Страница:
- Почему? - спросил Гриша.
- Нельзя. Мне тоже нельзя.
- Ну почему ж?
- Нам обоим нельзя: тебе еще рано, мне уже поздно.
И, довольный своей шуткой, Август Редаль принялся смеяться.
Мимо шла Тэкля. Лесник и ей закричал по-латышски, что вот Грегору Шумову рано, а Августу Редалю поздно ходить на зеленые балы.
Грише было не до смеха.
- Я - не плясать, я поглядеть только, - сказал он жалобно.
- Поглядеть? Ну, если только поглядеть... Что ж, тогда можно?
- И Яну можно?
Лесник мельком посмотрел на сына. И промолчал. Ян начал пыхтеть от обиды.
Помолчав, Редаль сказал:
- Ну что ж, можно и Яну.
9
...Зеленый бал еще не начинался. Оказалось - его откроют, когда кончат службу в церкви. Такой уж порядок.
По берегу Певьянского озера были раскинуты шатры, стояли бочки, украшенные дубовыми ветками, желтели шершавыми досками сколоченные в ночь будки; на их прилавках уже лежали груды рожков, пряников - мятных круглых и четырехугольных медовых, - стояли стеклянные банки с ядовито-яркими леденцами - красными, зелеными, желтыми.
Поближе к лесу разбили табор цыгане. В крытых повозках сидели глазастые женщины с коричневыми полуголыми ребятами.
Старый цыган, гнедой от загара, стоял возле залатанного со всех сторон шатра; он глядел желтыми круглыми глазами на усатого человека в жокейском картузике и говорил гортанно:
- Эх, панок, разве ж теперь есть цыганы! Теперь цыгану двадцать лет, а он еще ни одного коня не добыл с барской конюшни. Удали не стало, панок: цыганы ведра чинят, кастрюли лудят... Эх, панок!
Человек в картузике повернул голову, и Гриша узнал Викентия.
Викентий, пренебрежительно усмехаясь (похоже, что он и разговаривал-то с цыганом от скуки), сказал старику:
- Ты лучше расскажи, как это цыган в Ребенишках повесился. Украл барскую тройку, а потом повесился... Совесть заела, что ли?
- Ну, разве ж цыган может за тройку кобыл повеситься? Не сам он повесился. Задавили цыгана баронские холуи!
- Но-но-но! Ты полегче! - заорал Викентий угрожающе.
Но в это время на дороге показалась пара золотисто-рыжих коней, и рессорный экипаж, блистая лакированными спицами колес, проследовал к церкви... Это Тизенгаузены приехали к обедне. Гриша узнал Альфреда. На нем была все та же зеленая шляпа с пером. А рядом с Альфредом сидел прямо аршин проглотил - седой барин в котелке, с кроваво-кирпичным румянцем во все лицо - от бровей до самого кадыка, подпертого крахмальным, тугим воротничком.
Викентий скинул картузик и побежал на носках к экипажу.
Цыганка в пышных цветастых юбках, заметавших за нею пыль и мелкий мусор, с серебряными серьгами в ушах, большими, как полумесяцы, шла к рядам торговых будок и смотрела перед собой непонятными глазами.
А из лесу уже показались девушки и парни. Девушки были украшены венками из колокольчиков, ромашек, жасмина; у парней венки сплетены были из дубовых веток. Среди парней Гриша увидел и Кирюшку с Иваном-солдатом.
Девушки пошли к озеру - пускать венки на воду. Парни, перешучиваясь, остановились поодаль: невежливо глядеть, чей венок потонет. Гриша с Яном знали это и тоже не стали смотреть на девушек. Лучше идти к торговым будкам; вдвоем они располагали капиталом в три копейки. Капитал немалый, но и соблазнов было много. Они подошли к самой большой будке. Перед ними лежали на прилавке замечательные конфеты. Каждая была длиной ровно с ребячью ладонь. И каждая была завернута в белую с золотом бумагу; по краям бумага закручивалась бахромой так хитро, что белый цвет пропадал, а золото сверкало и переливалось на солнце. На такую конфетку глядеть почти так же занятно, как и сосать ее. А сосать можно хоть целый день одну! Можно было сосать ее без конца, если только не соблазнишься, не раскусишь ее сразу. Ну, а когда уж раскусил эту сладкую окаменелость, она расползется по всему языку мучнистопаточным нектаром, и через секунду, буквально через секунду, на языке останется только розовый след... да жгучее раскаяние в душе: не удержался, поспешил.
Пять таких великолепных конфет купили мальчики на свой капитал и больше уже не смотрели ни на мятные пряники, засиженные мухами, ни на турецкие рожки цвета сапожного голенища, ни на липкие маковники.
Впереди было еще много удовольствий.
- Пойдем в церковь, поглядим, - предложил Ян, - а то там кончится скоро.
- Нас оттуда прогонят.
- Не прогонят.
- Ну ладно, пойдем.
