Андрей Любомирович тяжело поднялся и вышел из кабинета. Умывальник в смежной с их просторной спальней комнатке был полон теплой воды. Не без намека на полочке под овальным зеркалом лежали безопасная бритва, помазок, душистое мыло, привезенное из последней командировки в Берлин. Он тщательно вымыл руки, секунду поколебался, но все-таки побрился и ополоснул «Шипром» щеки и подбородок. После чего снова взглянул в зеркало.
   Вторая победа за последние четверть часа. Он и в этом пересилил себя. Нельзя распускаться, не время.
   Уже приближаясь к белой двустворчатой двери столовой, Андрей Любомирович услышал детские голоса и осторожные смешки няни. Остро запахло свежей огородной зеленью. Внезапно он почувствовал, что до неприличия голоден, и его породистое лицо вспыхнуло. Гримаса мучительного раздражения, как это часто случалось в последнее время, исказила его крупные черты и тут же пропала…
 
   Обедать, оказывается, предстояло не в семейном кругу: была гостья.
   На столе, в центре накрахмаленной полотняной скатерти в грубом глиняном кувшине стояли цветы – полосатые тюльпаны, мелковатые, но необычайной окраски. Андрей Любомирович едва сумел скрыть досаду: луковицы этих, полосатых, он вместе с другими сортами привез из самой первой заграничной командировки. Долго колдовал над ними в тепличке, запрещая домашним даже приближаться к своим сокровищам, и вот – пожалуйста!
   Что касается гостьи, то ею оказалась их соседка по поселку, молодая жена самого Балия. Вероника относилась к ней, как к старшей дочери, и Юлечка Рубчинская, как правило, обедала у них, когда приезжала на дачу, принадлежавшую особоуполномоченному ОГПУ. С того времени, как она неожиданно вышла за одного из высших руководителей всесильного ведомства, вокруг нее образовался как бы заколдованный круг, мертвая зона, и Вероника Станиславовна по доброте душевной взялась опекать Юлию.
   Да и гостьей ее можно было назвать только с натяжкой – в этом доме она знала каждую щель, каждую половицу, с ним была связана не только ее собственная юность, но и жизнь нескольких поколений когда-то известной в городе и состоятельной семьи.
   Но сегодня ее появление было некстати.
   Их с Балием бракосочетание состоялось день в день с похоронами матери Андрея Любомировича. На протяжении многих лет Рубчинские были дружны с Елизаветой Францевной, и то, что они не смогли или не пожелали приехать и проститься с покойной, оставило в его душе горький осадок. Возникшее неприязненное чувство он отчасти перенес и на их младшую дочь. Прежде Юлия гостила у них часто, иногда вместе с родителями, и Андрей Любомирович всегда с удовольствием видел ее легкую, подвижную фигурку, слышал негромкий грудной смех, раздававшийся то в саду, то на террасе. От девушки шло светлое тепло. И сама она – вряд ли он мог ошибаться – любила его семью.
   Однако за последний год младшая Рубчинская разительно изменилась: фиалковые глаза поблекли, рыжеватые пышные волосы были по-дамски уложены в замысловатую прическу, губы подкрашены, на руках тонкие кольца с крупными камнями. Она стала строже одеваться, почти всегда молчала, а когда к ней обращались – вежливо и точно отвечала на вопрос собеседника. Смеялась Юлия также крайне редко.
   Чем она теперь занимается, Андрей Любомирович не знал и никогда не интересовался. А сейчас ему и вовсе было не до того. Мельком взглянув на замкнутое лицо молодой женщины, он кивнул и проследовал к своему обычному месту за столом – спиной к цветным витражам террасы, прямо напротив Вероники.
   При детях ни о чем говорить было нельзя, и Филиппенко, через силу выдавив благодушную улыбку, произнес:
   – Счастлив видеть вас, Юлия Дмитриевна. Как чувствуют себя ваши родители?
   – Благодарю, – прозвучал сдержанный ответ. – Папе уже лучше. Готовятся к приезду сестры.
