– Мельхиор! Как мило, что ты пришел меня утешить.
   – Загублена твоя свадьба, бедняжечка… Жаль, что ты отказала мне в удовольствии быть твоим шафером.
   – Аженор тебя недолюбливает, вот и…
   – Вот и напрасно! Сегодня все убедились, что тех, кто против меня, Господь сурово карает.
   – Пшел вон, уродец! Убери свои грязные лапы от моей жены! – Невесть откуда взявшийся разъяренный Аженор Фералес навис над человечком с таким видом, будто сейчас ударит.
   Мария охнула от неожиданности, а Мельхиор Шалюмо, отбежав на безопасное расстояние, выкрикнул:
   – Берегитесь, мерзкие свиньи, Господь Всемогущий вас изничтожит одного за другим! – И бросился в лес, распугивая голубей.
   На бегу человечек яростно хлестал прутом кусты, из-под них кидались врассыпную мыши. Отмахав сотню метров, он вдруг остановился и подобрал сморщенный плод каштана, а когда выпрямился, кукольное личико его было безмятежно. Никакое событие, радостное или печальное, не могло надолго выбить Мельхиора Шалюмо из колеи.
   «Думаешь, ты победил, Аженор Фералес? А вот и нет! Я же могу кое-кому многое порассказать, ежели меня вовремя спросить. Никто ведь пальцем не пошевелил, чтобы выловить красавчика из пучины, и я укажу виновных – всех перечислю. Уж не прогневайся, Отец Небесный: Ты – Всемогущий, а я – всеведущий!»
   – Мельхиор, вы видели, что произошло?
   Маленький человек поднял голову и наткнулся на пристальный взгляд Ольги Вологды.
   – Нет. Я пришел, когда все пытались откачать вашего Тони.
   – Лгунишка, я заметила вас на берегу, когда месье Аркуэ вытаскивали из озера.
   – Вероятно, в суматохе вас подвело зрение, моя дорогая, – в то время я был у водопада. Вы пережили страшное потрясение, но не терзайтесь так – это был всего лишь несчастный случай.
   – Вы так полагаете?
   – У вас есть другое объяснение?
   Балерина недоверчиво и с некоторым подозрением воззрилась на него, но человечек держался почтительно, вид имел невинный и спокойно продолжил:
   – Надо думать, ангел-хранитель месье Аркуэ изволил отлучиться, вот и не пофартило бедняге. Стало быть, судьба у него такая – утонуть в луже. Если только…
   Ольга нервно усмехнулась:
   – На что вы намекаете? Знаете, Мельхиор, порой я вас боюсь. Вы и сейчас хотите меня напугать?
   – А что, собственно, вы так суетитесь? Кем он вам был, этот Тони Аркуэ? Никем – поиграли и забыли. Милая моя Ольга, вам плохо удается роль испуганной овечки, более того – она вам совсем не идет. Уж не мучает ли вас совесть?
   Балерина беспечно пожала плечами:
   – Тоже мне ясновидящий – видите то, чего нет. Подите лучше найдите мне фиакр, Шалюмо, я хочу домой.
   – Слушаю и повинуюсь, дорогая Ольга. – Мельхиор поклонился и зашагал к ресторану.
