Страница:
Они очень любили друг друга, мама с папой. Сидели вместе, как в песне поется, на белом облаке, держась за руки и свесив ножки вниз. Счастливые, абсолютно нашедшие друг друга люди, добрые, ребячливые, всегда чем-то восхищенные. «Оля! Оля! Иди скорее в комнату! По телевизору Любарова показывают!» – с выпученными от восторга глазами появлялся в дверях кухни папа, и мама бросала стряпню – гори оно огнем в самом буквальном смысле! – и мчалась вслед за папой в комнату, и оба замирали у телевизора, внимательно вслушиваясь и зорко всматриваясь в экран. Из своей комнаты прибегала Саша, тоже становилась в этом ряду, тоже вслушивалась и всматривалась. И Леся тоже смотрела – из уважения к их прыткому духовному интересу. Там, на экране, был дядька как дядька. Из деревни Перемилово. Хотя не простой, конечно, дядька. Художник. Голова нестриженая, глазищи большие и грустные, лицо худое и одухотворенное, чуть порченное простительной для гения пагубной привычкою. Потом камера под комментарий корреспондента выхватывала его картины, и Леся тихонько пожимала плечами – господи, ерунда какая… Чем они так дружно восхищаются, интересно? Какие-то деревенские мужики и толстые краснолицые бабы то ли пляшут, то ли над полем летят, а то и вовсе среди облаков плывут, и на настоящих женщин и мужчин совсем не похожие, а просто будто похулиганил немного художник. Она в детстве и то лучше рисовала…
– Нет, ты посмотри, Паш, чудо какое… – с придыханием говорила мама, положив руку на грудь. – Он же по самому лезвию ножа идет и держится! Просто изумительный, просто гениальный баланс… Это ж надо, так суметь прочувствовать абсолютно тончайшую грань между карикатурой и примитивизмом и плясать на ней… Было бы на чем! Воистину дух живет в этом художнике неисчерпаемый, удивительный. А ведь такая же тварь земная и человеческая, как мы все…
– Да, да, ты совершенно права, Оленька, – тихо вторил ей папа, не отрываясь от экрана телевизора, – удивительное, просто потрясающее явление этот Любаров…
Камера, будто услышав про дух, вновь разворачивалась объективом в лицо бородатого художника, и мама, чуть подавшись вперед, ойкала испуганно на вдохе, будто этот самый дух, о котором толковал папа, шел через экран прямиком ей навстречу. И Саша медленно начинала качать головой, полностью одобряя мамин восторг, и впивалась в это худое бородатое лицо острыми глазками. Ей тоже было все понятно и про лезвие ножа, и про чуткий талант, и про необыкновенный художников дух. Леся чувствовала себя в такие моменты совсем неловко, будто чужая им была. Стояла тихонько за их спинами, сопела уважительно. Нюхом чуяла, как на кухне котлеты горят. Но с места ступить не смела, боялась нарушить момент истины. А потом репортаж с выставки обрывался, уступая место другим новостям, и разом уходил из комнаты дух вместе с истиной, и мама, ойкнув, опрометью бежала на кухню к сгоревшим котлетам, и папа шел по своим делам, и Саша садилась за письменный стол, под лампу с зеленым стеклянным абажуром, в круге света которого были навалены горой учебники и мелко исписанные тетради с конспектами. Глядя на нее, Леся думала: и охота же ей так над книжками пропадать…
Нет, вообще она Сашу очень любила. И гордилась старшей сестрой-отличницей. Искренне гордилась, с большим удовольствием. И даже более того – охотно признавала свою сестринскую вторичность. И даже когда Саша, насмешливо улыбаясь, говорила о том, что «насчет большого умца для младшенькой Боженька поскупился», не обижалась, а подтверждала сей факт летучей улыбкой. Ну да, поскупился. Не любит она над книжками сидеть, хоть убей. Не умеет «уплыть в строку и междустрочье», как умеют это делать и мама с папой, и старшая сестра. Зато она любит их всех, и они ее любят. А у телевизора замереть, когда там какого-нибудь художника Любарова или композитора Губайдулину показывают, она вместе с ними из обыкновенной семейной солидарности может. Жалко ей, что ли? Пусть сама и не видит в этот момент никакого духа, и не чувствует, но раз папа с мамой от него замирают, значит, он есть. А уж посидеть меж папой и мамой, когда, к примеру, идет по телевизору концерт Андрея Макаревича – воистину бесценное удовольствие. В этом человеке, по их мнению, тоже дух присутствовал в огромном количестве, и они тихо переговаривались через ее голову:
– Нет, это просто удивительно, Оленька… Послушаешь – вроде и голос у него так себе, правда? И музыка – не сказать чтоб шедевр, и внешность… Но ты посмотри, какое дивное сочетание стихов и музыки получается! Каково единение!
– Да. Да, Пашенька, ты прав, как всегда, – тихо качала головой мама, светлея лицом. – Настоящий талант в особой форме и не нуждается. Он сквозь эту форму перетекает целостностью, потому как просто присутствует. Духовная энергия через междустрочье стихов плещет и создает особую плотность восприятия…
Леся улыбалась блаженно, закрыв глаза и прижавшись к теплому маминому плечу, вслушивалась в отрывистые строчки про то, как певец на «кухне пил горький чай» и очень переживал за свою любимую, которая обожала «летать по ночам» и могла в одночасье взять да и «забыть дорогу домой». А потом она чуть размыкала веки, чтоб взглянуть в лица родителей. О, это тоже было, между прочим, зрелище! Вот папа поворачивает голову, смотрит на маму… Так смотрит, будто это не песенная героиня, а мама только что вернулась из ночных полетов, целая и невредимая. Дорогу домой, слава богу, вспомнила. Такое вот счастье у папы на лице было написано. А Макаревич тем временем уже про другое поет, про то, как в дороге «тянет поговорить», а папа и не слушает вовсе, а по-прежнему на маму смотрит…
Все это было хорошо, конечно. Тепло, светло и замечательно. Другое было плохо – носить нечего. С модной одежкой в их доме – полная катастрофа. Нет, попросить, конечно, можно было, они напряглись бы из последних сил, купили бы… Однако просить почему-то не хотелось. Не вписывались модные одежные просьбы в их быт. Хотя сестру Сашу, когда она поступила в университет, приодели от души, чтоб не чувствовала себя новоявленная студентка неловко. Но опять же – отнеслись к процессу покупки одежек будто играючи, не придавая ему жизненной первостепенности. Леся, с завистью разглядывая Сашины обновки, в первый раз тогда пожалела, что вымахала на две головы выше – даже и костюмчика сестринского в школу надеть нельзя. Придется свой жалкий гардеробчик терзать, в котором хоть и было все для пятнадцатилетней девицы необходимое, но, если уж по совести, для полноценной жизни совершенно недостаточное. Ни стильных джинсов со стразами там не было, ни пиджаков модного цвета фуксия, ни коротких платьев из цветастого легкого трикотажа, которые так хорошо смотрятся с высокими сапогами из толстой кожи с расшитым цветными нитками голенищем. Собственно, и сапог у нее никаких тоже не было, а стояли в прихожей ботинки черные на среднем каблуке, удобные и прочные. Ноги в слякоть не промокают, и простуда, соответственно, не страшна – чего еще нужно ребенку для счастья? Так мама искренне полагала. А папа вообще от этого всего далек был – двадцать лет носил на работу один и тот же замшелый костюмчик. Если бы в одночасье случилось чудо и утром на плечиках оказался другой костюм, новый и модный, он бы и не заметил даже. Надел бы и пошел. И как прикажете признаваться им, родным и любимым, в своих низменных и совсем не духовных страстях?
