Страница:
– Чего вы на меня так смотрите, теть Лиз? Думаете, я слишком бесцеремонная, да? Нет, я вовсе не такая… Просто терпеть не могу, когда хамская сила издевается над слабостью и робостью.
– Да дело тут не в слабости и робости, Жень. Дело в том, что сила на его стороне, пусть и хамская. И с этим ничего не поделаешь, такой уж он человек. Мы же в разводе, вот и получается, что я юридически не член семьи и права на проживание на его площади не имею.
– А вот и не так, теть Лиз! Это он вам внушил, а вы и поверили! А на самом деле все не так, я специально закон смотрела и с преподавателем по жилищному праву эту ситуацию обсуждала! Он сказал – надо в суд исковое заявление подать, чтобы получить на руки решение с правом проживания на определенный срок! Вы ведь сможете доказать, что у вас нет иного жилого помещения, кроме этого?
– Да какое у меня иное жилое помещение, Жень…
– И что возможности для приобретения тоже не имеется? Вам на работе справку о вашей зарплате за последние годы сделают?
– Ну, допустим.
– Вот. Вот! Считайте, что судебное решение с законным правом проживания лет на пяток у вас в кармане! А это уже не баран чихнул, это уже документ, между прочим! Вот представьте – заявляется он со своим хамством, а вы ему – судебное решение под нос! Пожалте бриться, дорогой бывший муж, частный собственник!
– Женьк… Да ты просто моего папу не знаешь… – вздохнув, грустно проговорила из своего угла Машка. – Нет, с ним так нельзя, что ты. Он… Он тогда еще больше озвереет. Он тогда вообще может квартиру продать… И куда мы с мамой тогда пойдем? К твоей бабке в сиделки наниматься?
– Ну да, вообще-то может и продать, право имеет… Тогда и у членов, и у не членов семьи право пользования автоматически прекращается… – задумчиво проговорила Женька, почесав подбородок. – Ни у тети Лизы, ни у тебя в этом случае никаких гарантий нет… А что же тогда делать-то, а?
– Да ничего не надо делать, Женечка. Надо просто научиться терпеть. И не просто терпеть, а терпеть, не разрушая себя.
– И вы думаете, это возможно?
– Да я уж научилась… Человек всему может научиться, Женечка.
– Ну, не знаю… Я вот на своих родителей смотрю и поневоле сравниваю ситуацию… У них ведь примерно то же самое происходит, только с точностью до наоборот… В нашей семье папа такой же терпила, как вы.
– Кто? Терпила? Эка ты нехорошо сказала, Женечка…
– Ну, извините, конечно, может, я слово слишком грубое подобрала. А только иначе его и не назовешь. Вы бы слышали, как мама на нем отрывается! Даже при коллегах его самолюбия не щадит! Они, знаете ли, работают вместе, в одной школе. Мама – директор, а папа – учитель русского языка и литературы. Одна профессия уже о многом говорит, правда? Где ж это видано – мужик, и учитель литературы…
– Ну что ж ты так об отце-то, Женечка! Раньше вон в гимназиях все словесники мужчинами были. И никого это обстоятельство не удивляло, наоборот…
– Так то раньше! Да и когда это было, при царе горохе! Нет, вы не думайте, я нисколько папиной профессии не стесняюсь, я его очень люблю. Но вот мама… Иногда я просто слышать не могу, как она его унижает! Ну разве так можно, скажите? На фига тогда было замуж выходить? Если уж такая волевая и сильная, нашла бы пару по себе, правда? Так ведь нет, ей даже нравится его унижать, самоутверждаться за его счет! Знаете, я даже думаю порой, что именно с этой целью она его себе в мужья присмотрела… И Машкин отец на вас женился наверняка по тому же принципу… Нет, как глупо все, как неправильно! Не должен сильный слабого унижать, не должен!
– Что ж… Очень хорошо, что ты это понимаешь, Женечка. Только, знаешь… Если сильный взял себе за правило унижать слабого, то еще неизвестно, кто из них на самом деле слабее. Всегда можно под шелухой эмоций обнаружить слабость сильного и силу слабого.
– Ну, это уже спасительная философия, теть Лиз. Я вот, как будущий адвокат, всегда буду на стороне слабого, без всякой эмоциональной шелухи. И сама никого унижать не буду.
– Ой, да не зарекайся ты, Женька… – тихо произнесла Машка, вяло махнув ладошкой. – Тоже нашлась, Робин Гуд в юбке… Идеалистка ты, Женька, а не будущий адвокат! Кто больше денег даст, того и защищать будешь. За деньги и слабого сильным сделаешь, и наоборот…
– А я сказала, не буду, значит, не буду! – сердито сверкнула карими глазами Женька. – Хочешь, вот прямо сейчас, на вашей кухне, поклянусь? Я, Евгения Александровна Иваницкая, наученная горьким опытом своей собственной семьи и семьи своей подруги Машки Крутилиной, никогда не позволю себе унизить слабого! Иначе не быть мне адвокатом Иваницкой Евгенией Александровной во веки веков…
Ирина говорила свистящим злым шепотом, помешивая варево в кастрюле и чуть развернувшись к нему своим внушительным корпусом. Оглянувшись на дверь, он произнес виновато:
– Тише, Ирина… Там же все слышно.
– Да мне наплевать! Я что, и дома должна эти рожи терпеть? Я и без того в школе каждый день их наблюдаю. Надоело, спасибо. Могу я хотя бы в свое законное воскресенье отдохнуть в спокойной домашней обстановке?
– Хорошо. Я через пятнадцать минут его отпущу.
– Нет! Никаких минут, хватит! И вообще, обедать пора!
– Хорошо. Сейчас я его отпущу.
Саша зашел в гостиную, виновато глянул на скукожившегося в кресле «гегемона». То есть не на гегемона, конечно, а на выпускника этого года Ваню Литовченко. Ваня тоже глянул на него виновато, и по лицу его Саша понял, что кухонный разговор он слышал, конечно. Хоть и говорила Ирина шепотом. Просто шепот у нее такой – директорский.
– Так, Вань… Значит, ни Фадеева, ни Бабеля ты так и не прочитал.
– Не-а, не прочитал. Вы же знаете, Александр Сергеевич, я всю третью четверть в больнице с сотрясением мозга провалялся.
– Ну, ладно… Теперь уж все равно не успеешь. Давай мы так поступим… Завтра приходи часикам к семи в школу, хорошо? Я тебя постараюсь в пробелах сориентировать… Хотя… Ну, в общем, приходи. Может, и повезет тебе, и попадется нормальный тест на ЕГЭ…
– Спасибо, Александр Сергеевич. Ну, тогда я пошел?
– Иди, Ваня.
