Страница:
Так и сейчас, во втором часу ноябрьской ночи восемьдесят первого, он неторопливо двигался из Медведкова в сторону ВДНХ, к дому, засидевшись сверх всяких ожиданий у одной в прошлом весьма влиятельной старушенции, которую вот уже месяц как посещал с совершенно определенной целью. Сегодня эта цель была наконец достигнута. В сумке, висевшей на плече Марка, в плотной, обтянутой холстом папке лежали четыре акварели Врубеля. Из них две — замечательные, никем прежде не виданные «Сирени». Кроме того, в папке имелись документы, пятьсот шестьдесят долларов и тонкие 66 перчатки серой кожи, а во внутреннем кармане его синей пуховой куртки покоилась в тепле замечательная телескопическая дубинка, привезенная приятелем из Швеции и так ни разу и не пущенная в дело. А между тем затемненный город первого постолимпийского года был куда опаснее Москвы в конце шестидесятых. Лаково-черные лужи похрустывали ледком, морозец выжег из воздуха осточертевшую сырость, и дышалось глубоко и спокойно, как во сне.
Размышляя о причудах покойного супруга старушенции, собравшего обширную коллекцию акварельной живописи, большую часть которой составлял сущий мусор, рыночные поделки и ученические листы, Марк обогнул ступени, ведшие к массивным дверям подъезда пятиэтажного, сталинской постройки, но сильно запущенного дома с гранитными пилястрами по фасаду. Над тяжелой дверью мутно тлел слабый плафон.
Когда, обходя лужи, Марк спрыгнул с бордюра на мостовую и ускорил шаги, дверь позади него с визгом распахнулась и невнятный, мятый какой-то голос окликнул:
— Эй, эй! Остановитесь! Прошу вас, постойте минуту! Помогите! Да остановитесь же вы!
Вопреки раз и навсегда взятому правилу Марк круто развернулся и оглядел звавшего. Им оказался молодой человек в телогрейке и сапогах, белобрысый, взъерошенный, с серым, как оберточная бумага, лицом. Совершая нелепые телодвижения, молодой человек пытался сказать что-то еще, но губы его прыгали, словно не находя друг друга, и ничего членораздельного не выходило.
— Отойдите от двери, — сказал Марк. — Спуститесь. Молодой человек оторвался от створки и, оскальзываясь на ступенях, торопливо приблизился. Марк почувствовал затхлый дух погреба, пыли, прелых овощей и — слабее — алкоголя.
— В чем дело?
Молодой человек с силой обхватил себя руками под грудью, просунув ладони под мышки, и качнулся назад. Марк чуть отступил, сдерживая дыхание.
— Там у меня… несчастье!
— Успокойтесь, — сказал Марк. — Быстро — что случилось?
Обоняние его не подвело. Минутой позже выяснилось, что парень в ватнике и его пожилой отец, отправившись с утра в деревню под Балабаново, где жили родственники, за картошкой, только к ночи нашли машину и в Москве оказались в двенадцатом часу. Водитель свалил мешки у подъезда, и им ничего не оставалось, как начать таскать их в подвал, где жильцы дома выгородили себе индивидуальные клетушки погребов по квартирам. Сил не было, но бросить добро без присмотра казалось немыслимым. Они уже сделали по три ходки, когда старший, прямо на лестнице, ведущей в подвал, глухо ухнул под мешком, дернулся, словно вывертываясь из-под ноши, и рухнул вниз. Когда сын, перепуганно окликая, сбежал к нему, тот уже не дышал. Дослушав, Марк поднял брови и спросил:
— Пульса совсем нет?
Молодой человек еще крепче обнял себя и отчаянно замотал головой. Тогда Марк сказал:
— Ну, «скорую», что ли, вызовите… Приедут, констатируют факт. Что еще?
Молодой человек замотал головой еще отчаяннее:
— Нет, нет! При чем тут «скорая»! Зачем они здесь? Умоляю вас…
— А я-то что же? — перебил его задыхающееся бормотание Марк. — Что я тут могу сделать? А?
— Умоляю, умоляю, помогите мне! Я должен отнести его наверх, в дом. Я не могу позвать мать, она не выдержит этого, у нее слабое сердце. Как человека прошу, я заплачу вам, заплачу…
— Да какая же разница? Вызовите «скорую» хоть из автомата, они приедут и все сделают.
— Нет-нет, вы опять не понимаете! Ну что вам стоит, в конце концов!
Марк хмыкнул, страдальчески сморщил нос, а затем, мысленно прокляв себя, двинулся вслед за молодым человеком к двери. Впрочем, об осторожности он помнил при любых обстоятельствах, поэтому, пропустив парня вперед и держа дверь полуоткрытой, выждал паузу и только затем шагнул в тусклую муть теплого и вонючего подъезда.
Его спутник уже спешил вниз, где у открытого входа в подвал, освещенного какой-то страшной, обросшей космами жирной пыли лампочкой, действительно лежал ничком человек, обхватив полный картошки джутовый мешок.
Лица не было видно, но под щекой на грубой ворсистой ткани расплывалось влажное пятно. На бетоне пола валялась затоптанная диагоналевая кепка-восьмиклинка с пуговкой.
— Вот, — сказал молодой человек, останавливаясь. — Это он.
Сапоги его тупо заскребли по бетону. Марк склонился и расцепил руки трупа. Тело ватно отвалилось навзничь, испустив свистящий вздох, отчего парень испуганно спрятал руки в карманы ватника.
Марк приподнял покойника за лацканы старого драпового пальто и, удерживая в полусидячем положении, обхватил со спины. Тело было еще тепловатым и страшно тяжелым, хотя этот пожилой человек вовсе не был грузен.
— Ноги! — сказал Марк. — Берите ноги — и вперед. Парень сломался пополам, зашарил, наконец выпрямился, и они двинулись вверх, тяжело шаркая и отдуваясь, так что в пролете отзывалось эхо.
Через десять ступеней сын покойного уронил ботинки отца и обернулся.
Марк покорно остановился, ожидая, пока тот управится, но еще до конца второго марша то же произошло дважды.
— Стоп, — сказал Марк. — Так не пойдет. Я сам. Поднимайтесь наверх, позвоните, предупредите мать. Кто еще есть в доме?
— Сестра… — Молодой человек уже топотал вверх по лестнице, разбрасывая полы ватника.
Оставшись наедине с мертвецом, Марк немного постоял, успокаивая дыхание. Передвинул на грудь сумку, болтавшуюся на плече. Затем, перебросив руку покойного через себя, подсел, резко выдохнул и выпрямился, принимая вес на плечо и спину, — и сейчас же почувствовал, что брюки старика мокры насквозь.