С одеждой выручала подруга Верка из соседнего подъезда. Чисто золото была эта Верка. Хотя почему – была? Она и сейчас есть. Единственный оставшийся свидетель той спокойной и счастливой жизни рядом с мамой, папой и сестрой Сашей. Хотя Верка совсем тогда не считала, что Лесина семья представляет собой какую-то особенную ценность. Бедно, мол, живут. Чего в этом хорошего-то? Потому, наверное, и ее жалела и от души делилась модным гардеробом, на который не скупились для подрастающей дочери ее родители. Бились в работе как рыбы об лед, но дочку наряжали во все самое лучшее. Чтоб не хуже других была. Чтоб упрека людского не удостоиться. Хорошую одежку, ее ж люди глазом видят и по ней дочку оценивают, а без духовного воспитания она все равно как-нибудь проживет, уж с голоду точно не зачахнет, и на том спасибо.
Переодевалась она в Веркины одежки тайно. Это была у них целая процедура, продуманный и просчитанный во времени процесс, в котором надо было учесть каждую мелочь. Например, Лесе надо было перед школой выскочить из подъезда вовремя и затаиться где-нибудь во дворе, укараулить момент, когда Веркины родители на работу уйдут. Потом пулей бежать к Верке, напяливать приготовленные заранее одежки и уже вместе с Веркой бежать в школу, чтобы не опоздать на первый урок. После школы процесс обратного переодевания проходил уже в более спокойной обстановке – и Веркины, и Лесины родители были еще на работе. Правда, существовала опасность встретить по пути из школы сестру Сашу, но они учли и этот момент – пробирались домой дворами, и Верка, подходя к дому, первая выходила на разведку и делала знаки поджидающей за углом соседнего дома Лесе, что путь к обратному переодеванию свободен. Хотя повстречать родителей, будучи обряженной в модные Веркины одежки, Леся особенно и не боялась – наверняка они бы ругать ее за это не стали. Не страх дочерний ею двигал, а скорее неловкость за свое предательство и явное отступничество от семейного духа. А вот Верку подводить не хотелось. Ее родители бы точно не поняли доброты своей дочери, загрызли б обидой да упреками.
Так они и жили в семейной любви и Лесином тайном и никому не обидном отступничестве, пока не постигло их испытание любовью другого рода. На первом же университетском курсе вспыхнул и разгорелся у Саши роман с женатым преподавателем. Настоящий, большой, с бурными страданиями и ночными рыданиями в подушку, с истерикой, плавно переходящей в депрессию, с маминой валерьянкой и папиным жалким лицом и полным плюс к тому непониманием ситуации. Действительно, как же можно было так жестоко воспользоваться юной неопытностью и вскружить девочке го лову? Взрослый человек, семейный, профессор почти… Папа даже навострился было идти к нему для выяснения отношений, но мама его не пустила. Еще хуже, мол, сделаешь. Саша потом не простит. Может, и зря не пустила. Потому как закончился этот роман Сашиной беременностью. Об этих двух фактах – о кончине романа и присутствии в себе новой жизни на пятом уже месяце – Саша и сообщила родителям в одночасье, и они приняли оба факта с завидным смирением. В самом деле, чего огорчаться-то? Все же хорошо кончилось. Девочка больше любовью несчастной не мучается, а ребенок… Да это же прекрасно, что будет ребенок! Обоих дочек вырастили, и внука вырастят. Мама поплакала с Сашей на кухне, утерла ей слезы и тут же пообещала декретный отпуск на себя, как на бабушку, оформить, чтоб Саша дальше учиться смогла. В общем, полный семейный хеппи-энд вышел, с какого боку ни посмотри.
Илька родился здоровым и крепким и на удивление спокойным. Даже в младенчестве не плакал, а будто извинялся за свое неожиданное в семье появление, кряхтел вежливо – подойдите хоть кто-нибудь, смените пеленки. Извините, что описался и побеспокоил. И они все в едином порыве на это кряхтение бросались, будто пытаясь доказать ему свою любовь и абсолютно желанное его в этом доме присутствие. Леся даже в какой-то момент про свои одежные страдания забыла и перестала по утрам забегать к Верке, чем обидела ее до невозможности. Потом, правда, они помирились, вместе гуляли по двору, и Леся гордо катила перед собой коляску, будто она давала ей некое женское преимущество перед всеми Веркиными сапогами, французской косметикой и стразами от Сваровски, вместе взятыми.
А через три года и Лесе судьба подарила бурный роман, короткий и яркий и, в отличие от Сашиного, благополучно закончившийся свадьбой. Случилось это аккурат после выпускных школьных экзаменов, и у мамы с папой голова шла кругом, куда бы пристроить младшую дочку на обучение. Хотя бы в техникум, что ли. Иль в училище хорошее. Самой Лесе вообще было все равно, из какого заведения получать бумажку об образовании, – никакой тяги к четкой определенной профессии у нее не было. Один ветер был в голове, веселый и солнечный. Почему, интересно, плохим человеческим признаком считается, когда ветер в голове дует? Кто такую ерунду придумал? Неужели это не здорово, когда улыбаться хочется каждому прохожему на улице, когда есть у тебя мама и папа, которые любят друг друга и умеют быть счастливыми от одного только не понятного никому, кроме них, междустрочья, когда бежит к тебе навстречу из ясельной группы двухлетний племянник Илька, раскинув от радости пухлые ручонки? От всего, от всего хочется улыбаться и пропускать легкий ветер через голову. А с серьезными лицами и без ветра в голове делаются самые глупые и нехорошие дела на свете – так, кажется, говорил барон Мюнхгаузен из комедии Марка Захарова, которую часто любят смотреть мама и папа?
