Страница:
Через час я закончил работу. Солнце уже совсем закатилось. Я взял в передней пальто и шляпу и выскользнул из дому никем не замеченный.
На небе вихрем клубились темные тучи, с моря дул пронзительный ветер. Берег был далеко, но гул прибоя отдавался унылым эхом в моих ушах, когда я пришел на кладбище. Оно выглядело еще пустыннее, чем обычно. Кругом не было ни души. Я стал выбирать место, где я мог ждать и сторожить, глядя на белый крест, возвышавшийся над могилой миссис Фэрли.
Главный вход церкви был прямо против кладбища. Церковная дверь была защищена каменным притвором. После некоторого колебания, вызванного естественным нежеланием прятаться, я все же решился войти в притвор. С обеих сторон были прорезаны небольшие отверстия для окон. Через одно из них мне была видна могила миссис Фэрли. Из второго – каменоломня вдали и домик причетника. Передо мной, у главного входа, простирались часть пустынного кладбища и склон унылого порыжевшего холма, над которым неслись по ветру темные вечерние тучи. Не видно, не слышно было ни единой живой души, птица не пролетала, не доносился даже лай собаки из дома причетника. Когда затихал отдаленный гул прибоя, слышалось только унылое шуршание сухих листьев, еще не слетевших с низких деревцов около могилы миссис Фэрли, да еле слышное журчание ручья по каменному руслу. Печальный час, печальное место. По мере того как проходили минуты, мне становилось все больше не по себе в моем каменном тайнике.
Сумерки еще не сгустились, отсвет заката еще медлил на небе. Прошло более получаса моего одинокого бдения, когда я услышал шаги и чей-то голос. Шаги приближались из-за церкви, голос был женский.
– Не тревожьтесь о письме, моя милочка, – говорил голос, – я благополучно передала его прямо в руки парню. Он взял его и ни слова не сказал. Он пошел своей дорогой, а я своей, и никто не следил за мной, за это я ручаюсь.
Эти слова до такой степени потрясли меня, возродив все мои надежды на предстоящую встречу, что я испытывал почти страданье. Последовала пауза, но шаги приближались. Через минуту я увидел, что две женщины прошли мимо церкви, как раз под оконцем, в которое я смотрел. Они направлялись прямо к могиле, и мне были видны только их спины.
На одной из женщин были капор и шаль. Другая была в длинной темно-синей накидке с капюшоном, надвинутым на голову. Край ее платья виднелся из-под накидки. Сердце мое забилось еще сильней: платье было белое.
На полдороге между церковью и могилой они остановились, и женщина в шали повернула голову к своей подруге, лицо которой оставалось в тени капюшона.
– Ни в коем случае не снимайте эту теплую накидку, – сказал голос, который я уже слышал, – голос женщины в шали. – Мисс Тодд права, говоря, что вы слишком привлекали к себе внимание вчера, вся в белом. Я немножко погуляю, пока вы здесь. Не знаю, как вы, а я не люблю кладбищ. Кончайте свое дело к моему возвращению, чтобы нам попасть домой до ночи.
С этими словами она повернула обратно. Теперь я видел ее лицо. Это было лицо пожилой женщины, загорелое, обветренное, румяное, ничего бесчестного или подозрительного в нем не было. Около церкви она остановилась и плотнее закуталась в шаль.
– Чудачка, – сказала она вполголоса, – и всегда была чудачкой, с тех пор как я ее знаю. Вечно выдумывает, вечно все по-своему! Но безобидная, бедняжка, совсем безобидная, как малое дитя.
Она вздохнула, оглянулась на могилы, покачала головой, как будто мрачный вид кладбища был ей совсем не по душе, и скрылась за церковью.
Я на минуту задумался: не последовать ли за ней? Не заговорить ли? Но непреодолимое желание встретиться лицом к лицу с ее спутницей решило этот вопрос. Женщину в шали я мог повидать, когда она будет возвращаться на кладбище, хотя вряд ли она могла дать мне сведения, за которыми я охотился. Лицо, передавшее письмо, не представляло большого интереса. Главным лицом была та, что написала письмо. Только она могла дать мне нужные сведения. И, по моим убеждениям, именно она – автор письма – была сейчас на кладбище.
В то время как эти мысли проносились в моем мозгу, я увидал, как женщина в накидке подошла к самой могиле и немного постояла над ней. Потом она огляделась и, вынув из-под накидки белый кусок полотна или платок, пошла к ручью. Ручей вбегал на кладбище через небольшое отверстие в каменной стене и немного дальше вытекал в такое же отверстие. Она намочила тряпку в воде и вернулась к могиле. Я видел, как она приложилась к кресту, опустилась на колени перед могильной плитой и стала мыть ее.
Поразмыслив, как осторожнее приблизиться к ней, чтобы она не испугалась, я решил обойти стену, скрывавшую меня только наполовину, и войти на кладбище через другой вход, чтобы она могла увидеть меня издали. Но она так углубилась в свое занятие, что не слышала моих шагов, пока я не подошел довольно близко. Тогда она подняла голову, вскрикнула, вскочила на ноги и замерла в безмолвном, неподвижном испуге.
– Не пугайтесь, – сказал я. – Вы, конечно, помните меня?
При этом я остановился, потом медленно сделал несколько шагов, снова остановился и мало-помалу подошел к ней совсем близко. Если до этого у меня и были сомнения, то теперь их не стало. Передо мной – у могилы миссис Фэрли – стояла та, которую я встретил тогда в полунощный час на безлюдной большой дороге.
– Вы вспомнили меня? – спросил я. – Мы встретились глубокой ночью, и я помог вам добраться до Лондона. Вы, конечно, этого не забыли?
Ее черты смягчились, вздох облегчения вырвался из ее груди. Я увидел, как воспоминание начало медленно выводить ее из мертвенного оцепенения, которым испуг сковал ее.
– Не пытайтесь пока что говорить со мной, – продолжал я. – Сначала придите в себя, сначала убедитесь, что я вам друг.
– Вы очень добры ко мне, – прошептала она. – Так же добры, как тогда.
Она замолчала, я тоже молчал. Я не только хотел дать ей время прийти в себя, – мне самому надо было собраться с мыслями.