Теперь он стоял на площадке, прямо перед ним находилась какая-то дверь, в нос бил удушливый запах смертной мочи. Положение было идиотское — убегая, парень не назвал ни этажа, ни номера квартиры. Ясно, что идти следует наверх, но куда?
— К-кретин!.. — выдохнул Марк, поворачиваясь так, чтобы голова покойного не задела стену. От тяжести шаги выходили короткие, приходилось ставить обе ноги на каждую ступень и время от времени останавливаться.
На четвертом этаже он услышал голоса за дверью, выкрашенной в серое, и толкнул ее коленом. Дверь отворилась в темную, пропахшую нафталином прихожую, в уши ударил короткий и сиплый женский вой.
— Куда? — громко спросил Марк в густые потемки, неуклюже ворочаясь в проеме со своей ношей.
— Налево по коридору, — раздался вдруг прямо у уха голос молодого человека, как-то вдруг разом окрепший. — На диван кладите, сюда…
Марк протопал по шатучему паркету к обитому коричневым дерматином продавленному дивану, рухнул на него и отпустил тело старика, давая ему свободно сползти с себя.
Как только тяжесть исчезла, он, не оборачиваясь, поднялся и направился к ближайшей двери, однако, идя с ношей, не успел сориентироваться и, разумеется, ошибся. Перед ним возникло полупустое помещение, где в центре находился стол с остатками ужина, а всю остальную мебель составляли гостиничная койка и фанерный, сороковых еще годов, шкаф с овальным зеркалом в дверце. Возле стола стояла на коленях женщина, упершись лбом в клеенку и подвывая. Теплый платок сбился с плеч и закрывал ее лицо и волосы, так что нельзя было разобрать возраст. На полу валялось что-то разбитое.
Марка тронули за рукав.
— Это не здесь. — Молодой человек робко мял его локоть. — Послушайте, может быть, вы еще немного останетесь? Недолго?
Марк стремительно обернулся, перехватив взгляд парня. Глаза у того были, как у собаки, попавшей под трамвай. Из-за его плеча был виден умерший: нога съехала с дивана, длинный шнурок чернел на паркете.
Женщина содрогнулась, посуда на столе задребезжала.
Сделав движение отстранить с дороги молодого человека, Марк неожиданно для себя с силой толкнул его в грудь. Тот, не меняя взгляда, попятился.
— Вы с ума сошли! — жестко проговорил Марк, ощущая отчаяние и внезапную тупую злобу. — Я? Это я должен остаться? Здесь?
Через минуту он уже был на улице. Чистый холодный воздух резал легкие, но Марк почти бежал, стараясь как можно быстрее оставить позади этот дом, населенный призраками. Однако чем больше кварталов оставалось позади, тем сильнее становились запахи подгнившего картофеля, пыли, дезинфекции, на левом плече все еще было мокро, и нестерпимо хотелось курить.
— Дьявол, дьявол, — бормотал Марк сквозь сжатые зубы. — Как они живут, как могут они жить так? Почему молчат? Почему они молчат?
Ему вспомнились слова сестры, когда, уезжая и увозя родителей, она назвала его дураком, вернее, трижды дураком и добавила: "Трижды — это потому, что ты, Марк, хитрый. И тем более удивительно, что ты решил остаться, потому что, как бы ты ни крутился, они поймают тебя и сожрут. Это совершенно безнадежная страна, у нее нет никакого будущего. Все, что здесь происходит, только к худшему, и все их великие победы — это страшные поражения. Подумай сам — им пришлось загнать в лагеря двадцать миллионов, чтобы заставить их работать, им пришлось восстановить крепостное право, чтобы сделать то же с деревней!
Альтернативы нет, Марк. Полная беспомощность всех и каждого, и ничего впереди, кроме хаоса. Этим они и сильны, их козырь — или тот порядок, который есть, или полный распад. Такой вот баланс".
До того как подать заявление, сестра работала экономистом в стройуправлении.
Марк засмеялся:
— Какое им до меня дело? Кое-кому я даже полезен.
— Вот это и хуже всего! — Сестра почти кричала. — У тебя никаких шансов!
— Ну-ну, — примирительно сказал Марк. — Посмотри на отца и мать. Разве не на их горбу они въехали в рай? Евреи слишком ценят порядок, пусть самый паршивый и несправедливый, потому что хорошо знают, что в любой смуте станут первой жертвой. И всякий правитель это знает и умеет пользоваться этим.
Сестра затрясла головой и заплакала.
— Этот треп! Я слышу его каждый день уже много лет подряд! Что меняется? Нет, ты скажи, что меняется?
— А что, по-твоему, должно меняться? Так все и задумано. Тысячелетнее царство на земле. И вообще это тебя больше не касается, у тебя билеты в кармане. Вам всем страшно повезло, вот-вот перестанут выпускать. — Он продолжал смотреть на нее с обычной полуулыбкой, поднимавшей уголки его твердых сухих губ, потирая щеку, шуршащую светлой трехдневной щетиной.
— Но ты-то остаешься. Почему?
— Потому что вы едете.
— Чепуха! — взвизгнула сестра. — Ты всегда был эгоистом и отщепенцем. И не думай, пожалуйста, что это от того, что ты выше и лучше других. Ничего подобного! Это несчастье, болезнь таких, как ты, кто, даже став взрослым, не сумел созреть настолько, чтобы научиться жить с людьми, принимать их такими, какие они есть, любить их, наконец. Твое одиночество…
— Разве я плохо лажу с людьми? И я не одинок, ты не права.
— Ты продолжаешь играть в те же игры, которые начал еще мальчишкой, а мы для тебя не существуем!
— Как же так? Ведь я обеспечил вас. У вас не будет никаких проблем.
Тебе помогут устроиться на хорошую работу. Квартира куплена. Если хочешь, я даже найду тебе мужа — стоит только позвонить. Чего же еще ты хочешь от меня?
— Ненавижу тебя, — враз успокаиваясь, вдруг сказала сестра. — И всегда ненавидела. Ты чужой. Какое счастье, что тебя больше не будет! Только ради этого стоит ехать.
Она с силой ударила кулаком в стену, ушибла костяшки и, дуя на них, вышла.
Под этот слабый тупой стук они и ушли из его жизни, став бестелесными голосами, доносящимися по пятницам из Хайфы, когда он — хороший сын — исправно звонил, справляясь о делах и здоровье, погоде и новостях. Это произошло совершенно естественно, потому что у Марка с его родней никогда не было общего «шу», как говорят китайцы, — того, что каждый в семье признает и уважает, несмотря ни на что, и на чем держится равновесие отношений.