Вот так же и будущему мужу она улыбнулась. Легко и солнечно. И он ей. Хотя Игорю в тот момент улыбаться как раз никакого резона не было – Леся, выходя из дверей супермаркета и зазевавшись, от души проехалась по его белой рубашке шоколадной глазурью мороженого. Он повернулся было, чтоб высказать хулиганке свое отношение к происходящему, но тут же и обмяк от ее улыбки и произнес весело, показав пальцем на подтекающее в ее руке мороженое:
– Вот растяпа… Дай хотя бы откусить, что ли, раз измазала!
– На! – мгновенно откликнулась Леся и даже подпрыгнула слегка на носочках.
Вышло у нее это смешно и искренне, как у доброй и милой, совершенно случайно напроказившей дитяти, неловко измазавшей шоколадом большого дяденьку, и обоюдная смешинка пробежала меж ними легкой забавой, задрожала крохотной искоркой в моментально образовавшемся общем пространстве.
А он и впрямь тогда откусил от ее мороженого. Наклонился и откусил вполне торжественно, причмокнул измазанными белыми губами и даже изобразил лицом полученное сверхудовольствие на глазах у снующего через стеклянные двери народа. Хотя народу и не было никакого особо дела, что там у этой застрявшей в дверях парочки про исходит. А что, собственно, происходит? Стоят молодые люди, улыбаются друг другу, мороженое жуют. Их толкают во все стороны входящие и выходящие, а они все равно стоят, все равно облизывают подтекающее от июньской жары мороженое. По очереди. Вот такое знакомство у них получилось романтическое, хоть кино снимай. Корот кометражный фильм про зарождение чувства. Кто-то сильно толкнул Лесю в спину тележкой, и она подняла удивленно бровки, будто спрашивая взглядом у своего кавалера – что это такое было? Он первым опомнился, взял ее под локоток, повел прочь от толпы, от людских глаз. А потом мороженое кончилось. И пошло-поехало, словно пленка в том фильме побежала в ускоренном режиме, торопливо подгоняя сама себя, – прогулки, улыбки, первый скороспелый поцелуй, и вот уже до неодолимой и обоюдной тяги молодых организмов дело дошло, и голова прочь, и «не могу без тебя», и «люблю», и «никому не отдам»…
В общем, к концу лета Леся была представлена родителям Игоря не просто как «моя девушка», а как «моя невеста». Они и не возражали, поскольку родители жениха все справки о юной пассии сына к тому времени успели навести. Не зря же будущий Лесин свекор, Алексей Иванович Хрусталев, на этом профессиональном деле собаку съел. Одно время даже свое сыскное агентство держал, пока на более сытные хлеба в частную охрану не подался. Да и анкета у Леси была та, что надо анкета. Родители вполне приличные люди, тихие, интеллигентные. Бедные, правда. Но это даже и хорошо, что бедные. Значит, девчонка не избалована, будет мужнин хлеб уважать и копейку ценить. И со здоровьем у нее полный парад, карточка в поликлинике тонюсенькая-претонюсенькая оказалась, еле нашли. Ни одна болезнь глаз не зацепила, кроме всенародной гриппозной. Так отчего ж выбор сына и не одобрить? Возраст подошел – пусть жену в дом ведет. Благо что дом действительно позволяет, как раз к тому времени и отстроили. В хорошем месте, в престижном пригороде, рядом с усадьбой хозяина, за чью драгоценную жизнь вот уже пятнадцать лет подряд отвечал отец Игоря, будучи начальником службы охраны. Потому и дом свой построил рядом – так хозяин велел. Забор в забор. Чтоб всегда под боком. Доверенное лицо все-таки. Да и вся жизнь семьи Хрусталевых, как потом уже Леся разглядела, была повернута лицом к этому забору. И душами тоже была повернута. Не задаром, конечно. Хозяин эту «повернутость» высоко ценил, даже и в демократичность некую порой любил удариться, и в гости на рюмку коньяку захаживал запросто, и в баньке по субботам с Алексеем Ивановичем попариться любил. И жена Алексея Ивановича, Татьяна Сергеевна, со всеми женами хозяина передружить успела, начиная со старой, доставшейся с молодости, и кончая третьей, молодой амбициозной модельершей. Правда, к моменту свадьбы и поселения Леси в доме наметился уже модельершин исход – хозяин себе новую жену присмотрел. Молоденькую сериальную актрису. И находился в состоянии легкой эйфории от первых ухаживаний, то есть щедро засыпал юное дарование цветами и бархатными коробочками, таящими там, внутри, на мягкой подушечке, осуществление мечты каждой приличной девушки о самых лучших своих друзьях. И к свадьбе Игоря, сына преданного Алексея Ивановича, хозяин отнесся вполне благосклонно – почтил ее своим присутствием. Появился в дверях, как статуя Командора, – они, кстати, все его так и звали – Командор, – скользнул по невесте глазами, и Леся сжалась вся, будто холодок внутри пробежал. И было ему от чего пробежать. Никогда на нее с таким холодным презренным интересом не смотрели. Не было в этом интересе ничего живого и человеческого. Так примеривается несчастный язвенник к куску сырого мяса в остром маринаде, с какого боку его шампуром проткнуть и на угли положить, а потом глазеть с неприязненным вожделением, как он будет шипеть и исходить молодым мясным соком. И не потому, что шибко съесть хочется, а процесса ради. Раз не моя еда, значит, и невкусная. Она даже передернулась немного под пышной фатой, и Игорь торопливо погладил ее по руке – ничего, мол. Не бойся. Я с тобой. На то он и хозяин, чтоб иметь право смотреть, как ему хочется. И потянул ее вверх под локоток – пора было целоваться. Командор так возжелал. Блеснул холодным глазом, выплюнул сквозь твердокаменные губы – «горько!». Все гости тоже со своих мест повскакивали, кося глазами на Командора, подхватили нестройным хором это «горько». На секунду глаз выхватил лица родителей – совсем нездешние. Не вписались они в это застолье, сидели вжавшись друг в друга плечами, улыбались вежливо и осторожно. Мама в платье с белым воротничком, с гладкими волосами, папа в старом костюме и новой рубашке, торчащей колом из засаленных лацканов. Вроде и молодые еще, а как два старичка. На миг дернулось сердце – так их жалко стало. Это уж потом она поняла, отчего сердце дернулось. Не от жалости, а от предчувствия.