Он неловко выкарабкался из кресла, по-медвежьи на цыпочках пошел к выходу из комнаты. Проходя мимо кухни в прихожую, втянул голову в плечи. Экий увалень – с грустью подумал Саша, глядя ему вслед. Голову от неловкости в плечи вжимает, а в драку сам полез… После этой драки и устроил себе сотрясение мозга, теперь сдавай экзамены, как хочешь. А впрочем… Вряд ли Ваня Литовченко и без сотрясения мозга принялся бы Фадеева с Бабелем читать. Но хоть на уроках бы присутствовал, что-нибудь бы да уловил…
– Иваницкий, где ты там? Проводил своего придурка? – выглянула из кухни Ирина. – Мой руки, обедать садись!
Почему-то она всегда звала его по фамилии. Как сама объясняла – фамилия была основным его достоинством. Шутливо так объясняла… Но улыбалась при этом грустно и саркастически.
На обед Ирина приготовила борщ. Поставила перед ним тарелку, нарочито аккуратно плюхнула в красновато-бурую сердцевину ложку сметаны. Она в это воскресенье все делала будто нарочито. Будто очень старалась сдержаться. И видит бог, он понимал, что ее раздражает, и ждал…
– Ну что, весь свой бисер рассыпал, Иваницкий, или чуток осталось? Поумнел после занятия с тобой Ваня Литовченко? Проникся любовью к русской литературе после бесплатного репетиторства?
Все время одно и то же – рассыпание бисера перед свиньями. И бесплатное репетиторство. Темы не новые, зато Иринино раздражение свеженькое, с утра народившееся. Можно, конечно, сказать в ответ что-нибудь такое… Мужское, твердое, хлесткое. А еще лучше – стукнуть ладонью по столу – не заводись, мол, Ирина! Хватит уже! Да, гипотетически можно, конечно, отчего ж нет. А только все равно не поможет. Лишь подхлестнет…
– Жалко мальчишку, Ирин. Завалит экзамен.
– Да ясно, что завалит. И не потому, что три месяца в больнице пролежал. А потому, что тупой. Не нужен ему твой Фадеев с Бабелем, понимаешь ты это или нет? Не ну-жен. По определению просто.
– Ирина, пойми, но нельзя же так… Не давать парню никаких шансов…
– А как можно? Как? С копьем Дон Кихота на ветряную мельницу? Нет уж, это ты, Иваницкий, ничего не понимаешь! Живешь, как в тумане, все тебе мифические какие-то шансы видятся! Какие шансы, Иваницкий? Ты что, не понимаешь, с кем дело имеешь?
– Ну, и с кем?
– С природным быдлом, вот с кем! И ладно бы еще на платной основе, как все порядочные педагоги… Да только многодетным родителям Литовченко и в голову не приходит, что за репетиторство и подготовку к экзаменам надо деньги платить! Их дело – родить, а что и как дальше с ребенком будет… Они ж все в основной массе такие! Раньше хоть в ПТУ можно было после восьмого класса их сливать, а теперь…
– Они тоже люди, Ирина.
– Ага. Скажи еще – наш великий народ.
– Да, именно так. Народ.
– О боже, Иваницкий… Уж не великим ли подвижником ты себя считаешь, а? Сеятелем разумного, доброго, вечного? Может, тебе манию величия слегка поубавить? Да ты хоть знаешь, как над тобой в школе смеются, сеятель ты несчастный?
– Я не сеятель, Ирина. Я обыкновенный учитель русской словесности. Я просто стараюсь хорошо делать свое дело.
– А я, директор школы, значит, не стараюсь?
– И ты стараешься. Только ты формально стараешься, а я так не могу.
– Ага? Не можешь, значит? А что ты можешь? Великой русской литературой народ спасти? Поэзией Серебряного века до душ достучаться? Миссия такая у тебя, да?
Она распалялась в своем сарказме все больше и больше. Казалось, даже в объеме увеличивалась от избытка сарказма. И еще ему казалось – она дрожит вся. Будто сидящая в ней раздраженная неприязнь ходит по телу волнами. К вечеру, значит, опять давление поднимется… Наверное, не надо было ей отвечать. Просто молчать, и все.
– Это же смешно, Иваницкий! То, что ты себе в больной голове вообразил, – смешно! Нет, я не говорю, что ты учитель плохой… Уж мне ли твоих заслуг не знать? Да, про твои показательные уроки даже в областном министерстве образования знают… Все это так, не спорю. И школе опять же плюс. Формальный плюс, только и всего! А по большому счету… Это ж никому не нужно по большому счету! Это все тот же бисер перед свиньями, Иваницкий!
– Да ради бога, Ирина. Можешь считать, как хочешь, это твое дело. Но я, например, никогда себе не позволю преподавать детям литературу исходя из этого постулата. Если хоть одно зерно в детской душе останется…
– Ну да, а как же! Смотрите-ка, именно к этому и пришли! – она воздела полные руки над головой, словно призывая к сочувствию третьего невидимого собеседника. – Я ж говорю – сеятель! Подвижник на мою голову, мать твою! Придурок ты, Иваницкий, а не подвижник, понял? Ой, придурок… Идиот, как есть идиот…
Он осторожно выпрямил спину, отодвинул от себя пустую тарелку. Ну, вот, уже и до прямых оскорблений дошло. Сейчас еще хуже будет.
– Нет, как я с тобой живу, Иваницкий, объясни мне! Да ты… Да от тебя даже мужиком не пахнет, если хочешь знать! В нашей семье я мужик, а ты – баба! Причем никудышная баба! Я одна кручусь, кручусь, как белка в колесе… Вроде и карьеру сделала, а что толку? Мужика-то в доме все равно нет… Крыша вон протекает, холодильник скоро сломается, машина в гараже не на ходу, отремонтировать некому! Чего ты на меня так смотришь, Иваницкий? Обидно тебе все это слушать, да? По нежной душе кулаком бью? А ты не слушай, ты иди машину лучше отремонтируй! Можешь даже для вдохновения томик Андрея Белого с собой в гараж взять!
– Я не умею ремонтировать машину, Ирина, ты же знаешь. В понедельник я ее в сервис отгоню.
– Да? А что ты умеешь? Классиков перечитывать? Так я тоже умею… Давай тогда все проблемы забросим, ляжем рядком на диванчике с книжечками, пусть оно все катится в тартарары! Ну, чего смотришь? Иди давай, ремонтируй машину!
Лицо ее постепенно наливалось краской, в глазах сверкало злобное раздражение. Ему казалось, что оно тычется ему в грудь, хватает ледяной лапкой за сердце, и страшно хотелось прикрыться руками, не впускать его в себя, отодрать, отдернуть, как плотную паутину… И еще он знал, что надо молчать. А что толку на скандал заводиться? Да и не умеет он заводиться, для этого особый нахальный талант нужен. Нет у него такого таланта. Бог не дал. Вот взял и обделил, и живи, как хочешь.
– Иди, чего сидишь! Ну!
– Хорошо, я пойду, если ты настаиваешь. Но машину я отремонтировать все равно не смогу. Я не умею. Каждый должен заниматься своим делом, Ирина.