   «И то верно – поезжай домой, цыпочка, запри дверь и клюв не высовывай», – с этой мыслью он запустил каштаном в воробья, промахнулся и рассмеялся себе под нос. А в следующую секунду лицо его застыло в привычной гримаске – губы так и остались растянутыми в улыбке, но в ней не было и следа веселья…

Глава четвертая

   Пятница, 26 марта
   Виктор ликовал, он чувствовал себя лордом Дэвидом из романа «Человек, который смеется», тем самым английским пэром, что «страстно любил уличные представления, ярмарочные подмостки, клоунов, паяцев, чудеса под открытым небом». Сегодня ему невероятно повезло – удалось нащупать связующую нить между двумя волновавшими его темами: эксплуатацией детского труда, лишающей ребенка образования, и бродячим цирком. Вернее, найти сведения, которые могли примирить одно с другим. Супруги Селестен, ярмарочные циркачи, познакомили его с мадам Бонфуа. В 1892 году эта удивительная женщина устроила у себя в цирковом фургоне классную комнату и давала уроки чтения и письма двенадцати юным акробатам, мальчикам и девочкам. Мало-помалу число учеников росло, понадобилось даже нанять профессиональных учителей. И вскоре уже несколько школ-фургонов сопровождали семьи бродячих артистов в гастрольных разъездах по Парижу, внешним бульварам и предместьям, а на стоянках вырастали школы-палатки. И хотя преподаватели были католиками, принимали они малышей любого вероисповедания, каждому находилось местечко. Нынешней весной 1897 года занятия посещали двести семь учеников, и некоторые школы существовали на государственные субсидии, выделенные месье Бюиссоном, министром начального образования. Уроки проходили под звуки шарманок и литавров, даже в разгар праздничных гуляний в Менильмонтане или в Венсенском лесу.
   Сейчас в Париже шла подготовка к открытию ярмарки на Тронной площади, переименованной в площадь Нации, – там, где когда-то сходились дороги на Монтрёй и Шаронну с Большим Венсенским трактом, между двух колонн, увенчанных статуями Людовика Святого и Филиппа-Августа. Виктор все утро бродил среди рабочих, собиравших павильоны и красивших деревянных лошадок; понаблюдал, как художники расписывают фанерные стены, расспросил мастеров о действии механизма карусели, помог им смазать зубчатые колеса. Позавтракав в компании человека-скелета, альбиноски и всего семейства Селестен, он водрузил треногу фотографического аппарата у недостроенного огромного павильона, где в скором времени начнут выступать танцовщицы, жонглеры, фокусники, и провел время весьма плодотворно. Снимки должны были получиться на славу – он старался запечатлеть на пластинах изумительное разнообразие ярмарочных номеров, уходящее в прошлое, кудесников и силачей, которых становились все меньше и меньше по мере того, как площадные праздники переставали играть важную роль в жизни горожан.
   Виктор работал, пока позволяло освещение. Съемку монтажа карусели с деревянными лошадками и репетиции юных эквилибристов он решил отложить на завтра и принялся собирать вещи. Наклонившись за сумкой, поднял голову и внезапно поймал взгляд молодой женщины, стоявшей у входа в школу-палатку. Виктор кивнул ей и улыбнулся. Но женщина повела себя странно – вздрогнув, как от удара, бросилась бежать между штабелями досок и металлических брусьев прочь от него. Подивившись такой неожиданной реакции, он пожал плечами и пошел ловить фиакр.
 
   Полина Драпье вскарабкалась на империал[18], вцепилась в поручень. Сердце бешено колотилось, перед глазами плыло, ее била дрожь. Руки так тряслись, что девушка с трудом отсчитала мелочь на билет. Это точно был он – тот самый фотограф, которого она видела несколько дней назад на площади Домениль. Поприветствовал ее – стало быть, узнал! От ужаса Полину бросило в жар, а когда она вышла из омнибуса на улице Шарантон, зуб на зуб не попадал от холода.
   «Еще светло, и здесь полно людей, – попыталась она совладать с паникой, но все же невольно ускорила шаг. – Как он меня нашел? По карточкам бон-пуэн?» Вместо того чтобы отправиться прямиком в свой фургончик и забиться в темный угол, Полина заставила себя зайти в мясную лавку.
   Хозяин лавки, месье Фурнель, нареза́л окорок, его жена сидела за конторкой.
   – Здравствуйте, мне, пожалуйста, сосиску и картошку во фритюре, – выпалила с порога девушка.
   – Мадемуазель Полина! – заулыбалась мадам Фурнель. – Давненько вы к нам не захаживали. Неужто забросили учительствовать?
   – Вовсе нет. Я сейчас преподаю в походной школе на площади Нации, где ярмарочные павильоны строят, там и ночую…
   – Ах, стало быть, вы не слышали новость? А у нас в квартале только о том и судачат. Вчера шуму было! Вы ведь знали мадам Арбуа?
