Юнкер сказал: «Надо купить четыреста воздушных шариков, наполнить их гелием. А потом привязать к ним какого-нибудь депутата и запустить в небо. Пусть полетает, подумает. Все вполне безопасно. Шарики будут постепенно сдуваться, а депутат мягко опускаться на родные просторы, в объятия благодарных избирателей».

Яся сказала: «На выставке “Бубновый валет”» я видела картину: человек в черном, с красно-белой повязкой на рукаве, а вокруг головы – светящийся круг. Похоже на икону. И я подумала, а вдруг через сто лет политзаключенных нацболов причислят к лику святых?! Как Николая Второго – тоже ведь никто из современников не мог предположить. Представь, святые великомученики Абель и Лимонов!»

Царь Николай Первый сказал: «Я признаю, что деспотизм – суть моего правления. Но это соответствует национальному духу».

Директор книжного издательства Коромыслов сказал: «Я не понимаю, почему молодежь так любит разговаривать. Меньше слов – больше дела. Достань оружие и замочи парочку фээсбэшников. А потом – сам застрелись. Это и есть революция, сынок!»

Блаженный хиппи в метро сказал: «Какая цензура? А как же свобода слова и демократия? Вы что-то путаете, мы живем в цивилизованной европейской стране. Осталось только легализовать марихуану, и все будет совсем замечательно!»

Толстая тетка на вокзале сказала мальчику-попрошайке: «Зачем деньги клянчишь? Большой уже! Воровать пора!»

Пушкин сказал: «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!»

12

Яся была магнитом для всевозможных маньяков, умалишенных и извращенцев. Если где-нибудь случался повредившийся, то из всех людей он безошибочно вычислял Ясю. И именно к ней шел с рассказами об огненных шарах, читающих его мысли, или об инопланетянах, которые используют людей как биологические скафандры.

Яся убогих жалела и слушала. А потом не знала, куда от них деться, ибо маньяки, как известно, существа навязчивые.

Самый колоритный Ясин маньяк имел прозвище Тремор и состоял в комсомоле. Комсомолец был абсолютно седым, хотя и не очень старым. Правда, из комсомольского возраста он все равно уже вышел. Тремору было тридцать пять.

Яся увидела его на каком-то антиамериканском митинге. Комсомольский маньяк сжигал чучело Джорджа Буша. При этом у Тремора было такое лицо, будто он казнит не тряпичную куклу, а живого президента вражеской державы. А Буш дергается, скулит и молит о пощаде.

Тут каратель увидел Ясю, выронил недогоревшего Буша и бросился к ней, рассекая толпу маленьких нацболов и красных старичков, как ледокол «Красин».

Добравшись до Яси, маньяк упал на колени (поскользнулся) и, трясясь всеми членами (отсюда прозвище), сказал:

– Сестренка! Я ждал тебя всю жизнь! Пойдем, я тебе во всем покаюсь!

И сердобольная Яся пошла. С тех пор главной задачей ее неспокойной жизни стало избавиться от маньяка.

Тремор ходил за ней по пятам. Ночевал в подъезде, нес караул на крыльце универа. Куда бы Яся ни пошла, он следовал в некотором отдалении, сверля Ясину спину взглядом, который свидетельствовал о необходимости немедленного вмешательства психиатра. Ясины друзья время от времени замечали хвост и выражали обеспокоенность. А Яся беззаботно отмахивалась:

– А, все в порядке, это мой маньяк! Он милый!

Когда Яся оставалась одна, деликатный Тремор догонял ее, чтобы открыть «сестренке» очередную горькую страницу своей биографии. Чаще всего истории были про «друганов» Тремора, которые, все как один, уже погибли, точнее, по его хлесткому выражению, «отдуплетились».

Однажды Тремор, будучи в лирическом состоянии духа, затащил Ясю на кладбище, где лежали все «отдуплетившиеся друганы». И целый день водил ее между могилами, зычно трубя печальные песни из репертуара Михаила Круга. Про то, что «все кореша откинулись, а я один остался». Яся пыталась сбежать, но Тремор крепко держал ее за руку.