Они попали в церковь, когда туда уже трудно было протолкнуться. По одну сторону стояли девушки, пожилые женщины, старухи с букетами цветов, с венками. Справа толпились мужчины. Было душно - и от дыхания сотен людей и от запаха цветов. Многие принесли сюда целые венки из болотных цветов, будто сотканных из желтоватого кружева; цветы эти пахнут нежно, пока не увянут, а потом начинают источать сладкую отраву, от них болит голова.
Гриша быстро оглядел церковь, задрал голову вверх. Он в первый раз увидел хоры - у самого потолка; и там, на хорах, у самого потолка, густо стояли люди - молодые латышские парни. На потолке висела, подрагивая хрустальными подвесками, красивая люстра.
Мальчики стали осторожно пробираться вперед. На них сердито шипели.
Где-то барон со своим Альфредом? Их не видно сейчас. Ах, вот почему их не видать: впереди стояли скамьи - верно, для тех, кто был побогаче, им можно было молиться сидя, чтобы ноги не заныли. Потому их и не видать за спинами стоящих. А вот и длинный Викентий. Ну конечно, где-то недалеко от него и Альфред.
Когда мальчики пробрались поближе к первым рядам, они увидели впереди возвышение, убранное цветами и дубовыми ветками.
- Канцеле, - объяснил Ян.
Гриша не понял этого слова, но не стал переспрашивать.
Торжественно играл орган, и вся служба была непонятной. Потом орган затих. На возвышение - канцеле - поднялся по ступенькам пастор в длинном черном сюртуке, в золотых очках. Он поднял глаза к потолку - начал проповедь.
Говорил он громко и властно, ударяя ладонью по краю канцеле в такт словам: он даже смял рукой венок из ромашек, которым был украшен угол канцеле.
Гриша слушал невнимательно. Он увидел, как Викентий нырнул головой вперед, будто поклонился торопливо кому-то. И за его наклонившейся головой Гриша заметил кирпичные щеки сидевшего на дубовой скамье старого Тизенгаузена. Потом Викентий выпрямился и снова закрыл собою барона.
В это время поднялся кругом неясный говор, а в церкви, хоть и нерусской, это не полагается. Гриша вертел головой во все стороны и никак не мог разобраться, что случилось. Пастор, повысив голос, почти закричал про царя - многая ему лета, императору всероссийскому. И тогда раздался такой шум и грохот, что, казалось, обвалились хоры. Молодые латыши стучали наверху по перилам и кричали без передышки одно и то же:
- Долой! Долой!! Долой!!!
Они кричали это по-русски и по-латышски.
Пастор, иссиня-бледный, беззвучно разевал рот - его не было слышно.
Вдруг к канцеле подошел высокий латыш с длинными волосами, в синей рубашке и отстранил рукой пастора.
Кейнин! Гриша сразу его узнал. Шум утих.
- Твоя проповедь кончилась, - сказал Кейнин.
Пастор помедлил, отыскал кого-то глазами - барона? - и, пожав плечами, начал спускаться по ступенькам вниз.
Два совсем юных латыша стали возле канцеле и развернули над своими головами широкое красное знамя.
- Долой самодержавие! - крикнул чей-то сорвавшийся голос.
И десятки других голосов подхватили:
- Долой! Долой!! Долой!!!
Кейнин начал говорить по-латышски. Не все остались в церкви. Многие, тревожно переговариваясь, пошли к выходу. Гриша видел, как Викентий снова наклонился к барону и потом быстро зашагал из церкви. А барон остался. Гриша теперь ясно видел его: народу в церкви осталось не так много. Рядом со старым Тизенгаузеном стоял его сын Альфред. Без шляпы он казался не столь гордым, как в лесу.
Кейнин говорил про мир, залитый слезами и кровью, про народ, который рано или поздно сокрушит своих врагов. Он говорил о революции! Слово это опять сверкнуло перед Гришей, светлое и грозное, как молния... Красное знамя, чуть вздрагивая, возвышалось над головой Кейнина.
И вдруг душный воздух будто раскололся с оглушительным грохотом.
Барон Тизенгаузен держал в руке пистолет.
Два латыша подскочили к барону, один ударил его по руке...
И снова в церкви прогремел выстрел. Стекла в узких фигурных окнах ответили пронзительно-тонким стоном, жалобно зазвенела на потолке хрустальная люстра. Латышей оттолкнули от барона хорошо одетые люди; это, видно, были немцы.
- Охранники! - неистово крикнул кто-то.
Молодые латыши с яростными лицами хлынули с хоров вниз и смяли охрану барона. Мелькнуло кирпичное лицо Тизенгаузена и сгинуло. Кейнин кричал с высоты канцеле, протягивая руку: уговаривал. Его голоса теперь не было слышно. Тогда он перестал кричать, молча вытер пот с разгоряченного лица. Из угла, где кончалась уже свалка, подошел к нему коренастый латыш с простовато-лукавым лицом и поднес ему на ладонях четыре револьвера.
У Гриши холодок прошел по спине: латыш улыбнулся! Вот какие это были люди!