   – Вот как! – Жена наполнила обливную миску окрошкой, и он сразу же придвинул ее к себе. – Софье Дмитриевне все-таки удастся приехать? Стоит ли в такое время… – Тут он спохватился: – Я имею в виду: ведь у нее, кажется, маленький ребенок?
   – Иначе невозможно, – негромко проговорила Юлия. – Что касается времени, то его не выбирают, Андрей Любомирович. Сестра хочет повидаться с нами. Характер у нее, знаете ли… настойчивый. Да и племяннику моему уже два года.
   – Безрассудство, – Филиппенко обвел взглядом скромно сервированный обеденный стол. – И вы, конечно, понимаете, что я имею в виду. Вашей сестре по крайней мере известно, что тут далеко не Европа? Если не ошибаюсь, она ведь достаточно давно покинула родину.
   – И она, и ее ребенок будут обеспечены всем необходимым на протяжении тех двух недель, в течение которых Соне разрешено находиться в Харькове. Муж об этом позаботится. Как и о том, чтобы она не увидела того, что здесь происходит…
   Андрей Любомирович предостерегающе вскинул ладонь, останавливая гостью. Однако дочерей и няни в столовой уже не было, только близнецы доклевывали компот. Вероника без всякой надобности передвигала посуду на столе, тарелка ее оставалась почти нетронутой. Никто как будто не слышал этого их разговора…
   Ему неожиданно остро захотелось выпить. Чего-нибудь легкого, красного, прохладного. Андрей Любомирович поковырял вилкой второе, поднялся и сообщил жене, что намерен спуститься в погреб. Пусть они его подождут – он скоро вернется, и с бутылочкой. Есть повод.
   В последние годы у него образовался неплохой запас напитков. Из Крыма ему привозили прямо с завода красное «Магарач № 55», неплохой массандровский портвейн, белое «Шато-Икем», «Красный камень» – любимый мускат Вероники. Из Грузии через московских знакомых поступали столовые вина. Имелось и кое-что покрепче. В запирающейся нише при нужной температуре хранились десятка полтора заграничных бутылок.
   Филиппенко выбрал легкое кахетинское, протер слегка запылившуюся бутылку специально для этой цели висевшим здесь полотенцем и, тщательно проверив запоры, поднялся с вином наверх.
   В опустевшей столовой гремела Настена, собирая посуду на поднос. Вероники не было видно, а у полуоткрытого окна курила Юлия. Только сейчас Андрей Любомирович заметил, что молодая женщина в темном, почти траурном платье с глухим воротом – не по погоде. Фигура ее по-прежнему оставалась стройной и женственной. Когда в тишине хлопнула не прикрытая им дверь – в столовой и на террасе гулял сквозняк – Рубчинская вздрогнула и обернулась. Затем погасила папиросу, смяв ее в тяжелой хрустальной пепельнице, а саму пепельницу зачем-то перенесла на стол.
   – Вашу жену вызвали к телефону, – проговорила Юлия, глядя, как Филиппенко достает из буфета бокалы и бережно откупоривает вино. – Откуда вы узнали, что у меня сегодня день рождения?
   – Вспомнил, – нашелся он, нисколько не смутившись. – Однажды в этой столовой мы праздновали ваше восемнадцатилетие, Юленька. Еще при жизни моей мамы. Четырнадцатого мая тысяча девятьсот тридцатого – так? Я подарил вам свою книгу, уж и не помню какую. У вас было светлое платье и коса, как нимб…
   – Верно. – Она скупо усмехнулась. – В одном вы ошиблись. Год был двадцать девятый; сегодня мне исполнилось двадцать два.
   – Товарищ Балий вас поздравил?
   – Нет. Я еще не видела мужа. Его срочно вызвали рано утром. Вы в курсе того, что случилось?
   – Да. Не нужно об этом, – поморщился Филиппенко. – Во всем и без нас с вами разберутся…
   – Я не люблю ночевать на этой даче, – сказала она, – однако Балий так решил, и вчера поздно вечером мы приехали в поселок. А утром Настена принесла нам молоко и сообщила, что ваш сосед умер…
   – Ей-то откуда знать? – удивился Андрей Любомирович.