Когда стемнело, Тремор развел костер на обочине федеральной трассы, усадил Ясю на гнилое бревно и поведал о том, как хорошо было в Советском Союзе. Ведь все «друганы», промышлявшие гоп-стопом, тогда еще были живы и каждый день сообща выпивали водку за 3 рубля 62 копейки в «капельнице» на углу проспекта Ленина и улицы 25 октября…

Но вскоре события приняли менее идиллический оборот. Тремор вознамерился жениться на Ясе. Свадьбу он планировал устроить 7 ноября, под транспарантами и бархатными обкомовскими знаменами. Тремор больше не называл Ясю «сестренкой» и изводил своеобразными просьбами, которые должны были показать всю силу и глубину его комсомольской страсти.

– Ты только прикажи, и я прыгну с этого моста! – говорил Тремор, тараща безумные голубые очи.

Яся не хотела, чтобы Тремор прыгал с моста, так как было уже холодно.

– Ты только намекни, кто тебя обижает, я их заставлю пешню сожрать! – Тремор возбуждался еще сильнее и со всех ног бросался домой, где в чулане хранилась зловещее орудие. Потому что Яся не знала, как выглядит пешня, и наивно думала, что это отравленная пшенная каша. Пешня оказалась большой железной палкой, которой рыбаки прорубают лед. «Сожрать» пешню было очень трудно и, наверное, неприятно. Яся не хотела, чтобы кого-то постигла эта участь.

Тремор, окончательно перегревшись, в сердцах начинал избивать бетонный забор и успокаивался только, до крови рассадив кулаки.

Любой бы на Ясином месте крепко задумался. Но Ясе это было несвойственно.

Кульминация комсомольской любви настигла ее в новогоднюю ночь. Тогда они с Никитой (по ее, конечно, инициативе) в очередной раз «расстались навсегда», и гордая свободная Яся отправилась отмечать главный национальный праздник в общагу педагогического университета.

Под утро, когда большинство будущих учителей уже приникли к пыльному полу, на пороге «избы-ебальни» (так называлась комната, где никто не жил и где студенты предавались увеселениям) появился Тремор. Он с трудом держался на ногах, весь был залит кровью, а в руках сжимал топор.

– Со мной пойдешь! – прорычал Тремор, увидев Ясю, грустившую на подоконнике. Амурные поползновения комсомольца тогда уже были окончательно отвергнуты, и краснознаменная свадьба расстроилась.

– Куда пойду? – спросила любопытная Яся.

– В АД! – заорал Тремор, питавший слабость к дешевым эффектам, и замахнулся топором. Студенты стали спать еще крепче.

– Что это у тебя такое? – сказала Яся строгим тоном воспитательницы. – Ну-ка, дай посмотреть!

И тут случилось чудо: Тремор как-то резко присмирел и безропотно протянул Ясе орудие убийства. Яся хладнокровно швырнула топор в свободный от студентов угол и повела Тремора в знаменитый общаговский толчок: отмывать от крови и перевязывать вскрытые вены. Тремор заснул прямо у раковины, и наутро ничего не помнил. А Яся помирилась с Никитой и заявила, что после «такой достоевщины сам бог велел ехать в Питер». Они заняли у кого-то денег и отправились в город Раскольникова.

Тремора Никита потом видел еще один раз. Под проливным октябрьским дождем. Надрываясь и нагибаясь чуть не до земли, тот тащил куда-то маленький пионерский барабан. Седовласый комсомолец совсем ослаб от борьбы с империализмом и бесконечного одиночного запоя. Он шатался от каждой капли, и было такое впечатление, что героический маньяк идет в свое светлое будущее не под дождем, а под градом камней. К тому же злая капиталистическая водка съела у Тремора весь желудок, и комсомолец то и дело падал на колени и блевал кровью. Так он и продирался сквозь тьму и непогоду, в окровавленном плаще и с барабаном наперевес. Как раненый и поседевший в боях призрак юного барабанщика из старых советских сказок.