В тусклом, мерцающем вечернем свете эта женщина и я – мы встретились снова, над чужой могилой, мертвые лежали вокруг, пустынные холмы обступали нас со всех сторон. Час, место, обстоятельства, при которых мы теперь стояли лицом к лицу в сумрачном безмолвии этой унылой ложбины, вся дальнейшая жизнь, зависящая от каких-то случайных слов, которыми мы обменяемся, сознание, что, насколько мне известно, все будущее Лоры Фэрли обусловлено тем, заслужу я или нет доверие несчастной, которая стояла, дрожа от испуга, у могилы ее матери, – все это грозило лишить меня спокойствия и самообладания, от которых зависел мой дальнейший успех. Сознавая это, я приложил все силы, чтобы взять себя в руки, я сделал все возможное, чтобы эти несколько минут раздумья послужили на пользу.
– Вы успокоились? – спросил я, как только решил, что можно обратиться к ней. – Можете ли вы говорить со мной, уже не боясь меня и не забывая, что я вам друг?
– Как вы попали сюда? – сказала она, не обратив внимания на мои слова.
– Разве вы забыли, что, когда мы виделись в последний раз, я сказал вам о моем отъезде в Кумберленд? С тех пор я здесь, я живу в Лиммеридже.
– В Лиммеридже! – Бледное ее лицо оживилось, когда она повторила эти слова; блуждающие глаза остановились на мне с внезапно пробудившимся интересом. – Ах, как вы счастливы там, наверно! – сказала она, глядя на меня уже без тени прежнего испуга.
Я воспользовался тем, что в ней снова пробудилось доверие ко мне, чтобы рассмотреть ее лицо с вниманием и любопытством, от чего я ранее удерживался из осторожности. Я смотрел на нее, полный воспоминаний о другом прелестном лице, которое там, на озаренной луной террасе, напомнило мне ее лицо. Тогда в мисс Фэрли я увидел роковое сходство с Анной Катерик. Теперь, когда перед моими глазами было лицо Анны Катерик, я видел ее сходство с мисс Фэрли, несмотря на некоторую разницу в их внешности. Те же черты лица, та же фигура, тот же цвет волос, то же нервное подергивание губ, тот же рост, стан, поворот головы. Они были разительно похожи, более похожи, чем я ранее предполагал. Но на этом их сходство кончалось, и начиналось различие в отдельных подробностях. Прелестный цвет лица мисс Фэрли, прозрачная ясность ее глаз, атласная чистота кожи, розовая нежность губ – вот чего не было на изможденном, измученном лице, на которое я смотрел. И хотя самая мысль об этом была мне ненавистна, во мне росло убеждение, что достаточно было бы какой-либо печальной перемены в будущем, чтобы сделать это сходство полным. Если когда-нибудь страданье и горе наложат свою печать на юную красоту мисс Фэрли, тогда Анна Катерик и она станут похожи, как близнецы, как две капли воды, как живое отражение друг друга.
Я содрогнулся от этой мысли. Было нечто зловещее в моем слепом, безрассудном неверии в будущее. Я был рад, что мои размышления были прерваны – рука Анны Катерик прикоснулась к моему плечу. Это прикосновение было таким же внезапным и легким, как и в тот первый раз, когда ужаснуло меня.
– Вы смотрите на меня и думаете о чем-то, – сказала она своим странным, глухим, прерывистым голосом. – О чем?
– Ни о чем особенном, – отвечал я. – Мне только непонятно, как вы попали сюда.
– Я приехала с подругой, которая очень добра ко мне. Я здесь всего два дня.
– И вы приходили сюда вчера?
– Откуда вы это знаете?
– Просто догадался.
Она отвернулась от меня и снова стала на колени перед могилой.
– Куда же мне еще идти, как не сюда? – сказала она. – Здесь мой друг, который был мне ближе матери, единственный друг, к которому я могу прийти в Лиммеридже. О, как мне больно, когда я вижу пятна на ее могиле! Ее памятник должен быть белым, как снег, в память о ней. Мне захотелось помыть его вчера, я не могла не прийти для этого сегодня. Разве это нехорошо? Думаю, что нет. Если я делаю это ради миссис Фэрли, в этом не может быть ничего плохого.
Незабываемое чувство благодарности к своей благодетельнице, очевидно, было руководящей идеей у этой несчастной. Ее ограниченный ум не воспринимал никаких новых впечатлений, кроме тех первых, память о которых не угасала в ней с детства. Я понял, что, если я хочу, чтобы она стала более доверчивой и откровенной, лучше всего предложить ей продолжать работу, для которой она пришла на кладбище. Как только я сказал ей об этом, она сразу же принялась мыть памятник. Она прикасалась к нему с такой нежностью, будто это было живое существо. Она снова и снова шептала про себя слова надгробной надписи, будто далекие дни ее детства вернулись и она опять старательно твердит свой урок на коленях у миссис Фэрли.
– Не удивляйтесь, – сказал я, осторожно нащупывая почву для дальнейших вопросов, – если я признаюсь, как я рад тому, что вы здесь. Я очень беспокоился о вас, когда вы уехали от меня в кэбе.
Она быстро подняла голову и подозрительно посмотрела на меня.
– Беспокоились? – повторила она. – Почему?
– После того как мы расстались тогда ночью, произошло нечто очень странное. Два человека проехали мимо меня в погоне за кем-то. Они не видели меня, но остановились совсем близко и заговорили с полисменом на углу улицы.
Она сразу оставила свою работу. Рука ее с мокрой тряпкой, которой она мыла надпись, упала. Другой рукой она ухватилась за мраморный крест у изголовья могилы. Она медленно повернула ко мне голову – испуг застыл на ее лице. Я решил идти напропалую, отступать было слишком поздно.
– Эти два человека заговорили с полисменом, – сказал я, – и спросили, не видел ли он вас. Он вас не видел, и тогда один из этих мужчин сказал, что вы убежали из сумасшедшего дома.
Она вскочила на ноги, как будто мои последние слова были сигналом для ее преследователей.
– Подождите! Выслушайте до конца! – вскричал я. – Подождите, вы поймете, что я вам друг. Одно мое слово – и эти люди узнали бы, по какой дороге вы уехали, и я не сказал этого слова. Я помог вашему побегу, я помог вам. Поймите, постарайтесь понять! Поймите то, что я говорю вам!
Звук моего голоса, казалось, успокоил ее больше, чем сами слова. Она силилась понять их. Она переложила сырую тряпку из одной руки в другую, так же как перекладывала сумочку в ту ночь, когда я увидел ее впервые. Смысл моих слов начал медленно доходить до ее расстроенного, смятенного рассудка. Постепенно выражение ее лица смягчилось, и она взглянула на меня с любопытством, но уже без страха.
– Вы не считаете, что меня надо вернуть в лечебницу, нет?
– Конечно, нет. Я рад, что вы оттуда убежали. Я рад, что помог вам.