Ну вот для чего он последнюю фразу сказал? Откинулась на спинку стула, вдохнула в себя воздух с таким возмущением, что всхлипнуло в груди, отвела в изнеможении плечи назад. От напряжения, видимо, расстегнулась верхняя пуговка халата, обнажив два холмика полной груди, выбившихся из чашек бюстгальтера. Казалось, эти холмики тоже дрожат возмущением и неприязнью, и прут из кружевных чашек, как перебродившее тесто. Отвел взгляд, будто устыдившись своих мыслей – тоже, по сути, неприязненных…
– Ах, вот как, значит… Каждый своим делом, да? А у тебя, надо полагать, есть свое дело? И оно, это дело, семью кормит? И на доходы от этого дела ты живешь? Учебу дочери оплачиваешь? И ремонт машины в сервисе тоже? А тебе не стыдно про свою работу с копеечной зарплатой говорить – дело?
– Нет. Не я эту зарплату придумывал. А дело есть дело, и мне за него не стыдно.
– Ну да… Тебе не стыдно, конечно. А то, что нашей дочери приходится твоей безумной мамаше кланяться, чтоб завещание заслужить, это, конечно, мелочи. Представляю, как она там над ней издевается…
– При чем тут моя мама, Ирина?
– При том! При том, что мы Женьке в городе никогда квартиру не купим! Ой, да что я тебе буду объяснять, господи… Тебя ж судьба дочери вообще мало волнует, одно разумное-доброе-вечное мозги застило… Как я живу с тобой столько лет, Иваницкий, вот объясни мне?! Может, уже разведемся, наконец?
Он поднял на нее глаза… Видимо, она что-то прочла в его взгляде. Может, оттуда тоже неприязнь выплеснулась, ухватила за горло цепкими лапками. Молчаливая неприязнь. Хотя какая неприязни разница, громкая она или молчаливая? Суть-то у нее одна. Неприязнь на неприязнь, разряд искрящейся дуги, щелчок… И все. И катарсис. Даже краска с Ирининого лица сразу схлынула, и потянулась дрожащая ладонь, чтобы застегнуть пуговку на халате. Моргнув пару раз, произнесла уже спокойно, как ни в чем не бывало:
– Слушай, а у тебя что, и впрямь утро понедельника свободное, можешь машину в сервис отогнать? У меня-то с утра комиссия в муниципалитете…
– Да. У меня утро свободное. Я отгоню.
– Ага… Надо в следующий выходной обязательно к Женьке в город сгонять, узнать, как она там с мамой справляется. Ты ж знаешь, она у нас девушка неуживчивая. Хотя по телефону говорит – все нормально… А только не верится что-то…
Надо же, какая удивительная трансформация… А голос, голос какой! И не узнать! Тихий, спокойный, ровный, ни одной раздраженной нотки. И взгляд… Тоже спокойный. Виноватый немного. Встала из-за стола, принялась собирать посуду. Ласково бросила мимоходом:
– Тебе чаю налить?
– Нет, спасибо.
– Ну, как хочешь.
Надо бы встать, уйти молча. Но напала вдруг слабость, нехорошая, тошнотворная слабость-послевкусие. Вот вам и разница между неприязнью выплескивающейся и неприязнью молчаливой. Ирина свою в него выплеснула и, стало быть, избавилась, и даже повеселела будто, а он… А в нем теперь эта слабость надолго останется. Ладно, черт с ним. Зачтем себе в плюс, что несчастной жене хоть таким образом жизнь облегчил… А что – это своего рода поступок. Можно сказать, мужской поступок – избавил жену от тяжкого груза. Только вот разговаривать с ней совсем не хочется. Надо встать, уйти…
Ирина повернулась к нему спиной, открыла краны над раковиной, принялась с энтузиазмом перемывать посуду, напевая себе что-то под нос. Какая широкая у нее спина, сильная, заматеревшая с годами. Не располневшая, а именно заматеревшая. Руки шевелятся, а спина словно каменная. Стриженый мощный затылок, на шее с годами горбик-загривок пророс… Надо бы отвести взгляд от ее загривка, не культивировать в себе… Что? Неприязнь? Да, брат, уж назови свои сиюминутные ощущения словами. Да, брат, это неприязнь. Подруга нехорошей тошнотворной слабости-послевкусия. Как там, бишь, у Толстого, в «Анне Карениной»? Когда она мужа разлюбила, ей в глаза его уши неприязнью лезли?
Любила, разлюбила. С ней, с Анной Карениной, все понятно. Разлюбила, потому что Вронского полюбила. А до этого, стало быть, как предполагается, была любовь к несчастному Алексею Александровичу.
А он… Любил ли он Ирину? Наверное, любил. Да, точно, любил. Тогда, на первом курсе филфака, она была живая, веселая, искрящаяся шумным юмором девушка, все время хотелось на нее смотреть, улыбаясь… Он и смотрел, пока она сама к нему не подошла. Куда-то она тогда его пригласила… В театр, кажется. Да, точно, у нее был лишний билет на гастрольный спектакль… А может, потому и подошла, что подойти больше не к кому было, он же тогда был единственным парнем на потоке… Тихий, молчаливый Саша Иваницкий, мальчик из хорошей семьи. Стихи ей потом читал, под звездами гуляли… Странно, что она и маме сразу понравилась, с первого взгляда, когда в дом ее привел. Вот! Вот такую жену тебе надо, не жена, а каменная стена! Так она, кажется, тогда и провозгласила, указав на Ирину перстом. Ну, мама всегда была по отношению к нему уничижительно эксцентрична. Мама… Что, мама. Мама – это уже другая история…
А каменная стена – вот она. Сиди, смотри на нее, наслаждайся семейной жизнью. А лучше все-таки встать и тихо уйти из кухни…
Руки автоматически делали свою работу, иногда мысленно опережая команды Бориса Иваныча. И то, вместе они таких операций провели – со счета сбиться. Он, между прочим, всегда ее щедро хвалил… Говорил, что она лучшая операционная сестра хирургического отделения.
Ну, вот и все. Можно уже полость закрывать. Ее дело – внимательно инструменты и перевязочный материал пересчитать. Сосредоточенность, еще раз сосредоточенность. Острый взгляд на каждый инструмент на предмет исправности. Движения рук четкие, без лишней суетливости.
– Все, Лиза… – стянул маску с лица Борис Иваныч. – Молодец, как всегда… Не забудь потом в журнале отметки сделать.
Лиза глянула на него с удивлением – когда это она чего забывала? Но головой послушно кивнула – поняла, мол. Не надо Бориса Иваныча лишними эмоциями сердить. Тем более разговор к нему есть… Вернее, просьба…
Она все утро, пока собиралась на работу, про себя репетировала этот разговор. Да чего там утро – всю ночь про него думала. Решалась. Выстраивала стратегию и тактику. И даже не разговора, в общем, а дальнейшей своей жизни. Нет, правда, сколько можно так жить, от нового появления Германа до следующего? Как по канату идти… И самой себе командовать – стоять, Лиза, стоять! Жить, Лиза, не падать в омут отчаяния! Хорошо хоть, она это умеет… А если в следующий раз не получится? Спасительная внутренняя гармония – она ж тоже не резиновая, она очень хрупкая, между прочим, субстанция. Начнешь часто эксплуатировать по пустякам, и сбой дать может. А там уж и до отчаянных омутов рукой подать…
Через полчала она осторожно стукнула костяшками пальцев в дверь кабинета Бориса Иваныча. Приоткрыла дверь, заглянула:
– Можно, Борис Иваныч?
