нее на плече, небольшую застекленную икону Божьей матери и вскинула ее над головой.
"За мной! Дамы и господа, в собор! Зажигайте свечи! Идем организованно! Никакого шума и беспорядка!"
Все достали свечи, зажгли их и толпой двинулись за Еленой Борисовной. Она шла впереди, рядом с Петром Сергеевичем, и все время повторяла: "Спокойнее, спокойнее, дисциплина - прежде всего!" Толпа увлекла Марусю за собой, она шла прямо за Петром Сергеевичем и Еленой Борисовной. Они перешли дорогу и поднялись по высоким гранитным ступеням. У кассы народу было немного.
"Не волнуйтесь, товарищи, билеты я уже купила. - сказала Елена Борисовна, - сначала обойдем собор вокруг."Она уверенно шла впереди, все время оглядываясь, казалось, что она кого-то ждет.
"Что, не все еще пришли?'' - спросил Петр Сергеевич.
"Да нет, просто телевидение обещало приехать. Я звонила им и сказала, что я организую крестный ход протеста. Они обещали быть."
"Вы организуете? Вы? - возмущенно переспросил Петр Сергеевич. - А не я?!"
"Ну как вам не стыдно, - раздраженно сказала Елена Борисовна, - мы делаем одно общее дело, и для нас главное - его сделать, а кто именно это организовал, - какое это имеет значение?!" Они обошли вокруг собора уже три раза, но телевидения все не было. Елена Борисовна была одета легко, было видно, что она замерзла, нос у нее покраснел.
"Ну что ж, друзья, - произнесла она со вздохом, еще раз оглянувшись по сторонам, - теперь - в собор!"
И все толпой двинулись ко входу. Испуганная старушка на контроле закричала дрожащим голосом: "Нельзя, нельзя!"
"То есть как нельзя? - бесцеремонно вмешалась Елена Борисовна, - В Храм - нельзя? А у нас билеты! А свечи сейчас же всем погасить!" - крикнула она, обернувшись назад. Все дружно пошли в собор. Посетителей, к счастью, там почти не было. Елена Борисовна шла впереди. Она встала в самом центре, прямо напротив царских врат, подняла вверх руку и хорошо поставленным голосом произнесла: "Внимание! Наконец-то мы здесь! Это торжественнейший день! Он надолго останется в нашей памяти! Мы пришли оказать собору защиту! Этот трижды оскверненный собор вопиет к небесам! Его осквернили первый раз в 1928 году! Второй раз - в 1937, а в третий - когда пустили сюда этих отвратительных мелких людишек, которые смеют называть себя "научными сотрудниками", а думают лишь о собственной выгоде и пользе!" Тем временем в соборе появилось телевидение. Бойкий молодой человек в кожаной куртке подскочил с микрофоном к Елене Борисовне и сказал: "Пожалуйста, вы, как зачинатель этого дела, скажите, что вы сейчас чувствуете?" "Я? Что я чувствую? - голос Елены Борисовны задрожал. " Я чувствую восторг и радость победы, и, в то же время, печаль, глубокую печаль и скорбь..." - при этом Елена Борисовна, как бы невзначай, все время поворачивалась спиной к Петру Сергеевичу, не давая ему подойти к камере. Маруся заметила, что из алтаря выглядывали какие-то испуганные люди, наверное, это были сотрудники музея, никто из них так и не решился выйти, наверное, они испугались телевидения.