Но если уж совсем честным быть, то размышлял я про все эти материи и топил пять минут несчастные окурки еще и потому, что было жутковато возвращаться через темную мастерскую-покойницкую. Все-таки скульптура довольно мертвое изобретение. И нервишки пошаливают. Однако и торчать до утра в туалете резона не было.
И когда, значит, последний окурок утоп, я развернулся на сто восемьдесят и лег на обратный курс. И лавировал сперва довольно удачно – пространственная память-то у меня штурманская. Как вдруг сквозь пыльные окна сверкнула луна, и передо мной возник из небытия и тьмы небольшого роста человек – длиннейший птичий нос, волосы, ниспадающие прямыми прядями на изможденные щеки: луна высветила Гоголя, мраморного, безо всякого пьедестала. И мертвые, черные провалы зрачков уперли в меня больной, черный взгляд.
Я чуть в обморок не свалился. Н-нда…
Шутил в своих писаниях при жизни Николай Васильевич много, но и какой-то одинокой запредельной жути в классике достаточно.
К тому же я с детства запомнил, что более всего он боялся быть похороненным живым, в летаргическом сне. И в завещании даже написал, чтобы не хоронили, пока "не укажутся явные признаки разложения тела". И еще, кажется, в завещании попросил не водружать на могилу тяжелого надгробия, дабы оно не давило на него тяжестью Каменного Гостя. Говорят, при вскрытии потом могилы обнаружили его в гробу перевернутым.
Не буду утверждать, что сказанное полностью соответствует действительности, – не в том дело. А в том, что в моем-то мозгу это существует с отрочества так, будто я сам гроб Николая Васильевича вскрывал: воображение – черт бы его побрал! – у меня тоже хорошее.
А тут не в воображении, а въяве увидел скорбную нахохлившуюся фигуру и лицо, которое потусторонне светилось, – черный полированный мрамор в лунных лучах – ни житель света, черт бы Залпова побрал, ни призрак мертвый…
Бежал я от Гоголя – в трусах и майке – точно как Евгений от Медного Всадника, обхвативши голову руками и подвывая на ходу.
В комнатенке засунул ножку стула в ручку двери – крючка не было; полистал разные легкомысленные журнальчики, покурил, но заснуть так больше и не удалось.
Лежал и раздумывал о мистических совпадениях. Ходят слухи, что вдове Булгакова Елене Сергеевне по бедности пришлось отыскивать на задах какого-то кладбища, на свалке среди старых, бесхозных памятников более или менее подходящую к ее вкусу и бюджету, бывшую, естественно, уже в употреблении, замшелую плиту. Понравилась ей одна такая глубоко вдавившаяся в землю плита. А когда плиту перевернули, то обнаружили надпись "Н.В. ГОГОЛЬ". И этот самый камень лежит теперь на Булгакове – вот она, эстафета русской литературы.
Возможно, все это тоже мое воображение, но действую я тут по принципу какого-то великого человека, вроде бы так заявившего: "Коли черта нет, его следует выдумать".
Утром пришел Залпов, вгляделся в мою физиономию и говорит:
– Ну у тебя и выражение на личике! Прямо как у Понтия Пилата!
Я почему-то шепотом ему говорю:
– Сволочь! Ваятель чудотворный! Надо людей предупреждать, что здесь у тебя покойницкая, а не человеческое жилье! Ужо тебе!..
Ну, потом рассказал все, как было.
Он расцвел утренней розой, когда убедился в том, что я действительно ночью насмерть перепугался. Понять его можно. Что для творца может быть прекрасней, нежели потрясение, произведенное его творением на другого художника? И Генка – в компенсацию за бессонную ночь и все пережитые кошмары с ходу возвел меня на подиум (так на древнеримском языке возвышение для натурщиков называется), усадил на трухлявую вертящуюся табуретку и принялся лепить.
Пока он самозабвенно работал, я несколько раз задремывал и чуть было с подиума не свалился.
Часика через два Генка уже закончил.
Голова бюста показалась мне значительно больше моей натуральной, а глина, из которой он все это дело сляпал, грязноватой. Эти свои замечания я высказал вслух, но робко.
Честно признаться, мне бюст понравился своей тяжестью, массивностью, монументальностью – размеры и объем произведения пластического искусства играют не последнюю роль, в чем легко можно убедиться на любом углу наших городов.
На робкие замечания Генка ответил, что голова у меня действительно опухшая, но на другое я и не должен был рассчитывать. А про глину монументалист сказал, что она первоклассная.
Затем он закрыл мое изображение мокрой тряпкой и добавил, что сеанс окончен.
Мы попрощались, и я убыл восвояси.
Спустя этак годик случайно узнаю, что красуюсь в столичном Манеже на выставке "Голубые дороги Родины" бюстом уже из настоящей бронзы.
Примчался в Москву на самолете, узнал, что на самом деле отлит в цветном металле и опять спонтанно: не набиралось для огромной выставки, которая должна была прославить морское могущество нашей страны, нужного количества экспонатов. Вот меня и отлили – повезло Геннадию Дмитриевичу Залпову.
Собрал я штук пять московских красоток – знакомых и вовсе не знакомых – и повез их на выставку, чтобы оглушительно похвастаться свидетельством своего вечного теперь бессмертия. Ну-с, купил билеты и повел московских красоток, одна из которых почему-то оказалась негритянкой, в космические пространства манежных анфилад.
Искали мы мой бюст, искали – раза три выставку обошли – нет меня. Ни в натуре нет, ни, как говорится, в списках-проспектах. Я было решил, что меня просто-напросто разыграли. Но тут негритянка обнаружила произведение Геннадия Дмитриевича Залпова. Под моим пластическим изображением висела бирка:
"Портрет писателя-моряка В. Корнецкого.
1979. Бронза. 65 х 25 х 36".
Красотки принялись хохотать над опухшей бронзовой физиономией и перевранной фамилией. Я обозлился, исправил фамилию под портретом шариковой ручкой, смотрительница-служительница подняла шум и гам, меня повели в дирекцию Манежа, и там я битый час доказывал, что не верблюд.
За это время красотки смылись.
Мне ничего не оставалось, как опять пойти в зал и повертеться минут пятнадцать вокруг бюста в надежде, что кто-нибудь из редких посетителей обнаружит наше сходство, но такого не случилось. Тогда я позвонил Генке и сказал, что отлил он не меня, а какое-то чучело, да еще и под другой фамилией. На это Генка сказал, что я не Гоголь, чтобы быть на себя похожим, и сам виноват, что у меня дурацкая фамилия, которую вечно путают, и что я должен быть ему до гроба благодарен хотя бы за то, что угодил в компанию Петра Великого, Витуса Беринга и Ивана Папанина. Но даже такие соседи по выставочному залу меня не утешили, а усы Петра напомнили почему-то усы булгаковского кота из "Мастера и Маргариты".