– Да, да, конечно, вы очень помогли мне, – отвечала она как-то рассеянно. – Убежать было легко, иначе я не сумела бы этого сделать. Они никогда не сторожили меня, как сторожили других. Я была такая тихая, такая послушная, так всего боялась! Труднее всего было найти Лондон – в этом вы помогли мне. Поблагодарила ли я вас тогда? Я благодарю вас теперь, очень благодарю.
– Далеко ли больница оттуда, где вы со мной встретились? Докажите же, что считаете меня вашим другом, – скажите, где она находится?
Она упомянула о лечебнице – о частной лечебнице, находившейся неподалеку от того места, где я впервые увидел ее. А потом, очевидно испугавшись, не употреблю ли я во зло ее ответ, взволнованно, настойчиво повторила свой прежний вопрос: «Вы не считаете, что меня надо вернуть в лечебницу, нет?»
– Повторяю: я рад, что вы убежали, – рад, что вам теперь хорошо, – отвечал я. – Вы сказали тогда, что в Лондоне у вас есть подруга. Вы разыскали ее?
– Да, было очень поздно, но одна девушка в доме сидела за шитьем, она помогла мне разбудить миссис Клеменс, – так зовут мою подругу. Она хорошая, добрая женщина, но не такая, как миссис Фэрли. Ах, таких, как миссис Фэрли, нет!
– Миссис Клеменс – ваша старая подруга? Вы с ней уже давно знакомы?
– Да, она жила по соседству с нами когда-то, в Хемпшире. Она любила меня и заботилась обо мне, когда я была маленькая. Много лет назад, когда она уезжала от нас, она записала в моем молитвеннике свой лондонский адрес и сказала: «Если вам когда-нибудь будет плохо, Анна, приезжайте ко мне. У меня нет мужа, который мог бы запрещать мне что-либо, нет детей, чтобы смотреть за ними, вот я и буду заботиться о вас». Добрые слова, правда? Наверно, я помню их именно оттого, что они были добрыми, эти слова. Я так мало что помню, так мало, так мало!
– Разве у вас нет отца и матери, чтобы заботиться о вас?
– Отца? Я его никогда не видела. Я никогда не слышала, чтобы мать говорила о нем. Отец? О господи, он, наверно, давно умер.
– А ваша мать?
– Я с ней не очень-то лажу. Мы не ладим и боимся друг друга.
«Не ладим и боимся друг друга!» При этих словах во мне впервые шевельнулось подозрение, что, возможно, именно мать поместила ее в сумасшедший дом.
– Не спрашивайте меня о матери, – продолжала она. – Мне приятнее говорить о миссис Клеменс. Миссис Клеменс, как и вы, не считает, что меня надо вернуть обратно в больницу. Она тоже радуется, как и вы, что я убежала оттуда. Она плакала над моей бедой и сказала, что ее надо скрывать от всех.
Ее «беда». Что она хотела этим сказать? Не из-за этого ли она написала анонимное письмо? Не употребила ли она это слово в том обычном смысле, что и многие другие женщины, пишущие анонимные письма, чтобы помешать браку своих неверных возлюбленных?
Я решил выяснить, что она подразумевала под словом «беда», прежде чем мы заговорим о другом.
– Какая беда? – спросил я.
– Та беда, что меня заперли в больницу, – отвечала она, по-видимому искренне удивленная моим вопросом. – Какая еще может быть другая беда?
Надо было действовать как можно деликатнее и осторожнее, но обязательно достигнуть цели – это было необходимо для успеха моих дальнейших расследований.
– Есть другая беда, – сказал я, – которая может случиться с молодой женщиной и из-за которой она может терпеть всю жизнь горе и позор.
– А какая? – пытливо спросила она.
– Такая беда, какая бывает, когда женщина, полагаясь на свою добродетель, слишком вверяется мужчине, которого любит.
Она взглянула на меня с безыскусственным удивлением ребенка. Ни малейшего смущения, ни краски, ни признаков какого-то тайного стыда не было на ее лице, так прямодушно и искренне отражавшем все чувства. Выражение ее лица и глаз убедили меня сильнее, чем это могли бы сделать любые ее слова, что причина, побудившая ее написать письмо мисс Фэрли, была совсем не та, которую я первоначально заподозрил. Но теперь все становилось еще более непонятным. Письмо хоть и не называло имени сэра Персиваля Глайда, но указывало именно на него. У нее бесспорно была очень серьезная причина, основанная на каком-то глубоком чувстве несправедливой обиды, чтобы тайно оговаривать его перед мисс Фэрли в тех выражениях, которые она употребила в своем письме. И эта причина была совсем иная, чем просто горькая женская обида. Если он и причинил ей зло, то совсем другое. Какое же зло он ей сделал?
– Я не понимаю вас, – сказала она после очевидных и тщетных усилий уразуметь то, что я ей сказал.
– Ну хорошо, – ответил я. – Вернемся к тому, о чем мы говорили. Расскажите, долго ли вы прожили с миссис Клеменс в Лондоне и как вы попали сюда.
– Долго ли? – повторила она. – Я все время жила с миссис Клеменс, пока мы не приехали сюда два дня назад.
– Значит, вы живете в деревне? – сказал я. – Странно, что я ничего не слышал о вас.
– Нет, нет, не в деревне. За три версты отсюда, на ферме. Вы знаете эту ферму. Ее называют фермой Тодда.
Я хорошо помнил это место – мы часто проезжали мимо во время наших прогулок. Это была одна из самых старых ферм в округе; она была расположена в пустынной, укрытой местности, у подножия двух холмов.
– Хозяева фермы – родственники миссис Клеменс, – продолжала она. – Они часто приглашали ее к себе в гости. Она сказала, что поедет и возьмет меня с собой – тут спокойно и свежий воздух. Это очень хорошо с ее стороны, правда? Я поехала бы куда угодно, только бы жить спокойно и в безопасности. А когда я узнала, что ферма Тодда недалеко от Лиммериджа, ох, как я обрадовалась! Я бы всю дорогу босиком прошла, только бы опять увидеть школу, и деревню, и дом в Лиммеридже! Они очень хорошие люди, эти Тодды. Мне хочется пожить у них подольше. Только одно мне не нравится в них и в миссис Клеменс…
– Что именно?
– Они смеются над тем, что я одеваюсь в белое. Они говорят, что это чудачество. Но ведь миссис Фэрли лучше знала! Миссис Фэрли никогда бы не заставила меня надеть эту некрасивую синюю накидку. Ах, при жизни она так любила белое! И вот теперь над ее могилой белый памятник, и я делаю его еще белее – ради нее. Она сама часто носила белое и всегда одевала в белое свою маленькую дочку. А как мисс Фэрли? Здорова и благополучна? Ходит ли она в белом, как в детстве?
