Немые, обреченно бредущие из вагона в вагон, из года в год, разносчики любовных гороскопов, лишенные дара речи свидетели русских пространств, соучастники бесконечности, собеседники таких расстояний и далей, после которых слова уже не нужны.

Все они, хромая и подволакивая, едва сгущаясь в воздухе, позвякивая подвесками люстр, змеясь по ковровым дорожкам внезапной поземкой, спешили на огонь революции. Все они окружали Никиту, стоявшего у костра из антинародных законов, и слюняво шепелявили, стуча лбами в пол:


– Пустите, пустите, пустите…
погреться, погреться, погреться…

Никита перепрыгнул через пламя и побежал, отбиваясь от хищных нечистых рук, от паутины беззубого шепота, от вязких похмельных снов России. На бегу он обернулся и увидел, как полчища оборванцев хлынули на огонь, зашипели, взвились под купол и опали медленной пеленой золы.

И люди, размазывая по щекам хлопья пепла, хлопали по плечам соседей, обнимались и плакали снова.

И тут появились старухи. Пришли и уселись рядком вдоль стены. Похожие на копченые мельницы, на остовы древних стервятниц. Старухи, штурмовавшие поселковый гастроном в надежде отоварить талоны на эликсир молодости, урвать последнюю толику времени, отрез дефицитной примат-материи.

Убившие друг друга в очереди за сайрой. И продолжающие, даже после смерти, вырывать глаза, выламывать черные пальцы товарок, тянуть на себя замыленный рыбий хвост.

Непрощенные и непростившие. Схваченные параличом в деревянном сортире на станции Окуловка, упавшие в жерло земли, все с тем же оскалом злобы, кусающей собственный хвост, пожирающей себя саму с головы до пят, свирепо урча и рыгая, плюясь ядовитой слюной.

Пришли старухи, расселись вдоль стен и раскрыли рты, показав редкие зубы, какие обычно находят в курганах.

И молвили старухи, воздев к небу мертвые кулаки:

– Отпусти нам грехи, гнида, не видишь, нам плохо, пошевеливайся, старый хрен!

– Упокой наши души, – гнусаво пели старухи, укачивая друг друга, баюкая пустоту. – Мы старые коммунистки и не знаем слов молитв, давай, по-хорошему, пусть прекратится эхо, пусть прекратимся мы, как объясняли нам на уроках политпросвещения, истории партии и диалектического материализма. Аминь!

Но ненависть пригвождала старух к Земле. Старухи царапали почву отросшими, словно сабли, когтями и навязчиво снились внукам, чтобы те поставили свечку за упокой.

Но старухи не верили в души и не умели просить. И только грозили, плевали дурные слова, наполняя сны зловонием и тоской. И внуки, проснувшись в горячем поту, путались в одеяле, хватались за сигарету. И долго потом не могли уснуть.

– Нет! Нет! Нет! – кричал Никита, проносясь мимо старух, сгорая в плотных слоях застарелой злости.

– Не так! Не так! Не так! – оглушенный, он двигал губами в такт замиравшему сердцу, глотая слезы.

Старухи сверлили его дрелями бесноватых глаз, изрыгая проклятья.

– Прости! Прости! Прости! – почти в беспамятстве шептал Никита и вдруг понимал, что угадал то самое, нужное, слово.

– Прости! Прости! Прости! – и старухи одна за другой исчезали, и воздух светлел, и легче становилось дышать.

– Тише, тише, успокойся! – говорило белое облако голосом Рощина, и на лбу у Никиты становилось прохладно и мокро.

– Рощин! – кричал Никита из последних сил, как будто продираясь сквозь вату. – Это молитва за всех, помоги мне, я не справлюсь один, Рощин, я не успею!

Облако-Рощин рассеивалось.

И снова плыли навстречу вереницы черных старух. И за каждую произносил Никита это слово, от которого уворачивался их гневливый язык, в которое не складывались губы, привыкшие хаять.

– Прости! Прости! Прости!

30

Никита снова увидел зал Государственной Думы. Радостные люди торопились в разные стороны. Некоторые перепрыгивали через бархатные депутатские кресла, а один молодой человек с красной повязкой на рукаве умудрялся бежать прямо по спинкам. Кто-то кашлял в микрофон, растерянно произносил «раз-раз-раз» и некстати смеялся.

– Сейчас будет выступать участник народного ополчения, генерал товарищ, то есть товарищ генерал, то есть полковник Куко-бой!

– Русские люди! Братья!..

Никита сделал отчаянную попытку сориентироваться и вычислить реальность. И тут же увидел Ясю. Она была в длинном платье, босиком и с распущенными светлыми волосами. Такой ее Никита не помнил. Да и платья она отродясь не носила. Яся была удивительно спокойна.

Никита подошел и растерянно погладил ее по голове. Яся сказала печально:

– Это мой настоящий цвет. Ты его никогда не видел.

Вокруг было очень тихо. Никита мельком заметил, что они с Ясей стоят в закругляющемся коридоре с иллюминаторами и неоновыми лампами на потолке.

«Куда все пропало? Где все люди? – незаинтересованно подумал Никита. – Наверное, снова обморок»

– Это не обморок, – произнесла Яся. – Это гораздо лучше.

– А что?

– Сейчас поймешь.

И Никита понял. Не обычными линейными мыслями. А сразу и во всей полноте. Он ощутил вдруг внутри себя жизни всех людей, которых он знал и за которых боялся. И понял, что больше бояться нечего. Потому что все вдруг разрешилось. Переломанные судьбы срослись. Вывихнутые души встали на место. Тот, кто искал любовь, – ее нашел. Тот, кто хотел свободы, – получил свободу. Даже беды и боль осознались как мосты, ведущие в счастье. И были прощены.