Через два месяца родителей у Леси не стало – погибли совершенно по-глупому. То есть сначала погиб папа – пырнули ножом хулиганы какие-то. Прямо у мамы на глазах. Возвращались из гостей поздним декабрьским вечером, холодно было. Чтоб сократить путь, шли дворами. И надо же им было на эту злобную хмельную толпу набежать? Нет чтоб стороной ее обойти! Папа пьяненький был, вздумал замечание сделать – мол, все спят уже, а вы, молодые люди, на всю улицу сквернословите… Нехорошо, мол. Вот «молодые люди» и не стерпели. Окружили, бить начали. А потом еще и ножом… «Скорая» его уже мертвым в больницу привезла. А мама от инфаркта умерла. Тут же и свалилась, когда ей об этом объявили. Потом хоронили – много друзей, народу всякого пришло. На поминках плакали, обнявшись, тихо пели любимую песню – как это здорово, мол, сидеть вдвоем на облаке и, свесив ножки вниз, друг друга называть по имени…
Леся тоже плакала. Наверное, горше всех. Игорь все время был рядом, поддерживал присутствием.
И Татьяна Сергеевна тоже рядом была. Тоже поддерживала, называла ее нежно «доченькой». И Алексей Иванович денег на похороны дал. Не поскупился.
А Саша не плакала. Не могла, наверное. Смотрела на происходящее сухими больными глазами, будто спрашивала присутствующих – как жить-то теперь? Одной, с ребенком? Заработка никакого нет, до диплома – еще год учебы… Татьяна Сергеевна, добрая душа, и ее тоже обласкала – обещала помочь. Приходи, сказала, в наш дом за любой надобностью, поскольку ты есть сестра нашей Олесечки. Саша только кивнула медленно и скорбно: «Да, приду. Куда ж я денусь? Приду, конечно. Спасибо на добром слове».
Жизнь у Саши после смерти родителей и впрямь не задалась. Трудно было. До диплома дотянула, а вот с работой ничего хорошего не выходило. Часто приходила к Лесе, оглядывала вполне благополучный дом, поджимала губы твердой складочкой. Совсем не шла к ее и без того сердитому маленькому лицу эта складочка – делала его серым, будто обидой припыленным. Леся уж и не знала, как угодить сестре. И виновато соглашалась на ее упреки в незаслуженном везении. Действительно, несправедливо все вышло. Саша и умнее, и лучше ее во всех отношениях, и образование высшее получила, а судьба к ней отчего-то материальным боком не торопилась поворачиваться. А младшую сестру, глупую, совсем не духовную личность, взяла да и обласкала. В один из таких приходов Саша отвела ее в сторону, проговорила решительно:
– Слушай, Леськ, я решила квартиру продать…
– Да? А зачем, Саш? – хлопнула удивленно ресницами Леся. – А где ты жить будешь?
– А нигде. Я в Америку хочу уехать. Пред ставилась такая возможность. По фиктивному браку.
– Ой… Как это – по фиктивному? Я не понимаю, Саш…
– А тебе и не надо ничего понимать. И не старайся. Не твоего умца это дело. Пристроила свою глупую задницу и сиди. Ты же у них, в этом доме, прописана, правда? Значит, я одна на родительскую квартиру претенденткой остаюсь?
– Ну да… Ты одна… Претендентка…
– Слава богу, дошло. В общем, я ставлю тебя в известность – квартиру я продам. На эти деньги там и устроюсь.
– Саш… А как же Илька? Ты что, его с собой заберешь?
– Да нет, конечно. Что я, с ума сошла – тащить его в неизвестность? Ильку я хочу пока на тебя оставить. Возьмешь?
– Да. Да, конечно! Я спрошу у Игоря… Нет, лучше у Татьяны Сергеевны… Или лучше у Алексея Ивановича спросить? Как ты думаешь?
– Да ладно, не напрягайся. Я сама с ними поговорю. Ты же все равно не сможешь правильно объяснить, совершенно не так преподнесешь ситуацию, с твоим-то умцом… А меня они уважают. Я знаю. Они мне не откажут…
– … Да я на минуточку, на минуточку только! – послышался из прихожей Веркин голос, и вот она уже сама нарисовалась в дверях кухни, кося сердитым глазом куда-то вбок и кривя презрительно губы. – Ну, забежала по пути к подруге, жалко вам, что ли? Да понимаю я, что вы здесь хозяйка, прекрасно понимаю…
– Тише ты, развыступалась! – зашипела на нее испуганно Леся. – Чего ты ее дразнишь? Хочешь, чтоб меня на улицу выставили?
– Ой, да ладно! Никуда она тебя не выставит! Потому как от скуки помрет! На ком отрываться-то будет?
Верка плюхнулась на кухонный хлипкий табурет, распахнула полы дорогой шубы, положила ногу на ногу. Потом переметнула ногу обратно с одной на другую, снова поставила их коленочка к коленочке, подтянула повыше сапоги-ботфорты – сплошная Суета Ивановна, а не Верка. Потом оглядела тоскливым взором кухню, вздохнула:
– Курить здесь конечно же не полагается…
– Нет. Не полагается. Говори, чего пришла.
– Ни фига себе, как ты любимую подругу встречаешь…
– Вер… Я ж тебя просила! Если соскучишься – позвони! Я сама приду, куда скажешь!
– Вот вся ты в этом, Быстрова… Тебя жмут со всех сторон, а ты дрожишь, как серая овечка, слово в свою защиту не можешь сказать! Вот и разбаловала эту лахудру, хозяйку свою. В гости уже нельзя к ней зайти!
– Во-первых, я давно уже не Быстрова. Я Хрусталева. А во-вторых…
– Ага. Хрусталева она! Одна фамилия и осталась на память от прошлой жизни! Все отобрали, сволочи!
– … А во-вторых, я совсем не серая овечка, и никто меня особо не жмет. Просто жизнь такая. Если б я серой овечкой была, как ты говоришь, то давно бы уже пропала где-нибудь. А так, видишь, живу. И племянника воспитываю.
– Ага. Воспитываешь. На дорогую сестру Сашеньку пашешь. Она там, в своей Америке, живет себе и в ус не дует, а ты тут седьмой хрен по съемным хатам глодаешь. Чего у нас тут на ужин приготовлено, а? Для дорогого племянника? Опять, поди, картошечка вареная? Я угадала, да?
– Почему – картошечка? Вот, сосиски варю!
– Иди ты! Ну ты даешь, подруга! Успехи делаешь, черт возьми!