Голос ее упал, когда она спросила про мисс Фэрли. Она все больше отворачивалась от меня. Мне показалось, что в ней произошла какая-то перемена. Очевидно, на совести ее было анонимное письмо, и я решил задать ей вопрос таким образом, чтобы заставить ее сразу признаться.
– Мисс Фэрли была не очень здорова сегодня утром, – сказал я.
Она что-то пробормотала в ответ, но так тихо, что я ничего не расслышал.
– Вы, кажется, спросили, что случилось с мисс Фэрли сегодня? – продолжал я.
– Нет, – ответила она нетерпеливо, – я ничего не спрашивала, вовсе нет!
– Но я все-таки скажу вам, – продолжал я. – Мисс Фэрли получила ваше письмо.
В продолжение нашего разговора она стояла на коленях, тщательно отмывая пятна на могильной плите. При первых словах моей фразы она оставила свою работу и медленно повернулась ко мне, продолжая стоять на коленях. Конец же буквально ошеломил ее. Тряпка выпала из ее рук, губы приоткрылись, тусклая бледность покрыла ее лицо.
– Откуда вы знаете? – слабо сказала она. – Кто показал вам письмо? – И вдруг поняла, что выдала себя этими словами. Она сложила руки в отчаянии. – Я не писала его! – задыхаясь от испуга, пробормотала она. – Я ничего о нем не знаю!
– Нет, – сказал я, – вы написали письмо и знаете это. Нехорошо было посылать такое письмо, нехорошо было пугать мисс Фэрли. Если у вас было что-то сказать ей, надо было пойти в Лиммеридж самой. Вы должны были сами сказать все молодой леди.
Она припала лицом к могильному камню, обвила его руками и не отвечала.
– Если у вас хорошие намерения, мисс Фэрли будет так же добра к вам, как была ее мать, – продолжал я. – Мисс Фэрли никому не расскажет о вас и не допустит, чтобы с вами случилась беда. Почему вам не повидаться с ней завтра на ферме или не встретиться с ней в саду в Лиммеридже?
– О миссис Фэрли, если б я могла умереть и успокоиться около вас! – прошептала она, прижавшись губами к камню и с горячей нежностью обращаясь к останкам, покоящимся под ним. – Вы знаете, как я люблю ваше дитя из-за любви к вам. О миссис Фэрли, научите меня, как спасти ее! Будьте по-прежнему моей любимой родной матерью и скажите, как это лучше сделать.
Я видел, как она целовала камень, я видел, как горячо ее руки обнимали и гладили его холодную поверхность. Это зрелище глубоко тронуло меня, я склонился над ней и с нежностью взял ее бедные, беззащитные руки в свои, безуспешно пытаясь успокоить ее.
Она вырвала руки и не подняла головы от могильной плиты. Желая успокоить ее во что бы то ни стало, я воззвал к тому чувству, которое, по-видимому, ее тревожило с самого начала нашего знакомства: к ее горячему желанию уверить меня, что она вполне нормальна и отвечает за свои поступки.
– Ну полно, полно, – ласково сказал я, – постарайтесь успокоиться, иначе мне придется переменить о вас мнение. Не заставляйте меня предполагать, что человек, поместивший вас в больницу…
Слова замерли на моих устах. Не успел я упомянуть о человеке, отправившем ее в сумасшедший дом, как лицо ее мгновенно разительно изменилось. Обычно такое трогательное в своей нервной, тонкой, слабой нерешительности, оно внезапно омрачилось выражением безумной ненависти и страха, придавшим ее чертам дикую, неестественную силу. Глаза ее горели в тусклом свете сумерек, как глаза дикого зверя. Она схватила тряпку, которую перед тем выронила, как будто это было живое, ненавистное ей существо, и стиснула ее в руках с такой силой, что несколько капель упало на могильную плиту.
– Говорите о чем-нибудь другом, – прошептала она сквозь зубы. – Если вы не перестанете говорить об этом, я не знаю, что я сделаю!
Никаких признаков прежней кротости не было в ней теперь. Память о доброте миссис Фэрли не была, как я раньше предполагал, единственным сильным впечатлением в ее прошлом. Рядом с благодарным, светлым воспоминанием о школьных днях в Лиммеридже жила мстительная мысль о страшном зле, которое ей причинили, заперев ее в сумасшедший дом. Кто же совершил это злое дело? Неужели ее родная мать?
Тяжело было отказаться от дальнейших расспросов, но я заставил себя сделать это. При виде состояния, в котором она была, жестоко было бы думать о чем бы то ни было другом, кроме необходимости успокоить ее.
– Я не скажу ничего, что могло бы огорчить вас, – сказал я мягко.
– Вы чего-то хотите от меня, – отвечала она резко и подозрительно. – Не смотрите на меня так. Говорите: что вам нужно?
– Я хочу только, чтобы вы успокоились и, когда придете в себя, подумали над моими словами.
– Какими словами? – Она помолчала и начала теребить в руках тряпку, шепча про себя: «Что он сказал?» Потом снова повернулась ко мне и нетерпеливо кивнула головой. – Почему вы не хотите помочь мне? – резко спросила она.
– Хорошо, я помогу вам, – сказал я. – Я просил вас повидаться с мисс Фэрли завтра и сказать ей всю правду о письме…
– А, мисс Фэрли, Фэрли, Фэрли… – Простое повторение любимого, знакомого имени, казалось, успокаивало ее.
Ее лицо смягчилось и стало похоже на прежнее.
– Не бойтесь мисс Фэрли, – продолжал я. – Не бойтесь, что попадете в беду из-за письма. Из него она уже многое знает, и вам будет нетрудно рассказать ей все. Не скрывайте от нее ничего, вам незачем это делать. Вы никаких имен в письме не называли, но мисс Фэрли знает, что тот, о ком вы писали, – сэр Персиваль Глайд…
Не успел я произнести это имя, как она вскочила на ноги, и дикий, страшный вопль вырвался из ее груди. Он огласил все кладбище. Сердце мое содрогнулось от его ужасного звука. Страшное выражение гнева, слетевшее было с ее лица, вернулось с удвоенной силой.
Этот вопль при одном упоминании его имени, взгляд, полный ненависти и страха, сказали мне все. Никаких сомнений у меня больше не оставалось. Не ее мать была виновата в том, что ее заключили в сумасшедший дом. Это сделал человек, имя которого было сэр Персиваль Глайд.