Их «шу» было фикцией. И хотя вся семья жила на его деньги, ему не забывали указывать, что деньги эти как бы грязноваты, потому что добыты не вполне; законным образом.
Марк не спорил. В его положении соблюсти невинность было просто невозможно.
На мосту через Яузу его догнала патрульная машина и некоторое время тащилась позади. Марк подобрался и зашагал еще быстрее. Если его по дурости задержат, обнаружив валюту, то придется до утра проторчать в отделении, пока можно будет позвонить. Это никак не входило в его планы. Да и не хотелось бы беспокоить по пустякам милицейского генерала, возомнившего себя знатоком ранних" русского авангарда, но не могущего отличить Филонова от Челищева.
Однако твердость походки и целеустремленный вид одинокого пешехода, по-видимому, произвели впечатление, и ПМГ, набрав скорость, отвалила.
Марку стало жарко. Он дернул ворот куртки, с треском освобождая кнопки.
Еще десять минут ходу — и слева стал, виден освещенный подъезд гостиницы «Космос», Гигантский хомут самого здания был темен, зато внизу все еще шла какая-то жизнь, слышались голоса, по ступеням с грохотом скатывали тележку для ручной клади, бормотал двигатель такси. Все звуки в ночи казались совершенно отдельными и какими-то выпуклыми.
Без чего-то три он был у своего подъезда, к которому никак не мог привыкнуть. Странно было стоять в стеклянной коробке, не видя вокруг себя стен, в ожидании лифта, с потусторонним воем сползавшего с двадцатого этажа. Дом этот возник напротив главного входа выставки в самом начале семидесятых и долгое время числился экспериментальным. Плоское, как лист фанеры, двадцатипятиэтажное сооружение было вознесено над землей на бетонных опорах, и между днищем постройки и землей оставался просвет в один этаж. Подъездами служили застекленные продолжения шахт подъемников, а само сооружение, особенно при восточном ветре, ощутимо раскачивалось, поначалу пугая жильцов. Говорили, что на самой верхотуре колебания достигают метра. Но и у себя на двенадцатом, где Марк выменял двухкомнатную на родительские три, пол ощутимо похаживал под ногами, создавая общее ощущение непрочности существования. Марку нравилось, Дмитрий же, человек основательный, бывая у него, поругивал архитекторов, на что Марк поднимал палец к потолку и дурашливо басил: «Мементо мори!» Зато объемы здесь были совсем иными, чем в их прежнем курятнике, и любая живопись на этих стенах смотрелась как должно, будь то хоть простыня Семирадского размерами два на три.
Поднявшись к себе, Марк первым делом затолкал куртку в бак стиральной машины, а сам влез под душ. Когда горячая вода смыла гнусный осадок, оставшийся от инцидента, он, не вытираясь, нагишом прошлепал в прихожую и извлек из сумки папку. Затем выставил листы акварелей на столе в большой комнате, прислонив к стене, а сам, налив на три пальца джина в стакан и выжав туда половину лимона, как был, повалился в кресло напротив.
Плотные, вибрирующие кусты «Сиреней» источали лиловое сияние, словно маленькие ядерные реакторы перед взрывом. Две другие акварели были мягче — что-то усадебное, с водой и жидкой майской зеленью.
«Сирени» — никому, — решил Марк. — Это мое. И показывать не буду. Сразу слетятся, стервятники чертовы".
Он отхлебнул едкий глоток, и рука сама потянулась за сигаретой. Марк хмыкнул, встал и отнес на кухню единственное, что еще напоминало в доме о куреве, — громоздкую самшитовую спичечницу, выдававшую при нажатии спички поштучно.
Сунув ее в стенной шкаф за пакеты с джонсоновским сухим молоком и банки с консервированной ветчиной, он вернулся и натянул джинсы, косясь на себя в зеркало.
Широкие, чуть сутуловатые плечи, выпуклая грудь, покрытая золотистым пухом, который, спускаясь ниже, темнел, становясь на треугольнике, завершающем по-волчьи поджарый, рельефно вылепленный живот, каштановым с отливом в медь; узкие бедра, сухие, сильные, с узловатыми икрами ноги.
Ногами Марк втайне гордился — в известном смысле они его и кормили. Он мог бы хоть сегодня приобрести десяток «Жигулей» и даже нечто вроде того желтого «мерседеса», на котором с помпой раскатывал отставной полковник, живший этажом выше и побывавший военным советником где-то в Африке. Но в его трудовой книжке стояла запись «лаборант», а значит, машину иметь ему не полагалось. В этом он был тверд — нечего попусту светиться, и без того зацепок сколько угодно. К тому же большие люди из их круга не всемогущи, и злоупотреблять их покровительством не следует.
Он выпрямился и запустил пальцы в жесткие, слегка вьющиеся волосы. В висках шумела усталость. Из зеркала смотрели на него серые, спокойные, как осенняя вода, глаза под густыми, ровной чертой бровями.
Джин согрелся, но Марк допил его безо льда, упаковал листы и убрал с глаз долой. Он почувствовал, как тяжелеют веки. С утра чертова прорва дел.
Хорошо, если зайдет Дима — кое-что можно поручить и ему. Если нет — хоть разорвись.
Он прошел в спальню, сдернул покрывало со своей необъятной и невероятно скрипучей кровати из орехового гарнитура, помнившего времена императора Павла, и боком рухнул в ее недра, по привычке подтянув левое колено к животу. Только в этой позе, напоминающей движение атлета с античной вазы, он мог остановить неумолчный гул мыслей, расслабиться и уплыть в темноту.
Однако перед тем, как сон взял его, Марк еще успел увидеть лицо сестры.
Почему он вспомнил о ней? Что случилось? Никогда и ни к кому он не был так привязан, как к этой девчонке. Еще в ту пору, когда они жили в Вешняковском, дверь в дверь с Семерниными, а родители месяцами бывали в отъезде по делам службы отца в Министерстве культуры и за детьми — четырнадцатилетним Марком и пятилетней Милой — присматривала мать Дмитрия, он стал для нее всем.
Братом, отцом, подругой — кем угодно. Он научил ее всему, что знал сам, но три года спустя что-то сломалось. Кто был в этом виноват? Еще один вопрос, не имеющий ответа. Не мог же он обманывать сам себя столько лет подряд?