   – Все только об этом и говорят.
   – Вот как… Что ж, личность по-своему знаменитая… – разговор приобретал неприятный оборот, и он повторил: – Разберутся.
   – Его нашли на рассвете, – упрямо продолжала Юлия. – Дверь осталась незапертой. У него в кровь разбито лицо, и сразу же возникло подозрение, что это – убийство. Ну кому, спрашивается, он мог помешать? Мой отец ему симпатизировал, иногда помогал деньгами. Он очень огорчится… – она вопросительно взглянула на Андрея Любомировича. – Знаете, как Настена говорит? «Дёрзкий был, но добрый… и всю жизнь один как перст»…
   – А по водам не ходил? – Филиппенко хмыкнул. – Вот так, моя дорогая, и рождаются литературные биографии. Они же мифы. А каков человек был на самом деле – не доищешься. Я…
   Он замолчал – в дверях возникла взволнованная и слегка растрепанная Вероника Станиславовна.
   – Андрюшенька! – воскликнула она, пылая лицом и не замечая присутствия Рубчинской. – Звонил Сабрук и битых четверть часа истязал меня… А что я могу знать? Пришлось соврать, что ты в городе… Он буквально вне себя, требует подробностей, утверждает, что…
   – Вероника, – застонал Филиппенко, – остановись! – Как ни любил он жену, сейчас эта актерская экзальтация казалась нестерпимой. – Давайте все перестанем сходить с ума! Проси Юлию Дмитриевну к столу. Подай фруктов, конфет. Или что сама сочтешь нужным.
   – Какие конфеты! Ярослав сказал – это начало конца, – не унималась жена.
   – Все! – Филиппенко шагнул к ней, взял за плечи и встряхнул. – Все! Отдышись, моя милая, и ступай. Мы тебя ждем. Я устал и не имею ни малейшего намерения рассуждать об этих материях…
   С первого же бокала он неожиданно захмелел.
   Женщины – Андрей Любомирович окинул обеих мутноватым взглядом – молчали, и ему показалось, что и та, и другая за что-то его втайне осуждают. Вероника, статная, с полной белой шеей, окольцованной нитью крупной персидской бирюзы, осторожно постукивала отполированным ноготком по краю опустевшего бокала и не отрывала взгляда от винного пятнышка на скатерти. Именинница в своем модном трауре – с высоко поднятыми плечами, с неглубоким вырезом, открывавшим нежную яремную ямку над ключицами, вертела в тонких пальцах погасшую папиросу.
   – Слишком много курите, Юлия, – с неожиданной резкостью произнес он. – Товарищ Балий не запрещает?
   – Вячеслав Карлович и сам курит.
   – И что вы нашли в нем такого особенного? – Он взялся за бутылку, чтобы разлить остатки вина себе и жене. Приподнял бокал, взглянул на свет. – Юная, прелестная, образованная… Да что уж теперь… С днем рождения!
   – Вам, Андрей Любомирович, отлично известны наши обстоятельства, – спокойно ответила Рубчинская. К вину она так и не прикоснулась. – Зачем же спрашивать? Мой отец в прошлом был юристом у Юхновского в Центральной Раде. Происхождение мамы и ее взгляды для вас также не тайна. Сестра много лет живет в эмиграции…
   – Насколько я помню, между вами, сестрой и братом большая разница в возрасте. – Разговор снова принял неприятный оборот, и Филиппенко уже был не рад, что его завел. – Мне не приходилось их видеть.
   – Сестра старше меня на восемь лет, Олег – на десять.
   – Он… он тоже… там? – Филиппенко залпом, не чувствуя вкуса, допил вино.