К счастью, тут я обнаружил портрет капитана дальнего плавания Ивана Александровича Мана. Он первым водил "Обь" в Антарктиду, а во время войны проявил огромное количество какого-то уже запредельно-бесшабашного мужества, когда угодил в штрафбат и высаживался в Констанце. Так вот, фамилию Ивана Александровича тоже переврали, и значился он как МААН – два "а" в середине. И я утешился, плюнул на "мраморную слизь" и решил выкинуть историю из головы. Не тут-то было! Зимой "Голубые дороги Родины" привезли в родной Ленинград и развернули уже в нашем Манеже. На выставку занесло одного моего высокого морского начальника, Героя Социалистического Труда. И вот, когда он обнаружил бронзовый бюст рядового судоводителя, а такое вообще-то положено при жизни только настоящим дважды Героям, то начальник так обозлился на мою нескромность, что к чему-то придрался и сделал мне дырку во вкладном талоне к диплому, а затем отправил меня вне очереди на Охту на курсы повышения квалификации комсостава флота.
Но и это не конец. Где-то еще через год звонит Гена и спрашивает, нет ли у меня знакомых в Прокуратуре СССР. Я отвечаю, что пока нет, но в будущем все возможно. Он орет, чтобы я прекратил шутки, потому что легендарный бюст, когда "Голубые дороги Родины" везли уже с Дальнего Востока в Клязьму, на родных сухопутных железных дорогах сперли. Из Хабаровска мое бронзовое многопудье уехало, а в Клязьму не приехало.
Я говорю, что это вполне естественно и еще раз иллюстрирует любовь ко мне всего нашего великого народа.
Генка обозвал меня идиотом и объяснил, что бронзу воруют даже с могильных надгробий: делать какие-то втулки для передних или задних подвесок "Жигулей".
Я ему сказал, что он сам дурак.
Генка слезливо сказал, что если это моя проделка, то он умоляет бюст вернуть, ибо им, скульпторам-монументалистам, положен на каждый год лимит бронзы – она острый дефицит. А он – Генка – сейчас лепит Семена Челюскина – у того как раз юбилей. И рассчитывал перелить мой бюст в этого землепроходца, но теперь все срывается.
Я говорю: какой может быть юбилей у Семена Челюскина, ежели никто не знает дат его рождения и смерти? Генка говорит, что это не мое дело, а что с него, с Залпова, высчитывают по рубль двенадцать копеек за каждый килограмм моего портрета, хотя он лично никакого отношения к вагонной краже не имел.
Я ему говорю, что если килограмм бронзы стоит рупь двенадцать, то это не дефицит. И украли мой бюст влюбленные читатели, а не автолюбители. Хотя, добавляю я то, с чего начинал эту грустную историю, то есть что меня удивляет дешевизна в нашей стране некоторых бытовых вещей, о цене которых узнаешь в ресторанах или гостиницах, когда кокнешь чашку, графин или тарелку. И что не так давно в Доме кино я перевернул стол на очередного своего режиссера-экранизатора, и обошлось все удовольствие в четвертак…
Генка меня не дослушал и бросил трубку. Бюст сгинул бесследно. Даже фото не осталось.
Не скрою, я несколько огорчен таким концом этой истории, ибо явственно вижу очистительный огонь, в котором плавится мое бронзовое бессмертие, превращаясь во втулки для передней или задней подвески "Жигулей". Ведь любой – самый средненький – человек огорчается невниманием к его заслугам, готовясь к предстоящему – неизбежному – и, увы, уже вечному забвению.
Наш кок Вася
И когда, значит, последний окурок утоп, я развернулся на сто восемьдесят и лег на обратный курс. И лавировал сперва довольно удачно – пространственная память-то у меня штурманская. Как вдруг сквозь пыльные окна сверкнула луна, и передо мной возник из небытия и тьмы небольшого роста человек – длиннейший птичий нос, волосы, ниспадающие прямыми прядями на изможденные щеки: луна высветила Гоголя, мраморного, безо всякого пьедестала. И мертвые, черные провалы зрачков уперли в меня больной, черный взгляд.
Я чуть в обморок не свалился. Н-нда…
Шутил в своих писаниях при жизни Николай Васильевич много, но и какой-то одинокой запредельной жути в классике достаточно.
К тому же я с детства запомнил, что более всего он боялся быть похороненным живым, в летаргическом сне. И в завещании даже написал, чтобы не хоронили, пока "не укажутся явные признаки разложения тела". И еще, кажется, в завещании попросил не водружать на могилу тяжелого надгробия, дабы оно не давило на него тяжестью Каменного Гостя. Говорят, при вскрытии потом могилы обнаружили его в гробу перевернутым.
Не буду утверждать, что сказанное полностью соответствует действительности, – не в том дело. А в том, что в моем-то мозгу это существует с отрочества так, будто я сам гроб Николая Васильевича вскрывал: воображение – черт бы его побрал! – у меня тоже хорошее.
А тут не в воображении, а въяве увидел скорбную нахохлившуюся фигуру и лицо, которое потусторонне светилось, – черный полированный мрамор в лунных лучах – ни житель света, черт бы Залпова побрал, ни призрак мертвый…
Бежал я от Гоголя – в трусах и майке – точно как Евгений от Медного Всадника, обхвативши голову руками и подвывая на ходу.
В комнатенке засунул ножку стула в ручку двери – крючка не было; полистал разные легкомысленные журнальчики, покурил, но заснуть так больше и не удалось.
Лежал и раздумывал о мистических совпадениях. Ходят слухи, что вдове Булгакова Елене Сергеевне по бедности пришлось отыскивать на задах какого-то кладбища, на свалке среди старых, бесхозных памятников более или менее подходящую к ее вкусу и бюджету, бывшую, естественно, уже в употреблении, замшелую плиту. Понравилась ей одна такая глубоко вдавившаяся в землю плита. А когда плиту перевернули, то обнаружили надпись "Н.В. ГОГОЛЬ". И этот самый камень лежит теперь на Булгакове – вот она, эстафета русской литературы.
Возможно, все это тоже мое воображение, но действую я тут по принципу какого-то великого человека, вроде бы так заявившего: "Коли черта нет, его следует выдумать".
Утром пришел Залпов, вгляделся в мою физиономию и говорит:
– Ну у тебя и выражение на личике! Прямо как у Понтия Пилата!