– Да ну тебя, Верк… Чего ты взъелась? И без тебя тошно… Пришла и взъелась…
Вяло махнув рукой, Леся подошла к темному окну, стала вглядываться в хлипкий круг света, отбрасываемый подъездной лампочкой. Редкие колкие снежинки, вырываясь из темноты, красиво вальсировали в световом конусе, тихо ложились на черную затоптанную наледь асфальта. Где ж так долго Илья бродит? Уроки в школе давно закончились… Хоть бы позвонил, поганец! Знает же, как она волнуется!
– Нет, ты посмотри, Паш, чудо какое… – с придыханием говорила мама, положив руку на грудь. – Он же по самому лезвию ножа идет и держится! Просто изумительный, просто гениальный баланс… Это ж надо, так суметь прочувствовать абсолютно тончайшую грань между карикатурой и примитивизмом и плясать на ней… Было бы на чем! Воистину дух живет в этом художнике неисчерпаемый, удивительный. А ведь такая же тварь земная и человеческая, как мы все…
– Да, да, ты совершенно права, Оленька, – тихо вторил ей папа, не отрываясь от экрана телевизора, – удивительное, просто потрясающее явление этот Любаров…
Камера, будто услышав про дух, вновь разворачивалась объективом в лицо бородатого художника, и мама, чуть подавшись вперед, ойкала испуганно на вдохе, будто этот самый дух, о котором толковал папа, шел через экран прямиком ей навстречу. И Саша медленно начинала качать головой, полностью одобряя мамин восторг, и впивалась в это худое бородатое лицо острыми глазками. Ей тоже было все понятно и про лезвие ножа, и про чуткий талант, и про необыкновенный художников дух. Леся чувствовала себя в такие моменты совсем неловко, будто чужая им была. Стояла тихонько за их спинами, сопела уважительно. Нюхом чуяла, как на кухне котлеты горят. Но с места ступить не смела, боялась нарушить момент истины. А потом репортаж с выставки обрывался, уступая место другим новостям, и разом уходил из комнаты дух вместе с истиной, и мама, ойкнув, опрометью бежала на кухню к сгоревшим котлетам, и папа шел по своим делам, и Саша садилась за письменный стол, под лампу с зеленым стеклянным абажуром, в круге света которого были навалены горой учебники и мелко исписанные тетради с конспектами. Глядя на нее, Леся думала: и охота же ей так над книжками пропадать…
Нет, вообще она Сашу очень любила. И гордилась старшей сестрой-отличницей. Искренне гордилась, с большим удовольствием. И даже более того – охотно признавала свою сестринскую вторичность. И даже когда Саша, насмешливо улыбаясь, говорила о том, что «насчет большого умца для младшенькой Боженька поскупился», не обижалась, а подтверждала сей факт летучей улыбкой. Ну да, поскупился. Не любит она над книжками сидеть, хоть убей. Не умеет «уплыть в строку и междустрочье», как умеют это делать и мама с папой, и старшая сестра. Зато она любит их всех, и они ее любят. А у телевизора замереть, когда там какого-нибудь художника Любарова или композитора Губайдулину показывают, она вместе с ними из обыкновенной семейной солидарности может. Жалко ей, что ли? Пусть сама и не видит в этот момент никакого духа, и не чувствует, но раз папа с мамой от него замирают, значит, он есть. А уж посидеть меж папой и мамой, когда, к примеру, идет по телевизору концерт Андрея Макаревича – воистину бесценное удовольствие. В этом человеке, по их мнению, тоже дух присутствовал в огромном количестве, и они тихо переговаривались через ее голову:
– Нет, это просто удивительно, Оленька… Послушаешь – вроде и голос у него так себе, правда? И музыка – не сказать чтоб шедевр, и внешность… Но ты посмотри, какое дивное сочетание стихов и музыки получается! Каково единение!
– Да. Да, Пашенька, ты прав, как всегда, – тихо качала головой мама, светлея лицом. – Настоящий талант в особой форме и не нуждается. Он сквозь эту форму перетекает целостностью, потому как просто присутствует. Духовная энергия через междустрочье стихов плещет и создает особую плотность восприятия…
Леся улыбалась блаженно, закрыв глаза и прижавшись к теплому маминому плечу, вслушивалась в отрывистые строчки про то, как певец на «кухне пил горький чай» и очень переживал за свою любимую, которая обожала «летать по ночам» и могла в одночасье взять да и «забыть дорогу домой». А потом она чуть размыкала веки, чтоб взглянуть в лица родителей. О, это тоже было, между прочим, зрелище! Вот папа поворачивает голову, смотрит на маму… Так смотрит, будто это не песенная героиня, а мама только что вернулась из ночных полетов, целая и невредимая. Дорогу домой, слава богу, вспомнила. Такое вот счастье у папы на лице было написано. А Макаревич тем временем уже про другое поет, про то, как в дороге «тянет поговорить», а папа и не слушает вовсе, а по-прежнему на маму смотрит…
Все это было хорошо, конечно. Тепло, светло и замечательно. Другое было плохо – носить нечего. С модной одежкой в их доме – полная катастрофа. Нет, попросить, конечно, можно было, они напряглись бы из последних сил, купили бы… Однако просить почему-то не хотелось. Не вписывались модные одежные просьбы в их быт. Хотя сестру Сашу, когда она поступила в университет, приодели от души, чтоб не чувствовала себя новоявленная студентка неловко. Но опять же – отнеслись к процессу покупки одежек будто играючи, не придавая ему жизненной первостепенности. Леся, с завистью разглядывая Сашины обновки, в первый раз тогда пожалела, что вымахала на две головы выше – даже и костюмчика сестринского в школу надеть нельзя. Придется свой жалкий гардеробчик терзать, в котором хоть и было все для пятнадцатилетней девицы необходимое, но, если уж по совести, для полноценной жизни совершенно недостаточное. Ни стильных джинсов со стразами там не было, ни пиджаков модного цвета фуксия, ни коротких платьев из цветастого легкого трикотажа, которые так хорошо смотрятся с высокими сапогами из толстой кожи с расшитым цветными нитками голенищем. Собственно, и сапог у нее никаких тоже не было, а стояли в прихожей ботинки черные на среднем каблуке, удобные и прочные. Ноги в слякоть не промокают, и простуда, соответственно, не страшна – чего еще нужно ребенку для счастья? Так мама искренне полагала. А папа вообще от этого всего далек был – двадцать лет носил на работу один и тот же замшелый костюмчик. Если бы в одночасье случилось чудо и утром на плечиках оказался другой костюм, новый и модный, он бы и не заметил даже. Надел бы и пошел. И как прикажете признаваться им, родным и любимым, в своих низменных и совсем не духовных страстях?