– А, Лизок, заходи! Что у тебя, давай быстрее, работы много!
– Я… У меня… У меня личный разговор, Борис Иваныч…
– Ого! Личный, говоришь? Неужели в любви объясниться надумала?
– Да ну вас… Я же серьезно…
– Ну, слушаю, коли серьезно. Садись, чего стоишь.
– Борис Иваныч… – произнесла она почти решительно, присаживаясь на краешек стула. – Похлопочите, пожалуйста, там, наверху, чтобы мне комнату в общежитии дали… Живут же наши девчонки-медсестры в комнатах, как-то же их расселяют! Может, и мне…
Сказала – и опустила глаза вниз, пытаясь справиться с предательски слезным спазмом в горле. Вот же, этого еще не хватало! Репетировала же, чтоб не заплакать!
– Тихо, тихо, Лизок, успокойся… Водички дать?
– Нет. Не надо. Все нормально, Борис Иваныч.
– Что? Опять, значит, твой разлюбезный бывший наведывался?
– Опять…
– Права на частную собственность предъявлял?
– Ну, не то чтобы… А в общем, да.
– Вот же скотина, а? Что ж он у тебя подлец такой? Хотя – чего я… Тебе ж от этого не легче…
– Так можно… Как-то насчет комнаты?
– Ой, не знаю, не знаю, что тебе сказать… Не сходила бы ты с ума, Лизавета. Ну что тебе в этой комнате? Это ж общага все-таки, дело молодое… Там одни соплюхи живут, им же все трын-трава. А ты женщина взрослая, ты это дело не потянешь. А самое обидное – ты ж там на всю оставшуюся жизнь так и застрянешь, в общаге этой… Знаю я, видал таких баб горемычных. Вроде и добрые, и порядочные, а выйдут на пенсию, и живут в этих общагах, как жизнью наказанные… Нет, Лизок, не дело ты придумала, ой, не дело.
– Но… Как же мне тогда жить, Борис Иваныч? Что делать-то?
– А ничего! Живи, как жила. Что ж ты этому подлецу такие подарки будешь делать? Вот если будет у тебя комната, тогда уж он точно тебя через суд выпишет! А так… Живи себе и живи, ничего не бойся! Не обращай на него внимания!
– Трудно, Борис Иваныч. Трудно не обращать внимания. Я стараюсь, конечно, изо всех сил…
– Да уж, положеньице у тебя – не позавидуешь. Бедолага ты, бедолага. А родственников совсем никаких нет, чтобы с жильем помогли?
– Совсем. Была тетка, но умерла. Еще троюродные сестры есть, но они… Они со мной не знаются. Я для них – отрезанный ломоть.
– Понятно… Слушай, а может, тебе в частную клинику перейти, а? Там зарплаты приличные, ипотеку оформишь… Хочешь, я похлопочу? Конечно, не с руки мне с тобой расставаться, как от сердца отрывать… Лет-то тебе сколько, Лизавета?
– Сорок три в сентябре будет.
– О! Так много? А я и не думал… Нет, Лизок, не дадут тебе ипотеку. Банки сейчас таких рисков не любят, знаешь… Да и первоначального взноса у тебя нет. Ведь нет?
– Нет. Откуда? – грустно пожала она плечами.
– Ладно, Лизок… Не отчаивайся, что-нибудь придумаем. Хотя – чего тут придумаешь… А насчет общежития – не надо, Лизок, уж поверь мне, старому дураку. В общежитие ты всегда успеешь. Ладно, иди, у меня еще дел полно.
Она потом все же всплакнула быстренько, закрывшись в комнате кастелянши Валентины Антоновны. Хорошо, что ее в этот момент куда-то унесло. Времени особо и не было – пора смену сдавать…
Домой решила идти пешком, благо погода на улице стояла чудесная. Начало июня, пух летит над головой нежным снегом, и к вечеру солнце уже не яростное, а слегка расквасившееся после дневных стараний. Не идешь, а плывешь в его теплом мареве, и думать про плохое не хочется…
Однако все равно думается, как ни старайся. Поневоле крутятся в голове обрывки печального разговора с Борисом Иванычем. Да уж, мрачную перспективу он высветил – встречать старость в общежитии… До старости, конечно, еще о-го-го сколько, но ведь годы-то быстро идут! Не заметишь, как Машка замуж выскочит, и дай ей бог хорошей судьбы… Пусть, пусть у нее все будет, как надо. Пусть никогда в ее отчаянном положении не окажется. Да и Герман дочь любит, не даст ей зависнуть в подобной безысходности. Поможет, если что. А ей… Ей уже никто не поможет. Зависла – живи, как хочешь. Бултыхайся в пространстве меж одиночеством и смутной надеждой обрести тихую пристань. То бишь хоть убогонькое, но свое жилье… Даже смутной надежды – и той нет. Одна сплошная безнадега.
И почему у нее судьба такая разнесчастная? Вроде руки-ноги на месте, и работа есть, и здоровьем бог не обидел, а на квартиру, хоть сутками в больнице вкалывай, все равно не заработаешь! Хотя – чего тут вздыхать… Глупо и смешно вздыхать. Обычная история с этой квартирой – история всех разнесчастных бюджетников. Не одна же она в дурацком подвешенном состоянии находится. Это времена такие, отвергающие скидку на человеческий фактор. Времена, диктующие свою «свободу». Времена, цинично заявляющие – давай, поворачивайся, делай хоть что-нибудь, проявляй коммерческую деловую инициативу, крутись, зарабатывай… Ну да, оно так, конечно. Пресловутая «свобода» всех в одночасье под одну гребенку подстригла. Ей все равно, есть ли у тебя способность к коммерческой инициативе, или матушкой-природой ни грамма таковой не заложено, даже и самой мало-мальской, хоть насмерть убейся. Заложено, не заложено – а все равно крутись! Может, это и правильно, конечно, и вполне по Дарвину…
Никто и не спорит. Может, и по Дарвину. Вопрос только в том, кто должен Борису Иванычу в операционной ассистировать? Кто будет всем «крутящимся», когда приспичит, грыжи оперировать, образовавшиеся от непосильного напряжения? По Бассини, по Лихтенштейну и по Дюамалю? Есть у «свободы» на это ответ? Ах, нет ответа… Ну что ж…
– Да дело тут не в слабости и робости, Жень. Дело в том, что сила на его стороне, пусть и хамская. И с этим ничего не поделаешь, такой уж он человек. Мы же в разводе, вот и получается, что я юридически не член семьи и права на проживание на его площади не имею.