13

С Рощиным Никита познакомился в Питере. При попытке (удачной) стянуть в книжном магазине «Общество спектакля». Продавцы, увлеченные разгадыванием кроссворда, противоправных действий Никиты не заметили, а Рощин заметил и одобрил. Выйдя вслед за ним на улицу, университетского вида молодой человек сказал: «Хорошую книжку украли».

У Рощина, в его двадцать пять, была зачаточная лысина, научная степень и полугодовалая дочь Марья Евгеньевна. Марья Евгеньевна уже умела переворачиваться и каталась по кровати, как колобок, а Рощин читал Ги Дебора, любил фильм «Броненосец Потемкин» и – под псевдонимом «Ропшин» – печатал в газете «Лимонка» стихи про бомбы.

У Рощина было четыреста часов транса в компьютере и майка с портретом Че Гевары, раскуривающего гигантский косяк.

Рощин говорил: «Мне стыдно быть благополучным, когда в моем родном Коврове люди кошками закусывают. Поэтому я думаю о революции. Иначе я думал бы только о Марье Евгеньевне и круглые сутки слушал транс».

Никите казалось, что позиция «мне стыдно» характеризует Рощина как классического русского интеллигента. Из тех, что ходили в народ. Рощин на слово «интеллигент» страшно обижался. Хотя и читал лекции на филфаке.

Когда студентки встречали своего любимого Евгения Евгеньевича на Марсовом поле пьющим пиво в компании нечесаных деятелей сопротивления или на панк-концерте, Рощин искренне сокрушался о разрушенном «педагогическом имидже». А восторгам студенток не было предела.

Культовую фразу Рощина: «се ля ви – сказала смерть» первокурсницы задумчиво рисовали на партах. И томно вздыхали. А немногочисленные филологи мужского пола обычно приписывали рядом другую культовую фразу: «Когда нет денег, нет любви. Такая штука эта се ля ви». И тоже вздыхали. Подавляя в себе здоровое желание загнуть пару и напиться.

Лекции Евгения Евгеньевича не прогуливал никто. На них приходили даже во время запоев и мировоззренческих кризисов. Которые, как правило, были спровоцированы именно подрывной преподавательской деятельностью Рощина. Никита несколько раз присутствовал на рощинских камланиях. И был свидетелем того, как золотая молодежь, читающая «Ночной дозор» и подпевающая «Фабрике звезд», утирает слезы, слушая историю про будущего террориста Ивана Каляева, который увидел Бога, стоя по пояс в болоте. Студенты, конечно, не распознавали в лекциях Рощина анонимных цитат из классиков мировой антибуржуазной мысли, но внимали проповедям, разинув рты.

«…выше башни Татлина только Бог. Это АнтиВавилонская башня. Обратная проекция Вавилона. Вавилон – это разобщение, непонимание, распря, каждый сам за себя, it’s your problem, как говорится. А у Татлина, напротив, – Интернационал, то есть объединение людей поверх языковых и расовых барьеров. Это антипод Вавилонской башни в семантическом плане. А в пространственном ее антипод – это котлован Платонова. Башня, растущая вниз, внутрь земли. Но смысловое напряжение здесь то же, что и у Вавилонской башни: одиночество человека, обрыв коммуникаций, причем не только между людьми, но и между человеком и миром. Между человеком и его собственной жизнью. То есть смерть. Котлован – это большая могила. Символ погребения. Выхолащивания жизни, которая, будучи лишена смысла, превращается в пустую шелуху, хлам и тщету, которые Вощев собирает в свой мешок…»

Рощин имел репутацию человека, который может объяснить все. После пар некоторые особо храбрые студентки подходили к нему с вопросами, выходящими за рамки университетской программы.

– Мы с моим молодым человеком совсем не понимаем друг друга. Мне кажется, он со мной только ради секса, а мой внутренний мир его не интересует, – стыдливо говорила первокурсница Рита, накрашенная, как для выхода на подиум.