   – Да, она моя соседка и…
   – Представьте себе: ее убили! – перебила мадам Фурнель. – Уму не постижимо – такая славная старушка, никому дурного не сделала… А нашли-то покойницу благодаря мне! Дело было так. Я забеспокоилась – что это она у нас появляться перестала, думаю. Обычно каждое утро заходила за гольём да обрезками, которые я для нее специально откладываю, забирала кулек и шла к толстой Луизе, та ей заветренные бутерброды отдавала. Мадам Арбуа из голья да черствого хлеба паштеты крутила на весь свой кошачий выводок. Ну так вот, позавчера мы лавку только закрыли – я сразу к толстой Луизе. «Что-то душа у меня не на месте из-за мадам Арбуа, – говорю, – она к вам не заходила нынче?» А толстая Луиза мне: «Нет, – говорит, – в последний раз две недели назад заглянула и с тех пор не показывалась, у меня для ее кисок уж пять мешков сухарей скопилось, девать некуда». «И что ж нам делать?» – спрашиваю. «Надо бы к ней наведаться – мало ли что», – отвечает. Ну мы и наведались. Стучали, стучали – тишина. Обошли сад. Глядь-поглядь, а там ни одной кошки, вот тут-то мы еще пуще забеспокоились. Потом смотрим – мать честна́я, дверь кухонная нараспашку стоит, внутри все дождем залило, и такой бардак, такой бардак! Ну, мы дом обшарили, конечно, – надо ж было проверить. А в доме – никого, словно хозяйка съехала в такой спешке, что с собой ничего взять не успела. Мы уж решили, что дочь ее к себе увезла наконец, вышли из дома, и вижу я вдруг: кот облезлый на краю колодца сидит. «Это ж Господин Дюверзьё», – говорю я толстой Луизе. А он сидит и смотрит на нас эдак чудно́, будто подойти поближе приглашает. Мы подошли – что за чудеса! – крышка колодца гвоздями прибита. Это где ж такое видано, чтобы крышки колодцев гвоздями прибивали? А воду как брать, скажите на милость? «Луиза, – говорю я Луизе, – надо твоего хлебопека Фернана звать, что-то тут нечисто». А уж когда мы Фернана привели и он гвозди клещами повыдрал да крышку поднял – матерь божия, я чуть не сомлела. Бедняжка-то завонялась уже – таким смрадом из колодца в нос шибануло! А Фернан как увидел кучу тряпья внизу, в водице, смело так говорит: «Полезу-ка я поближе гляну». Привязал веревку к колодезному вороту и спустился, а когда вылез, белый был как простыня и бормотал всё: «Мертвая она, легавых зовите, мертвая совсем». Вот так сперва жандармы сбежались, потом сам комиссар с судебным доктором прибыть изволили – целая делегация! Доктор сказал, что мадам Арбуа задушили, а уж потом в колодец сбросили, и полицейские начали расспрашивать всех соседей. В конце концов постановили, что это бродяга какой-нито ее убил. Хотя странно – из пожитков вроде ничего не украдено… Ох, как подумаю об этом, сердце в пятки уходит: вот так сидишь дома, а к тебе в гости – убийца, здрасьте-пожалуйста. Он же и к нам прийти может, известное дело – убийца всегда возвращается на место преступления, а мы тут все бок о бок живем…
   – Пусть попробует прийти, – проворчал месье Фурнель, – я его вот этим тесаком на котлеты порублю.
   – Молчи, дурень, такими вещами не шутят, – шикнула на мужа мадам Фурнель. И снова обратилась к Полине: – Мы всем кварталом сложились на похороны мадам Арбуа, место ей на ближнем кладбище оплатили, чтобы в знакомой земле лежала.
   – Я бы тоже хотела поучаствовать…
   – А и поучаствуйте, мадемуазель Полина, – закажем ей красивый венок из лилий.
   – Дочери мадам Арбуа уже сообщили?