- Всех обезоружили. Теперь выбьем их из церкви - и на митинг!
Кейнин, качая головой, посмотрел на револьверы - видно, стычка в церкви ему не понравилась, - потом, глядя на смеющегося парня, тоже улыбнулся и сказал что-то негромко.
Латыши вывели немецкую охрану на паперть. Каждого немца держали за вывернутые локти. Избитого барона пронесли на руках. За ним вели Альфреда... С паперти было видно, как вскочил на коня Викентий и поскакал по дороге.
Заплывший от огромного синяка глаз Тизенгаузена оживился. Стоявший возле него латыш кинул ему с недоброй усмешкой:
- Рано радуешься: телеграфные провода перерезаны еще рано утром. Драгуны не прискачут!
- На осину барона! - закричал кто-то.
Гриша увидел Кирюшку. Он пробивался сквозь толпу латышей.
- На осину!
Кейнин поднял руку:
- Нас не интересует отдельный барон. Пусть отдельный барон едет пока что к себе домой...
Кейнина слушались.
Сухопарый молодой немец из обезоруженной охраны посадил барона в экипаж, растерянный кучер подобрал вожжи, рядом со старым Тизенгаузеном сел Альфред с белым, как бумага, лицом; он испуганно озирался... и вдруг увидел Гришу.
Одно мгновение они разглядывали друг друга... Потом кучер тронул вожжи, и коляска медленно поехала по дороге сквозь строй крестьян, смотревших на барона с угрюмой ненавистью.
А потом у самой церкви собрались под красным знаменем крестьяне латыши и русские.
Снова говорил Кейнин. Он говорил громко, голос его разносился далеко и гулко отдавался в лесу эхом.
Лица окружавших его крестьян словно посветлели. Гриша увидел широко раскрытые соколиные глаза Комлева, подавшегося вперед Ивана-солдата, увидел латышей, запомнившихся ему после памятных похорон в лесу. Вот и знакомая седая латышка; она не отрываясь глядит на Кейнина - видно, боится пропустить хоть одно слово. А вот и Август Редаль. Откуда он-то взялся? И старый Винца тут!
Кейнин звал всех - и Гришу Шумова тоже - верить беззаветно в победу. Народ будет биться за свою долю, и он победит! Поднялся народ-богатырь, и никому его теперь не осилить - ни черным баронам, ни царским жандармам, никому! Наступит день - и всей землей будет владеть народ-труженик, одолевший своих вечных врагов. Этот день придет, уже недолго осталось ждать его. Придет час победы!
Кейнин кончил говорить, и все, не сговариваясь, запели песню - ее Гриша слышал впервые:
Смело, товарищи, в ногу!
Десятка два молодых парней окружили Кейнина и ушли вместе с ним, размахивая на прощанье шапками.
А через минуту, как будто ровно ничего не случилось, открылся зеленый бал. На опушке леса разом заиграли флейтист и скрипач, над весело забурлившей толпой понеслись прыгающие звуки польки.
На лужайке у лесной опушки расчистили круг, молодой парень - тот самый, что вручил Кейнину четыре револьвера - схватил румяную девушку и прошелся с ней первым по кругу.
Скоро бал был в разгаре.
Расторопный торговец прикатил на лужайку бочку пива, его подручный тащил некрашеный стол.
По озеру плыли девичьи венки - их было много; может быть, сегодня ни один из них не потонул.
Хорошо было Грише и Яну в веселой толпе! Бессмысленные лица пьяных попадались еще редко, а все остальные казались друзьями в этот день. И слышалось среди мужиков хорошее новое слово: "товарищ". Хорошо было Грише с Яном... пока не увидели они сердитое лицо Августа Редаля.
10
Лесник закричал сыну - и не понять было, сердится он или шутит:
- Полайдны! Ступай домой, негодник!
Он схватил за руку Яна. Тот не удержался, сказал отцу по-латышски:
- Ты же позволил...
- Я позволил! Я не знал, что тут стрелять будут!
- А я знал?
Этот ответ будто и в самом деле рассердил Редаля. Он схватил сына за руку, и они оба быстро пошли к лесу; лесник шагал огромными шагами, а Ян бежал рысцой рядом с ним. Гриша побежал за ними. Лес дышал влажной прохладой, лучи солнца еле пробивались сквозь листья берез и осин. Так хорошо было в этом зеленом мире, что Редаль незаметно сбавил шаг. Он обернулся к Грише и после минутного раздумья спросил:
- Кто ж там стрелял все-таки? Я-то сам в церковь не попал...
- Барон Тизенгаузен.
- В кого?
- Не знаю.
- Негодяй! - закричал лесник.
Гриша с удивлением поглядел на него: рыжие брови Августа Редаля были сдвинуты, голубые глаза, такие спокойные обычно, сверкали. Но это продолжалось не больше секунды. Редаль опустил глаза.
- Негодник! - закричал он сыну. - Ты как с отцом разговаривал?
- Он не виноват, - сказал Гриша.