И тем не менее в том, как сестра произнесла свое «ненавижу», звучало вовсе не то чувство, что совершенно естественно возникает между кровными родственниками. Это была ненависть женщины, чистый, без примесей, голос пола, и вызвал это чувство именно он, Марк.
Перед тем как отключиться, он увидел черный шнурок на затоптанном паркете и подумал, что наступило четырнадцатое, а значит, ровно неделя со дня последней встречи с Линей.
Самостоятельно зарабатывать деньги Марк стал, едва окончив школу. Это была странная работа, однако благодаря ей, когда его страсть впервые дала знать о себе, он уже располагал довольно значительными по тем временам суммами, что развязывало ему руки.
В их семье в ту пору воцарился дух уныния. Отец был изгнан из министерства, где служил экспертом-музееведом, часто и подолгу разъезжая по стране. В одну из его поездок на Волынь вышла какая-то мутная история с инвентаризацией собрания замка Радзивиллов, в результате чего многие предметы из коллекции были объявлены не имеющими художественной ценности и ушли в частные руки. Это вскоре обнаружилось. Отец лишился службы, ему угрожали возбуждением уголовного дела по факту, однако «частные руки» оказались довольно крепкими, и через полгода все утихло и рассосалось. Тем не менее как специалист Борис Александрович был скомпрометирован настолько, что о работе в прежнем качестве не могло быть и речи. Сутулящийся, враз ставший меньше ростом, со стремительно, в считанные недели, оголившимся черепом, он целыми днями бродил по квартире в старых пижамных брюках, шаркая стоптанными шлепанцами, куда-то звонил, разговаривал униженно и просительно, подолгу простаивал у окна, глядя во двор, словно в ожидании, что за ним вот-вот придут. Если бы не мать-валькирия, как в шутливые минуты именовал ее Борис Александрович из-за способности этой рослой, пышной, рыжекудрой и веснушчатой красавицы заполнить собой любое пространство — от кухни до выставочного павильона, — все в доме пошло бы прахом. Мать была слепо преданна мужу. Настолько, что порой просто забывала о существовании в семье младших.
Марк работал «языком». Вместе с фотографом-"наборщиком", случайным знакомым, они колесили на старом «Запорожце» по Липецкой области, заглядывая во все сельские детские сады и школы, попадавшиеся по пути. Север области являлся вотчиной фотографа, доставшейся ему в результате какого-то там внутрицехового раздела, это был глухой угол, и конкуренты им попадались редко больше досаждала сельская милиция.
Его напарник был ступоряшим заикой, с незнакомыми не мог первым сказать ни слова. До тех пор, пока не завязывался общий разговор, он только мычал, брызгал слюной, жужжал и размахивал руками, но спустя минуту-другую это проходило и он уже мог вполне связно изъясняться. Ради этих первых минут контакта с заведующими и завучами и понадобился ему Марк. Рослый для своих лет, с располагающей внешностью юноша, приветливо улыбаясь, входил в кабинет, а за ним протискивался обвешанный аппаратурой молчаливый напарник. Марк излагал свое предложение, шутил, намекал на то, что всякую помощь в их деле они ценят очень высоко, — и, как правило, добивался разрешения. Тем временем оживал и коллега, и уже очень скоро они рассаживали детей для стандартных групповых снимков, причем Марк исполнял роль затейника, веселя вяловатых от серой вермишели сельских ребятишек. Фотографии выходили живые и забавные, родители хорошо разбирали их, дело крутилось. Марк получал тридцать процентов от того, что оставалось фотографу после расчетов с лаборантом, и это было очень неплохо — в фотографии он ничего не смыслил.
Все длилось около полугода, до тех пор, пока не пошли «глазки». Что-то изменилось — то ли лаборант стал халтурить, то ли партия пленки попалась неважная, кто знает. Цветная фотография в те времена все еще была сродни алхимии. Дети на снимках теперь имели глаза, горящие тусклым, кроваво-красным, каким-то подземным огнем. Покопавшись, можно было бы найти физическое объяснение этому эффекту, но тогда им было не до того. Около тысячи отпечатков получились именно такими, а лаборанту было уплачено вперед. Во что бы то ни стало требовалось всучить детишек с «глазками» любвеобильным родителям и это была та еще задачка.
В первом же селе, куда они прибыли. Марку пришлось из кожи вон вылезти, чтобы уговорить папаш и мамаш брать карточки. Но когда они уходили, одна из воспитательниц шепнула, что берут только затем, чтобы без промедления сжечь.
Впереди них от села к селу побежал слух, что снимали «не те люди» и дело здесь нечисто. В самом конце «куста», как они называли цепочку сел, расположенных вдоль одной дороги, их встретили у школы подвыпившие деревенские и, едва они вышли из машины, скрутили и начали бить.
Марк был покрепче, половчее и отделался синяками, зато его напарнику не только вышибли два зуба, но и разбили драгоценный «Пентакон», после чего отобрали у них весь запас готовых фото и здесь же, на школьном дворе, втоптали в грязь.
— Ф-фсе!.. — сказал заика, когда они прыгали по колдобинам к размытому грейдеру. Одной рукой он держал руль, а у другой прижимал платок к кровоточащим губам. — Ф-фсе. Жила выработана. Нам сюда больше дороги нет. Х-хочешь со мной в Казахстан? Ты умеешь работать с людьми.
Марк, покосившись из-под набрякших век, покачал головой.
На обратном пути, уже на автостраде, в «Запорожце» взорвался аккумулятор.
Заика, ничему больше не удивлявшийся, срулил на обочину, остановился и уныло заметил:
— Л-логично. Чего-то в этом роде я и ожидал. Хорошо, что у нас не бензовоз.
Всю остальную дорогу до Москвы, чуть не триста километров, они мотались на буксире за пыльным грузовиком, отдав его водителю все деньги, что сумели собрать за «глазки».
После этого Марк больше никогда не встречал заику фотографа.
В одной из этих поездок он и приобрел свое первое полотно.
Они забрались в настоящие дебри, к тому же под вечер хлынул дождь и дороги не стало. В тамошней деревне была только начальная школа — ученики сидели вперемешку, старшие с младшими, в двух классных комнатах в убогой дощатой постройке. Грязь и нищета в этих местах были потрясающие. Школой заправляла учительница — старуха лет семидесяти, высокая и прямая, как осина у болота, в круглых стальных очках, обмотанных изоляцией, делавших ее глаза свирепыми. Старуха ходила в пудовых кирзачах с обрезанными голенищами, а голос у нее гремел, как лист кровельного железа. Естественно, до заезжих фотографов никому здесь дела не было, и, глядя на нeпогоду, они напросились к учительнице переночевать.