– Чувство всепроникающей неискренности происходящего, – констатировал Рощин, поправляя очки и стараясь не смотреть на трусики, торчащие из-под Ритиных джинсов с излишне низким поясом. Девочка обрадовано кивала.

– Типичное для общества потребления чувство, – объяснял Рощин. – При капитализме происходит не только отчуждение продуктов производства, но и отчуждение людей друг от друга, что гораздо страшнее. Товаром становится все, включая любовь, дружбу, патриотизм, искусство и даже веру! Ваш молодой человек – типичный потребитель!

– Что же делать? – потрясенно спрашивала Рита.

– Почитайте Кафку, Камю, там все очень хорошо описано. Будет мало, принесу другие книги. Субкоманданте Маркоса, например. И поправьте джинсы, у вас нижнее белье видно. Думаю, это не меньше капитализма калечит вашу личную жизнь, – говорил провокатор Рощин, а доверчивая Рита брала в библиотеке «Чуму» и покупала целомудренные джинсы.

Прочитав первые десять страниц романа Камю, Рита решала круто изменить свою жизнь, бросала молодого потребителя, которого интересовал только секс, и безоглядно влюблялась в Рощина.

На почве неразделенной любви бедная Рита одолевала еще «Превращение» и «Процесс» (потому что они были сравнительно короткими), но на Ги Деборе ломалась, мирилась с молодым человеком и снова натягивала джинсы, выставляющие на всеобщее обозрение предметы интимного туалета.

В педагогической практике Рощина был еще один забавный случай, связанный с Камю. Некий юноша бледный, студент первого курса, вдруг перестал ходить в университет. Все думали – болеет. Пока в деканат не позвонили испуганные родители бледного Миши и не сообщили, что их драгоценный отпрыск если и болеет, то какой-то неведомой болезнью.

Целыми днями он лежал на диване, разглядывал потолок и отказывался принимать участие в жизни. Симптомы были самые тревожные.

«Все бессмысленно…» – говорил Миша голосом, полным неподдельной пубертатной тоски. А на дальнейшие расспросы неизменно отвечал:

«Там на полу… почитайте и поймете… если вы способны хоть что-то понять…»

У одра, в пыли и паутине, среди кассет «Нирваны» и грязных носков, лежал виновник Мишиной печали: замусоленный «Посторонний» Альбера Камю. Родители требовали, чтобы преподаватель литературы, «всучивший ребенку эту гадость», приехал и «предпринял меры». Иначе родители обещали подать в суд. Почему-то за совращение малолетних. Интеллектуальное совращение, уточняли они.

Рощин проблем с законом иметь не хотел. Хотя амплуа «интеллектуального совратителя» ему льстило. Он отправился вызволять бледного юношу из пут экзистенциализма.

Миша, похожий на усопшую панночку, лежал, скрестив руки на груди, и страдальчески морщил лоб. Рощин примостился у изголовья и, как Хома Брут, стал читать заклятия.

Начал он с Лимонова, так как считал, что его яростно инфантильные тексты способны вытащить из самой глубокой депрессии.

“Мне уготовлена смерть героя, а не случайной жертвы или обманувшегося любовника…”

Экзистенциальная панночка угрожающе заворочалась и, уперев в Хому горящий взор, произнесла: «НЕ ВЕРЮ!»

Рощин поспешно уронил Лимонова на мшистый пол и перешел к Генри Миллеру.

«О, Таня, где сейчас твоя теплая пизденка, твои широкие подвязки, твои мягкие полные ляжки? В моей палице кость длиной шесть дюймов…»

Рощин читал как можно тише, дабы целительные слова старого развратника Генри не долетели до слуха бдительных родителей. Панночка заинтересованно замерла на месте и скосила на Хому вполне осмысленный взгляд.

«Я разглажу все складки и складочки между твоих ног, моя разбухшая от семени Таня…»

Бледный Миша заерзал и впервые за две недели сел на кровати.