Я почему-то шепотом ему говорю:
– Сволочь! Ваятель чудотворный! Надо людей предупреждать, что здесь у тебя покойницкая, а не человеческое жилье! Ужо тебе!..
Ну, потом рассказал все, как было.
Он расцвел утренней розой, когда убедился в том, что я действительно ночью насмерть перепугался. Понять его можно. Что для творца может быть прекрасней, нежели потрясение, произведенное его творением на другого художника? И Генка – в компенсацию за бессонную ночь и все пережитые кошмары с ходу возвел меня на подиум (так на древнеримском языке возвышение для натурщиков называется), усадил на трухлявую вертящуюся табуретку и принялся лепить.
Пока он самозабвенно работал, я несколько раз задремывал и чуть было с подиума не свалился.
Часика через два Генка уже закончил.
Голова бюста показалась мне значительно больше моей натуральной, а глина, из которой он все это дело сляпал, грязноватой. Эти свои замечания я высказал вслух, но робко.
Честно признаться, мне бюст понравился своей тяжестью, массивностью, монументальностью – размеры и объем произведения пластического искусства играют не последнюю роль, в чем легко можно убедиться на любом углу наших городов.
На робкие замечания Генка ответил, что голова у меня действительно опухшая, но на другое я и не должен был рассчитывать. А про глину монументалист сказал, что она первоклассная.
Затем он закрыл мое изображение мокрой тряпкой и добавил, что сеанс окончен.
Мы попрощались, и я убыл восвояси.
Спустя этак годик случайно узнаю, что красуюсь в столичном Манеже на выставке "Голубые дороги Родины" бюстом уже из настоящей бронзы.
Примчался в Москву на самолете, узнал, что на самом деле отлит в цветном металле и опять спонтанно: не набиралось для огромной выставки, которая должна была прославить морское могущество нашей страны, нужного количества экспонатов. Вот меня и отлили – повезло Геннадию Дмитриевичу Залпову.
Собрал я штук пять московских красоток – знакомых и вовсе не знакомых – и повез их на выставку, чтобы оглушительно похвастаться свидетельством своего вечного теперь бессмертия. Ну-с, купил билеты и повел московских красоток, одна из которых почему-то оказалась негритянкой, в космические пространства манежных анфилад.
Искали мы мой бюст, искали – раза три выставку обошли – нет меня. Ни в натуре нет, ни, как говорится, в списках-проспектах. Я было решил, что меня просто-напросто разыграли. Но тут негритянка обнаружила произведение Геннадия Дмитриевича Залпова. Под моим пластическим изображением висела бирка:
"Портрет писателя-моряка В. Корнецкого.
1979. Бронза. 65 х 25 х 36".
Красотки принялись хохотать над опухшей бронзовой физиономией и перевранной фамилией. Я обозлился, исправил фамилию под портретом шариковой ручкой, смотрительница-служительница подняла шум и гам, меня повели в дирекцию Манежа, и там я битый час доказывал, что не верблюд.
За это время красотки смылись.
Мне ничего не оставалось, как опять пойти в зал и повертеться минут пятнадцать вокруг бюста в надежде, что кто-нибудь из редких посетителей обнаружит наше сходство, но такого не случилось. Тогда я позвонил Генке и сказал, что отлил он не меня, а какое-то чучело, да еще и под другой фамилией. На это Генка сказал, что я не Гоголь, чтобы быть на себя похожим, и сам виноват, что у меня дурацкая фамилия, которую вечно путают, и что я должен быть ему до гроба благодарен хотя бы за то, что угодил в компанию Петра Великого, Витуса Беринга и Ивана Папанина. Но даже такие соседи по выставочному залу меня не утешили, а усы Петра напомнили почему-то усы булгаковского кота из "Мастера и Маргариты".
К счастью, тут я обнаружил портрет капитана дальнего плавания Ивана Александровича Мана. Он первым водил "Обь" в Антарктиду, а во время войны проявил огромное количество какого-то уже запредельно-бесшабашного мужества, когда угодил в штрафбат и высаживался в Констанце. Так вот, фамилию Ивана Александровича тоже переврали, и значился он как МААН – два "а" в середине. И я утешился, плюнул на "мраморную слизь" и решил выкинуть историю из головы. Не тут-то было! Зимой "Голубые дороги Родины" привезли в родной Ленинград и развернули уже в нашем Манеже. На выставку занесло одного моего высокого морского начальника, Героя Социалистического Труда. И вот, когда он обнаружил бронзовый бюст рядового судоводителя, а такое вообще-то положено при жизни только настоящим дважды Героям, то начальник так обозлился на мою нескромность, что к чему-то придрался и сделал мне дырку во вкладном талоне к диплому, а затем отправил меня вне очереди на Охту на курсы повышения квалификации комсостава флота.
Но и это не конец. Где-то еще через год звонит Гена и спрашивает, нет ли у меня знакомых в Прокуратуре СССР. Я отвечаю, что пока нет, но в будущем все возможно. Он орет, чтобы я прекратил шутки, потому что легендарный бюст, когда "Голубые дороги Родины" везли уже с Дальнего Востока в Клязьму, на родных сухопутных железных дорогах сперли. Из Хабаровска мое бронзовое многопудье уехало, а в Клязьму не приехало.
Я говорю, что это вполне естественно и еще раз иллюстрирует любовь ко мне всего нашего великого народа.
Генка обозвал меня идиотом и объяснил, что бронзу воруют даже с могильных надгробий: делать какие-то втулки для передних или задних подвесок "Жигулей".
Я ему сказал, что он сам дурак.
Генка слезливо сказал, что если это моя проделка, то он умоляет бюст вернуть, ибо им, скульпторам-монументалистам, положен на каждый год лимит бронзы – она острый дефицит. А он – Генка – сейчас лепит Семена Челюскина – у того как раз юбилей. И рассчитывал перелить мой бюст в этого землепроходца, но теперь все срывается.
Я говорю: какой может быть юбилей у Семена Челюскина, ежели никто не знает дат его рождения и смерти? Генка говорит, что это не мое дело, а что с него, с Залпова, высчитывают по рубль двенадцать копеек за каждый килограмм моего портрета, хотя он лично никакого отношения к вагонной краже не имел.
Я ему говорю, что если килограмм бронзы стоит рупь двенадцать, то это не дефицит. И украли мой бюст влюбленные читатели, а не автолюбители. Хотя, добавляю я то, с чего начинал эту грустную историю, то есть что меня удивляет дешевизна в нашей стране некоторых бытовых вещей, о цене которых узнаешь в ресторанах или гостиницах, когда кокнешь чашку, графин или тарелку. И что не так давно в Доме кино я перевернул стол на очередного своего режиссера-экранизатора, и обошлось все удовольствие в четвертак…
Генка меня не дослушал и бросил трубку. Бюст сгинул бесследно. Даже фото не осталось.