   – Никто не знает, где ее искать. Она навестила мать в последний раз полгода назад. Не по нутру ей наш квартал, слишком уж бедные мы все тут для нее. А я же ее совсем крошечкой помню – нянчилась с ней, ежели мадам Арбуа куда отлучиться надо было. Нелюдимая была девочка, никогда не играла с другими детьми… А какого числа, вы говорите, Тронная ярмарка откроется?
   – Восемнадцатого апреля. Если желаете, мадам Фурнель, я раздобуду вам билеты на все аттракционы.
   – Ой, как мило с вашей стороны! Не помешало бы нам с мужем развеяться, а то на душе до того тягостно…
   Покинув Фурнелей, Полина прошла мимо дома мадам Арбуа, стараясь подавить новый приступ паники, вбежала в свой фургончик, задвинула засов, на всякий случай заглянула под кушетку и только после этого тяжело опустилась на табурет. Кулек с сосиской и жареной картошкой она даже не развернула – все равно сейчас не смогла бы проглотить ни кусочка. Перед глазами стояло лицо фотографа, что сегодня улыбнулся ей на площади Нации, – и сердце заходилось от страха.
 
   Среда, 31 марта, ближе к вечеру
   Виктор устроился в кресле салона на бульваре Мадлен. Поль Вибер, оператор из знаменитых фотостудий Розеля, любезно пригласил его сюда на приватный сеанс фильмы, о которой, как он уверял, вскоре будет говорить весь Париж.
   Свет погас, на экране появились заглавные титры:
ПОДВЯЗКА НОВОБРАЧНОЙ
   В спальню вошла молодая особа в свадебном платье и на мгновение обернулась с шаловливой улыбкой, обращенной, по всей вероятности, к мужчине в соседней комнате, но тот пока оставался за кадром.
   Виктор вздрогнул. Такого он не ожидал. Перед ним замелькали сцены синематографической версии выступления Эдокси Максимовой в 1895 году на подмостках «Эдан-Театр». Тогда она представала перед публикой под псевдонимом Фьяметта…
   Новобрачная на экране сняла венок из флёрдоранжа, белое платье скользнуло на пол, тонкие пальцы распустили шнуровку корсета…
   По телу Виктора волной прокатилась дрожь.
   Вот женщина – безымянная новобрачная или Эдокси? – сбрасывает корсет, медленно приподнимает нижние юбки, являя взору голени, обтянутые шелковыми чулками, колени, бедра, оборки пантолон…
   Виктор заерзал в кресле, и Поль Вибер дружески ткнул его кулаком в плечо:
   – Видали? Пикантно, а?
   В кадре появился мужчина во фраке и цилиндре, опустился перед Эдокси на колени, провел рукой снизу вверх по ее ножке, коснулся кружевной подвязки…
   На самом интересном месте экран потемнел, и в салоне зажегся свет.
   – Ну как, понравилось, месье Легри?
   – Весьма, весьма…
   – А фильму про девицу и паровоз вам еще не довелось посмотреть? Презабавная штука! Девица разоблачается в чистом поле, снимает то, сё, и вот уже когда… Хоп! Между ней и зрителем проходит поезд! А представьте, что получится, если слегка изменить сценарий. Например, поезд слегка припоздает, а? Сперва мы видим девицу, затем нам показывают стоящий на рельсах паровоз, снова девицу – и опять состав, уже в клубах пара! Это создаст интригу и произведет оглушительный эффект, согласны?
   – Э-э… да, несомненно, но меня, знаете ли, больше занимает техническая сторона.
   – Техническая сторона чего? Железнодорожного движения или оголения девицы? – загоготал Поль Вибер.
   Виктор поморщился. В одной части его сознания все еще кружились фривольные образы, другая изыскивала способ положить конец этой беседе.