   – О его судьбе нам ничего не известно. Брат ушел из дома, когда ему не было и двадцати. Мама считает, что он решил пробираться к сестре, которая в то время жила в Варшаве, в доме бабушки, и училась. До войны мы всей семьей каждую осень подолгу гостили у нее… Собственно, из-за брата все это и началось… Нет, я не сужу Олега. При всей его ненависти к новой власти, идеализме и бешеном эгоизме. Такой характер. Он мечтал стать юристом, как отец, а здесь после ухода белых царили голод, разруха и террор. Вы, Андрей Любомирович, приехали сюда в двадцать четвертом?
   – В конце двадцать второго.
   – Ну, это неважно… – Рубчинская потянулась за папиросой. Филиппенко чиркнул спичкой, дал ей огня и прикурил сам. – Были упорные слухи, что брат ушел с частями Деникина, но это вранье. Я хорошо помню, как закрыли гимназию, а учащихся вместе с босяками из трудармии стали что ни день гонять на расчистку развалин в районе заводов… А когда в декабре тридцатого отца арестовали вторично, наша семья была уже окончательно и бесповоротно нищей. Даже без собственного угла. Мы все ютились у маминой близкой подруги, возле Сумского рынка, ее еще не до конца уплотнили. Лишь спустя два года папа нашел место, и родители получили ордер на две смежных комнаты в коммуналке – достаточно просторных, даже с балконом… К Балию на прием я пошла, когда уже никакой надежды не оставалось. Даже те, кого мы считали самыми близкими, обходили нас десятой дорогой… Всех, кто был арестован вместе с папой, отправили в ссылку…
   – Но ведь обошлось? – перебил Андрей Любомирович.
   – …А он продолжал сидеть в подвале на Совнаркомовской, – упрямо продолжала она. – Балий принял-таки меня, и выяснилось, что адвокат Рубчинский проходит по совершенно другому делу. И судьба его решается не здесь, есть и повыше товарища Балия – это его слова. Я ушла ни с чем. А через пару недель папу освободили, и Вячеслав Карлович вплотную занялся мною.
   – Бог мой, дорогая, какие ужасы вы рассказываете! – всплеснула руками Вероника. Андрей Любомирович поморщился, но сдержал себя. – Ни о чем таком я и не подозревала. Знаете, я даже издали побаиваюсь смотреть на вашего мужа.
   – Не так уж он и страшен, – возразила Юлия. – Обычный стареющий мужчина. Не без комплексов. С путаной биографией – я и по сей день не знаю, есть ли у него родня. Твердолобый. И не думаю, чтобы он когда-либо был счастлив.
   – Однако при больших чинах. Может себе кое-что позволить, – Филиппенко издал короткий смешок.
   – А вы? – Юлия поднялась со стула. – Вы разве бедствуете, Андрей Любомирович?
   – Где уж нам, Юлия Дмитриевна, с нашим носом калину клевать. Мы люди маленькие. – Он с сожалением покосился на опустевшую бутылку. – Я, например, даже напиться как следует не могу… Уже покидаете нас? Жаль, очень жаль… И все-таки – вопрос, или, как у актеров говорится, «реплика на уход». Вот вы, насколько я понимаю, вышли замуж… вынужденно. А дальше-то?
   – Вы что, собственно, имеете в виду? – Рубчинская, уже стоявшая на террасе, обернулась и в упор взглянула на Андрея Любомировича.
   – Любовь, что ж еще, – произнес он с неизвестно откуда взявшейся злостью.
   – Мои родители останутся в живых и не будут голодать. Отцу, если диагноз все-таки подтвердится, сделают операцию в Москве, а может, и в Праге. Если объявится Олег и его арестуют, то сразу не расстреляют. И Соне позволят приехать и беспрепятственно выпустят обратно. У вас больше нет вопросов?.. Тогда извините – за мной вот-вот должна прийти машина.
   – Дорогая, погодите, я провожу! – Вероника Станиславовна порывисто шагнула к гостье. – У меня для вас маленький презент… И цветы, цветы не забудьте! Андрюша, подай, пожалуйста…
   Он неподвижно следил за тем, как женщины покидают столовую. Юлия, так и не сочтя нужным проститься, шла с вызывающе прямой спиной, вполголоса обращаясь к жене. Вероника… Глядя на нее, Андрей Любомирович вдруг вспомнил, как неистово добивался ее, сколько ушло на это сил и как он был счастлив, когда она наконец-то сдалась.