С одеждой выручала подруга Верка из соседнего подъезда. Чисто золото была эта Верка. Хотя почему – была? Она и сейчас есть. Единственный оставшийся свидетель той спокойной и счастливой жизни рядом с мамой, папой и сестрой Сашей. Хотя Верка совсем тогда не считала, что Лесина семья представляет собой какую-то особенную ценность. Бедно, мол, живут. Чего в этом хорошего-то? Потому, наверное, и ее жалела и от души делилась модным гардеробом, на который не скупились для подрастающей дочери ее родители. Бились в работе как рыбы об лед, но дочку наряжали во все самое лучшее. Чтоб не хуже других была. Чтоб упрека людского не удостоиться. Хорошую одежку, ее ж люди глазом видят и по ней дочку оценивают, а без духовного воспитания она все равно как-нибудь проживет, уж с голоду точно не зачахнет, и на том спасибо.
Переодевалась она в Веркины одежки тайно. Это была у них целая процедура, продуманный и просчитанный во времени процесс, в котором надо было учесть каждую мелочь. Например, Лесе надо было перед школой выскочить из подъезда вовремя и затаиться где-нибудь во дворе, укараулить момент, когда Веркины родители на работу уйдут. Потом пулей бежать к Верке, напяливать приготовленные заранее одежки и уже вместе с Веркой бежать в школу, чтобы не опоздать на первый урок. После школы процесс обратного переодевания проходил уже в более спокойной обстановке – и Веркины, и Лесины родители были еще на работе. Правда, существовала опасность встретить по пути из школы сестру Сашу, но они учли и этот момент – пробирались домой дворами, и Верка, подходя к дому, первая выходила на разведку и делала знаки поджидающей за углом соседнего дома Лесе, что путь к обратному переодеванию свободен. Хотя повстречать родителей, будучи обряженной в модные Веркины одежки, Леся особенно и не боялась – наверняка они бы ругать ее за это не стали. Не страх дочерний ею двигал, а скорее неловкость за свое предательство и явное отступничество от семейного духа. А вот Верку подводить не хотелось. Ее родители бы точно не поняли доброты своей дочери, загрызли б обидой да упреками.
Так они и жили в семейной любви и Лесином тайном и никому не обидном отступничестве, пока не постигло их испытание любовью другого рода. На первом же университетском курсе вспыхнул и разгорелся у Саши роман с женатым преподавателем. Настоящий, большой, с бурными страданиями и ночными рыданиями в подушку, с истерикой, плавно переходящей в депрессию, с маминой валерьянкой и папиным жалким лицом и полным плюс к тому непониманием ситуации. Действительно, как же можно было так жестоко воспользоваться юной неопытностью и вскружить девочке го лову? Взрослый человек, семейный, профессор почти… Папа даже навострился было идти к нему для выяснения отношений, но мама его не пустила. Еще хуже, мол, сделаешь. Саша потом не простит. Может, и зря не пустила. Потому как закончился этот роман Сашиной беременностью. Об этих двух фактах – о кончине романа и присутствии в себе новой жизни на пятом уже месяце – Саша и сообщила родителям в одночасье, и они приняли оба факта с завидным смирением. В самом деле, чего огорчаться-то? Все же хорошо кончилось. Девочка больше любовью несчастной не мучается, а ребенок… Да это же прекрасно, что будет ребенок! Обоих дочек вырастили, и внука вырастят. Мама поплакала с Сашей на кухне, утерла ей слезы и тут же пообещала декретный отпуск на себя, как на бабушку, оформить, чтоб Саша дальше учиться смогла. В общем, полный семейный хеппи-энд вышел, с какого боку ни посмотри.
Илька родился здоровым и крепким и на удивление спокойным. Даже в младенчестве не плакал, а будто извинялся за свое неожиданное в семье появление, кряхтел вежливо – подойдите хоть кто-нибудь, смените пеленки. Извините, что описался и побеспокоил. И они все в едином порыве на это кряхтение бросались, будто пытаясь доказать ему свою любовь и абсолютно желанное его в этом доме присутствие. Леся даже в какой-то момент про свои одежные страдания забыла и перестала по утрам забегать к Верке, чем обидела ее до невозможности. Потом, правда, они помирились, вместе гуляли по двору, и Леся гордо катила перед собой коляску, будто она давала ей некое женское преимущество перед всеми Веркиными сапогами, французской косметикой и стразами от Сваровски, вместе взятыми.
А через три года и Лесе судьба подарила бурный роман, короткий и яркий и, в отличие от Сашиного, благополучно закончившийся свадьбой. Случилось это аккурат после выпускных школьных экзаменов, и у мамы с папой голова шла кругом, куда бы пристроить младшую дочку на обучение. Хотя бы в техникум, что ли. Иль в училище хорошее. Самой Лесе вообще было все равно, из какого заведения получать бумажку об образовании, – никакой тяги к четкой определенной профессии у нее не было. Один ветер был в голове, веселый и солнечный. Почему, интересно, плохим человеческим признаком считается, когда ветер в голове дует? Кто такую ерунду придумал? Неужели это не здорово, когда улыбаться хочется каждому прохожему на улице, когда есть у тебя мама и папа, которые любят друг друга и умеют быть счастливыми от одного только не понятного никому, кроме них, междустрочья, когда бежит к тебе навстречу из ясельной группы двухлетний племянник Илька, раскинув от радости пухлые ручонки? От всего, от всего хочется улыбаться и пропускать легкий ветер через голову. А с серьезными лицами и без ветра в голове делаются самые глупые и нехорошие дела на свете – так, кажется, говорил барон Мюнхгаузен из комедии Марка Захарова, которую часто любят смотреть мама и папа?
Вот так же и будущему мужу она улыбнулась. Легко и солнечно. И он ей. Хотя Игорю в тот момент улыбаться как раз никакого резона не было – Леся, выходя из дверей супермаркета и зазевавшись, от души проехалась по его белой рубашке шоколадной глазурью мороженого. Он повернулся было, чтоб высказать хулиганке свое отношение к происходящему, но тут же и обмяк от ее улыбки и произнес весело, показав пальцем на подтекающее в ее руке мороженое:
– Вот растяпа… Дай хотя бы откусить, что ли, раз измазала!
– На! – мгновенно откликнулась Леся и даже подпрыгнула слегка на носочках.
Вышло у нее это смешно и искренне, как у доброй и милой, совершенно случайно напроказившей дитяти, неловко измазавшей шоколадом большого дяденьку, и обоюдная смешинка пробежала меж ними легкой забавой, задрожала крохотной искоркой в моментально образовавшемся общем пространстве.