Редаль некоторое время шел молча. Потом сказал:
- Ну, вы оба будьте умниками и не болтайте о том, что видели в Пеньянах. И кого видели - не говорить! Ладно?
- Ладно, - сказал Гриша.
Про кого закричал Редаль "негодяй" в первый раз? Ох, любят большие хитрить с ребятами!
- Там слышно было несколько выстрелов, - проговорил Август Редаль.
- Два!
- Ну, пусть два; значит, стрелял не один барон.
- Нет, это он стрелял.
- А кроме него кто?
- Не знаю. Стрелял барон. А потом у него отобрали револьвер...
- Кто? Кто отобрал?
- Не знаю... - растерянно ответил Гриша.
- Ничего ты не знаешь! - пробормотал Редаль. - И мой дурень ничего не знает! А раз не знаете - молчите. Оба! Слышите?
- Слышим, - ответил Гриша за себя и за Яна.
- Не то я с тебя шкуру спущу! - Редаль схватил сына за шиворот, но теперь уже было видно, что это он не всерьез. - Я, если надо будет, со своего шкуру спущу, а с тебя, Грегор, спустит шкуру твой папаша!
- Мой батя с меня шкуру не спустит, - убежденно ответил Гриша.
- Ну, мать спустит. Она спустит, я-то ее знаю.
Насчет матери Гриша и сам сомневался: может, она и спустит с него шкуру.
- А ты не говори ей, дядя Август.
- Ишь, умник какой!
Гриша промолчал. Он сам знал про себя, что он умный.
- Таким умным, как вы оба, надо еще и еще вгонять разум с заднего хода... Чтобы на чердаке ветер не гулял.
Но ребята уже видели, что Редаль шутит. Они шли втроем по лесной дороге, и разговор кончился совсем хорошо, когда уже подходили к усадьбе.
Редаль сказал мальчикам:
- Ну ладно! Будем все втроем молчать. А проговоритесь - заставлю спеть голосянку.
Голосянку Гриша знал. Кто-нибудь говорил первый: "Ванька, Ванька, спой голосянку, кто не дотянет, тому уши драть!" И тогда все голосили кричали в одну ноту - и каждый старался сберечь дыхание как можно дольше. У кого дыхания не хватало и он останавливался первый, тому драли уши. Драли крепко, на совесть. Голосянка часто кончалась слезами.
Взрослые в голосянку всегда выигрывали у ребят - у них дыхание длинней. Так что играть в эту игру с Редалем - значит наверняка быть выдранным за уши.
Так и не увидел в тот день Гриша ни костров, ни хороводов, ни пылающих на берегу озера смоляных бочек.
Но зато словно шире и дальше увидел он окружавший его мир.
Каких людей узнал он сегодня! Крепких и смелых, словно добывших уже волшебную воду Железного ручья...
Есть на свете и черные злодеи. Есть черные бароны. Есть черная сотня - слышно, совсем недавно громила она и грабила дома беззащитных.
Но есть на земле люди, которые бьются против черного зла, за народ, вместе с народом, бьются до конца, будут биться до победы, не щадя ни своей, ни вражьей жизни!
11
Тревога, смутная тревога чуялась во всем.
Люди иногда начинали почему-то говорить вполголоса, сторожко оглядываясь. По вечерам Минай, Винца и Трофимов собирались у дальнего амбара и негромко говорили подолгу, дотемна.
Как-то раз пан Пшечинский не вытерпел, закричал Минаю:
- Может, хватит языком работать? Завтра вставать рано!
Минай сдвинул шапку на брови, ничего не ответил. И не тронулся с места.
Перфильевна уже с неделю гостила в городе.
А про барона Тизенгаузена рассказывали, что он совсем уехал с семьей. Шестьдесят возов всякого добра везли за ним из имения в город.
Гришина мать теперь чаще бегала в помещичий дом, на кухню. И возвращалась оттуда со страшными вестями:
- В городе черная сотня студентам глаза выкалывает шпильками.
Или:
- Всемирная война будет!
Про всемирную войну говорили и раньше, будто бы скоро все начнут убивать друг друга, кто останется в живых - неведомо. Так написано в старых книгах.
Ну, у ребят свои дела. Не могут они без конца, по целым дням думать про взрослых. И взрослые теперь меньше думали о ребятах. Гриша с Яном скоро поняли это и смелей, без спросу, уходили в поле, в лес. Нашли в сосновом бору неизвестный овраг: к нему даже тропинок не было, никто там не бывал. Овраг поднимался к соснам рыжими песчаными краями. Мальчишки утыкали высокий край оврага колышками и, набрав в лесу камней, забрасывали снизу, со дна оврага, вражеское колышковое войско бомбами. А потом кидались на приступ, проваливались в зыбком песке, падали, подымались, в рукопашном бою брали крепость.
Случилось в те дни одно событие, которое оставило после себя памятную метку на большом Гришином пальце.
После долгого перерыва (впервые после беды с конем) мальчики встретились в саду с дочками Перфильевны.