   Поль Вибер не унимался:
   – Да понимаю, понимаю, о чем вы! Патрон с удовольствием объяснит вам принцип действия своего витаскопа, но сейчас он, увы, в Биаррице. Когда вернется – непременно устрою вам встречу. Кстати, месье Розель уже несколько месяцев ведет переговоры с неким Коэном, американцем, который снял фильму под названием Annabelle’s Butterfly Dance и раскрасил вручную каждый кадр, так что фильма получилась цветная – представляете? За синематографом будущее, месье Легри, изобретатели из кожи вон лезут, чтобы друг друга переплюнуть, новация следует за новацией, и каждая вызывает живейший интерес в обществе. Знаете ли вы, что Том Эдисон уже возил свой кинетоскоп в Японию, а первые киносеансы имели шумный успех в Бомбее? Если вы так увлеклись этой темой, могу представить вас братьям Люмьер. Они сейчас рассылают операторов по всему свету – в Америку, в Мексику, в Россию, чтобы собрать документальный архив, и могут предложить вам работу.
   Все время, пока Поль Вибер разглагольствовал, Виктор методично стряхивал несуществующие пылинки с рукава собственного пиджака. Он уже изнемогал – смертельно хотелось выйти на улицу проветриться.
   – Очень соблазнительно, но моя супруга в скором времени должна разродиться. В любом случае премного вам благодарен, месье Вибер, и вынужден откланяться.
   Уже шагая по бульвару Мадлен, он никак не мог выкинуть из головы фривольную фильму и злился на себя: Эдокси Максимовой снова удалось поймать его в ловушку. «Утешает одно – она об этом никогда не узнает… Движущиеся картинки! Если все это придумано только для того, чтобы показывать людям такую пошлость, я готов довольствоваться станковой живописью. А лучше сам когда-нибудь обзаведусь камерой, чтобы запечатлеть всю красоту и убожество этого мира».
   Настал час Больших бульваров – закусочные ломились от посетителей, на тротуарах тоже было тесно. Виктор увидел в толпе одноглазого пузатого человека с безбородым лицом, иссеченным шрамами, и в щегольском лазурно-голубом шарфе. Он сразу узнал Лорана Тайяда[19], автора «В стране невеж». В памяти всплыли строчки из его несуразных стихов:
 
Если хочешь, на фиакре
Мы поедем есть свинину…
 
   Вокруг город бурлил жизнью, парижане спешили по делам, а Виктор шел в этой суете и упивался свободой. При виде здания Опера Гарнье он вдруг вспомнил Данило Дуковича[20] – певца, который был жестоко убит на пороге воплощения своей мечты. «Бедный Данило! Ты мечтал исполнить партию Бориса Годунова на этих великих подмостках. Надеюсь, твой прекрасный голос сейчас звучит в специальном раю для баритонов».
   Виктор неторопливо продолжил путь, а за его спиной остался сверкать на солнце купол Академии музыки[21].
 
   Если бы какой-нибудь любознательный гражданин взял на себя труд выведать тайные устремления Мельхиора Шалюмо, он был бы немало удивлен ответом: «Я хотел бы стать суфлером, сидеть в будочке и всеми силами способствовать успеху исполнителей».
   Действительно, что за причуда – выбрать среди всех важных профессий, необходимых для поддержания работы гигантского механизма под названием Парижская опера, суфлерское ремесло, чтобы залезть под авансцену и спасать от конфуза забывчивых певцов!
   «Быть неизвестным героем, всевластной тенью, незримой для публики, – это не ремесло, а истинное искусство, требующее от своего адепта хладнокровия и блестящего знания партий и реплик. Я обладаю и тем, и другим», – мог бы возразить маленький человек, благоразумно умолчав, что незримая тень давно бродит по закулисью и пребывает в курсе всех балетно-оперно-альковных тайн.
   Пока же для всех вокруг Мельхиор был лишь мальчиком на побегушках, хотя предпочитал именовать себя «оповестителем». Это он, шустро перебирая ножками, метался от гримерки к гримерке с криком: «Занавес через тридцать минут! Извольте приготовиться! Заранее благодарю вас!»