Не скрою, я несколько огорчен таким концом этой истории, ибо явственно вижу очистительный огонь, в котором плавится мое бронзовое бессмертие, превращаясь во втулки для передней или задней подвески "Жигулей". Ведь любой – самый средненький – человек огорчается невниманием к его заслугам, готовясь к предстоящему – неизбежному – и, увы, уже вечному забвению.
Наш кок Вася
После демобилизации из Военно-морских сил я работал в экспедиции по перегону рыболовных судов на Дальний Восток через арктические моря. И вот принимал однажды в должности капитана рыболовный сейнер на судостроительном заводе в Петрозаводске.
Был 1956 год. Неразбериха в экспедиции царила страшная. Дизельное топливо, например, которое переправляло нам рыболовное министерство, захватила себе Карело-Финская республика и отдала сельскому хозяйству: их тракторам пахать было не на чем; теплое обмундирование доставали чуть ли не в Одессе. Словом, то одно, то другое, то третье…
Голова кругом идет, и очень ругаться хочется. А тут еще кока у нас нет, и приходится водить команду несколько раз в день на берег, в столовую.
Этим всем и воспользовался старший помощник, чтобы уговорить меня взять в рейс коком того беспалого Ваську.
– Кок, сами знаете, сегодня вещь дефицитная, – сказал мне старпом. – Кока надо брать за жабру и тащить на пароход. А вы отказываетесь. Нельзя таким разборчивым быть, товарищ капитан. Всякий дефицит всегда за жабру хватать надо.
Старпом у меня был хороший. Молодой, правда, и не очень грамотный, но умение хватать вовремя развито в нем было чрезвычайно. Помню, когда мы уже пришли в Беломорск, чиф (так на морском жаргоне зовут старшего помощника) однажды ночью три автомобильных покрышки где-то стащил. Из таких покрышек самые хорошие кранцы получаются, а кранцев на судне у нас недоставало.
Заботливый был старпом. Тут ничего не скажешь. Ему за эту заботливость и "мешок завязали" накрепко. Да еще грубоват был, на глотку очень сильный. Матросы между собой звали старпома горлопаном.
Вот он мне и сказал, что этого Ваську надо брать за жабру, пока другие этого не сделали. Я объясняю Василию Михайловичу, что кок больно молодой и никогда не плавал в море. К тому же уголовник – год в тюрьме просидел. Совпадение у него еще такое нехорошее: на руке нет двух пальцев, а фамилия Беспалов.
Старпом ударил себя кулаком в грудь и говорит:
– То, что Беспалов, это ничего. Его Васей зовут. Тезка он мой. А это что-нибудь да значит. Мальчишка? Да. Против факта не попрешь. Но уже в три геологические экспедиции съездил. Желание работать ну прямо-таки крупными буквами у него на морде написано. Боевой, в общем, парень. А в тюрьму по неопытности попал и молодости. В цирке был как-то. В первом ряду сидел. А на манеже – тигры. У одного хвост из клетки высунулся и вот по опилкам извивается. Вася за хвост ухватил, на руку его намотал и ждет: что дальше будет? Тигр сперва удивился. Потом стал на свою укротительницу зубами щелкать. А Вася все держит. Скандал получился. Васю за хулиганство и упекли на годик. Интересный он парень. И характер в нем есть, как видите…
Ну что тут скажешь? Действительно, симпатичный вроде парень.
Вызвал я его к себе в каюту для обстоятельного разговора.
Входит парнишка в замызганной спецовке, смущается, переступает рваными ботинками и старается не смотреть мне в глаза.
– Сколько у тебя, морской бродяга, классов? И какова твоя специальная подготовка?
– Да я еще не морской бродяга. Хочу только. А классов чуть меньше пяти.
– Что ж так мало?
– Не удалось у меня с учебой, – говорит. И впервые мне в глаза посмотрел. Открытый взгляд, чистый. – Батьку, – говорит, – немцы убили. Матка состарилась чего-то рано очень. И все болеет, болеет. Хворь из нее вовсе не уходит лет десять, как война случилась. Сестренка зато у меня уже в седьмой класс ходит. А я вот подрабатываю. Давно уже подрабатываю.
Ну, я, как это начальству в таких случаях и положено, говорю, что ученье – свет, а неученье – тьма, и надо всем учиться.
Он сразу согласился, что это правильно, и стал просить:
– Я учиться когда-нибудь буду. А пока вы меня на работу примите. Как вернусь с вашего плавания, может, сразу куда-нибудь и учиться пойду – на курсы какие-нибудь. Возьмите меня. Возьмите в море.
– Ну, а пальцы свои где оставил? – спрашиваю.
Он вздохнул, потеребил вихры, потом махнул рукой: мол, была не была.
– Проиграл, – говорит, – в карты.
– Так-так. Это уже в колонии, что ли?
– Там. Из-за фамилии. Чтобы в соответствие привести. Заставили урки.
– Зачем же ты, Вася, тигра за хвост трогал? Нехорошо ведь это. Аморально как-то.
– Трудно мне вам рассказать, – говорит Вася. – Не умею я хорошо рассказывать.
– Нет, – требую, – сядь вот сюда на диванчик и объясни. Мне очень интересно знать.
Вася сел, расстегнул воротник. Я дал ему папироску.
– Скучно мне тогда было как-то так, знаете. Скучно, товарищ капитан. Вот и все.
– Как так: все?
– Ну, вернешься из экспедиции домой. А там все скучно так, кисло как-то. Матка болеет. Ругает, что денег мало присылал, что непутевый я у нее народился. Верка все клянчит чего-нибудь. Ребята-дружки поразъехались или учатся. Отстал я от них, отвык. А учиться… ну не лезет ничего в башку, товарищ капитан. И получается, будто кто окошко в комнате заколотил. Вот я и… Получилось как-то так…
– Все понятно, – говорю я. – А теперь отвечай мне честно. Значит, как вышел ты из тюрьмы, тебя на прежнюю работу не взяли? Вот ты на северный перегон и подался. Здесь, мол, всех берут, люди нужны. Так?
– Так, товарищ капитан. Они – геологи мои – алмаз ищут. Секретное это дело. И не берут меня. Морально я разложился, – так мне объяснили. А я хочу путешествовать. Я с детства хочу путешествовать.
– Готовить-то умеешь?
– Умею я, товарищ капитан. Очень даже хорошо готовлю, – сказал Вася быстро и убедительно. – И щи, и кашу, и лепешки.