Девчонки на этот раз не испугались. Они тащили к бревну, лежавшему у изгороди, большую доску. Старшая девочка деловито уложила доску серединой на бревно и скомандовала сестре:
- Садись на тот край, Ирочка!
Ян глядел на Ирочку не отрываясь. Гриша наконец заметил это и ткнул его в бок. Ян продолжал глядеть. Гриша рассердился и сказал громко:
- Ирочка - в носу дырочка!
- Тебя опять выдерут! - закричала старшая девочка. - Как в тот раз! Она соскочила с доски. - Уходи отсюда!
Гриша в ответ просунул свою руку под доску:
- Не дам качаться.
Старшая девочка села на один край доски, младшая - на другой. Гриша не успел выдернуть руку, большой палец остался под доской. Девочки принялись качаться, как на качелях.
Гриша сжал зубы, молчал. Первым закричал Ян:
- Что вы делаете?
Когда девочки соскочили с доски, палец у Гриши был раздавлен, из-под синего ногтя зловеще капала кровь.
Он не заплакал. И сказал Яну:
- Из-за тебя.
Потом ноготь долго слезал с пальца, и Гриша каждый день показывал его Яну и вообще всем желающим, гордясь немножко своим увечьем.
Потом он спросил Яна:
- Зачем ты так долго глядел на нее?
Ян ответил застенчиво:
- Она красивая.
Гриша не стал дразнить друга. Раздумал. Ему как-то неловко стало...
...Вернулась из города Перфильевна веселая и громко сказала Пшечинским:
- Риго-Орловская дорога теперь больше не забастует, не-ет! Теперь сюда сколь хочешь солдат привезут.
Про забастовки Гриша слыхал. Рабочие говорили "баста" и бросали работу. Ловчей всего выходило это на железной дороге. Станут дороги, тогда царь как без рук: ни войск не подвезти, ни пушек, ни муки солдатам...
Беда! Не продержались, значит, рабочие, кончили бастовать. Ну, ничего, соберутся с силами - еще забастуют, рано Перфильевна радуется.
Прошло несколько дней - появился и Дамберг с фотографическим аппаратом. Он снимал семейство помещицы вместе с гувернанткой в саду, у цветочной клумбы, потом на ступеньках крыльца, потом у сажалки.
К отцу приехал из Ребенишек Шпаконский. Дамберг увидел учителя, долго приглядывался к нему издали и затем уверенно и зло сказал помещице:
- Таких, как он - в синих рубашках, с длинными волосами, - надо немедля сажать в тюрьму.
Разговор Шпаковского с отцом показался Грише на этот раз более ясным, чем обычно. Они говорили про мужиков, про то, как они и раньше, в старые годы, поднимались против своих врагов. Воевали. Шпаковский сказал под конец с раздумьем:
- Опоздали наши мужички, опоздали! Им бы начать, когда Риго-Орловская дорога стояла, когда в Риге еще не все кончилось...
- Латыши, - ответил Гришин отец, - латыши - народ каменный. Наших, русских, скорей зажжешь. Да без латышей-то что ж сделаешь?
- Ты это, Иваныч, к чему? - настороженно спросил Шпаковский.
- У нас и пугачевщина была - вон какой размах: на Москву мужики шли! И Разин. И этот... ты как-то раз про него мне говорил, забыл я имя-то...
- Болотников.
- Ну да, Болотников. А у латышей? Не слыхал я про них ничего похожего.
- Не знаешь ты, значит, про их борьбу с немецкими баронами. Да они сотни лет боролись со своими вековыми врагами, с баронами! А когда непереносимо тяжко становилось, куда оглядывался латыш-труженик? На восток, на русский народ. И про Пугачева латыши слыхали, это я тебе верно говорю! И тоже бунтовали... Когда Пугачев собирался на Москву, мужики в Курляндии губернатора Броуна высекли всенародно.
- Ну да!
- Исторический факт.
Отец захохотал оглушительно:
- Нет, это наши! Наши, русские! И скорей всего - староверы. Молятся, молятся, а потом возьмут да губернатора и выдерут. Хо-хо-хо!
- А латыши не могли бы?
- Нет. Латыши знаешь что сделали бы с этим губернатором? Убили бы на месте. Обязательно убили бы. А выпороть да потом на волю отпустить - это уж только наши и могли сообразить!
- Что ж, по-твоему, русский мужик добрей, что ли?
- Не в том суть. Да губернатору порка, может, хуже смерти. Ну посуди: дворянин - и поротый. Ему после этого одно остается: самому петлю на шею надеть, жить ему дальше нельзя...
- Ну, вот и ошибся: и Броун остался жить и в Курземе, где это произошло, ни одного русского мужика не было. Там всё латыши.
Отец задумался.
Потом опять захохотал:
- Нет, ты подумай: выпороть губернатора! Ох-хо-хо! А ты не соврал, часом?
- Исторический факт.
В горницу вошла мать, и учитель заговорил про другое:
- Пора тебе, Иваныч, подумать, как сына в училище определить.
Лицо Ивана Шумова затуманилось.