И люди, почти неразличимые раньше сквозь суету ненужных, посторонних им движений, вдруг замерли и стали собой. И смотрели на себя, не веря, что все так просто, и радуясь тому, что это произошло.

Никита мог взять любую судьбу и увидеть ее во всех подробностях. Например, он узнал, что у Али умер отчим, насиловавший ее в юности. Аля неожиданно для себя поехала на похороны, да так и осталась в Одессе, вдруг помирившись со всей своей многочисленной родней.

Никита видел, как Аля стояла на маленькой мощеной площадке в самом начале Дерибасовской улицы и кормила разумных одесских котов рыбьей требухой из пакета. Коты выгибали спины, обмахивались хвостами и аристократично брали в зубы скользкие куски. Аля смотрела то на котов, то на солнце и была абсолютно счастлива. В черном чреве древнего почтового ящика ее ждало очередное письмо от Алеши. Он обещал, что скоро приедет.

Таисия Иосифовна, надев очки, читала пухлую тетрадь с первым романом Вани. И исправляла красной ручкой грамматические ошибки. А Ваня, что-то бормоча себе под нос и отдуваясь, тащил от колодца полное ведро воды, ставил его в сенях у Таисии Иосифовны и усаживался на крыльцо поразмышлять. Припекало. И отец Андрей, убедившись, что его никто не видит, бежал вприпрыжку к коровнику, размахивая руками и во все горло распевая песенку про то, что «весна придэ».

Юнкер с Гришей сидели верхом на церковной крыше и крепили кровельные листы. Они наблюдали за весенней пробежкой батюшки и хохотали, сжимая коленями нагретую жесть, чтобы не свалиться.

А доярка Настена, запрокинув голову и загораживаясь ладонью от слепящего солнца, смотрела на них с крыльца колхозной конторы, лениво выбирая, в кого бы влюбиться.


Яся стояла рядом и терпеливо ждала, пока Никита рассматривал чужие жизни. У Никиты не получалось самого главного. Не получалось составить из них единое целое. Сложить все русские истории в одну, большую Историю. Последнее усилие обобщения никак ему не давалось. Человеческие судьбы, слова и поступки упрямо разбегались в разные стороны, и не было в них никакой общей логики, только хаос и своеволие.

– Ты просто не туда думаешь, – сказала Яся. – У тебя в голове уже есть результат, который ты хочешь получить. Вот он и не получается. Ведь не это должно получиться.

Никита, действительно, увидел у себя внутри карту России, выученную наизусть по затрепанным учебникам географии, пропечатанную в памяти со всеми разноцветными регионами, жилами железных дорог и синими венами рек. И понял, что пытается уложить свою мозаику именно в эту форму. Хотя на самом деле – Никита вдруг услышал настойчивый гул голосов – очертания должны быть совсем другими.

Никита доверился звучавшему внутри хору и отпустил все прозрачные кубики льда, которые держал в руках. Истории вздрогнули и поплыли, перегоняя друг друга, сталкиваясь, вставая на ребро.

Никита больше не нес в себе судьбы встреченных на пути людей. Ему стало легко и пусто, будто весенний сквозняк проветрил его насквозь на вершине пригорка, оттаявшего с солнечной стороны.

И тут он безо всяких усилий увидел силуэт, в который сложились разрозненные штрихи. Плоская карта ожила и задышала всеми своими лесами, зашевелила синими тенями на снежных полях, замахала крыльями черных грачей, загудела поездами, подходящими к полустанкам, засмеялась, заерзала, замерцала в глазах. Превратилась в облачную фигуру, парящую над соседним холмом, раскинув огромные руки. Она потянулась к Никите и положила на затылок невесомую ладонь.

Яся гладила его по голове и говорила:

– Вот видишь, все просто. А ты боялся.

Никита улыбнулся и вдруг почувствовал, как брешь, пробитая в его одиночестве много лет назад, затянулась. Точнее, заполнилась. Яся была рядом. Вокруг и внутри. Наконец настоящая. Свершившаяся. И он почему-то знал, что это уже навсегда.

31

– Ты бы хоть глаза открыл, – обиженно сказал Ванин голос. – Я к нему еду через всю страну, а он даже смотреть не хочет! Тоже мне друг!

Никита вздрогнул. И вдруг проснулся. У кровати стоял Ваня и хмуро теребил край одеяла.

– А ты вырос, – чуть слышно сказал Никита.

– Еще бы! Я времени даром не теряю, в отличие от тебя. Роман вот дописал.

– Я знаю.

– Откуда?

– Видел во сне. И как Таисия Иосифовна там ошибки исправляла красной ручкой.

– Н-да, – протянул Ваня. – Говорили мне, что ты тут совсем помешался. Да я, дурак, не верил.

– Скажи, – осторожно спросил Никита. – А ты сам мне, случаем, не снишься?

– Нет, – степенно ответил Ваня. – Я настоящий.

– Вот и хорошо, – улыбнулся Никита. – А то я устал уже спать.

– Устал? Тогда вставай поехали. Отец Андрей внизу ждет. Забираем мы тебя, понял? Навсегда к нам. И никаких возражений! Врачи тебя уже в дурдом отправлять собираются! Все мозги им забредил своей Россией! Что молчишь? Ты против?

– Да нет. Совсем не против.

– То-то же! – воскликнул Ваня и нетерпеливо потянул Никиту за руку. – А ошибки мне Таисия и впрямь красной ручкой исправляла.


Никита осторожно выпутывался из стеклянных водорослей, отлеплял пластиковые сорняки…

И улыбался так, как будто бы знал Тайну.

Которую невозможно разболтать.

Потому что незачем.

Notes