Холстик Коровина, небольшой, в четыре ладони этюд, основательно засиженный мухами, но подписанный, висел без рамы в окружении мутно-коричневых семейных фотографий в картонных паспарту, выделяясь на жухлых обоях так, будто в стене внезапно отворилась дверца полной жара печи. Марк, первыми книжками которого были альбомы живописи, увидел его сразу же, еще боковым зрением, проходя к голому столу, где валялись горбатые куски черствого серого хлеба и стоял закопченный чайник.
Размышляя о причудах покойного супруга старушенции, собравшего обширную коллекцию акварельной живописи, большую часть которой составлял сущий мусор, рыночные поделки и ученические листы, Марк обогнул ступени, ведшие к массивным дверям подъезда пятиэтажного, сталинской постройки, но сильно запущенного дома с гранитными пилястрами по фасаду. Над тяжелой дверью мутно тлел слабый плафон.
Когда, обходя лужи, Марк спрыгнул с бордюра на мостовую и ускорил шаги, дверь позади него с визгом распахнулась и невнятный, мятый какой-то голос окликнул:
— Эй, эй! Остановитесь! Прошу вас, постойте минуту! Помогите! Да остановитесь же вы!
Вопреки раз и навсегда взятому правилу Марк круто развернулся и оглядел звавшего. Им оказался молодой человек в телогрейке и сапогах, белобрысый, взъерошенный, с серым, как оберточная бумага, лицом. Совершая нелепые телодвижения, молодой человек пытался сказать что-то еще, но губы его прыгали, словно не находя друг друга, и ничего членораздельного не выходило.
— Отойдите от двери, — сказал Марк. — Спуститесь. Молодой человек оторвался от створки и, оскальзываясь на ступенях, торопливо приблизился. Марк почувствовал затхлый дух погреба, пыли, прелых овощей и — слабее — алкоголя.
— В чем дело?
Молодой человек с силой обхватил себя руками под грудью, просунув ладони под мышки, и качнулся назад. Марк чуть отступил, сдерживая дыхание.
— Там у меня… несчастье!
— Успокойтесь, — сказал Марк. — Быстро — что случилось?
Обоняние его не подвело. Минутой позже выяснилось, что парень в ватнике и его пожилой отец, отправившись с утра в деревню под Балабаново, где жили родственники, за картошкой, только к ночи нашли машину и в Москве оказались в двенадцатом часу. Водитель свалил мешки у подъезда, и им ничего не оставалось, как начать таскать их в подвал, где жильцы дома выгородили себе индивидуальные клетушки погребов по квартирам. Сил не было, но бросить добро без присмотра казалось немыслимым. Они уже сделали по три ходки, когда старший, прямо на лестнице, ведущей в подвал, глухо ухнул под мешком, дернулся, словно вывертываясь из-под ноши, и рухнул вниз. Когда сын, перепуганно окликая, сбежал к нему, тот уже не дышал. Дослушав, Марк поднял брови и спросил:
— Пульса совсем нет?
Молодой человек еще крепче обнял себя и отчаянно замотал головой. Тогда Марк сказал:
— Ну, «скорую», что ли, вызовите… Приедут, констатируют факт. Что еще?
Молодой человек замотал головой еще отчаяннее:
— Нет, нет! При чем тут «скорая»! Зачем они здесь? Умоляю вас…
— А я-то что же? — перебил его задыхающееся бормотание Марк. — Что я тут могу сделать? А?
— Умоляю, умоляю, помогите мне! Я должен отнести его наверх, в дом. Я не могу позвать мать, она не выдержит этого, у нее слабое сердце. Как человека прошу, я заплачу вам, заплачу…
— Да какая же разница? Вызовите «скорую» хоть из автомата, они приедут и все сделают.
— Нет-нет, вы опять не понимаете! Ну что вам стоит, в конце концов!
Марк хмыкнул, страдальчески сморщил нос, а затем, мысленно прокляв себя, двинулся вслед за молодым человеком к двери. Впрочем, об осторожности он помнил при любых обстоятельствах, поэтому, пропустив парня вперед и держа дверь полуоткрытой, выждал паузу и только затем шагнул в тусклую муть теплого и вонючего подъезда.
Его спутник уже спешил вниз, где у открытого входа в подвал, освещенного какой-то страшной, обросшей космами жирной пыли лампочкой, действительно лежал ничком человек, обхватив полный картошки джутовый мешок.
Лица не было видно, но под щекой на грубой ворсистой ткани расплывалось влажное пятно. На бетоне пола валялась затоптанная диагоналевая кепка-восьмиклинка с пуговкой.
— Вот, — сказал молодой человек, останавливаясь. — Это он.
Сапоги его тупо заскребли по бетону. Марк склонился и расцепил руки трупа. Тело ватно отвалилось навзничь, испустив свистящий вздох, отчего парень испуганно спрятал руки в карманы ватника.
Марк приподнял покойника за лацканы старого драпового пальто и, удерживая в полусидячем положении, обхватил со спины. Тело было еще тепловатым и страшно тяжелым, хотя этот пожилой человек вовсе не был грузен.
— Ноги! — сказал Марк. — Берите ноги — и вперед. Парень сломался пополам, зашарил, наконец выпрямился, и они двинулись вверх, тяжело шаркая и отдуваясь, так что в пролете отзывалось эхо.
Через десять ступеней сын покойного уронил ботинки отца и обернулся.
Марк покорно остановился, ожидая, пока тот управится, но еще до конца второго марша то же произошло дважды.
— Стоп, — сказал Марк. — Так не пойдет. Я сам. Поднимайтесь наверх, позвоните, предупредите мать. Кто еще есть в доме?
— Сестра… — Молодой человек уже топотал вверх по лестнице, разбрасывая полы ватника.
Оставшись наедине с мертвецом, Марк немного постоял, успокаивая дыхание. Передвинул на грудь сумку, болтавшуюся на плече. Затем, перебросив руку покойного через себя, подсел, резко выдохнул и выпрямился, принимая вес на плечо и спину, — и сейчас же почувствовал, что брюки старика мокры насквозь.
Теперь он стоял на площадке, прямо перед ним находилась какая-то дверь, в нос бил удушливый запах смертной мочи. Положение было идиотское — убегая, парень не назвал ни этажа, ни номера квартиры. Ясно, что идти следует наверх, но куда?
— К-кретин!.. — выдохнул Марк, поворачиваясь так, чтобы голова покойного не задела стену. От тяжести шаги выходили короткие, приходилось ставить обе ноги на каждую ступень и время от времени останавливаться.