Вечером я стоял на палубе, глядел на онежские сумерки и думал о том, что до отхода остается двое суток. Впереди длинные переходы, трудное плавание во льдах, а дух у меня уже не тот, чтобы всему этому радоваться. Я и не заметил, как рядом очутился наш новый кок. Он стоял в той же позе, что и я – нога на кнехте, локти на леере, – и тоже смотрел, как сгущаются над водой сумерки. Не люблю я смотреть на такие вещи с кем-нибудь вместе.
– Товарищ капитан, у меня труба дымит, – сказал мой новый кок и сплюнул за борт.
– Ну, – сказал я, – и что?
– Дымит у меня труба, товарищ капитан.
– Наверное, надо прочистить.
– А и верно! – почему-то обрадовался кок и поддернул свои новые синие штаны. Старпом уже выдал ему робу.
Я ушел на берег и вернулся поздно. Там от города до судостроительного завода километров пять. Автобус не ходил: весенняя грязь по колено. Пришлось пешком. Ботинки после этого похода можно было в местный краеведческий музей ставить.
Пробираюсь я от трапа к себе в каюту мимо камбуза, слышу – там железо звякает. Вот, думаю, прав старпом: молодой кок, но старательный. Трубу чистит даже ночью.
Ранним утром кто-то стал дергать меня за ногу. Открыл глаза и вижу, что это наш судовой механик.
– Что вы, – говорю, – спятили, что ли, механик?
– Полундра, – отвечает. – Разобрал ваш уголовник весь пароход на части. И клотик с мачты отвинтил уже, и киль теперь начинает из шпангоутов выбивать.
– Вы, Роман Иванович, в своем уме?
– В своем. В своем собственном. – И смотрит на меня, как тюлень на белого медведя: с тоской и злобой. Надо сказать, Роман Иванович был очень недоволен своей судьбой. Он думал, что по солидным годам, по солидному опыту его на какой-нибудь большой пароход назначат, а его засунули ко мне на сейнеришко. Вот он и злился на все вокруг и раздувал все неполадки. Как говорят – нездорово их преувеличивал. Ну, думаю, и сейчас преувеличивает. Не мог мальчишка за одну ночь весь сейнер разобрать на части. Невозможно это.
– Разобрал ваш новый кок пароход на части, на мелкие кусочки, – повторяет механик со злорадством. Из водопроводной трубы на камбузе теперь бьет артезианский фонтан!
– Воткните, – говорю, – в артезианский фонтан пробку и не мешайте мне отдыхать. Ваше это дело – забивать пробки, а не мое.
– Конечно! Ваше-то только их выковыривать.
– Это уж намек какой-то нехороший. Идите, забейте пробку, а днем мы еще побеседуем. Сами вы подписывали приемочный акт, сами принимали такой пароход, который за два часа мальчишка может на части разобрать.
Тут механик еще посердился немного и ушел. А я прислушался – и действительно, вдруг слышу: шумит где-то вода, сильно так шумит.
Еще потонем прямо здесь, у причала, думаю. Обидно как-то: прямо у причала потонуть в грязной воде.
Быстренько встал, оделся, прихожу на камбуз. А там дымовые и всякие другие трубы на полу лежат. Только одна плита и цела. На плите кок сидит. Увидел меня и облизывается от возбуждения.
– А вы, – говорит, – товарищ капитан, неправы были. Вовсе даже и не надо было трубу чистить. Я теперь как разобрал все, то и понял. Это просто наверху крышка есть в трубе. Чтоб дождь и снег не попадал. Так она, эта крышка, наполовину прикрыта была. Вот и дым.
– Какого же лешего ты другие трубы трогал? – спрашиваю я у кока.
– Раньше-то, в поле, все проще было, – оправдывается он. – Там костерчик разведешь – и все тут. А здесь устройство. Я его изучал на практике.
В это время появился старпом.
– Войдите, – просит, – в коковое положение, не сердитесь на него. Я знаю, что вам давеча механик наговорил про Ваську. А я вам скажу, что выхлопные газы из главного дизеля вместо атмосферы почему-то на камбуз попадают, так это механику ничего…
И пошел-поехал на Романа Ивановича говорить всякие штуки. Не любили они друг друга почему-то.
В общем, пришлось до самого выхода в море камбуз ремонтировать и команду кормить по-прежнему на берегу в столовой.
А Васька, чтобы показать, как он старается, все сложные обменные комбинации с продуктами устраивал. Мы последние дни ходили от причала к причалу: то воду брали, то топливо, то балласт. И приходилось стоять рядом с разными судами. Вот Вася это и использовал. Еще швартовые не закрепили, а уже слышно:
– Эгей, дядя! Ползи сюда поближе! – кричал наш кок соседнему коку. – Ползи, ползи сюда. Успеешь миски помыть.
– Чего ты гавкаешь, щенок? – отзывался какой-нибудь поседевший над кастрюлями повар. – Чего ты, щенок, гавкаешь?
– Дядь, ты случаем раньше в ресторане не работал?
– Да, а что? – спрашивал повар и, вытирая руки, спешил к борту. Ибо каждый корабельный кок работал когда-нибудь в первоклассном ресторане и любит вспомнить об этом.
– А в каком ресторане, дядя?
– В "Приморском" во Владивостоке.
– Ух ты. В "Приморском"! Это хорошо. А томатный соус у тебя есть?
– Есть а что?
– Давай на томатный сок менять?
Кругом собирались матросы. Они у меня были совсем молодые – курсанты из средней мореходки, практиканты. Приходил и старпом. Внимательно (как бы не продешевил чего кок) слушал, потирал небритые щеки. Василий Михайлович твердо верил, что небритые мужчины нравятся девушкам больше. Правда, в море, где девушек нет совсем, он еще реже беспокоил себя бритвой.
В перебранке и торговле проходил час. Потом Вася тащил к себе на камбуз бутыль томатного соуса и от радости напевал что-нибудь.
Занятный он был парень, Васька. И пел задушевно. Особенно удачно у него получалось: "Я – цыганский барон! У меня много жен…" Но что бы Вася ни пел, песня ему в работе не помогала. То клейстер из фигурных макарон у нас на обед, то тюря из сушеной картошки.
Он очень старался приготовить что-нибудь поприличнее, наш новый кок, часто показывал всем свое свидетельство об окончании поварской школы в Ленинграде. Мне даже стало казаться, будто он не кончал ее. Плохо еще было, что Вася не имел привычки к морю, и когда у Святого Носа прихватило нас хорошим штормом, так даже клейстер из фигурных макарон он не смог приготовить. То у него все сгорит, то перевернется, то плиту чаем зальет и угли уже не раздуть. Двое суток мы только консервы и сухой хлеб ели. Сам же Вася вообще ничего не мог взять в рот. Тяжело он переносил море – едва ноги передвигал. Но моряк мог бы из него получиться. Душевные данные для этого были у Васи: в койку он не лез – прятаться под одеяло от своей слабости не хотел. Чуть живой ползет по трапу в кубрик к матросам.