На небе вихрем клубились темные тучи, с моря дул пронзительный ветер. Берег был далеко, но гул прибоя отдавался унылым эхом в моих ушах, когда я пришел на кладбище. Оно выглядело еще пустыннее, чем обычно. Кругом не было ни души. Я стал выбирать место, где я мог ждать и сторожить, глядя на белый крест, возвышавшийся над могилой миссис Фэрли.
XIII
Кладбище было расположено неподалеку от церкви, на открытом месте, что вынуждало меня как можно осмотрительнее выбрать место для наблюдения.Главный вход церкви был прямо против кладбища. Церковная дверь была защищена каменным притвором. После некоторого колебания, вызванного естественным нежеланием прятаться, я все же решился войти в притвор. С обеих сторон были прорезаны небольшие отверстия для окон. Через одно из них мне была видна могила миссис Фэрли. Из второго – каменоломня вдали и домик причетника. Передо мной, у главного входа, простирались часть пустынного кладбища и склон унылого порыжевшего холма, над которым неслись по ветру темные вечерние тучи. Не видно, не слышно было ни единой живой души, птица не пролетала, не доносился даже лай собаки из дома причетника. Когда затихал отдаленный гул прибоя, слышалось только унылое шуршание сухих листьев, еще не слетевших с низких деревцов около могилы миссис Фэрли, да еле слышное журчание ручья по каменному руслу. Печальный час, печальное место. По мере того как проходили минуты, мне становилось все больше не по себе в моем каменном тайнике.
Сумерки еще не сгустились, отсвет заката еще медлил на небе. Прошло более получаса моего одинокого бдения, когда я услышал шаги и чей-то голос. Шаги приближались из-за церкви, голос был женский.
– Не тревожьтесь о письме, моя милочка, – говорил голос, – я благополучно передала его прямо в руки парню. Он взял его и ни слова не сказал. Он пошел своей дорогой, а я своей, и никто не следил за мной, за это я ручаюсь.
Эти слова до такой степени потрясли меня, возродив все мои надежды на предстоящую встречу, что я испытывал почти страданье. Последовала пауза, но шаги приближались. Через минуту я увидел, что две женщины прошли мимо церкви, как раз под оконцем, в которое я смотрел. Они направлялись прямо к могиле, и мне были видны только их спины.
На одной из женщин были капор и шаль. Другая была в длинной темно-синей накидке с капюшоном, надвинутым на голову. Край ее платья виднелся из-под накидки. Сердце мое забилось еще сильней: платье было белое.
На полдороге между церковью и могилой они остановились, и женщина в шали повернула голову к своей подруге, лицо которой оставалось в тени капюшона.
– Ни в коем случае не снимайте эту теплую накидку, – сказал голос, который я уже слышал, – голос женщины в шали. – Мисс Тодд права, говоря, что вы слишком привлекали к себе внимание вчера, вся в белом. Я немножко погуляю, пока вы здесь. Не знаю, как вы, а я не люблю кладбищ. Кончайте свое дело к моему возвращению, чтобы нам попасть домой до ночи.
С этими словами она повернула обратно. Теперь я видел ее лицо. Это было лицо пожилой женщины, загорелое, обветренное, румяное, ничего бесчестного или подозрительного в нем не было. Около церкви она остановилась и плотнее закуталась в шаль.
– Чудачка, – сказала она вполголоса, – и всегда была чудачкой, с тех пор как я ее знаю. Вечно выдумывает, вечно все по-своему! Но безобидная, бедняжка, совсем безобидная, как малое дитя.
Она вздохнула, оглянулась на могилы, покачала головой, как будто мрачный вид кладбища был ей совсем не по душе, и скрылась за церковью.
Я на минуту задумался: не последовать ли за ней? Не заговорить ли? Но непреодолимое желание встретиться лицом к лицу с ее спутницей решило этот вопрос. Женщину в шали я мог повидать, когда она будет возвращаться на кладбище, хотя вряд ли она могла дать мне сведения, за которыми я охотился. Лицо, передавшее письмо, не представляло большого интереса. Главным лицом была та, что написала письмо. Только она могла дать мне нужные сведения. И, по моим убеждениям, именно она – автор письма – была сейчас на кладбище.
В то время как эти мысли проносились в моем мозгу, я увидал, как женщина в накидке подошла к самой могиле и немного постояла над ней. Потом она огляделась и, вынув из-под накидки белый кусок полотна или платок, пошла к ручью. Ручей вбегал на кладбище через небольшое отверстие в каменной стене и немного дальше вытекал в такое же отверстие. Она намочила тряпку в воде и вернулась к могиле. Я видел, как она приложилась к кресту, опустилась на колени перед могильной плитой и стала мыть ее.
Поразмыслив, как осторожнее приблизиться к ней, чтобы она не испугалась, я решил обойти стену, скрывавшую меня только наполовину, и войти на кладбище через другой вход, чтобы она могла увидеть меня издали. Но она так углубилась в свое занятие, что не слышала моих шагов, пока я не подошел довольно близко. Тогда она подняла голову, вскрикнула, вскочила на ноги и замерла в безмолвном, неподвижном испуге.
– Не пугайтесь, – сказал я. – Вы, конечно, помните меня?
При этом я остановился, потом медленно сделал несколько шагов, снова остановился и мало-помалу подошел к ней совсем близко. Если до этого у меня и были сомнения, то теперь их не стало. Передо мной – у могилы миссис Фэрли – стояла та, которую я встретил тогда в полунощный час на безлюдной большой дороге.
– Вы вспомнили меня? – спросил я. – Мы встретились глубокой ночью, и я помог вам добраться до Лондона. Вы, конечно, этого не забыли?
Ее черты смягчились, вздох облегчения вырвался из ее груди. Я увидел, как воспоминание начало медленно выводить ее из мертвенного оцепенения, которым испуг сковал ее.
– Не пытайтесь пока что говорить со мной, – продолжал я. – Сначала придите в себя, сначала убедитесь, что я вам друг.
– Вы очень добры ко мне, – прошептала она. – Так же добры, как тогда.
Она замолчала, я тоже молчал. Я не только хотел дать ей время прийти в себя, – мне самому надо было собраться с мыслями.