На четвертом этаже он услышал голоса за дверью, выкрашенной в серое, и толкнул ее коленом. Дверь отворилась в темную, пропахшую нафталином прихожую, в уши ударил короткий и сиплый женский вой.
— Куда? — громко спросил Марк в густые потемки, неуклюже ворочаясь в проеме со своей ношей.
— Налево по коридору, — раздался вдруг прямо у уха голос молодого человека, как-то вдруг разом окрепший. — На диван кладите, сюда…
Марк протопал по шатучему паркету к обитому коричневым дерматином продавленному дивану, рухнул на него и отпустил тело старика, давая ему свободно сползти с себя.
Как только тяжесть исчезла, он, не оборачиваясь, поднялся и направился к ближайшей двери, однако, идя с ношей, не успел сориентироваться и, разумеется, ошибся. Перед ним возникло полупустое помещение, где в центре находился стол с остатками ужина, а всю остальную мебель составляли гостиничная койка и фанерный, сороковых еще годов, шкаф с овальным зеркалом в дверце. Возле стола стояла на коленях женщина, упершись лбом в клеенку и подвывая. Теплый платок сбился с плеч и закрывал ее лицо и волосы, так что нельзя было разобрать возраст. На полу валялось что-то разбитое.
Марка тронули за рукав.
— Это не здесь. — Молодой человек робко мял его локоть. — Послушайте, может быть, вы еще немного останетесь? Недолго?
Марк стремительно обернулся, перехватив взгляд парня. Глаза у того были, как у собаки, попавшей под трамвай. Из-за его плеча был виден умерший: нога съехала с дивана, длинный шнурок чернел на паркете.
Женщина содрогнулась, посуда на столе задребезжала.
Сделав движение отстранить с дороги молодого человека, Марк неожиданно для себя с силой толкнул его в грудь. Тот, не меняя взгляда, попятился.
— Вы с ума сошли! — жестко проговорил Марк, ощущая отчаяние и внезапную тупую злобу. — Я? Это я должен остаться? Здесь?
Через минуту он уже был на улице. Чистый холодный воздух резал легкие, но Марк почти бежал, стараясь как можно быстрее оставить позади этот дом, населенный призраками. Однако чем больше кварталов оставалось позади, тем сильнее становились запахи подгнившего картофеля, пыли, дезинфекции, на левом плече все еще было мокро, и нестерпимо хотелось курить.
— Дьявол, дьявол, — бормотал Марк сквозь сжатые зубы. — Как они живут, как могут они жить так? Почему молчат? Почему они молчат?
Ему вспомнились слова сестры, когда, уезжая и увозя родителей, она назвала его дураком, вернее, трижды дураком и добавила: "Трижды — это потому, что ты, Марк, хитрый. И тем более удивительно, что ты решил остаться, потому что, как бы ты ни крутился, они поймают тебя и сожрут. Это совершенно безнадежная страна, у нее нет никакого будущего. Все, что здесь происходит, только к худшему, и все их великие победы — это страшные поражения. Подумай сам — им пришлось загнать в лагеря двадцать миллионов, чтобы заставить их работать, им пришлось восстановить крепостное право, чтобы сделать то же с деревней!
Альтернативы нет, Марк. Полная беспомощность всех и каждого, и ничего впереди, кроме хаоса. Этим они и сильны, их козырь — или тот порядок, который есть, или полный распад. Такой вот баланс".
До того как подать заявление, сестра работала экономистом в стройуправлении.
Марк засмеялся:
— Какое им до меня дело? Кое-кому я даже полезен.
— Вот это и хуже всего! — Сестра почти кричала. — У тебя никаких шансов!
— Ну-ну, — примирительно сказал Марк. — Посмотри на отца и мать. Разве не на их горбу они въехали в рай? Евреи слишком ценят порядок, пусть самый паршивый и несправедливый, потому что хорошо знают, что в любой смуте станут первой жертвой. И всякий правитель это знает и умеет пользоваться этим.
Сестра затрясла головой и заплакала.
— Этот треп! Я слышу его каждый день уже много лет подряд! Что меняется? Нет, ты скажи, что меняется?
— А что, по-твоему, должно меняться? Так все и задумано. Тысячелетнее царство на земле. И вообще это тебя больше не касается, у тебя билеты в кармане. Вам всем страшно повезло, вот-вот перестанут выпускать. — Он продолжал смотреть на нее с обычной полуулыбкой, поднимавшей уголки его твердых сухих губ, потирая щеку, шуршащую светлой трехдневной щетиной.
— Но ты-то остаешься. Почему?
— Потому что вы едете.
— Чепуха! — взвизгнула сестра. — Ты всегда был эгоистом и отщепенцем. И не думай, пожалуйста, что это от того, что ты выше и лучше других. Ничего подобного! Это несчастье, болезнь таких, как ты, кто, даже став взрослым, не сумел созреть настолько, чтобы научиться жить с людьми, принимать их такими, какие они есть, любить их, наконец. Твое одиночество…
— Разве я плохо лажу с людьми? И я не одинок, ты не права.
— Ты продолжаешь играть в те же игры, которые начал еще мальчишкой, а мы для тебя не существуем!
— Как же так? Ведь я обеспечил вас. У вас не будет никаких проблем.
Тебе помогут устроиться на хорошую работу. Квартира куплена. Если хочешь, я даже найду тебе мужа — стоит только позвонить. Чего же еще ты хочешь от меня?
— Ненавижу тебя, — враз успокаиваясь, вдруг сказала сестра. — И всегда ненавидела. Ты чужой. Какое счастье, что тебя больше не будет! Только ради этого стоит ехать.
Она с силой ударила кулаком в стену, ушибла костяшки и, дуя на них, вышла.
Под этот слабый тупой стук они и ушли из его жизни, став бестелесными голосами, доносящимися по пятницам из Хайфы, когда он — хороший сын — исправно звонил, справляясь о делах и здоровье, погоде и новостях. Это произошло совершенно естественно, потому что у Марка с его родней никогда не было общего «шу», как говорят китайцы, — того, что каждый в семье признает и уважает, несмотря ни на что, и на чем держится равновесие отношений.
Их «шу» было фикцией. И хотя вся семья жила на его деньги, ему не забывали указывать, что деньги эти как бы грязноваты, потому что добыты не вполне; законным образом.
Марк не спорил. В его положении соблюсти невинность было просто невозможно.