– Ребята, – хрипит, – а что я вспомнил сейчас! Очень даже веселая история. Посмеетесь, может быть.
В кубрике выбрасывает от качки ящики из рундуков и мигает свет. А Вася уцепится за поручни на трапе и рассказывает слабым голосом:
– Вот был у нас в экспедиции один парень. Двухлетнего оленя сшибал с ног. Зайдет с бока, как фуганет Олешу плевком в морду! Тот брык – и с копыт долой. И не шевелится больше. Это, значит, нервный шок называется. Здорово, ребята? Или вот еще случай…
Ну, ребята и заулыбаются. Будто не было бессонных ночей, промокших сапог и сырых простынь на койках. А пока Васька про оленя рассказывает, у него в кастрюльках только пепел остается.
Но ребята не злились на него за плохой харч. Полюбили его ребята. Не знаю за что, а полюбили. И прощали многое – и сухомятку, и тюрю из сушеной картошки.
Да, так вот. Поддаваться морю Вася не хотел. Боролся со слабостью. Дым из камбузной трубы задувало ко мне на мостик и в самую непогоду. Но одного дыма мало. Дымом не пообедаешь. Механик делал мне по десять сцен на дню.
– Что ваш кок коптит? Только пачкает небо этот уголовник. А я есть хочу! Я в том уже возрасте, когда надо питаться регулярно. Мне по договору нормальная пища положена, а где она? Где пища, я вас спрашиваю?
– Вы же видите, – растолковываю ему, – кок прилагает усилия. А это и есть главное. Кок даже по ночам не выходит из камбуза.
Вася действительно по ночам в камбузе сидел. Это однажды сослужило нам хорошую службу.
Я еще на стоянке механику говорил, что надо грузовую стрелу смайнать до самого трюма и закрепить в лежачем положении намертво. А Роман Иванович уперся и говорит: "Нет!" Показывает мне заводской чертеж, на котором походное положение стрелы указано под сорок пять градусов к мачте.
– Если заводские инженеры так решили – значит, точно, – говорил мне механик: он авторитетам очень сильно верил.
Ну, вот, когда у Святого прихватил нас норд-ост, то оттяжки у стрелы не выдержали и лопнули. Тяжелый стальной блок стал с борта на борт по воздуху летать, и вся стрела тоже. Вася той ночью сидел у себя в камбузе и все пытался сварить что-нибудь. Вдруг по стенке камбуза как ахнет этот блок. От удара краска и пробковая изоляция посыпались Васе за шиворот. Васек чувствует: случилось что-то неладное. Выбрался из камбуза. Ночь мокрым ветром насквозь полна. Пена через низкий фальшборт хлещет. Волна с полубака накатом идет по палубе. Тучи над головой летят так быстро, будто ими из пушки выстрелили. Свист и грохот вокруг. В такую кутерьму и бывалый матрос не сразу поймет, в чем дело. Но Вася понял. Подскочил к машинному люку – он ближе всего от камбуза расположен, – крикнул механику, что стрелу сорвало, а сам полез к мачте. Как его блок не угробил – это только Вася да тот блок знают.
Механик потом рассказывал, что, когда он вылез из машинного отделения, Вася уже по стреле карабкался. А стрела с борта на борт перекладывалась, и от креплений оттяжечных осталось одно только воспоминание.
– Щенок беспалый! – заорал Роман Иванович. – С ума ты съехал, что ли? Сейчас за борт улетишь, стерва!
Был 1956 год. Неразбериха в экспедиции царила страшная. Дизельное топливо, например, которое переправляло нам рыболовное министерство, захватила себе Карело-Финская республика и отдала сельскому хозяйству: их тракторам пахать было не на чем; теплое обмундирование доставали чуть ли не в Одессе. Словом, то одно, то другое, то третье…
Голова кругом идет, и очень ругаться хочется. А тут еще кока у нас нет, и приходится водить команду несколько раз в день на берег, в столовую.
Этим всем и воспользовался старший помощник, чтобы уговорить меня взять в рейс коком того беспалого Ваську.
– Кок, сами знаете, сегодня вещь дефицитная, – сказал мне старпом. – Кока надо брать за жабру и тащить на пароход. А вы отказываетесь. Нельзя таким разборчивым быть, товарищ капитан. Всякий дефицит всегда за жабру хватать надо.
Старпом у меня был хороший. Молодой, правда, и не очень грамотный, но умение хватать вовремя развито в нем было чрезвычайно. Помню, когда мы уже пришли в Беломорск, чиф (так на морском жаргоне зовут старшего помощника) однажды ночью три автомобильных покрышки где-то стащил. Из таких покрышек самые хорошие кранцы получаются, а кранцев на судне у нас недоставало.
Заботливый был старпом. Тут ничего не скажешь. Ему за эту заботливость и "мешок завязали" накрепко. Да еще грубоват был, на глотку очень сильный. Матросы между собой звали старпома горлопаном.
Вот он мне и сказал, что этого Ваську надо брать за жабру, пока другие этого не сделали. Я объясняю Василию Михайловичу, что кок больно молодой и никогда не плавал в море. К тому же уголовник – год в тюрьме просидел. Совпадение у него еще такое нехорошее: на руке нет двух пальцев, а фамилия Беспалов.
Старпом ударил себя кулаком в грудь и говорит:
– То, что Беспалов, это ничего. Его Васей зовут. Тезка он мой. А это что-нибудь да значит. Мальчишка? Да. Против факта не попрешь. Но уже в три геологические экспедиции съездил. Желание работать ну прямо-таки крупными буквами у него на морде написано. Боевой, в общем, парень. А в тюрьму по неопытности попал и молодости. В цирке был как-то. В первом ряду сидел. А на манеже – тигры. У одного хвост из клетки высунулся и вот по опилкам извивается. Вася за хвост ухватил, на руку его намотал и ждет: что дальше будет? Тигр сперва удивился. Потом стал на свою укротительницу зубами щелкать. А Вася все держит. Скандал получился. Васю за хулиганство и упекли на годик. Интересный он парень. И характер в нем есть, как видите…
Ну что тут скажешь? Действительно, симпатичный вроде парень.
Вызвал я его к себе в каюту для обстоятельного разговора.
Входит парнишка в замызганной спецовке, смущается, переступает рваными ботинками и старается не смотреть мне в глаза.
– Сколько у тебя, морской бродяга, классов? И какова твоя специальная подготовка?