А он и впрямь тогда откусил от ее мороженого. Наклонился и откусил вполне торжественно, причмокнул измазанными белыми губами и даже изобразил лицом полученное сверхудовольствие на глазах у снующего через стеклянные двери народа. Хотя народу и не было никакого особо дела, что там у этой застрявшей в дверях парочки про исходит. А что, собственно, происходит? Стоят молодые люди, улыбаются друг другу, мороженое жуют. Их толкают во все стороны входящие и выходящие, а они все равно стоят, все равно облизывают подтекающее от июньской жары мороженое. По очереди. Вот такое знакомство у них получилось романтическое, хоть кино снимай. Корот кометражный фильм про зарождение чувства. Кто-то сильно толкнул Лесю в спину тележкой, и она подняла удивленно бровки, будто спрашивая взглядом у своего кавалера – что это такое было? Он первым опомнился, взял ее под локоток, повел прочь от толпы, от людских глаз. А потом мороженое кончилось. И пошло-поехало, словно пленка в том фильме побежала в ускоренном режиме, торопливо подгоняя сама себя, – прогулки, улыбки, первый скороспелый поцелуй, и вот уже до неодолимой и обоюдной тяги молодых организмов дело дошло, и голова прочь, и «не могу без тебя», и «люблю», и «никому не отдам»…
В общем, к концу лета Леся была представлена родителям Игоря не просто как «моя девушка», а как «моя невеста». Они и не возражали, поскольку родители жениха все справки о юной пассии сына к тому времени успели навести. Не зря же будущий Лесин свекор, Алексей Иванович Хрусталев, на этом профессиональном деле собаку съел. Одно время даже свое сыскное агентство держал, пока на более сытные хлеба в частную охрану не подался. Да и анкета у Леси была та, что надо анкета. Родители вполне приличные люди, тихие, интеллигентные. Бедные, правда. Но это даже и хорошо, что бедные. Значит, девчонка не избалована, будет мужнин хлеб уважать и копейку ценить. И со здоровьем у нее полный парад, карточка в поликлинике тонюсенькая-претонюсенькая оказалась, еле нашли. Ни одна болезнь глаз не зацепила, кроме всенародной гриппозной. Так отчего ж выбор сына и не одобрить? Возраст подошел – пусть жену в дом ведет. Благо что дом действительно позволяет, как раз к тому времени и отстроили. В хорошем месте, в престижном пригороде, рядом с усадьбой хозяина, за чью драгоценную жизнь вот уже пятнадцать лет подряд отвечал отец Игоря, будучи начальником службы охраны. Потому и дом свой построил рядом – так хозяин велел. Забор в забор. Чтоб всегда под боком. Доверенное лицо все-таки. Да и вся жизнь семьи Хрусталевых, как потом уже Леся разглядела, была повернута лицом к этому забору. И душами тоже была повернута. Не задаром, конечно. Хозяин эту «повернутость» высоко ценил, даже и в демократичность некую порой любил удариться, и в гости на рюмку коньяку захаживал запросто, и в баньке по субботам с Алексеем Ивановичем попариться любил. И жена Алексея Ивановича, Татьяна Сергеевна, со всеми женами хозяина передружить успела, начиная со старой, доставшейся с молодости, и кончая третьей, молодой амбициозной модельершей. Правда, к моменту свадьбы и поселения Леси в доме наметился уже модельершин исход – хозяин себе новую жену присмотрел. Молоденькую сериальную актрису. И находился в состоянии легкой эйфории от первых ухаживаний, то есть щедро засыпал юное дарование цветами и бархатными коробочками, таящими там, внутри, на мягкой подушечке, осуществление мечты каждой приличной девушки о самых лучших своих друзьях. И к свадьбе Игоря, сына преданного Алексея Ивановича, хозяин отнесся вполне благосклонно – почтил ее своим присутствием. Появился в дверях, как статуя Командора, – они, кстати, все его так и звали – Командор, – скользнул по невесте глазами, и Леся сжалась вся, будто холодок внутри пробежал. И было ему от чего пробежать. Никогда на нее с таким холодным презренным интересом не смотрели. Не было в этом интересе ничего живого и человеческого. Так примеривается несчастный язвенник к куску сырого мяса в остром маринаде, с какого боку его шампуром проткнуть и на угли положить, а потом глазеть с неприязненным вожделением, как он будет шипеть и исходить молодым мясным соком. И не потому, что шибко съесть хочется, а процесса ради. Раз не моя еда, значит, и невкусная. Она даже передернулась немного под пышной фатой, и Игорь торопливо погладил ее по руке – ничего, мол. Не бойся. Я с тобой. На то он и хозяин, чтоб иметь право смотреть, как ему хочется. И потянул ее вверх под локоток – пора было целоваться. Командор так возжелал. Блеснул холодным глазом, выплюнул сквозь твердокаменные губы – «горько!». Все гости тоже со своих мест повскакивали, кося глазами на Командора, подхватили нестройным хором это «горько». На секунду глаз выхватил лица родителей – совсем нездешние. Не вписались они в это застолье, сидели вжавшись друг в друга плечами, улыбались вежливо и осторожно. Мама в платье с белым воротничком, с гладкими волосами, папа в старом костюме и новой рубашке, торчащей колом из засаленных лацканов. Вроде и молодые еще, а как два старичка. На миг дернулось сердце – так их жалко стало. Это уж потом она поняла, отчего сердце дернулось. Не от жалости, а от предчувствия.
Через два месяца родителей у Леси не стало – погибли совершенно по-глупому. То есть сначала погиб папа – пырнули ножом хулиганы какие-то. Прямо у мамы на глазах. Возвращались из гостей поздним декабрьским вечером, холодно было. Чтоб сократить путь, шли дворами. И надо же им было на эту злобную хмельную толпу набежать? Нет чтоб стороной ее обойти! Папа пьяненький был, вздумал замечание сделать – мол, все спят уже, а вы, молодые люди, на всю улицу сквернословите… Нехорошо, мол. Вот «молодые люди» и не стерпели. Окружили, бить начали. А потом еще и ножом… «Скорая» его уже мертвым в больницу привезла. А мама от инфаркта умерла. Тут же и свалилась, когда ей об этом объявили. Потом хоронили – много друзей, народу всякого пришло. На поминках плакали, обнявшись, тихо пели любимую песню – как это здорово, мол, сидеть вдвоем на облаке и, свесив ножки вниз, друг друга называть по имени…
Леся тоже плакала. Наверное, горше всех. Игорь все время был рядом, поддерживал присутствием.
И Татьяна Сергеевна тоже рядом была. Тоже поддерживала, называла ее нежно «доченькой». И Алексей Иванович денег на похороны дал. Не поскупился.