– А вот и не так, теть Лиз! Это он вам внушил, а вы и поверили! А на самом деле все не так, я специально закон смотрела и с преподавателем по жилищному праву эту ситуацию обсуждала! Он сказал – надо в суд исковое заявление подать, чтобы получить на руки решение с правом проживания на определенный срок! Вы ведь сможете доказать, что у вас нет иного жилого помещения, кроме этого?
– Да какое у меня иное жилое помещение, Жень…
– И что возможности для приобретения тоже не имеется? Вам на работе справку о вашей зарплате за последние годы сделают?
– Ну, допустим.
– Вот. Вот! Считайте, что судебное решение с законным правом проживания лет на пяток у вас в кармане! А это уже не баран чихнул, это уже документ, между прочим! Вот представьте – заявляется он со своим хамством, а вы ему – судебное решение под нос! Пожалте бриться, дорогой бывший муж, частный собственник!
– Женьк… Да ты просто моего папу не знаешь… – вздохнув, грустно проговорила из своего угла Машка. – Нет, с ним так нельзя, что ты. Он… Он тогда еще больше озвереет. Он тогда вообще может квартиру продать… И куда мы с мамой тогда пойдем? К твоей бабке в сиделки наниматься?
– Ну да, вообще-то может и продать, право имеет… Тогда и у членов, и у не членов семьи право пользования автоматически прекращается… – задумчиво проговорила Женька, почесав подбородок. – Ни у тети Лизы, ни у тебя в этом случае никаких гарантий нет… А что же тогда делать-то, а?
– Да ничего не надо делать, Женечка. Надо просто научиться терпеть. И не просто терпеть, а терпеть, не разрушая себя.
– И вы думаете, это возможно?
– Да я уж научилась… Человек всему может научиться, Женечка.
– Ну, не знаю… Я вот на своих родителей смотрю и поневоле сравниваю ситуацию… У них ведь примерно то же самое происходит, только с точностью до наоборот… В нашей семье папа такой же терпила, как вы.
– Кто? Терпила? Эка ты нехорошо сказала, Женечка…
– Ну, извините, конечно, может, я слово слишком грубое подобрала. А только иначе его и не назовешь. Вы бы слышали, как мама на нем отрывается! Даже при коллегах его самолюбия не щадит! Они, знаете ли, работают вместе, в одной школе. Мама – директор, а папа – учитель русского языка и литературы. Одна профессия уже о многом говорит, правда? Где ж это видано – мужик, и учитель литературы…
– Ну что ж ты так об отце-то, Женечка! Раньше вон в гимназиях все словесники мужчинами были. И никого это обстоятельство не удивляло, наоборот…
– Так то раньше! Да и когда это было, при царе горохе! Нет, вы не думайте, я нисколько папиной профессии не стесняюсь, я его очень люблю. Но вот мама… Иногда я просто слышать не могу, как она его унижает! Ну разве так можно, скажите? На фига тогда было замуж выходить? Если уж такая волевая и сильная, нашла бы пару по себе, правда? Так ведь нет, ей даже нравится его унижать, самоутверждаться за его счет! Знаете, я даже думаю порой, что именно с этой целью она его себе в мужья присмотрела… И Машкин отец на вас женился наверняка по тому же принципу… Нет, как глупо все, как неправильно! Не должен сильный слабого унижать, не должен!
– Что ж… Очень хорошо, что ты это понимаешь, Женечка. Только, знаешь… Если сильный взял себе за правило унижать слабого, то еще неизвестно, кто из них на самом деле слабее. Всегда можно под шелухой эмоций обнаружить слабость сильного и силу слабого.
– Ну, это уже спасительная философия, теть Лиз. Я вот, как будущий адвокат, всегда буду на стороне слабого, без всякой эмоциональной шелухи. И сама никого унижать не буду.
– Ой, да не зарекайся ты, Женька… – тихо произнесла Машка, вяло махнув ладошкой. – Тоже нашлась, Робин Гуд в юбке… Идеалистка ты, Женька, а не будущий адвокат! Кто больше денег даст, того и защищать будешь. За деньги и слабого сильным сделаешь, и наоборот…
– А я сказала, не буду, значит, не буду! – сердито сверкнула карими глазами Женька. – Хочешь, вот прямо сейчас, на вашей кухне, поклянусь? Я, Евгения Александровна Иваницкая, наученная горьким опытом своей собственной семьи и семьи своей подруги Машки Крутилиной, никогда не позволю себе унизить слабого! Иначе не быть мне адвокатом Иваницкой Евгенией Александровной во веки веков…
* * *
– …Нет, я на тебя удивляюсь, Иваницкий… Ты что, решил на дому спецшколу для тупых гегемонов устроить? Совсем уже обалдел…Ирина говорила свистящим злым шепотом, помешивая варево в кастрюле и чуть развернувшись к нему своим внушительным корпусом. Оглянувшись на дверь, он произнес виновато:
– Тише, Ирина… Там же все слышно.
– Да мне наплевать! Я что, и дома должна эти рожи терпеть? Я и без того в школе каждый день их наблюдаю. Надоело, спасибо. Могу я хотя бы в свое законное воскресенье отдохнуть в спокойной домашней обстановке?
– Хорошо. Я через пятнадцать минут его отпущу.
– Нет! Никаких минут, хватит! И вообще, обедать пора!
– Хорошо. Сейчас я его отпущу.
Саша зашел в гостиную, виновато глянул на скукожившегося в кресле «гегемона». То есть не на гегемона, конечно, а на выпускника этого года Ваню Литовченко. Ваня тоже глянул на него виновато, и по лицу его Саша понял, что кухонный разговор он слышал, конечно. Хоть и говорила Ирина шепотом. Просто шепот у нее такой – директорский.
– Так, Вань… Значит, ни Фадеева, ни Бабеля ты так и не прочитал.
– Не-а, не прочитал. Вы же знаете, Александр Сергеевич, я всю третью четверть в больнице с сотрясением мозга провалялся.
– Ну, ладно… Теперь уж все равно не успеешь. Давай мы так поступим… Завтра приходи часикам к семи в школу, хорошо? Я тебя постараюсь в пробелах сориентировать… Хотя… Ну, в общем, приходи. Может, и повезет тебе, и попадется нормальный тест на ЕГЭ…
– Спасибо, Александр Сергеевич. Ну, тогда я пошел?
– Иди, Ваня.
Он неловко выкарабкался из кресла, по-медвежьи на цыпочках пошел к выходу из комнаты. Проходя мимо кухни в прихожую, втянул голову в плечи. Экий увалень – с грустью подумал Саша, глядя ему вслед. Голову от неловкости в плечи вжимает, а в драку сам полез… После этой драки и устроил себе сотрясение мозга, теперь сдавай экзамены, как хочешь. А впрочем… Вряд ли Ваня Литовченко и без сотрясения мозга принялся бы Фадеева с Бабелем читать. Но хоть на уроках бы присутствовал, что-нибудь бы да уловил…
– Иваницкий, где ты там? Проводил своего придурка? – выглянула из кухни Ирина. – Мой руки, обедать садись!