- Хочешь, Гриша, учиться? - спросил Шпаковский. - Гимназистом станешь, с ясными пуговицами! А потом студентом. Неплохо?
- Не хочу студентом, - ответил Гриша.
- Это почему ж?
- Студентам глаза выкалывают.
Отец со Шпаковским переглянулись.
- Услыхал откуда-то... В городе был случай.
- Батя, а зачем черная сотня студентам глаза выкалывает?
- И откуда ты наслушался эдакого?
- Батя, а чего я тебе скажу: найдем волшебную воду и тогда черную сотню побьем. Есть люди, которые уже бьются с ней.
Отец обнял сына:
- Ну что ты все выдумываешь! Волшебная вода... А давеча все про бесстрашного старика бормотал. Экий блажной! В кого ты такой уродился-то?
Мать сразу же откликнулась:
- В родного батюшку, в кого ж еще!
В избу вбежала кухарка Перфильевны, Анфиса:
- Иваныч! Хозяйка велит тебе ехать в Ребенишки. Сей же час.
- С чего это загорелось так-то?
- Будто за семенами садовыми, что ли. Давеча уговорилась она с Лещовым, ему для нас семена из самого Питера доставили.
Шпаковский поднялся:
- Ну, тогда и я поеду.
Часа через два после их отъезда на большой дороге показалась толпа.
Шли заозерские, пеньянские, ковшинские, граудинские мужики.
Гриша подбежал к плетню. Он увидел знакомых и незнакомых ему людей. В первом ряду шагали Кейнин, Иван-солдат, молодой латыш с плутовато-веселым лицом (тот, что отдал револьверы Кейнину), Кирюшка Комлев. Шел Минаев дед - рядом с совсем древним латышом, согнувшимся, опиравшимся на костыль. Были и женщины. Гриша увидел седую латышку, которая пела на кладбище, как молитву: "Слезами залит мир безбрежный!.." Две девушки шли рядом с ней.
"Затишье" никогда не знало такого многолюдья.
Старый Винца, торопливо подпоясывая на ходу свитку, пробежал трусцой мимо Гриши, стал около Минаева деда, зашагал с ним в ногу, по-солдатски.
Пан Пшечинский подошел к плетню, закричал хрипло, со злобой:
- Идите, идите, дурни! Мир хцете перевернуть? Мало вам розума вгоняли в задние ворота!
Никто ему не ответил. Будто муха прожужжала. Даже старый Винца не обернулся на слова арендатора.
Черноглазая Тэкля стояла, простоволосая, на крыльце. Видно, выскочила второпях - тяжелые косы лежали у нее на плечах, свешиваясь до пояса. Нет, и на нее никто не оглянулся, даже Иван-солдат.
Долго шли молчаливые ряды крестьян мимо "Затишья".
Кто-то рядом с Гришей проговорил вполголоса:
- На Тизенгаузенов поднялись...
И вдруг неистово заорал Пшечинский:
- Куда? Куда, лайдак?!
Минай, до того бывший где-то в отлучке, бегом догонял земляков своих. Он оглянулся на крик Пшечинского, хотел что-то сказать, потом махнул рукой и побежал вперед.
12
К ночи вернулся отец.
Гриша первым кинулся к нему:
- Мужики давеча шли мимо - на Тизенгаузенов поднялись! Заозерские, пеньянские, ковшинские... Ну целое войско!
- Нельзя. Мне тоже нельзя.
- Ну почему ж?
- Нам обоим нельзя: тебе еще рано, мне уже поздно.
И, довольный своей шуткой, Август Редаль принялся смеяться.
Мимо шла Тэкля. Лесник и ей закричал по-латышски, что вот Грегору Шумову рано, а Августу Редалю поздно ходить на зеленые балы.
Грише было не до смеха.
- Я - не плясать, я поглядеть только, - сказал он жалобно.
- Поглядеть? Ну, если только поглядеть... Что ж, тогда можно?
- И Яну можно?
Лесник мельком посмотрел на сына. И промолчал. Ян начал пыхтеть от обиды.
Помолчав, Редаль сказал:
- Ну что ж, можно и Яну.
9
...Зеленый бал еще не начинался. Оказалось - его откроют, когда кончат службу в церкви. Такой уж порядок.
По берегу Певьянского озера были раскинуты шатры, стояли бочки, украшенные дубовыми ветками, желтели шершавыми досками сколоченные в ночь будки; на их прилавках уже лежали груды рожков, пряников - мятных круглых и четырехугольных медовых, - стояли стеклянные банки с ядовито-яркими леденцами - красными, зелеными, желтыми.
Поближе к лесу разбили табор цыгане. В крытых повозках сидели глазастые женщины с коричневыми полуголыми ребятами.
Старый цыган, гнедой от загара, стоял возле залатанного со всех сторон шатра; он глядел желтыми круглыми глазами на усатого человека в жокейском картузике и говорил гортанно:
- Эх, панок, разве ж теперь есть цыганы! Теперь цыгану двадцать лет, а он еще ни одного коня не добыл с барской конюшни. Удали не стало, панок: цыганы ведра чинят, кастрюли лудят... Эх, панок!