В тусклом, мерцающем вечернем свете эта женщина и я – мы встретились снова, над чужой могилой, мертвые лежали вокруг, пустынные холмы обступали нас со всех сторон. Час, место, обстоятельства, при которых мы теперь стояли лицом к лицу в сумрачном безмолвии этой унылой ложбины, вся дальнейшая жизнь, зависящая от каких-то случайных слов, которыми мы обменяемся, сознание, что, насколько мне известно, все будущее Лоры Фэрли обусловлено тем, заслужу я или нет доверие несчастной, которая стояла, дрожа от испуга, у могилы ее матери, – все это грозило лишить меня спокойствия и самообладания, от которых зависел мой дальнейший успех. Сознавая это, я приложил все силы, чтобы взять себя в руки, я сделал все возможное, чтобы эти несколько минут раздумья послужили на пользу.
– Вы успокоились? – спросил я, как только решил, что можно обратиться к ней. – Можете ли вы говорить со мной, уже не боясь меня и не забывая, что я вам друг?
– Как вы попали сюда? – сказала она, не обратив внимания на мои слова.
– Разве вы забыли, что, когда мы виделись в последний раз, я сказал вам о моем отъезде в Кумберленд? С тех пор я здесь, я живу в Лиммеридже.
– В Лиммеридже! – Бледное ее лицо оживилось, когда она повторила эти слова; блуждающие глаза остановились на мне с внезапно пробудившимся интересом. – Ах, как вы счастливы там, наверно! – сказала она, глядя на меня уже без тени прежнего испуга.
Я воспользовался тем, что в ней снова пробудилось доверие ко мне, чтобы рассмотреть ее лицо с вниманием и любопытством, от чего я ранее удерживался из осторожности. Я смотрел на нее, полный воспоминаний о другом прелестном лице, которое там, на озаренной луной террасе, напомнило мне ее лицо. Тогда в мисс Фэрли я увидел роковое сходство с Анной Катерик. Теперь, когда перед моими глазами было лицо Анны Катерик, я видел ее сходство с мисс Фэрли, несмотря на некоторую разницу в их внешности. Те же черты лица, та же фигура, тот же цвет волос, то же нервное подергивание губ, тот же рост, стан, поворот головы. Они были разительно похожи, более похожи, чем я ранее предполагал. Но на этом их сходство кончалось, и начиналось различие в отдельных подробностях. Прелестный цвет лица мисс Фэрли, прозрачная ясность ее глаз, атласная чистота кожи, розовая нежность губ – вот чего не было на изможденном, измученном лице, на которое я смотрел. И хотя самая мысль об этом была мне ненавистна, во мне росло убеждение, что достаточно было бы какой-либо печальной перемены в будущем, чтобы сделать это сходство полным. Если когда-нибудь страданье и горе наложат свою печать на юную красоту мисс Фэрли, тогда Анна Катерик и она станут похожи, как близнецы, как две капли воды, как живое отражение друг друга.
Я содрогнулся от этой мысли. Было нечто зловещее в моем слепом, безрассудном неверии в будущее. Я был рад, что мои размышления были прерваны – рука Анны Катерик прикоснулась к моему плечу. Это прикосновение было таким же внезапным и легким, как и в тот первый раз, когда ужаснуло меня.
– Вы смотрите на меня и думаете о чем-то, – сказала она своим странным, глухим, прерывистым голосом. – О чем?
– Ни о чем особенном, – отвечал я. – Мне только непонятно, как вы попали сюда.
– Я приехала с подругой, которая очень добра ко мне. Я здесь всего два дня.
– И вы приходили сюда вчера?
– Откуда вы это знаете?
– Просто догадался.
Она отвернулась от меня и снова стала на колени перед могилой.
– Куда же мне еще идти, как не сюда? – сказала она. – Здесь мой друг, который был мне ближе матери, единственный друг, к которому я могу прийти в Лиммеридже. О, как мне больно, когда я вижу пятна на ее могиле! Ее памятник должен быть белым, как снег, в память о ней. Мне захотелось помыть его вчера, я не могла не прийти для этого сегодня. Разве это нехорошо? Думаю, что нет. Если я делаю это ради миссис Фэрли, в этом не может быть ничего плохого.
Незабываемое чувство благодарности к своей благодетельнице, очевидно, было руководящей идеей у этой несчастной. Ее ограниченный ум не воспринимал никаких новых впечатлений, кроме тех первых, память о которых не угасала в ней с детства. Я понял, что, если я хочу, чтобы она стала более доверчивой и откровенной, лучше всего предложить ей продолжать работу, для которой она пришла на кладбище. Как только я сказал ей об этом, она сразу же принялась мыть памятник. Она прикасалась к нему с такой нежностью, будто это было живое существо. Она снова и снова шептала про себя слова надгробной надписи, будто далекие дни ее детства вернулись и она опять старательно твердит свой урок на коленях у миссис Фэрли.
– Не удивляйтесь, – сказал я, осторожно нащупывая почву для дальнейших вопросов, – если я признаюсь, как я рад тому, что вы здесь. Я очень беспокоился о вас, когда вы уехали от меня в кэбе.
Она быстро подняла голову и подозрительно посмотрела на меня.
– Беспокоились? – повторила она. – Почему?
– После того как мы расстались тогда ночью, произошло нечто очень странное. Два человека проехали мимо меня в погоне за кем-то. Они не видели меня, но остановились совсем близко и заговорили с полисменом на углу улицы.
Она сразу оставила свою работу. Рука ее с мокрой тряпкой, которой она мыла надпись, упала. Другой рукой она ухватилась за мраморный крест у изголовья могилы. Она медленно повернула ко мне голову – испуг застыл на ее лице. Я решил идти напропалую, отступать было слишком поздно.
– Эти два человека заговорили с полисменом, – сказал я, – и спросили, не видел ли он вас. Он вас не видел, и тогда один из этих мужчин сказал, что вы убежали из сумасшедшего дома.
Она вскочила на ноги, как будто мои последние слова были сигналом для ее преследователей.
– Подождите! Выслушайте до конца! – вскричал я. – Подождите, вы поймете, что я вам друг. Одно мое слово – и эти люди узнали бы, по какой дороге вы уехали, и я не сказал этого слова. Я помог вашему побегу, я помог вам. Поймите, постарайтесь понять! Поймите то, что я говорю вам!
Звук моего голоса, казалось, успокоил ее больше, чем сами слова. Она силилась понять их. Она переложила сырую тряпку из одной руки в другую, так же как перекладывала сумочку в ту ночь, когда я увидел ее впервые. Смысл моих слов начал медленно доходить до ее расстроенного, смятенного рассудка. Постепенно выражение ее лица смягчилось, и она взглянула на меня с любопытством, но уже без страха.
– Вы не считаете, что меня надо вернуть в лечебницу, нет?
– Конечно, нет. Я рад, что вы оттуда убежали. Я рад, что помог вам.