Почему-то она всегда звала его по фамилии. Как сама объясняла – фамилия была основным его достоинством. Шутливо так объясняла… Но улыбалась при этом грустно и саркастически.
На обед Ирина приготовила борщ. Поставила перед ним тарелку, нарочито аккуратно плюхнула в красновато-бурую сердцевину ложку сметаны. Она в это воскресенье все делала будто нарочито. Будто очень старалась сдержаться. И видит бог, он понимал, что ее раздражает, и ждал…
– Ну что, весь свой бисер рассыпал, Иваницкий, или чуток осталось? Поумнел после занятия с тобой Ваня Литовченко? Проникся любовью к русской литературе после бесплатного репетиторства?
Все время одно и то же – рассыпание бисера перед свиньями. И бесплатное репетиторство. Темы не новые, зато Иринино раздражение свеженькое, с утра народившееся. Можно, конечно, сказать в ответ что-нибудь такое… Мужское, твердое, хлесткое. А еще лучше – стукнуть ладонью по столу – не заводись, мол, Ирина! Хватит уже! Да, гипотетически можно, конечно, отчего ж нет. А только все равно не поможет. Лишь подхлестнет…
– Жалко мальчишку, Ирин. Завалит экзамен.
– Да ясно, что завалит. И не потому, что три месяца в больнице пролежал. А потому, что тупой. Не нужен ему твой Фадеев с Бабелем, понимаешь ты это или нет? Не ну-жен. По определению просто.
– Ирина, пойми, но нельзя же так… Не давать парню никаких шансов…
– А как можно? Как? С копьем Дон Кихота на ветряную мельницу? Нет уж, это ты, Иваницкий, ничего не понимаешь! Живешь, как в тумане, все тебе мифические какие-то шансы видятся! Какие шансы, Иваницкий? Ты что, не понимаешь, с кем дело имеешь?
– Ну, и с кем?
– С природным быдлом, вот с кем! И ладно бы еще на платной основе, как все порядочные педагоги… Да только многодетным родителям Литовченко и в голову не приходит, что за репетиторство и подготовку к экзаменам надо деньги платить! Их дело – родить, а что и как дальше с ребенком будет… Они ж все в основной массе такие! Раньше хоть в ПТУ можно было после восьмого класса их сливать, а теперь…
– Они тоже люди, Ирина.
– Ага. Скажи еще – наш великий народ.
– Да, именно так. Народ.
– О боже, Иваницкий… Уж не великим ли подвижником ты себя считаешь, а? Сеятелем разумного, доброго, вечного? Может, тебе манию величия слегка поубавить? Да ты хоть знаешь, как над тобой в школе смеются, сеятель ты несчастный?
– Я не сеятель, Ирина. Я обыкновенный учитель русской словесности. Я просто стараюсь хорошо делать свое дело.
– А я, директор школы, значит, не стараюсь?
– И ты стараешься. Только ты формально стараешься, а я так не могу.
– Ага? Не можешь, значит? А что ты можешь? Великой русской литературой народ спасти? Поэзией Серебряного века до душ достучаться? Миссия такая у тебя, да?
Она распалялась в своем сарказме все больше и больше. Казалось, даже в объеме увеличивалась от избытка сарказма. И еще ему казалось – она дрожит вся. Будто сидящая в ней раздраженная неприязнь ходит по телу волнами. К вечеру, значит, опять давление поднимется… Наверное, не надо было ей отвечать. Просто молчать, и все.
– Это же смешно, Иваницкий! То, что ты себе в больной голове вообразил, – смешно! Нет, я не говорю, что ты учитель плохой… Уж мне ли твоих заслуг не знать? Да, про твои показательные уроки даже в областном министерстве образования знают… Все это так, не спорю. И школе опять же плюс. Формальный плюс, только и всего! А по большому счету… Это ж никому не нужно по большому счету! Это все тот же бисер перед свиньями, Иваницкий!
– Да ради бога, Ирина. Можешь считать, как хочешь, это твое дело. Но я, например, никогда себе не позволю преподавать детям литературу исходя из этого постулата. Если хоть одно зерно в детской душе останется…
– Ну да, а как же! Смотрите-ка, именно к этому и пришли! – она воздела полные руки над головой, словно призывая к сочувствию третьего невидимого собеседника. – Я ж говорю – сеятель! Подвижник на мою голову, мать твою! Придурок ты, Иваницкий, а не подвижник, понял? Ой, придурок… Идиот, как есть идиот…
Он осторожно выпрямил спину, отодвинул от себя пустую тарелку. Ну, вот, уже и до прямых оскорблений дошло. Сейчас еще хуже будет.
– Нет, как я с тобой живу, Иваницкий, объясни мне! Да ты… Да от тебя даже мужиком не пахнет, если хочешь знать! В нашей семье я мужик, а ты – баба! Причем никудышная баба! Я одна кручусь, кручусь, как белка в колесе… Вроде и карьеру сделала, а что толку? Мужика-то в доме все равно нет… Крыша вон протекает, холодильник скоро сломается, машина в гараже не на ходу, отремонтировать некому! Чего ты на меня так смотришь, Иваницкий? Обидно тебе все это слушать, да? По нежной душе кулаком бью? А ты не слушай, ты иди машину лучше отремонтируй! Можешь даже для вдохновения томик Андрея Белого с собой в гараж взять!
– Я не умею ремонтировать машину, Ирина, ты же знаешь. В понедельник я ее в сервис отгоню.
– Да? А что ты умеешь? Классиков перечитывать? Так я тоже умею… Давай тогда все проблемы забросим, ляжем рядком на диванчике с книжечками, пусть оно все катится в тартарары! Ну, чего смотришь? Иди давай, ремонтируй машину!
Лицо ее постепенно наливалось краской, в глазах сверкало злобное раздражение. Ему казалось, что оно тычется ему в грудь, хватает ледяной лапкой за сердце, и страшно хотелось прикрыться руками, не впускать его в себя, отодрать, отдернуть, как плотную паутину… И еще он знал, что надо молчать. А что толку на скандал заводиться? Да и не умеет он заводиться, для этого особый нахальный талант нужен. Нет у него такого таланта. Бог не дал. Вот взял и обделил, и живи, как хочешь.
– Иди, чего сидишь! Ну!
– Хорошо, я пойду, если ты настаиваешь. Но машину я отремонтировать все равно не смогу. Я не умею. Каждый должен заниматься своим делом, Ирина.