Человек в картузике повернул голову, и Гриша узнал Викентия.
Викентий, пренебрежительно усмехаясь (похоже, что он и разговаривал-то с цыганом от скуки), сказал старику:
- Ты лучше расскажи, как это цыган в Ребенишках повесился. Украл барскую тройку, а потом повесился... Совесть заела, что ли?
- Ну, разве ж цыган может за тройку кобыл повеситься? Не сам он повесился. Задавили цыгана баронские холуи!
- Но-но-но! Ты полегче! - заорал Викентий угрожающе.
Но в это время на дороге показалась пара золотисто-рыжих коней, и рессорный экипаж, блистая лакированными спицами колес, проследовал к церкви... Это Тизенгаузены приехали к обедне. Гриша узнал Альфреда. На нем была все та же зеленая шляпа с пером. А рядом с Альфредом сидел прямо аршин проглотил - седой барин в котелке, с кроваво-кирпичным румянцем во все лицо - от бровей до самого кадыка, подпертого крахмальным, тугим воротничком.
Викентий скинул картузик и побежал на носках к экипажу.
Цыганка в пышных цветастых юбках, заметавших за нею пыль и мелкий мусор, с серебряными серьгами в ушах, большими, как полумесяцы, шла к рядам торговых будок и смотрела перед собой непонятными глазами.
А из лесу уже показались девушки и парни. Девушки были украшены венками из колокольчиков, ромашек, жасмина; у парней венки сплетены были из дубовых веток. Среди парней Гриша увидел и Кирюшку с Иваном-солдатом.
Девушки пошли к озеру - пускать венки на воду. Парни, перешучиваясь, остановились поодаль: невежливо глядеть, чей венок потонет. Гриша с Яном знали это и тоже не стали смотреть на девушек. Лучше идти к торговым будкам; вдвоем они располагали капиталом в три копейки. Капитал немалый, но и соблазнов было много. Они подошли к самой большой будке. Перед ними лежали на прилавке замечательные конфеты. Каждая была длиной ровно с ребячью ладонь. И каждая была завернута в белую с золотом бумагу; по краям бумага закручивалась бахромой так хитро, что белый цвет пропадал, а золото сверкало и переливалось на солнце. На такую конфетку глядеть почти так же занятно, как и сосать ее. А сосать можно хоть целый день одну! Можно было сосать ее без конца, если только не соблазнишься, не раскусишь ее сразу. Ну, а когда уж раскусил эту сладкую окаменелость, она расползется по всему языку мучнистопаточным нектаром, и через секунду, буквально через секунду, на языке останется только розовый след... да жгучее раскаяние в душе: не удержался, поспешил.
Пять таких великолепных конфет купили мальчики на свой капитал и больше уже не смотрели ни на мятные пряники, засиженные мухами, ни на турецкие рожки цвета сапожного голенища, ни на липкие маковники.
Впереди было еще много удовольствий.
- Пойдем в церковь, поглядим, - предложил Ян, - а то там кончится скоро.
- Нас оттуда прогонят.
- Не прогонят.
- Ну ладно, пойдем.
Они попали в церковь, когда туда уже трудно было протолкнуться. По одну сторону стояли девушки, пожилые женщины, старухи с букетами цветов, с венками. Справа толпились мужчины. Было душно - и от дыхания сотен людей и от запаха цветов. Многие принесли сюда целые венки из болотных цветов, будто сотканных из желтоватого кружева; цветы эти пахнут нежно, пока не увянут, а потом начинают источать сладкую отраву, от них болит голова.
Гриша быстро оглядел церковь, задрал голову вверх. Он в первый раз увидел хоры - у самого потолка; и там, на хорах, у самого потолка, густо стояли люди - молодые латышские парни. На потолке висела, подрагивая хрустальными подвесками, красивая люстра.
Мальчики стали осторожно пробираться вперед. На них сердито шипели.
Где-то барон со своим Альфредом? Их не видно сейчас. Ах, вот почему их не видать: впереди стояли скамьи - верно, для тех, кто был побогаче, им можно было молиться сидя, чтобы ноги не заныли. Потому их и не видать за спинами стоящих. А вот и длинный Викентий. Ну конечно, где-то недалеко от него и Альфред.
Когда мальчики пробрались поближе к первым рядам, они увидели впереди возвышение, убранное цветами и дубовыми ветками.
- Канцеле, - объяснил Ян.
Гриша не понял этого слова, но не стал переспрашивать.
Торжественно играл орган, и вся служба была непонятной. Потом орган затих. На возвышение - канцеле - поднялся по ступенькам пастор в длинном черном сюртуке, в золотых очках. Он поднял глаза к потолку - начал проповедь.
Говорил он громко и властно, ударяя ладонью по краю канцеле в такт словам: он даже смял рукой венок из ромашек, которым был украшен угол канцеле.