   У двери жена обернулась, взмахнула тюльпанами и укоризненно взглянула на него. С кончиков стеблей на светлые ясеневые доски пола капало.
 
   – Андрей, ты сегодня словно с цепи сорвался, – еще не войдя, начала Вероника Станиславовна.
   – Не повышай голос, пожалуйста!
   – Чем тебе девочка-то не угодила? – продолжала она, но уже сдержаннее, подходя и наклоняясь к мужу. – Чем? Тем, что пытается спасти близких? Ты просто не способен понять, какая это жертва для женщины!
   – Я не доверяю этой твоей… девочке. Сядь, выслушай спокойно. Неужели ты не понимаешь, – Андрей Любомирович развернулся вместе со стулом, – что Балий использует жену? Она бывает не только у нас. У ее близких обширные знакомства среди интеллигенции…
   – Чушь, – перебила Вероника Станиславовна. – Тебе прекрасно известно, что Юлия живет в клетке. Назвать ее золотой – язык не поворачивается. Мне искренне жаль ее. Она в кино без его разрешения сходить не может. Сидит взаперти, как деревенская старуха. И отпускают ее только к родителям.
   – Шла бы на службу. Работают же жены наркомов.
   – Да что с тобой творится! Откуда эта злость, Андрюша?..
   – А откуда Рубчинская узнала о Хорунжем? От Настены? Да кто в это поверит!.. – Он понизил голос до драматического шепота.
   – При чем туг Настена? – удивленно проговорила Вероника Станиславовна, осторожно касаясь его плеча. – Юля в дружбе с Лесей, его падчерицей. И если бы она знала, мне бы первой сказала…
   – Первой… Не трогай меня, Вероника!
   – Ну, совсем расклеился. Успокойся, Андрей, возьми себя в руки! – Вероника Станиславовна нахмурилась. – Погоди… Я, кажется, понимаю… Господи, да ведь ты все на свете перепутал! Юлия говорила о совершенно другом человеке – нашем здешнем соседе…
   – Что за сосед?
   – Бушмак.
   – Этот пьяница?
   – Очнись! Какой пьяница? Ты же сам каждый день видел его с балкона – дома-то почти напротив!
   – Так это Зюк? Черт!.. – Андрей Любомирович ошеломленно заморгал. – Он ведь, кажется, не голодал, Настена что ни день туда носила… Книги брал… Вот так номер! Он же моложе меня…
   Юзик Бушмак, по-местному Зюк, жил бобылем в полуразвалившейся хате на том же краю поселка, где стояла бывшая усадьба Рубчинских. Это соседство стало предметом торга, когда Андрей Любомирович обсуждал с адвокатом условия покупки. Покосившаяся серая развалюха с мутными стеклами, щербатым порогом со следами топора и постоянно распахнутой настежь дощатой дверью портила красоту холмов и речной излучины, так славно вписывавшейся в оконный проем его будущего кабинета.
   «Да что вы такое говорите! А кто, по-вашему, присмотрит за домом, когда вы зимой переберетесь в город?» – возмутился адвокат и повел Филиппенко знакомиться с Зюком. Тогда запомнились только пронзительно синие глаза, бритое желтое лицо с ввалившимися щеками и растерянная улыбка, когда они обменялись рукопожатиями. Зюк оказался предельно скуп на слова и довольно чисто, хоть и бедно, одет.