Ну вот для чего он последнюю фразу сказал? Откинулась на спинку стула, вдохнула в себя воздух с таким возмущением, что всхлипнуло в груди, отвела в изнеможении плечи назад. От напряжения, видимо, расстегнулась верхняя пуговка халата, обнажив два холмика полной груди, выбившихся из чашек бюстгальтера. Казалось, эти холмики тоже дрожат возмущением и неприязнью, и прут из кружевных чашек, как перебродившее тесто. Отвел взгляд, будто устыдившись своих мыслей – тоже, по сути, неприязненных…
– Ах, вот как, значит… Каждый своим делом, да? А у тебя, надо полагать, есть свое дело? И оно, это дело, семью кормит? И на доходы от этого дела ты живешь? Учебу дочери оплачиваешь? И ремонт машины в сервисе тоже? А тебе не стыдно про свою работу с копеечной зарплатой говорить – дело?
– Нет. Не я эту зарплату придумывал. А дело есть дело, и мне за него не стыдно.
– Ну да… Тебе не стыдно, конечно. А то, что нашей дочери приходится твоей безумной мамаше кланяться, чтоб завещание заслужить, это, конечно, мелочи. Представляю, как она там над ней издевается…
– При чем тут моя мама, Ирина?
– При том! При том, что мы Женьке в городе никогда квартиру не купим! Ой, да что я тебе буду объяснять, господи… Тебя ж судьба дочери вообще мало волнует, одно разумное-доброе-вечное мозги застило… Как я живу с тобой столько лет, Иваницкий, вот объясни мне?! Может, уже разведемся, наконец?
Он поднял на нее глаза… Видимо, она что-то прочла в его взгляде. Может, оттуда тоже неприязнь выплеснулась, ухватила за горло цепкими лапками. Молчаливая неприязнь. Хотя какая неприязни разница, громкая она или молчаливая? Суть-то у нее одна. Неприязнь на неприязнь, разряд искрящейся дуги, щелчок… И все. И катарсис. Даже краска с Ирининого лица сразу схлынула, и потянулась дрожащая ладонь, чтобы застегнуть пуговку на халате. Моргнув пару раз, произнесла уже спокойно, как ни в чем не бывало:
– Слушай, а у тебя что, и впрямь утро понедельника свободное, можешь машину в сервис отогнать? У меня-то с утра комиссия в муниципалитете…
– Да. У меня утро свободное. Я отгоню.
– Ага… Надо в следующий выходной обязательно к Женьке в город сгонять, узнать, как она там с мамой справляется. Ты ж знаешь, она у нас девушка неуживчивая. Хотя по телефону говорит – все нормально… А только не верится что-то…
Надо же, какая удивительная трансформация… А голос, голос какой! И не узнать! Тихий, спокойный, ровный, ни одной раздраженной нотки. И взгляд… Тоже спокойный. Виноватый немного. Встала из-за стола, принялась собирать посуду. Ласково бросила мимоходом:
– Тебе чаю налить?
– Нет, спасибо.
– Ну, как хочешь.
Надо бы встать, уйти молча. Но напала вдруг слабость, нехорошая, тошнотворная слабость-послевкусие. Вот вам и разница между неприязнью выплескивающейся и неприязнью молчаливой. Ирина свою в него выплеснула и, стало быть, избавилась, и даже повеселела будто, а он… А в нем теперь эта слабость надолго останется. Ладно, черт с ним. Зачтем себе в плюс, что несчастной жене хоть таким образом жизнь облегчил… А что – это своего рода поступок. Можно сказать, мужской поступок – избавил жену от тяжкого груза. Только вот разговаривать с ней совсем не хочется. Надо встать, уйти…
Ирина повернулась к нему спиной, открыла краны над раковиной, принялась с энтузиазмом перемывать посуду, напевая себе что-то под нос. Какая широкая у нее спина, сильная, заматеревшая с годами. Не располневшая, а именно заматеревшая. Руки шевелятся, а спина словно каменная. Стриженый мощный затылок, на шее с годами горбик-загривок пророс… Надо бы отвести взгляд от ее загривка, не культивировать в себе… Что? Неприязнь? Да, брат, уж назови свои сиюминутные ощущения словами. Да, брат, это неприязнь. Подруга нехорошей тошнотворной слабости-послевкусия. Как там, бишь, у Толстого, в «Анне Карениной»? Когда она мужа разлюбила, ей в глаза его уши неприязнью лезли?
Любила, разлюбила. С ней, с Анной Карениной, все понятно. Разлюбила, потому что Вронского полюбила. А до этого, стало быть, как предполагается, была любовь к несчастному Алексею Александровичу.
А он… Любил ли он Ирину? Наверное, любил. Да, точно, любил. Тогда, на первом курсе филфака, она была живая, веселая, искрящаяся шумным юмором девушка, все время хотелось на нее смотреть, улыбаясь… Он и смотрел, пока она сама к нему не подошла. Куда-то она тогда его пригласила… В театр, кажется. Да, точно, у нее был лишний билет на гастрольный спектакль… А может, потому и подошла, что подойти больше не к кому было, он же тогда был единственным парнем на потоке… Тихий, молчаливый Саша Иваницкий, мальчик из хорошей семьи. Стихи ей потом читал, под звездами гуляли… Странно, что она и маме сразу понравилась, с первого взгляда, когда в дом ее привел. Вот! Вот такую жену тебе надо, не жена, а каменная стена! Так она, кажется, тогда и провозгласила, указав на Ирину перстом. Ну, мама всегда была по отношению к нему уничижительно эксцентрична. Мама… Что, мама. Мама – это уже другая история…
А каменная стена – вот она. Сиди, смотри на нее, наслаждайся семейной жизнью. А лучше все-таки встать и тихо уйти из кухни…
* * *
Оперировал сегодня сам Борис Иваныч, заведующий хирургическим отделением. Случай был, в общем, несложный – грыжесечение по Бассини. Лизу всегда умиляли эти названия операций – по фамилиям предложивших их авторов. А звучит как внушительно для неискушенного уха – грыжесечение по Лихтенштейну, например! Или грыжесечение по Дюамелю!Руки автоматически делали свою работу, иногда мысленно опережая команды Бориса Иваныча. И то, вместе они таких операций провели – со счета сбиться. Он, между прочим, всегда ее щедро хвалил… Говорил, что она лучшая операционная сестра хирургического отделения.
Ну, вот и все. Можно уже полость закрывать. Ее дело – внимательно инструменты и перевязочный материал пересчитать. Сосредоточенность, еще раз сосредоточенность. Острый взгляд на каждый инструмент на предмет исправности. Движения рук четкие, без лишней суетливости.
– Все, Лиза… – стянул маску с лица Борис Иваныч. – Молодец, как всегда… Не забудь потом в журнале отметки сделать.