   В обязанности человечка входила также проверка хористов и танцовщиков из массовки на дееспособность – то и дело кто-нибудь из них, сказавшись больным, норовил улизнуть с репетиции или пропустить спектакль, так вот сначала их пытался вывести на чистую воду Мельхиор, а затем уж посылали за врачом. Сам Мельхиор медицинскими познаниями похвастаться не мог, но почитал себя мастером массажа и с удовольствием взялся бы исцелить натруженные пальчики ног или сведенные судорогой икры балерин, особенно молоденьких учениц балетной школы.
   «Дебютантки», девочки семи – восьми лет, приходили в балетную школу Опера со всех концов страны – из Вожирара, Бельвиля, с горы Святой Женевьевы, бывало что и пешком, спасаясь от уготованной для них судьбой и окружением участи бродячих торговок, поденщиц и маркитанток. Мадемуазель Бернэ, наставница младших и средних классов, проводила строгий отбор, после чего юные счастливицы допускались к занятиям.
   Мельхиор Шалюмо обожал слушать их веселое щебетание, притаившись у раздевалки. Вот и сейчас из-за тонкой ширмы доносились смех, болтовня, визг, строгий голос наставницы, призывающей всех к порядку; потом из класса долетели дружный топот десятков ножек и звуки скрипки.
   – Руки округлить! Держим спину!
   Только для того чтобы овладеть пятью позициями, требовалось четыре – пять месяцев; дальше наступало время дегаже, рон-де-жамб, плие и батманов.
   До чего же они были трогательные, будущие балерины, – тоненькие, взъерошенные и плохо умытые без материнской руки, все в газовых юбочках с розовыми или голубыми шелковыми поясками! Как радовались, если какой-нибудь хореограф приглашал их для участия в массовой сцене на вечернем представлении, как ликовали, получая за это честно заработанные сорок су! Тогда сразу забывалась усталость, и добытчица посреди ночи бежала домой с монетами в кулачке, измотанная донельзя, но сказочно богатая…
   Очередной урок закончился тактами из «Кармен». Последний взмах смычка – и девочки слетелись в стайку вокруг наставницы, чтобы внимательно выслушать ее замечания.
   Мельхиор Шалюмо продал бы душу дьяволу, лишь бы сделаться невидимым и побывать хоть на одном уроке – но только в этом, начальном, классе. К девочкам постарше он был равнодушен, как и к мальчикам любого возраста.
   За все золото мира маленький человек не согласился бы покинуть Опера. Порой он ночи напролет бодрствовал на крыше, а перед каждой премьерой спускался под землю, в подвалы дворца, и беседовал с тем, кого он называл Создателем и Отцом Всемогущим, с тем, на кого возлагал все свои чаяния. В состоянии мистического транса Мельхиор видел громокипящие потоки – они обрушивались с косогоров Бельвиля и Менильмонтана и уходили в почву грунтовыми водами, которые устремлялись к Сене, заполняли ее русло, а потом попада́ли в плен огромного резервуара под зданием Гарнье, призванного служить оплотом противопожарной безопасности. Он видел все это и утешался мыслью, что страшный пожар, пережитый им на улице Ле-Пелетье, никогда не повторится здесь, в новом пристанище Парижской оперы. Дворец в такие минуты превращался для Мельхиора в призрачный парусник, плывущий сквозь сон и явь, неосязаемый, нереальный, наполненный музыкой Гуно, Доницетти, Массне или Верди – их колдовские чары завораживали зрителей, и все тысяча девятьсот человек во фраках и вечерних туалетах были в его, Мельхиора, руках, все безропотно покорялись воле крошечного капитана.
 
   – …Я похожа на индюшку!
   Ольга Вологда металась по гримерке, то вскакивая на пуанты, то шлепая по полу всей стопой. Она чувствовала себя дебютанткой, умирающей от страха в ожидании вердикта публики, к тому же ее волнение перед выходом на сцену сейчас усугубляла жесточайшая головная боль, молотом бившая в затылок.
   – Вылитая индюшка! – убежденно сообщила Ольга костюмерше, которая уже несколько минут бегала за балериной, пытаясь приспособить ей пониже спины гигантский бархатный бант.