   «Кто он такой, – поинтересовался Андрей Любомирович, когда они с Рубчинским вернулись на дачу, – и почему там все так запущено? Ведь вроде не больной, не немощный?» «Душа-двойник, – последовал загадочный ответ, – а такой душе все едино. Да вы не думайте, Бушмак – неплохой человек. Ему чужого не надо». – «А родня?» – «Мой покойный отец, – усмехнулся Рубчинский, – рассказывал, что эта хата стояла здесь и тогда, когда никаких дач не было. Ни частных, ни государственных. Зюк здесь и родился, а мать его умерла родами. Об остальных ничего не известно. Тогда, конечно, все выглядело иначе. Вы заметили – вокруг был большой сад. Яблони за баней видели? Анисовка. Старые, наполовину высохшие, но все еще плодоносят». – «Сад этот сильно смахивает на джунгли, а считать баней два десятка сгнивших бревен я категорически отказываюсь». – «Не знаю, не знаю, – пожал плечами адвокат, – лично мне Зюк по душе, мы с ним всегда ладили. У него золотые руки, поверьте, и дом когда-то, был как картинка в журнале «Поместье и усадьба» – помните такой?.. Все меняется, не один Бушмак…»
   Разговор с Рубчинским примирил Филиппенко со странным соседством. Сколько их, нищих, заброшенных, с темной судьбой, роется под корой жизни.
   – Значит, умер, – повторил Андрей Любомирович. – Это неожиданно. Почему? Он что – до сих пор там?
   – Да. – Жена быстро взглянула на окно и отвела взгляд. – Пришлось детей весь день держать в саду. Из местных никто не приходит – боятся. А нашла его Настя, еще утром. Понесла поесть, как обычно, а он на полу, лицом вниз. Весь в крови. Как-то все это… жутко.
   – Надо звонить в город Охрименко, – дернулся Андрей Любомирович. – Нельзя же так оставлять!
   – Я как подумаю, – не слушая, прошептала жена, – что он там совершено один…
   – Охрименко пришлет людей. Нужно же похоронить по-людски. А хату – к дьяволу, на дрова. Вместе с баней, чтоб глаза не мозолила.
   – Не вмешивайся в это, Андрей, – твердо проговорила Вероника Станиславовна. – И вообще ни во что не вмешивайся. Откуда нам знать, как и почему он умер. Юлия – она Бушмака помнит с детства – уже звонила с дачи в районный отдел. Потом заплатила поселковым, и те пришли и переложили его на кровать. Может, это и не по правилам, но милиции нет и нет. Она и свечи в изголовье зажгла…
   – «Дёрзкий!» – пробормотал Филиппенко. – А я-то решил, что она о Петре…
   Жена взглянула с недоумением.
   – Давай сегодня уедем отсюда, Андрюша, – неожиданно попросила она, хватая его за руку. – Позвони в гараж.
   – А дети?
   – Дети останутся с няней.
   – Нет, Вероника. Не хочу я никого ни видеть, ни слышать. Вся эта кутерьма вокруг Хорунжего. Звонки за полночь, трескотня, охи, вздохи… Кто-нибудь из моей банды полупьяной явится непременно… Нет, утром поеду. И один.
   – Не бросай меня!
   – Успокойся, дорогая, – Андрей Любомирович коротко приложился к мягкой щеке Вероники Станиславовны. – И выкинь из головы этого человека – лежит себе и лежит. Покоится, так сказать, с миром.
   Неожиданно ему пришло в голову, что он и сам не знает, кого имеет в виду – едва знакомого отшельника-соседа или того, кого когда-то считал другом и соратником. Поэтому добавил:
   – Все равно тебе не сегодня завтра придется ехать в город. Я в комиссии по организации похорон. Тут уж не отвертишься.

3

   Андрей Любомирович оказался прав.
   Днем позже его жена уже примеряла в спальне городской квартиры соответствующее моменту платье. Блестящий аспидно-черный шелк, но, к сожалению, чересчур открытое. Для траурной церемонии не годится. Она любила легкое, светлое, и это платье – в прошлом вечернее, для выходов в театр и концерты, – было в ее гардеробе единственным.
   Перебрав все, что попалось под руку, Вероника Станиславовна отложила платье в сторону. Пожалуй, придется остановиться на темной кружевной шали и черных перчатках к серому костюму из тонкой шерсти. Букет бледных тепличных лилий, ненакрашенный рот – достаточно. До отъезда на кладбище нужно еще успеть выпить кофе и позвонить на дачу – как там дети.