Лиза глянула на него с удивлением – когда это она чего забывала? Но головой послушно кивнула – поняла, мол. Не надо Бориса Иваныча лишними эмоциями сердить. Тем более разговор к нему есть… Вернее, просьба…
Она все утро, пока собиралась на работу, про себя репетировала этот разговор. Да чего там утро – всю ночь про него думала. Решалась. Выстраивала стратегию и тактику. И даже не разговора, в общем, а дальнейшей своей жизни. Нет, правда, сколько можно так жить, от нового появления Германа до следующего? Как по канату идти… И самой себе командовать – стоять, Лиза, стоять! Жить, Лиза, не падать в омут отчаяния! Хорошо хоть, она это умеет… А если в следующий раз не получится? Спасительная внутренняя гармония – она ж тоже не резиновая, она очень хрупкая, между прочим, субстанция. Начнешь часто эксплуатировать по пустякам, и сбой дать может. А там уж и до отчаянных омутов рукой подать…
Через полчала она осторожно стукнула костяшками пальцев в дверь кабинета Бориса Иваныча. Приоткрыла дверь, заглянула:
– Можно, Борис Иваныч?
– А, Лизок, заходи! Что у тебя, давай быстрее, работы много!
– Я… У меня… У меня личный разговор, Борис Иваныч…
– Ого! Личный, говоришь? Неужели в любви объясниться надумала?
– Да ну вас… Я же серьезно…
– Ну, слушаю, коли серьезно. Садись, чего стоишь.
– Борис Иваныч… – произнесла она почти решительно, присаживаясь на краешек стула. – Похлопочите, пожалуйста, там, наверху, чтобы мне комнату в общежитии дали… Живут же наши девчонки-медсестры в комнатах, как-то же их расселяют! Может, и мне…
Сказала – и опустила глаза вниз, пытаясь справиться с предательски слезным спазмом в горле. Вот же, этого еще не хватало! Репетировала же, чтоб не заплакать!
– Тихо, тихо, Лизок, успокойся… Водички дать?
– Нет. Не надо. Все нормально, Борис Иваныч.
– Что? Опять, значит, твой разлюбезный бывший наведывался?
– Опять…
– Права на частную собственность предъявлял?
– Ну, не то чтобы… А в общем, да.
– Вот же скотина, а? Что ж он у тебя подлец такой? Хотя – чего я… Тебе ж от этого не легче…
– Так можно… Как-то насчет комнаты?
– Ой, не знаю, не знаю, что тебе сказать… Не сходила бы ты с ума, Лизавета. Ну что тебе в этой комнате? Это ж общага все-таки, дело молодое… Там одни соплюхи живут, им же все трын-трава. А ты женщина взрослая, ты это дело не потянешь. А самое обидное – ты ж там на всю оставшуюся жизнь так и застрянешь, в общаге этой… Знаю я, видал таких баб горемычных. Вроде и добрые, и порядочные, а выйдут на пенсию, и живут в этих общагах, как жизнью наказанные… Нет, Лизок, не дело ты придумала, ой, не дело.
– Но… Как же мне тогда жить, Борис Иваныч? Что делать-то?
– А ничего! Живи, как жила. Что ж ты этому подлецу такие подарки будешь делать? Вот если будет у тебя комната, тогда уж он точно тебя через суд выпишет! А так… Живи себе и живи, ничего не бойся! Не обращай на него внимания!
– Трудно, Борис Иваныч. Трудно не обращать внимания. Я стараюсь, конечно, изо всех сил…
– Да уж, положеньице у тебя – не позавидуешь. Бедолага ты, бедолага. А родственников совсем никаких нет, чтобы с жильем помогли?
– Совсем. Была тетка, но умерла. Еще троюродные сестры есть, но они… Они со мной не знаются. Я для них – отрезанный ломоть.
– Понятно… Слушай, а может, тебе в частную клинику перейти, а? Там зарплаты приличные, ипотеку оформишь… Хочешь, я похлопочу? Конечно, не с руки мне с тобой расставаться, как от сердца отрывать… Лет-то тебе сколько, Лизавета?
– Сорок три в сентябре будет.
– О! Так много? А я и не думал… Нет, Лизок, не дадут тебе ипотеку. Банки сейчас таких рисков не любят, знаешь… Да и первоначального взноса у тебя нет. Ведь нет?
– Нет. Откуда? – грустно пожала она плечами.
– Ладно, Лизок… Не отчаивайся, что-нибудь придумаем. Хотя – чего тут придумаешь… А насчет общежития – не надо, Лизок, уж поверь мне, старому дураку. В общежитие ты всегда успеешь. Ладно, иди, у меня еще дел полно.
Она потом все же всплакнула быстренько, закрывшись в комнате кастелянши Валентины Антоновны. Хорошо, что ее в этот момент куда-то унесло. Времени особо и не было – пора смену сдавать…
Домой решила идти пешком, благо погода на улице стояла чудесная. Начало июня, пух летит над головой нежным снегом, и к вечеру солнце уже не яростное, а слегка расквасившееся после дневных стараний. Не идешь, а плывешь в его теплом мареве, и думать про плохое не хочется…
Однако все равно думается, как ни старайся. Поневоле крутятся в голове обрывки печального разговора с Борисом Иванычем. Да уж, мрачную перспективу он высветил – встречать старость в общежитии… До старости, конечно, еще о-го-го сколько, но ведь годы-то быстро идут! Не заметишь, как Машка замуж выскочит, и дай ей бог хорошей судьбы… Пусть, пусть у нее все будет, как надо. Пусть никогда в ее отчаянном положении не окажется. Да и Герман дочь любит, не даст ей зависнуть в подобной безысходности. Поможет, если что. А ей… Ей уже никто не поможет. Зависла – живи, как хочешь. Бултыхайся в пространстве меж одиночеством и смутной надеждой обрести тихую пристань. То бишь хоть убогонькое, но свое жилье… Даже смутной надежды – и той нет. Одна сплошная безнадега.
И почему у нее судьба такая разнесчастная? Вроде руки-ноги на месте, и работа есть, и здоровьем бог не обидел, а на квартиру, хоть сутками в больнице вкалывай, все равно не заработаешь! Хотя – чего тут вздыхать… Глупо и смешно вздыхать. Обычная история с этой квартирой – история всех разнесчастных бюджетников. Не одна же она в дурацком подвешенном состоянии находится. Это времена такие, отвергающие скидку на человеческий фактор. Времена, диктующие свою «свободу». Времена, цинично заявляющие – давай, поворачивайся, делай хоть что-нибудь, проявляй коммерческую деловую инициативу, крутись, зарабатывай… Ну да, оно так, конечно. Пресловутая «свобода» всех в одночасье под одну гребенку подстригла. Ей все равно, есть ли у тебя способность к коммерческой инициативе, или матушкой-природой ни грамма таковой не заложено, даже и самой мало-мальской, хоть насмерть убейся. Заложено, не заложено – а все равно крутись! Может, это и правильно, конечно, и вполне по Дарвину…
Никто и не спорит. Может, и по Дарвину. Вопрос только в том, кто должен Борису Иванычу в операционной ассистировать? Кто будет всем «крутящимся», когда приспичит, грыжи оперировать, образовавшиеся от непосильного напряжения? По Бассини, по Лихтенштейну и по Дюамалю? Есть у «свободы» на это ответ? Ах, нет ответа… Ну что ж…