«После меня ты можешь свободно совокупляться с жеребцами, баранами, селезнями, сенбернарами. Ты можешь засовывать лягушек, летучих мышей и ящериц в задний проход…»

С Рощина уже семь потов сошло. Родители могли нагрянуть в любую минуту. И тут уж обвинений в совращении было бы не избежать. Между тем панночка заметно оживилась, слезла с дивана и, судорожно сглотнув, спросила:

– А можно мне ЭТО почитать?

Исцеление бледного первокурсника от Камю прошло успешно. Проглотив за ночь «Тропик Рака», Миша на следующее утро явился в универ. Характерным охотничьим движением озираясь по сторонам, он пружинисто крался по коридору. Каждая потенциальная «Таня», коих по филфаку бродило преизрядное количество, изучалась им с нормальным человеческим интересом.

Про то, что «все бессмысленно», Миша явно позабыл. Рощин наблюдал за ним сквозь открытую дверь кафедры и хохотал, пугая плешивых методисток.

14

Странные знакомые из новой Ясиной жизни невольно наводили Никиту на печальные размышления. Хотя он мужественно пытался не думать. Однажды начинающая порномодель позвонила ему среди ночи и сообщила, что уже несколько месяцев не видела ни одного человеческого лица. Никита поймал машину и поехал по указанному адресу. В веселом Ясином голосе слышалось отчаянье.

Дверь Никите открыл краснощекий батюшка. На груди у него вместо креста почему-то болталась аккредитация на шоу парикмахера Сергея Зверева. В коридоре, на куче обуви спало несколько блудных потомков Чингисхана. На одном сыне Востока были чулки, черное кружевное белье и следы губной помады по всему телу. На кухне перед бутылкой виски сидела красивая измученная Яська. Батюшка налил Никите и пошел искать матушку, приговаривая: «Матушка-то моя – алкоголица, проклянет, если не позвать».

– Кругом одни пидарасы! – злобно сказала Яська, не глядя на Никиту, и отхлебнула из бутылки.

– Звезда моя! Ты почему без меня выпиваешь?! – На кухню, профессионально виляя задом, ворвалась «матушка», оказавшаяся чернявым мальчиком с пирсингом в нижней губе.

Батюшка тяжело шествовал сзади.

– Ой, какой заяц! – пискнула вертлявая матушка, ткнув пальцем в Никиту. – Подруга, познакомь нас немедленно, я его хочу!

– Отвали, – устало отмахнулась Яська. Матушка надулась и занялась виски. На кухню притопала толстая бородатая девочка с маслянистыми глазами, пала на широкую грудь батюшки и разразилась рыданиями.

– Не плачь, Аполлон! – нудно приговаривал священнослужитель, поглаживая мелированные локоны страдалицы. – Ты же знаешь, он вернется. Погуляет немного на стороне и вернется. Сколько раз уже так было. Лучше выпей!

– Он подонок, подонок! Я его ненавижу! Я все для него делала! Кожаный пиджак свой подарила! Таблетки доставала! А он… – тоненьким голоском жаловался Аполлон, уткнувшись в черную рясу.

Матушка, выглядывая из-за бутылки, строила глазки Никите и выспрашивала у Яськи, «что лучше – крем-пудра или обычный тональник».

– Твою рожу, чем не мажь, больше десятки на панели не получишь! – рявкнула бородатая девочка неожиданно мужским голосом.

– Сам дешевка! Иди в лес и там сдохни! – жеманно протянула матушка, облизывая Никиту похотливым взором.

– Не по-христиански это, не по-христиански, – загудел батюшка.

На кухню, разбуженные запахом виски, друг за другом заползали азиатские модели.

– Яся! Что ты здесь делаешь? – спросил Никита.

Яся посмотрела на него тусклыми кукольными глазами. Азиаты продолжали прибывать. Раскосый юноша в черных чулках упал перед батюшкой на колени:

– Отец мой! Отпусти мне грех! Страшный грех!

– В чем ты согрешил, сын мой?

– Мне нравится трогать большие титьки!