   Соседа Бушмака похоронили вчера в полдень. Прибывшая поздно вечером группа оперативников – ведь случилось не где-нибудь, а в соседстве с дачами двух наркомов и секретаря ЦК – установила, что смерть была естественной и мгновенной: остановка сердца. Этим и объяснялись ушибы и ссадины на лице покойного. «Зарыли Зюка, – шмыгая, сообщила Настена, – как шелудивого пса. И отпеть некому, попа днем с огнем не достать». Вероника Станиславовна выдала три поллитры казенной, сдобных сухарей и леденцов – пусть поселковые помянут.
   Тем временем Андрей Любомирович стоял в почетном карауле у гроба.
   В актовом зале писательского клуба были распахнуты все двери, ряды плюшевых кресел и ковровые дорожки убраны. А на подиуме, среди бутафорских венков, вянущей на глазах сирени и нарциссов, смирно лежал тот, кто напоследок сумел-таки взорвать оцепенение столицы.
   Впервые лицо покойного Филиппенко увидел сверху и слева, и в этом необычном ракурсе оно показалось ему помолодевшим, замкнутым и скульптурно завершенным, будто последнее принятое решение раз и навсегда стерло все лишнее. Эту мучительную выразительность, избыточную подвижность черт отмечали многие, относя ее на счет постоянно взвинченных нервов, а в последнее время и алкоголя. Теперь Петр казался спокойным – вот чего ему никогда не хватало при жизни.
   Одного взгляда оказалось достаточно. Андрей Любомирович отвернулся и больше не смотрел: как раз отсюда, слева, был хорошо заметен кровоподтек, бурое пятнышко на белке глаза самоубийцы, наполовину прикрытого вспухшим желтым веком. Эта крохотная деталь, не имеющая уже никакого значения, пугала и отталкивала.
   В остальном все шло, как полагается.
   За время, отведенное для прощания, у гроба побывало партийное и советское начальство – не из высших сфер. Далее – те, кто считал себя единомышленниками покойного, потом гурьбой пошла разношерстная литературная и журналистская братия, актеры, художники – кто знал, любил и ценил. Простая публика в ожидании топталась перед входом – неожиданно огромная, растекшаяся до угла Пушкинской толпа. Однако последовала команда с самого верху – с прощанием уложиться в сорок минут, и без десяти десять тяжелые двустворчатые дубовые двери писательского клуба, знаменитые своей затейливой резьбой, были закрыты для посторонних.
   Утром Андрей Любомирович, сделав над собой значительное усилие, поднялся в квартиру Хорунжего, чтобы выразить соболезнование вдове – Тамаре Клименко. Одно дело официальная церемония, и совсем другое – соседство по подъезду. Звонок был отключен, и пришлось осторожно постучать. Дверь на мгновение приоткрылась и тут же захлопнулась. В щель он едва успел разглядеть Тамару.
   Пришлось ретироваться ни с чем.
   И сейчас она никого к себе не подпускала со словами утешения. Отворачивалась, как от пустого места. Она простояла рядом с мужем все то время, пока тяжелый, обитый крепом и кумачом гроб устанавливали на подиуме, пока члены комиссии распределяли дежурства, пока ждали приезда руководства. Потом ее отвели к оставленным в углу креслам, где, согласно регламенту, полагалось находиться близким покойного. Ее костистая, заметная издалека фигура сразу съежилась, обмякла под мешковато сидящим черным платьем, измученное лицо исказилось, и Филиппенко успел заметить, как Тамара оттолкнула руку дочери, протянувшей ей платок.
   Их, родственников Хорунжего, кроме жены, было всего трое. Он сразу узнал среди них мать Петра. Сходство было бесспорным – те же густые брови, тот же смуглый и чистый лоб, шляхетская осанка. Падчерица, Олеся, бледная, с непокрытой головой, не отрывающая глаз от паркета. Ее жених Никита держался поодаль. Простодушное, со здоровым румянцем, лицо этого широкоплечего и, видно, физически очень сильного парня выглядело вконец расстроенным.