– Да, да, конечно, вы очень помогли мне, – отвечала она как-то рассеянно. – Убежать было легко, иначе я не сумела бы этого сделать. Они никогда не сторожили меня, как сторожили других. Я была такая тихая, такая послушная, так всего боялась! Труднее всего было найти Лондон – в этом вы помогли мне. Поблагодарила ли я вас тогда? Я благодарю вас теперь, очень благодарю.
– Далеко ли больница оттуда, где вы со мной встретились? Докажите же, что считаете меня вашим другом, – скажите, где она находится?
Она упомянула о лечебнице – о частной лечебнице, находившейся неподалеку от того места, где я впервые увидел ее. А потом, очевидно испугавшись, не употреблю ли я во зло ее ответ, взволнованно, настойчиво повторила свой прежний вопрос: «Вы не считаете, что меня надо вернуть в лечебницу, нет?»
– Повторяю: я рад, что вы убежали, – рад, что вам теперь хорошо, – отвечал я. – Вы сказали тогда, что в Лондоне у вас есть подруга. Вы разыскали ее?
– Да, было очень поздно, но одна девушка в доме сидела за шитьем, она помогла мне разбудить миссис Клеменс, – так зовут мою подругу. Она хорошая, добрая женщина, но не такая, как миссис Фэрли. Ах, таких, как миссис Фэрли, нет!
– Миссис Клеменс – ваша старая подруга? Вы с ней уже давно знакомы?
– Да, она жила по соседству с нами когда-то, в Хемпшире. Она любила меня и заботилась обо мне, когда я была маленькая. Много лет назад, когда она уезжала от нас, она записала в моем молитвеннике свой лондонский адрес и сказала: «Если вам когда-нибудь будет плохо, Анна, приезжайте ко мне. У меня нет мужа, который мог бы запрещать мне что-либо, нет детей, чтобы смотреть за ними, вот я и буду заботиться о вас». Добрые слова, правда? Наверно, я помню их именно оттого, что они были добрыми, эти слова. Я так мало что помню, так мало, так мало!
– Разве у вас нет отца и матери, чтобы заботиться о вас?
– Отца? Я его никогда не видела. Я никогда не слышала, чтобы мать говорила о нем. Отец? О господи, он, наверно, давно умер.
– А ваша мать?
– Я с ней не очень-то лажу. Мы не ладим и боимся друг друга.
«Не ладим и боимся друг друга!» При этих словах во мне впервые шевельнулось подозрение, что, возможно, именно мать поместила ее в сумасшедший дом.
– Не спрашивайте меня о матери, – продолжала она. – Мне приятнее говорить о миссис Клеменс. Миссис Клеменс, как и вы, не считает, что меня надо вернуть обратно в больницу. Она тоже радуется, как и вы, что я убежала оттуда. Она плакала над моей бедой и сказала, что ее надо скрывать от всех.
Ее «беда». Что она хотела этим сказать? Не из-за этого ли она написала анонимное письмо? Не употребила ли она это слово в том обычном смысле, что и многие другие женщины, пишущие анонимные письма, чтобы помешать браку своих неверных возлюбленных?
Я решил выяснить, что она подразумевала под словом «беда», прежде чем мы заговорим о другом.
– Какая беда? – спросил я.
– Та беда, что меня заперли в больницу, – отвечала она, по-видимому искренне удивленная моим вопросом. – Какая еще может быть другая беда?
Надо было действовать как можно деликатнее и осторожнее, но обязательно достигнуть цели – это было необходимо для успеха моих дальнейших расследований.
– Есть другая беда, – сказал я, – которая может случиться с молодой женщиной и из-за которой она может терпеть всю жизнь горе и позор.
– А какая? – пытливо спросила она.
– Такая беда, какая бывает, когда женщина, полагаясь на свою добродетель, слишком вверяется мужчине, которого любит.
Она взглянула на меня с безыскусственным удивлением ребенка. Ни малейшего смущения, ни краски, ни признаков какого-то тайного стыда не было на ее лице, так прямодушно и искренне отражавшем все чувства. Выражение ее лица и глаз убедили меня сильнее, чем это могли бы сделать любые ее слова, что причина, побудившая ее написать письмо мисс Фэрли, была совсем не та, которую я первоначально заподозрил. Но теперь все становилось еще более непонятным. Письмо хоть и не называло имени сэра Персиваля Глайда, но указывало именно на него. У нее бесспорно была очень серьезная причина, основанная на каком-то глубоком чувстве несправедливой обиды, чтобы тайно оговаривать его перед мисс Фэрли в тех выражениях, которые она употребила в своем письме. И эта причина была совсем иная, чем просто горькая женская обида. Если он и причинил ей зло, то совсем другое. Какое же зло он ей сделал?
– Я не понимаю вас, – сказала она после очевидных и тщетных усилий уразуметь то, что я ей сказал.
– Ну хорошо, – ответил я. – Вернемся к тому, о чем мы говорили. Расскажите, долго ли вы прожили с миссис Клеменс в Лондоне и как вы попали сюда.
– Долго ли? – повторила она. – Я все время жила с миссис Клеменс, пока мы не приехали сюда два дня назад.
– Значит, вы живете в деревне? – сказал я. – Странно, что я ничего не слышал о вас.
– Нет, нет, не в деревне. За три версты отсюда, на ферме. Вы знаете эту ферму. Ее называют фермой Тодда.
Я хорошо помнил это место – мы часто проезжали мимо во время наших прогулок. Это была одна из самых старых ферм в округе; она была расположена в пустынной, укрытой местности, у подножия двух холмов.
– Хозяева фермы – родственники миссис Клеменс, – продолжала она. – Они часто приглашали ее к себе в гости. Она сказала, что поедет и возьмет меня с собой – тут спокойно и свежий воздух. Это очень хорошо с ее стороны, правда? Я поехала бы куда угодно, только бы жить спокойно и в безопасности. А когда я узнала, что ферма Тодда недалеко от Лиммериджа, ох, как я обрадовалась! Я бы всю дорогу босиком прошла, только бы опять увидеть школу, и деревню, и дом в Лиммеридже! Они очень хорошие люди, эти Тодды. Мне хочется пожить у них подольше. Только одно мне не нравится в них и в миссис Клеменс…
– Что именно?
– Они смеются над тем, что я одеваюсь в белое. Они говорят, что это чудачество. Но ведь миссис Фэрли лучше знала! Миссис Фэрли никогда бы не заставила меня надеть эту некрасивую синюю накидку. Ах, при жизни она так любила белое! И вот теперь над ее могилой белый памятник, и я делаю его еще белее – ради нее. Она сама часто носила белое и всегда одевала в белое свою маленькую дочку. А как мисс Фэрли? Здорова и благополучна? Ходит ли она в белом, как в детстве?