Матушка покатилась со смеху. Азиаты осуждающе смотрели на своего земляка. Батюшка широким жестом благословлял грешника.

– ЯСЯ!!!! ЧТО ТЫ ЗДЕСЬ ДЕЛАЕШЬ?! – закричал Никита прямо ей в ухо. Яся отшатнулась. Пидары испуганно заткнулись, только матушка восхищенно прошептала:

– Ах, какой мужчина!

– ЯСЯ!!!! ЧТО ТЫ ЗДЕСЬ ДЕЛАЕШЬ?!

Восточные принцы один за другим стали на цыпочках покидать кухню.

– ЯСЯ!!!! ЧТО ТЫ ЗДЕСЬ ДЕЛАЕШЬ?!

Бородатая девочка, истошно охая, выбежала следом.

– ЯСЯ!!!! ЧТО ТЫ ЗДЕСЬ ДЕЛАЕШЬ?!

Батюшка, отдуваясь, встал, взял в одну руку бутылку, во вторую – матушку и степенно поплыл к выходу. Матушка, изогнувшись, послала Никите воздушный поцелуй.

– ЯСЯ! ЧТО…

– Замолчи, а? Не позорь меня, и так уже всех распугал! – смущенно и как-то чересчур миролюбиво сказала Яся, пытаясь прикурить. Никита выхватил у нее сигарету.

– Посмотри мне в глаза! Не можешь?! Зачем ты так?! ЯСЯ! Ведь это не ты! Ведь я же помню…

– Так. Только не надо устраивать вечер воспоминаний. Я тоже все помню. Я НИЧЕГО НЕ ХОЧУ ПОМНИТЬ! Это моя жизнь. Я ее выбрала. И мне нравится! Да!

– Не ври мне, пожалуйста, – тихо сказал Никита.

Яся заплакала. Слезы были ее главным оружием. И пользовалась она им виртуозно. Просто смотрела на Никиту большими честными глазами, из которых катились большие честные слезы, и молчала. Понимай как знаешь. Яся страдальчески закурила.

– Теперь ничего не исправишь. Ты меня отпустил. Ты всегда знал, как жить. Я никогда не знала. Зачем ты, такой умный, меня отпустил? А сейчас приходишь и орешь, что я здесь делаю? Живу я здесь! ДА! Сам виноват! Надо было связать меня и держать рядом!

– Яся, ты же отлично знаешь, что тебя невозможно удержать.

– Значит, плохо старался! Значит, плохо меня любил!

– Прости меня, пожалуйста. – ТЫ меня прости. Ты ни в чем не виновата. Я люблю тебя. – Я тоже тебя люблю. – Ты не поняла, я тебя ЛЮБЛЮ. – Давай, о чем-нибудь другом поговорим. – Давай.

15

Из всех радикальных друзей Рощина самым приличным был Тема. Часто они вдвоем, заложив руки за спину, дефилировали по Летнему саду и рассуждали о высоком. Никита, приезжая в Питер, становился вольным слушателем этого ходячего университета. Тема и Рощин оглушали безруких мраморных богинь спорами о Бодрийаре и Хаким-Бее, о войне англичан с зулусами и теории консервативной революции.

Тема был адептом философии Александра Дугина и утверждал, что прочитал и понял все труды бородатого мыслителя. Скептик Рощин был уверен, что теории Дугина не может понять никто, в том числе и сам Дугин. На что Тема презрительно отвечал:

«Рощин! Ты человек с одним мозгом. Спинным».

Однако, смиряя свой снобизм, Тема пытался растолковать широким массам конспирологический смысл откровений Дугина. Для этого он печатал на принтере газетку «Иерархия», набранную издевательски мелким шрифтом, и тщетно писал Дугину письма, требуя, чтобы тот взял часть расходов на себя. Дугин эзотерически молчал, а «Иерархия», которую никто не хотел не только покупать, но и брать даром, пылилась у Темы на антресолях, пока Темина мама не заклеила ею окна. Тогда Тема разочаровался в жадном Дугине и стал переводить Славоя Жижека.