   – Что вы, мадам! В этом костюме вы неотразимы – у всех мужчин в зале слюнки потекут!
   – Вот я и говорю: рождественская индюшка! – возопила Ольги и, усевшись за туалетный столик, нервно взмахнула пуховкой.
   Осознание тщеты собственного существования становилось все неотвратимее, и от этого опускались руки, ей казалось, что оцепенение охватывает не только тело, но и душу и что лишь какое-то чудовищное, невероятное событие может вырвать ее из болота апатии, в котором она увязла по самую макушку. Гибель Тони Аркуэ не произвела на нее впечатления – она вообще ничего не почувствовала. Тогда откуда эта опустошенность? Заели серые будни? Или появился страх перед будущим? В свои тридцать два года Ольга Вологда еще ни разу не задумывалась о том, что конец карьеры не за горами, ей и в голову не приходило уйти со сцены, хотя за плечами был долгий путь – двадцать шесть лет на пуантах.
   Она пристально изучила свое лицо в зеркале – оттуда на нее смотрела, полуприкрыв темные глаза, эффектная женщина с карминно-алым ртом – и несколькими движениями довела грим до совершенства. Еще немного крема, чуть-чуть пудры, слегка подправить бровь угольным карандашом… Встав со стула, балерина окинула взглядом свое отражение: прекрасное тело гармоничных пропорций, белокурый парик с шелковистыми завитыми локонами… Костюмерша водрузила ей на голову пеструю шляпку с фестонами, на талию повязала передник с оборками и принялась подкалывать подол булавками.
   – Забавно… – тихо проговорила Ольга. – Сколько триумфальных ролей, а теперь я должна играть никчемную механическую куклу, которая появляется в балете всего-то пару раз. Смех и грех! Балет называется «Коппелия», а на деле главная партия у Сванильды. Хорошо хоть в первом акте у Коппелии есть вальс, не то я была бы жалкой статисткой при этой Розите Мори!
   – Пожалуйста, стойте спокойно, мадам, – взмолилась костюмерша, – а то я случайно вас уколю.
   – Подумать только, в восемьдесят четвертом году сам Мариус Петипа поставил «Коппелию» в новой хореографии под названием «Дева с глазами из эмали» специально для Императорского Санкт-Петербургского балета – и я тогда была слишком юна для главной партии! А сейчас я для нее слишком стара… Все потеряно, я старая кляча!
   – Как не стыдно клеветать на себя, мадам! Вы во цвете лет!
   – К черту вашу лесть, Гортензия!
   – Но воздыхателей-то у вас не поубавилось, так и ходят толпами!
   – Ах ну да, сейчас лопну от гордости – за мной ходят толпы старых хрычей и пижонистых молокососов!
   – Вы преувеличиваете, среди них есть очень достойные господа – тот виконт, например, и еще банкир, они такие представительные и темпераментные… Вам повезло, что месье Розель – мужчина широких взглядов…
   – Замолчи сейчас же, бесстыдница! – вскинулась Ольга. – Амедэ Розель – славный человек, он любит меня такой, какая я есть!.. Впрочем, ты права, – помолчав, вздохнула она, – мне не на что жаловаться. И соперничать с Розитой Мори я не стремлюсь – она ведет жизнь затворницы, боится проехаться в открытом экипаже, чтобы не подхватить простуду, и не позволяет себе ни интрижек, ни выходов в свет… Да уж, весело нам живется! Чтобы добиться успеха на сцене, нужно морить себя голодом – отказаться навсегда от борща, закусок, кулебяки, от всякой вкуснятины! Целомудрие и самоограничение во всем – вот два непременных условия, которые позволяют стать прима-балериной. Что до меня, я решила слегка нарушить правила, пока молодость не помахала мне ручкой. И знакомство с Амедэ Розелем стало для меня прекрасной возможностью со всем удобством обустроиться в Париже. Уж лучше быть содержанкой или вовсе удавиться, чем преподавать искусство Терпсихоры этим сопля́чкам!