– Да я еще не морской бродяга. Хочу только. А классов чуть меньше пяти.
– Что ж так мало?
– Не удалось у меня с учебой, – говорит. И впервые мне в глаза посмотрел. Открытый взгляд, чистый. – Батьку, – говорит, – немцы убили. Матка состарилась чего-то рано очень. И все болеет, болеет. Хворь из нее вовсе не уходит лет десять, как война случилась. Сестренка зато у меня уже в седьмой класс ходит. А я вот подрабатываю. Давно уже подрабатываю.
Ну, я, как это начальству в таких случаях и положено, говорю, что ученье – свет, а неученье – тьма, и надо всем учиться.
Он сразу согласился, что это правильно, и стал просить:
– Я учиться когда-нибудь буду. А пока вы меня на работу примите. Как вернусь с вашего плавания, может, сразу куда-нибудь и учиться пойду – на курсы какие-нибудь. Возьмите меня. Возьмите в море.
– Ну, а пальцы свои где оставил? – спрашиваю.
Он вздохнул, потеребил вихры, потом махнул рукой: мол, была не была.
– Проиграл, – говорит, – в карты.
– Так-так. Это уже в колонии, что ли?
– Там. Из-за фамилии. Чтобы в соответствие привести. Заставили урки.
– Зачем же ты, Вася, тигра за хвост трогал? Нехорошо ведь это. Аморально как-то.
– Трудно мне вам рассказать, – говорит Вася. – Не умею я хорошо рассказывать.
– Нет, – требую, – сядь вот сюда на диванчик и объясни. Мне очень интересно знать.
Вася сел, расстегнул воротник. Я дал ему папироску.
– Скучно мне тогда было как-то так, знаете. Скучно, товарищ капитан. Вот и все.
– Как так: все?
– Ну, вернешься из экспедиции домой. А там все скучно так, кисло как-то. Матка болеет. Ругает, что денег мало присылал, что непутевый я у нее народился. Верка все клянчит чего-нибудь. Ребята-дружки поразъехались или учатся. Отстал я от них, отвык. А учиться… ну не лезет ничего в башку, товарищ капитан. И получается, будто кто окошко в комнате заколотил. Вот я и… Получилось как-то так…
– Все понятно, – говорю я. – А теперь отвечай мне честно. Значит, как вышел ты из тюрьмы, тебя на прежнюю работу не взяли? Вот ты на северный перегон и подался. Здесь, мол, всех берут, люди нужны. Так?
– Так, товарищ капитан. Они – геологи мои – алмаз ищут. Секретное это дело. И не берут меня. Морально я разложился, – так мне объяснили. А я хочу путешествовать. Я с детства хочу путешествовать.
– Готовить-то умеешь?
– Умею я, товарищ капитан. Очень даже хорошо готовлю, – сказал Вася быстро и убедительно. – И щи, и кашу, и лепешки.
Вечером я стоял на палубе, глядел на онежские сумерки и думал о том, что до отхода остается двое суток. Впереди длинные переходы, трудное плавание во льдах, а дух у меня уже не тот, чтобы всему этому радоваться. Я и не заметил, как рядом очутился наш новый кок. Он стоял в той же позе, что и я – нога на кнехте, локти на леере, – и тоже смотрел, как сгущаются над водой сумерки. Не люблю я смотреть на такие вещи с кем-нибудь вместе.
– Товарищ капитан, у меня труба дымит, – сказал мой новый кок и сплюнул за борт.
– Ну, – сказал я, – и что?
– Дымит у меня труба, товарищ капитан.
– Наверное, надо прочистить.
– А и верно! – почему-то обрадовался кок и поддернул свои новые синие штаны. Старпом уже выдал ему робу.
Я ушел на берег и вернулся поздно. Там от города до судостроительного завода километров пять. Автобус не ходил: весенняя грязь по колено. Пришлось пешком. Ботинки после этого похода можно было в местный краеведческий музей ставить.
Пробираюсь я от трапа к себе в каюту мимо камбуза, слышу – там железо звякает. Вот, думаю, прав старпом: молодой кок, но старательный. Трубу чистит даже ночью.
Ранним утром кто-то стал дергать меня за ногу. Открыл глаза и вижу, что это наш судовой механик.
– Что вы, – говорю, – спятили, что ли, механик?
– Полундра, – отвечает. – Разобрал ваш уголовник весь пароход на части. И клотик с мачты отвинтил уже, и киль теперь начинает из шпангоутов выбивать.
– Вы, Роман Иванович, в своем уме?
– В своем. В своем собственном. – И смотрит на меня, как тюлень на белого медведя: с тоской и злобой. Надо сказать, Роман Иванович был очень недоволен своей судьбой. Он думал, что по солидным годам, по солидному опыту его на какой-нибудь большой пароход назначат, а его засунули ко мне на сейнеришко. Вот он и злился на все вокруг и раздувал все неполадки. Как говорят – нездорово их преувеличивал. Ну, думаю, и сейчас преувеличивает. Не мог мальчишка за одну ночь весь сейнер разобрать на части. Невозможно это.
– Разобрал ваш новый кок пароход на части, на мелкие кусочки, – повторяет механик со злорадством. Из водопроводной трубы на камбузе теперь бьет артезианский фонтан!
– Воткните, – говорю, – в артезианский фонтан пробку и не мешайте мне отдыхать. Ваше это дело – забивать пробки, а не мое.
– Конечно! Ваше-то только их выковыривать.
– Это уж намек какой-то нехороший. Идите, забейте пробку, а днем мы еще побеседуем. Сами вы подписывали приемочный акт, сами принимали такой пароход, который за два часа мальчишка может на части разобрать.
Тут механик еще посердился немного и ушел. А я прислушался – и действительно, вдруг слышу: шумит где-то вода, сильно так шумит.
Еще потонем прямо здесь, у причала, думаю. Обидно как-то: прямо у причала потонуть в грязной воде.
Быстренько встал, оделся, прихожу на камбуз. А там дымовые и всякие другие трубы на полу лежат. Только одна плита и цела. На плите кок сидит. Увидел меня и облизывается от возбуждения.
– А вы, – говорит, – товарищ капитан, неправы были. Вовсе даже и не надо было трубу чистить. Я теперь как разобрал все, то и понял. Это просто наверху крышка есть в трубе. Чтоб дождь и снег не попадал. Так она, эта крышка, наполовину прикрыта была. Вот и дым.
– Какого же лешего ты другие трубы трогал? – спрашиваю я у кока.
– Раньше-то, в поле, все проще было, – оправдывается он. – Там костерчик разведешь – и все тут. А здесь устройство. Я его изучал на практике.