Голос ее упал, когда она спросила про мисс Фэрли. Она все больше отворачивалась от меня. Мне показалось, что в ней произошла какая-то перемена. Очевидно, на совести ее было анонимное письмо, и я решил задать ей вопрос таким образом, чтобы заставить ее сразу признаться.
– Мисс Фэрли была не очень здорова сегодня утром, – сказал я.
Она что-то пробормотала в ответ, но так тихо, что я ничего не расслышал.
– Вы, кажется, спросили, что случилось с мисс Фэрли сегодня? – продолжал я.
– Нет, – ответила она нетерпеливо, – я ничего не спрашивала, вовсе нет!
– Но я все-таки скажу вам, – продолжал я. – Мисс Фэрли получила ваше письмо.
В продолжение нашего разговора она стояла на коленях, тщательно отмывая пятна на могильной плите. При первых словах моей фразы она оставила свою работу и медленно повернулась ко мне, продолжая стоять на коленях. Конец же буквально ошеломил ее. Тряпка выпала из ее рук, губы приоткрылись, тусклая бледность покрыла ее лицо.
– Откуда вы знаете? – слабо сказала она. – Кто показал вам письмо? – И вдруг поняла, что выдала себя этими словами. Она сложила руки в отчаянии. – Я не писала его! – задыхаясь от испуга, пробормотала она. – Я ничего о нем не знаю!
– Нет, – сказал я, – вы написали письмо и знаете это. Нехорошо было посылать такое письмо, нехорошо было пугать мисс Фэрли. Если у вас было что-то сказать ей, надо было пойти в Лиммеридж самой. Вы должны были сами сказать все молодой леди.
Она припала лицом к могильному камню, обвила его руками и не отвечала.
– Если у вас хорошие намерения, мисс Фэрли будет так же добра к вам, как была ее мать, – продолжал я. – Мисс Фэрли никому не расскажет о вас и не допустит, чтобы с вами случилась беда. Почему вам не повидаться с ней завтра на ферме или не встретиться с ней в саду в Лиммеридже?
– О миссис Фэрли, если б я могла умереть и успокоиться около вас! – прошептала она, прижавшись губами к камню и с горячей нежностью обращаясь к останкам, покоящимся под ним. – Вы знаете, как я люблю ваше дитя из-за любви к вам. О миссис Фэрли, научите меня, как спасти ее! Будьте по-прежнему моей любимой родной матерью и скажите, как это лучше сделать.
Я видел, как она целовала камень, я видел, как горячо ее руки обнимали и гладили его холодную поверхность. Это зрелище глубоко тронуло меня, я склонился над ней и с нежностью взял ее бедные, беззащитные руки в свои, безуспешно пытаясь успокоить ее.
Она вырвала руки и не подняла головы от могильной плиты. Желая успокоить ее во что бы то ни стало, я воззвал к тому чувству, которое, по-видимому, ее тревожило с самого начала нашего знакомства: к ее горячему желанию уверить меня, что она вполне нормальна и отвечает за свои поступки.
– Ну полно, полно, – ласково сказал я, – постарайтесь успокоиться, иначе мне придется переменить о вас мнение. Не заставляйте меня предполагать, что человек, поместивший вас в больницу…
Слова замерли на моих устах. Не успел я упомянуть о человеке, отправившем ее в сумасшедший дом, как лицо ее мгновенно разительно изменилось. Обычно такое трогательное в своей нервной, тонкой, слабой нерешительности, оно внезапно омрачилось выражением безумной ненависти и страха, придавшим ее чертам дикую, неестественную силу. Глаза ее горели в тусклом свете сумерек, как глаза дикого зверя. Она схватила тряпку, которую перед тем выронила, как будто это было живое, ненавистное ей существо, и стиснула ее в руках с такой силой, что несколько капель упало на могильную плиту.
– Говорите о чем-нибудь другом, – прошептала она сквозь зубы. – Если вы не перестанете говорить об этом, я не знаю, что я сделаю!
Никаких признаков прежней кротости не было в ней теперь. Память о доброте миссис Фэрли не была, как я раньше предполагал, единственным сильным впечатлением в ее прошлом. Рядом с благодарным, светлым воспоминанием о школьных днях в Лиммеридже жила мстительная мысль о страшном зле, которое ей причинили, заперев ее в сумасшедший дом. Кто же совершил это злое дело? Неужели ее родная мать?
Тяжело было отказаться от дальнейших расспросов, но я заставил себя сделать это. При виде состояния, в котором она была, жестоко было бы думать о чем бы то ни было другом, кроме необходимости успокоить ее.
– Я не скажу ничего, что могло бы огорчить вас, – сказал я мягко.
– Вы чего-то хотите от меня, – отвечала она резко и подозрительно. – Не смотрите на меня так. Говорите: что вам нужно?
– Я хочу только, чтобы вы успокоились и, когда придете в себя, подумали над моими словами.
– Какими словами? – Она помолчала и начала теребить в руках тряпку, шепча про себя: «Что он сказал?» Потом снова повернулась ко мне и нетерпеливо кивнула головой. – Почему вы не хотите помочь мне? – резко спросила она.
– Хорошо, я помогу вам, – сказал я. – Я просил вас повидаться с мисс Фэрли завтра и сказать ей всю правду о письме…
– А, мисс Фэрли, Фэрли, Фэрли… – Простое повторение любимого, знакомого имени, казалось, успокаивало ее.
Ее лицо смягчилось и стало похоже на прежнее.
– Не бойтесь мисс Фэрли, – продолжал я. – Не бойтесь, что попадете в беду из-за письма. Из него она уже многое знает, и вам будет нетрудно рассказать ей все. Не скрывайте от нее ничего, вам незачем это делать. Вы никаких имен в письме не называли, но мисс Фэрли знает, что тот, о ком вы писали, – сэр Персиваль Глайд…
Не успел я произнести это имя, как она вскочила на ноги, и дикий, страшный вопль вырвался из ее груди. Он огласил все кладбище. Сердце мое содрогнулось от его ужасного звука. Страшное выражение гнева, слетевшее было с ее лица, вернулось с удвоенной силой.
Этот вопль при одном упоминании его имени, взгляд, полный ненависти и страха, сказали мне все. Никаких сомнений у меня больше не оставалось. Не ее мать была виновата в том, что ее заключили в сумасшедший дом. Это сделал человек, имя которого было сэр Персиваль Глайд.