А Саша не плакала. Не могла, наверное. Смотрела на происходящее сухими больными глазами, будто спрашивала присутствующих – как жить-то теперь? Одной, с ребенком? Заработка никакого нет, до диплома – еще год учебы… Татьяна Сергеевна, добрая душа, и ее тоже обласкала – обещала помочь. Приходи, сказала, в наш дом за любой надобностью, поскольку ты есть сестра нашей Олесечки. Саша только кивнула медленно и скорбно: «Да, приду. Куда ж я денусь? Приду, конечно. Спасибо на добром слове».
Жизнь у Саши после смерти родителей и впрямь не задалась. Трудно было. До диплома дотянула, а вот с работой ничего хорошего не выходило. Часто приходила к Лесе, оглядывала вполне благополучный дом, поджимала губы твердой складочкой. Совсем не шла к ее и без того сердитому маленькому лицу эта складочка – делала его серым, будто обидой припыленным. Леся уж и не знала, как угодить сестре. И виновато соглашалась на ее упреки в незаслуженном везении. Действительно, несправедливо все вышло. Саша и умнее, и лучше ее во всех отношениях, и образование высшее получила, а судьба к ней отчего-то материальным боком не торопилась поворачиваться. А младшую сестру, глупую, совсем не духовную личность, взяла да и обласкала. В один из таких приходов Саша отвела ее в сторону, проговорила решительно:
– Слушай, Леськ, я решила квартиру продать…
– Да? А зачем, Саш? – хлопнула удивленно ресницами Леся. – А где ты жить будешь?
– А нигде. Я в Америку хочу уехать. Пред ставилась такая возможность. По фиктивному браку.
– Ой… Как это – по фиктивному? Я не понимаю, Саш…
– А тебе и не надо ничего понимать. И не старайся. Не твоего умца это дело. Пристроила свою глупую задницу и сиди. Ты же у них, в этом доме, прописана, правда? Значит, я одна на родительскую квартиру претенденткой остаюсь?
– Ну да… Ты одна… Претендентка…
– Слава богу, дошло. В общем, я ставлю тебя в известность – квартиру я продам. На эти деньги там и устроюсь.
– Саш… А как же Илька? Ты что, его с собой заберешь?
– Да нет, конечно. Что я, с ума сошла – тащить его в неизвестность? Ильку я хочу пока на тебя оставить. Возьмешь?
– Да. Да, конечно! Я спрошу у Игоря… Нет, лучше у Татьяны Сергеевны… Или лучше у Алексея Ивановича спросить? Как ты думаешь?
– Да ладно, не напрягайся. Я сама с ними поговорю. Ты же все равно не сможешь правильно объяснить, совершенно не так преподнесешь ситуацию, с твоим-то умцом… А меня они уважают. Я знаю. Они мне не откажут…
* * *
От звонка в дверь Леся вздрогнула. Вот всегда так. Вроде и не виновата ни в чем, а вздрагивает, как трусливая зайчиха. Наверное, это память так пугливо от сердца отскакивает, бежит в свое невидимое постороннему глазу пространство, уступая место реальности. По коридору уже торопливо топала медвежьей поступью Ритка, торопясь открыть дверь. Так уж было у них заведено – Ритка всегда свою хозяйскую дверь сама открывала, не уступая эту сомнительную прерогативу жиличке. Вроде того – пусть каждый свое место чувствует. Что ж, пусть открывает, жалко, что ли? Никто на ее хозяйские права и не претендует. Это Илька, наверное, наконец из школы пришел. Хотя нет, он никогда так настойчиво в дверь не звонит…– … Да я на минуточку, на минуточку только! – послышался из прихожей Веркин голос, и вот она уже сама нарисовалась в дверях кухни, кося сердитым глазом куда-то вбок и кривя презрительно губы. – Ну, забежала по пути к подруге, жалко вам, что ли? Да понимаю я, что вы здесь хозяйка, прекрасно понимаю…
– Тише ты, развыступалась! – зашипела на нее испуганно Леся. – Чего ты ее дразнишь? Хочешь, чтоб меня на улицу выставили?
– Ой, да ладно! Никуда она тебя не выставит! Потому как от скуки помрет! На ком отрываться-то будет?
Верка плюхнулась на кухонный хлипкий табурет, распахнула полы дорогой шубы, положила ногу на ногу. Потом переметнула ногу обратно с одной на другую, снова поставила их коленочка к коленочке, подтянула повыше сапоги-ботфорты – сплошная Суета Ивановна, а не Верка. Потом оглядела тоскливым взором кухню, вздохнула:
– Курить здесь конечно же не полагается…
– Нет. Не полагается. Говори, чего пришла.
– Ни фига себе, как ты любимую подругу встречаешь…
– Вер… Я ж тебя просила! Если соскучишься – позвони! Я сама приду, куда скажешь!
– Вот вся ты в этом, Быстрова… Тебя жмут со всех сторон, а ты дрожишь, как серая овечка, слово в свою защиту не можешь сказать! Вот и разбаловала эту лахудру, хозяйку свою. В гости уже нельзя к ней зайти!
– Во-первых, я давно уже не Быстрова. Я Хрусталева. А во-вторых…
– Ага. Хрусталева она! Одна фамилия и осталась на память от прошлой жизни! Все отобрали, сволочи!
– … А во-вторых, я совсем не серая овечка, и никто меня особо не жмет. Просто жизнь такая. Если б я серой овечкой была, как ты говоришь, то давно бы уже пропала где-нибудь. А так, видишь, живу. И племянника воспитываю.
– Ага. Воспитываешь. На дорогую сестру Сашеньку пашешь. Она там, в своей Америке, живет себе и в ус не дует, а ты тут седьмой хрен по съемным хатам глодаешь. Чего у нас тут на ужин приготовлено, а? Для дорогого племянника? Опять, поди, картошечка вареная? Я угадала, да?
– Почему – картошечка? Вот, сосиски варю!
– Иди ты! Ну ты даешь, подруга! Успехи делаешь, черт возьми!
– Да ну тебя, Верк… Чего ты взъелась? И без тебя тошно… Пришла и взъелась…
Вяло махнув рукой, Леся подошла к темному окну, стала вглядываться в хлипкий круг света, отбрасываемый подъездной лампочкой. Редкие колкие снежинки, вырываясь из темноты, красиво вальсировали в световом конусе, тихо ложились на черную затоптанную наледь асфальта. Где ж так долго Илья бродит? Уроки в школе давно закончились… Хоть бы позвонил, поганец! Знает же, как она волнуется!