В это время появился старпом.
– Войдите, – просит, – в коковое положение, не сердитесь на него. Я знаю, что вам давеча механик наговорил про Ваську. А я вам скажу, что выхлопные газы из главного дизеля вместо атмосферы почему-то на камбуз попадают, так это механику ничего…
И пошел-поехал на Романа Ивановича говорить всякие штуки. Не любили они друг друга почему-то.
В общем, пришлось до самого выхода в море камбуз ремонтировать и команду кормить по-прежнему на берегу в столовой.
А Васька, чтобы показать, как он старается, все сложные обменные комбинации с продуктами устраивал. Мы последние дни ходили от причала к причалу: то воду брали, то топливо, то балласт. И приходилось стоять рядом с разными судами. Вот Вася это и использовал. Еще швартовые не закрепили, а уже слышно:
– Эгей, дядя! Ползи сюда поближе! – кричал наш кок соседнему коку. – Ползи, ползи сюда. Успеешь миски помыть.
– Чего ты гавкаешь, щенок? – отзывался какой-нибудь поседевший над кастрюлями повар. – Чего ты, щенок, гавкаешь?
– Дядь, ты случаем раньше в ресторане не работал?
– Да, а что? – спрашивал повар и, вытирая руки, спешил к борту. Ибо каждый корабельный кок работал когда-нибудь в первоклассном ресторане и любит вспомнить об этом.
– А в каком ресторане, дядя?
– В "Приморском" во Владивостоке.
– Ух ты. В "Приморском"! Это хорошо. А томатный соус у тебя есть?
– Есть а что?
– Давай на томатный сок менять?
Кругом собирались матросы. Они у меня были совсем молодые – курсанты из средней мореходки, практиканты. Приходил и старпом. Внимательно (как бы не продешевил чего кок) слушал, потирал небритые щеки. Василий Михайлович твердо верил, что небритые мужчины нравятся девушкам больше. Правда, в море, где девушек нет совсем, он еще реже беспокоил себя бритвой.
В перебранке и торговле проходил час. Потом Вася тащил к себе на камбуз бутыль томатного соуса и от радости напевал что-нибудь.
Занятный он был парень, Васька. И пел задушевно. Особенно удачно у него получалось: "Я – цыганский барон! У меня много жен…" Но что бы Вася ни пел, песня ему в работе не помогала. То клейстер из фигурных макарон у нас на обед, то тюря из сушеной картошки.
Он очень старался приготовить что-нибудь поприличнее, наш новый кок, часто показывал всем свое свидетельство об окончании поварской школы в Ленинграде. Мне даже стало казаться, будто он не кончал ее. Плохо еще было, что Вася не имел привычки к морю, и когда у Святого Носа прихватило нас хорошим штормом, так даже клейстер из фигурных макарон он не смог приготовить. То у него все сгорит, то перевернется, то плиту чаем зальет и угли уже не раздуть. Двое суток мы только консервы и сухой хлеб ели. Сам же Вася вообще ничего не мог взять в рот. Тяжело он переносил море – едва ноги передвигал. Но моряк мог бы из него получиться. Душевные данные для этого были у Васи: в койку он не лез – прятаться под одеяло от своей слабости не хотел. Чуть живой ползет по трапу в кубрик к матросам.
– Ребята, – хрипит, – а что я вспомнил сейчас! Очень даже веселая история. Посмеетесь, может быть.
В кубрике выбрасывает от качки ящики из рундуков и мигает свет. А Вася уцепится за поручни на трапе и рассказывает слабым голосом:
– Вот был у нас в экспедиции один парень. Двухлетнего оленя сшибал с ног. Зайдет с бока, как фуганет Олешу плевком в морду! Тот брык – и с копыт долой. И не шевелится больше. Это, значит, нервный шок называется. Здорово, ребята? Или вот еще случай…
Ну, ребята и заулыбаются. Будто не было бессонных ночей, промокших сапог и сырых простынь на койках. А пока Васька про оленя рассказывает, у него в кастрюльках только пепел остается.
Но ребята не злились на него за плохой харч. Полюбили его ребята. Не знаю за что, а полюбили. И прощали многое – и сухомятку, и тюрю из сушеной картошки.
Да, так вот. Поддаваться морю Вася не хотел. Боролся со слабостью. Дым из камбузной трубы задувало ко мне на мостик и в самую непогоду. Но одного дыма мало. Дымом не пообедаешь. Механик делал мне по десять сцен на дню.
– Что ваш кок коптит? Только пачкает небо этот уголовник. А я есть хочу! Я в том уже возрасте, когда надо питаться регулярно. Мне по договору нормальная пища положена, а где она? Где пища, я вас спрашиваю?
– Вы же видите, – растолковываю ему, – кок прилагает усилия. А это и есть главное. Кок даже по ночам не выходит из камбуза.
Вася действительно по ночам в камбузе сидел. Это однажды сослужило нам хорошую службу.
Я еще на стоянке механику говорил, что надо грузовую стрелу смайнать до самого трюма и закрепить в лежачем положении намертво. А Роман Иванович уперся и говорит: "Нет!" Показывает мне заводской чертеж, на котором походное положение стрелы указано под сорок пять градусов к мачте.
– Если заводские инженеры так решили – значит, точно, – говорил мне механик: он авторитетам очень сильно верил.
Ну, вот, когда у Святого прихватил нас норд-ост, то оттяжки у стрелы не выдержали и лопнули. Тяжелый стальной блок стал с борта на борт по воздуху летать, и вся стрела тоже. Вася той ночью сидел у себя в камбузе и все пытался сварить что-нибудь. Вдруг по стенке камбуза как ахнет этот блок. От удара краска и пробковая изоляция посыпались Васе за шиворот. Васек чувствует: случилось что-то неладное. Выбрался из камбуза. Ночь мокрым ветром насквозь полна. Пена через низкий фальшборт хлещет. Волна с полубака накатом идет по палубе. Тучи над головой летят так быстро, будто ими из пушки выстрелили. Свист и грохот вокруг. В такую кутерьму и бывалый матрос не сразу поймет, в чем дело. Но Вася понял. Подскочил к машинному люку – он ближе всего от камбуза расположен, – крикнул механику, что стрелу сорвало, а сам полез к мачте. Как его блок не угробил – это только Вася да тот блок знают.
Механик потом рассказывал, что, когда он вылез из машинного отделения, Вася уже по стреле карабкался. А стрела с борта на борт перекладывалась, и от креплений оттяжечных осталось одно только воспоминание.
– Щенок беспалый! – заорал Роман Иванович. – С ума ты съехал, что ли? Сейчас за борт улетишь, стерва!