Однажды осенним вечером они втроем гуляли по темному Летнему саду, обсуждая недавний арест Лимонова и необходимость «коренных преобразований на всех уровнях действительности».

И вдруг Тема, громче всех кричавший про террор и диктатуру умственного пролетариата, как бы между прочим сказал:

– Кстати, я на работу устроился.

– Куда? – рассеяно спросил Рощин, недовольный, что его перебили.

– В ФСБ, – спокойно ответил Тема.

Зловещая каббалистическая аббревиатура повисла в воздухе. Рощин превратился в статую. Грянул мистический порыв ветра. На окаменевшие плечи Рощина шумно посыпались листья с невидимых деревьев. Маргинальный филолог закашлялся. Тема хранил олимпийское спокойствие.


– Артем! Опомнись! Это же палачи! Враги народа! У них руки по локоть в крови! А в подвалах – пыточные камеры! – голосил, узнав о трудоустройстве сына, Темин папа, Яков Петрович Бутман, старый диссидент и кухонный оратор.

Яков Петрович любил выпить водки в компании Темы и Рощина, пожурить «молодых бунтарей» за «подростковый радикализм», а потом покровительственно рассказывать им о своей борьбе с режимом, прижимая то одного, то другого «мальчишку» к своей обильно волосатой груди.

Думал ли когда-нибудь Яков Петрович о том, что измена заведется в недрах его собственного семейства? Нет! Такое ему не снилось и в самых страшных кошмарах.

– Что ты делаешь, Артем, перекрестись! Это же инквизиторы! Убийцы! Душегубы! – причитал старый Бутман, посыпая пеплом махровый халат. – Я тебя вырастил! Я тебя воспитал! А ты?!

– Я тебя породил – я тебя и убью! – вставлял Рощин.

– Вот именно! – в запале соглашался Яков Петрович, но осекался и испуганно косился на сына: как-никак человек из органов, позволительно ли такое при нем говорить? Не расценит ли как покушение при исполнении?

– Это что же теперь? В своей родной семье, у себя на кухне, лишнего слова не скажи?! Ничего себе, внедрились! – жаловался Бутман на ухо супруге, миролюбивой домохозяйке и почитательнице Блаватской.

– Да не волнуйся ты, выпей таблетки. Долго он там не задержится, – говорила мудрая женщина, понимавшая все об истинной сути бытия.


Поначалу Тема объяснял свою работу в органах стандартно: надо разрушать систему изнутри, а врага – знать в лицо. Но ему никто не верил. Тогда флегматичный интеллектуал признался: он устроился в ФСБ, чтобы не идти в армию и не попасть в Чечню, которую Тема называл не иначе как Независимая Республика Ичкерия. Рощин эту версию принял, а Яков Петрович все равно страдал.

Поведение Темы после его попадания в органы заметно изменилось. Гулять по Летнему саду, рассуждая о революции, у него больше не было времени. Да и выглядело бы это теперь как-то неоднозначно.

Зато уже на вторую неделю работы Тему, который на всех студенческих попойках отделывался одной бутылкой пива, чтобы наутро бодро идти в библиотеку, впервые принесли домой. Его сослуживцы.

Увидев в своей диссидентской прихожей людей в штатском, державших бездыханное тело сына, Яков Петрович потерял всякую осторожность и возопил:

– Изверги! Чекисты! Изуверы! Вы убили его!

Но Тема был не мертв. Тема был мертвецки пьян. Так в ФСБ было принято отмечать офицерское звание товарищей по службе. Народу в «конторе» было много, поэтому Тему стали приносить домой регулярно. Яков Петрович объяснял внезапный алкоголизм сына по-своему. И – грешно сказать – втайне радовался.

– Вот видишь, Нюша! – говорил он жене, отвлекая ее от десятого тома Блаватской. – Он пьет, значит, мучается! Значит, совесть его неспокойна! Значит, еще не все потеряно! И есть надежда, что рука у него дрогнет, когда он нас с тобой расстреливать будет!