На мосту через Яузу его догнала патрульная машина и некоторое время тащилась позади. Марк подобрался и зашагал еще быстрее. Если его по дурости задержат, обнаружив валюту, то придется до утра проторчать в отделении, пока можно будет позвонить. Это никак не входило в его планы. Да и не хотелось бы беспокоить по пустякам милицейского генерала, возомнившего себя знатоком ранних" русского авангарда, но не могущего отличить Филонова от Челищева.
Однако твердость походки и целеустремленный вид одинокого пешехода, по-видимому, произвели впечатление, и ПМГ, набрав скорость, отвалила.
Марку стало жарко. Он дернул ворот куртки, с треском освобождая кнопки.
Еще десять минут ходу — и слева стал, виден освещенный подъезд гостиницы «Космос», Гигантский хомут самого здания был темен, зато внизу все еще шла какая-то жизнь, слышались голоса, по ступеням с грохотом скатывали тележку для ручной клади, бормотал двигатель такси. Все звуки в ночи казались совершенно отдельными и какими-то выпуклыми.
Без чего-то три он был у своего подъезда, к которому никак не мог привыкнуть. Странно было стоять в стеклянной коробке, не видя вокруг себя стен, в ожидании лифта, с потусторонним воем сползавшего с двадцатого этажа. Дом этот возник напротив главного входа выставки в самом начале семидесятых и долгое время числился экспериментальным. Плоское, как лист фанеры, двадцатипятиэтажное сооружение было вознесено над землей на бетонных опорах, и между днищем постройки и землей оставался просвет в один этаж. Подъездами служили застекленные продолжения шахт подъемников, а само сооружение, особенно при восточном ветре, ощутимо раскачивалось, поначалу пугая жильцов. Говорили, что на самой верхотуре колебания достигают метра. Но и у себя на двенадцатом, где Марк выменял двухкомнатную на родительские три, пол ощутимо похаживал под ногами, создавая общее ощущение непрочности существования. Марку нравилось, Дмитрий же, человек основательный, бывая у него, поругивал архитекторов, на что Марк поднимал палец к потолку и дурашливо басил: «Мементо мори!» Зато объемы здесь были совсем иными, чем в их прежнем курятнике, и любая живопись на этих стенах смотрелась как должно, будь то хоть простыня Семирадского размерами два на три.
Поднявшись к себе, Марк первым делом затолкал куртку в бак стиральной машины, а сам влез под душ. Когда горячая вода смыла гнусный осадок, оставшийся от инцидента, он, не вытираясь, нагишом прошлепал в прихожую и извлек из сумки папку. Затем выставил листы акварелей на столе в большой комнате, прислонив к стене, а сам, налив на три пальца джина в стакан и выжав туда половину лимона, как был, повалился в кресло напротив.
Плотные, вибрирующие кусты «Сиреней» источали лиловое сияние, словно маленькие ядерные реакторы перед взрывом. Две другие акварели были мягче — что-то усадебное, с водой и жидкой майской зеленью.
«Сирени» — никому, — решил Марк. — Это мое. И показывать не буду. Сразу слетятся, стервятники чертовы".
Он отхлебнул едкий глоток, и рука сама потянулась за сигаретой. Марк хмыкнул, встал и отнес на кухню единственное, что еще напоминало в доме о куреве, — громоздкую самшитовую спичечницу, выдававшую при нажатии спички поштучно.
Сунув ее в стенной шкаф за пакеты с джонсоновским сухим молоком и банки с консервированной ветчиной, он вернулся и натянул джинсы, косясь на себя в зеркало.
Широкие, чуть сутуловатые плечи, выпуклая грудь, покрытая золотистым пухом, который, спускаясь ниже, темнел, становясь на треугольнике, завершающем по-волчьи поджарый, рельефно вылепленный живот, каштановым с отливом в медь; узкие бедра, сухие, сильные, с узловатыми икрами ноги.
Ногами Марк втайне гордился — в известном смысле они его и кормили. Он мог бы хоть сегодня приобрести десяток «Жигулей» и даже нечто вроде того желтого «мерседеса», на котором с помпой раскатывал отставной полковник, живший этажом выше и побывавший военным советником где-то в Африке. Но в его трудовой книжке стояла запись «лаборант», а значит, машину иметь ему не полагалось. В этом он был тверд — нечего попусту светиться, и без того зацепок сколько угодно. К тому же большие люди из их круга не всемогущи, и злоупотреблять их покровительством не следует.
Он выпрямился и запустил пальцы в жесткие, слегка вьющиеся волосы. В висках шумела усталость. Из зеркала смотрели на него серые, спокойные, как осенняя вода, глаза под густыми, ровной чертой бровями.
Джин согрелся, но Марк допил его безо льда, упаковал листы и убрал с глаз долой. Он почувствовал, как тяжелеют веки. С утра чертова прорва дел.
Хорошо, если зайдет Дима — кое-что можно поручить и ему. Если нет — хоть разорвись.
Он прошел в спальню, сдернул покрывало со своей необъятной и невероятно скрипучей кровати из орехового гарнитура, помнившего времена императора Павла, и боком рухнул в ее недра, по привычке подтянув левое колено к животу. Только в этой позе, напоминающей движение атлета с античной вазы, он мог остановить неумолчный гул мыслей, расслабиться и уплыть в темноту.
Однако перед тем, как сон взял его, Марк еще успел увидеть лицо сестры.
Почему он вспомнил о ней? Что случилось? Никогда и ни к кому он не был так привязан, как к этой девчонке. Еще в ту пору, когда они жили в Вешняковском, дверь в дверь с Семерниными, а родители месяцами бывали в отъезде по делам службы отца в Министерстве культуры и за детьми — четырнадцатилетним Марком и пятилетней Милой — присматривала мать Дмитрия, он стал для нее всем.
Братом, отцом, подругой — кем угодно. Он научил ее всему, что знал сам, но три года спустя что-то сломалось. Кто был в этом виноват? Еще один вопрос, не имеющий ответа. Не мог же он обманывать сам себя столько лет подряд?
И тем не менее в том, как сестра произнесла свое «ненавижу», звучало вовсе не то чувство, что совершенно естественно возникает между кровными родственниками. Это была ненависть женщины, чистый, без примесей, голос пола, и вызвал это чувство именно он, Марк.
Перед тем как отключиться, он увидел черный шнурок на затоптанном паркете и подумал, что наступило четырнадцатое, а значит, ровно неделя со дня последней встречи с Линей.
Самостоятельно зарабатывать деньги Марк стал, едва окончив школу. Это была странная работа, однако благодаря ей, когда его страсть впервые дала знать о себе, он уже располагал довольно значительными по тем временам суммами, что развязывало ему руки.
В их семье в ту пору воцарился дух уныния. Отец был изгнан из министерства, где служил экспертом-музееведом, часто и подолгу разъезжая по стране. В одну из его поездок на Волынь вышла какая-то мутная история с инвентаризацией собрания замка Радзивиллов, в результате чего многие предметы из коллекции были объявлены не имеющими художественной ценности и ушли в частные руки. Это вскоре обнаружилось. Отец лишился службы, ему угрожали возбуждением уголовного дела по факту, однако «частные руки» оказались довольно крепкими, и через полгода все утихло и рассосалось. Тем не менее как специалист Борис Александрович был скомпрометирован настолько, что о работе в прежнем качестве не могло быть и речи. Сутулящийся, враз ставший меньше ростом, со стремительно, в считанные недели, оголившимся черепом, он целыми днями бродил по квартире в старых пижамных брюках, шаркая стоптанными шлепанцами, куда-то звонил, разговаривал униженно и просительно, подолгу простаивал у окна, глядя во двор, словно в ожидании, что за ним вот-вот придут. Если бы не мать-валькирия, как в шутливые минуты именовал ее Борис Александрович из-за способности этой рослой, пышной, рыжекудрой и веснушчатой красавицы заполнить собой любое пространство — от кухни до выставочного павильона, — все в доме пошло бы прахом. Мать была слепо преданна мужу. Настолько, что порой просто забывала о существовании в семье младших.
Марк работал «языком». Вместе с фотографом-"наборщиком", случайным знакомым, они колесили на старом «Запорожце» по Липецкой области, заглядывая во все сельские детские сады и школы, попадавшиеся по пути. Север области являлся вотчиной фотографа, доставшейся ему в результате какого-то там внутрицехового раздела, это был глухой угол, и конкуренты им попадались редко больше досаждала сельская милиция.
Его напарник был ступоряшим заикой, с незнакомыми не мог первым сказать ни слова. До тех пор, пока не завязывался общий разговор, он только мычал, брызгал слюной, жужжал и размахивал руками, но спустя минуту-другую это проходило и он уже мог вполне связно изъясняться. Ради этих первых минут контакта с заведующими и завучами и понадобился ему Марк. Рослый для своих лет, с располагающей внешностью юноша, приветливо улыбаясь, входил в кабинет, а за ним протискивался обвешанный аппаратурой молчаливый напарник. Марк излагал свое предложение, шутил, намекал на то, что всякую помощь в их деле они ценят очень высоко, — и, как правило, добивался разрешения. Тем временем оживал и коллега, и уже очень скоро они рассаживали детей для стандартных групповых снимков, причем Марк исполнял роль затейника, веселя вяловатых от серой вермишели сельских ребятишек. Фотографии выходили живые и забавные, родители хорошо разбирали их, дело крутилось. Марк получал тридцать процентов от того, что оставалось фотографу после расчетов с лаборантом, и это было очень неплохо — в фотографии он ничего не смыслил.
Все длилось около полугода, до тех пор, пока не пошли «глазки». Что-то изменилось — то ли лаборант стал халтурить, то ли партия пленки попалась неважная, кто знает. Цветная фотография в те времена все еще была сродни алхимии. Дети на снимках теперь имели глаза, горящие тусклым, кроваво-красным, каким-то подземным огнем. Покопавшись, можно было бы найти физическое объяснение этому эффекту, но тогда им было не до того. Около тысячи отпечатков получились именно такими, а лаборанту было уплачено вперед. Во что бы то ни стало требовалось всучить детишек с «глазками» любвеобильным родителям и это была та еще задачка.
В первом же селе, куда они прибыли. Марку пришлось из кожи вон вылезти, чтобы уговорить папаш и мамаш брать карточки. Но когда они уходили, одна из воспитательниц шепнула, что берут только затем, чтобы без промедления сжечь.
Впереди них от села к селу побежал слух, что снимали «не те люди» и дело здесь нечисто. В самом конце «куста», как они называли цепочку сел, расположенных вдоль одной дороги, их встретили у школы подвыпившие деревенские и, едва они вышли из машины, скрутили и начали бить.
Марк был покрепче, половчее и отделался синяками, зато его напарнику не только вышибли два зуба, но и разбили драгоценный «Пентакон», после чего отобрали у них весь запас готовых фото и здесь же, на школьном дворе, втоптали в грязь.
— Ф-фсе!.. — сказал заика, когда они прыгали по колдобинам к размытому грейдеру. Одной рукой он держал руль, а у другой прижимал платок к кровоточащим губам. — Ф-фсе. Жила выработана. Нам сюда больше дороги нет. Х-хочешь со мной в Казахстан? Ты умеешь работать с людьми.
Марк, покосившись из-под набрякших век, покачал головой.
На обратном пути, уже на автостраде, в «Запорожце» взорвался аккумулятор.
Заика, ничему больше не удивлявшийся, срулил на обочину, остановился и уныло заметил:
— Л-логично. Чего-то в этом роде я и ожидал. Хорошо, что у нас не бензовоз.
Всю остальную дорогу до Москвы, чуть не триста километров, они мотались на буксире за пыльным грузовиком, отдав его водителю все деньги, что сумели собрать за «глазки».
После этого Марк больше никогда не встречал заику фотографа.
В одной из этих поездок он и приобрел свое первое полотно.
Они забрались в настоящие дебри, к тому же под вечер хлынул дождь и дороги не стало. В тамошней деревне была только начальная школа — ученики сидели вперемешку, старшие с младшими, в двух классных комнатах в убогой дощатой постройке. Грязь и нищета в этих местах были потрясающие. Школой заправляла учительница — старуха лет семидесяти, высокая и прямая, как осина у болота, в круглых стальных очках, обмотанных изоляцией, делавших ее глаза свирепыми. Старуха ходила в пудовых кирзачах с обрезанными голенищами, а голос у нее гремел, как лист кровельного железа. Естественно, до заезжих фотографов никому здесь дела не было, и, глядя на нeпогоду, они напросились к учительнице переночевать.
Холстик Коровина, небольшой, в четыре ладони этюд, основательно засиженный мухами, но подписанный, висел без рамы в окружении мутно-коричневых семейных фотографий в картонных паспарту, выделяясь на жухлых обоях так, будто в стене внезапно отворилась дверца полной жара печи. Марк, первыми книжками которого были альбомы живописи, увидел его сразу же, еще боковым зрением, проходя к голому столу, где валялись горбатые куски черствого серого хлеба и стоял закопченный чайник.