Гриша слушал невнимательно. Он увидел, как Викентий нырнул головой вперед, будто поклонился торопливо кому-то. И за его наклонившейся головой Гриша заметил кирпичные щеки сидевшего на дубовой скамье старого Тизенгаузена. Потом Викентий выпрямился и снова закрыл собою барона.
В это время поднялся кругом неясный говор, а в церкви, хоть и нерусской, это не полагается. Гриша вертел головой во все стороны и никак не мог разобраться, что случилось. Пастор, повысив голос, почти закричал про царя - многая ему лета, императору всероссийскому. И тогда раздался такой шум и грохот, что, казалось, обвалились хоры. Молодые латыши стучали наверху по перилам и кричали без передышки одно и то же:
- Долой! Долой!! Долой!!!
Они кричали это по-русски и по-латышски.
Пастор, иссиня-бледный, беззвучно разевал рот - его не было слышно.
Вдруг к канцеле подошел высокий латыш с длинными волосами, в синей рубашке и отстранил рукой пастора.
Кейнин! Гриша сразу его узнал. Шум утих.
- Твоя проповедь кончилась, - сказал Кейнин.
Пастор помедлил, отыскал кого-то глазами - барона? - и, пожав плечами, начал спускаться по ступенькам вниз.
Два совсем юных латыша стали возле канцеле и развернули над своими головами широкое красное знамя.
- Долой самодержавие! - крикнул чей-то сорвавшийся голос.
И десятки других голосов подхватили:
- Долой! Долой!! Долой!!!
Кейнин начал говорить по-латышски. Не все остались в церкви. Многие, тревожно переговариваясь, пошли к выходу. Гриша видел, как Викентий снова наклонился к барону и потом быстро зашагал из церкви. А барон остался. Гриша теперь ясно видел его: народу в церкви осталось не так много. Рядом со старым Тизенгаузеном стоял его сын Альфред. Без шляпы он казался не столь гордым, как в лесу.
Кейнин говорил про мир, залитый слезами и кровью, про народ, который рано или поздно сокрушит своих врагов. Он говорил о революции! Слово это опять сверкнуло перед Гришей, светлое и грозное, как молния... Красное знамя, чуть вздрагивая, возвышалось над головой Кейнина.
И вдруг душный воздух будто раскололся с оглушительным грохотом.
Барон Тизенгаузен держал в руке пистолет.
Два латыша подскочили к барону, один ударил его по руке...
И снова в церкви прогремел выстрел. Стекла в узких фигурных окнах ответили пронзительно-тонким стоном, жалобно зазвенела на потолке хрустальная люстра. Латышей оттолкнули от барона хорошо одетые люди; это, видно, были немцы.
- Охранники! - неистово крикнул кто-то.
Молодые латыши с яростными лицами хлынули с хоров вниз и смяли охрану барона. Мелькнуло кирпичное лицо Тизенгаузена и сгинуло. Кейнин кричал с высоты канцеле, протягивая руку: уговаривал. Его голоса теперь не было слышно. Тогда он перестал кричать, молча вытер пот с разгоряченного лица. Из угла, где кончалась уже свалка, подошел к нему коренастый латыш с простовато-лукавым лицом и поднес ему на ладонях четыре револьвера.
У Гриши холодок прошел по спине: латыш улыбнулся! Вот какие это были люди!
- Всех обезоружили. Теперь выбьем их из церкви - и на митинг!
Кейнин, качая головой, посмотрел на револьверы - видно, стычка в церкви ему не понравилась, - потом, глядя на смеющегося парня, тоже улыбнулся и сказал что-то негромко.
Латыши вывели немецкую охрану на паперть. Каждого немца держали за вывернутые локти. Избитого барона пронесли на руках. За ним вели Альфреда... С паперти было видно, как вскочил на коня Викентий и поскакал по дороге.
Заплывший от огромного синяка глаз Тизенгаузена оживился. Стоявший возле него латыш кинул ему с недоброй усмешкой:
- Рано радуешься: телеграфные провода перерезаны еще рано утром. Драгуны не прискачут!
- На осину барона! - закричал кто-то.
Гриша увидел Кирюшку. Он пробивался сквозь толпу латышей.
- На осину!
Кейнин поднял руку:
- Нас не интересует отдельный барон. Пусть отдельный барон едет пока что к себе домой...
Кейнина слушались.
Сухопарый молодой немец из обезоруженной охраны посадил барона в экипаж, растерянный кучер подобрал вожжи, рядом со старым Тизенгаузеном сел Альфред с белым, как бумага, лицом; он испуганно озирался... и вдруг увидел Гришу.
Одно мгновение они разглядывали друг друга... Потом кучер тронул вожжи, и коляска медленно поехала по дороге сквозь строй крестьян, смотревших на барона с угрюмой ненавистью.
А потом у самой церкви собрались под красным знаменем крестьяне латыши и русские.
Снова говорил Кейнин. Он говорил громко, голос его разносился далеко и гулко отдавался в лесу эхом.
Лица окружавших его крестьян словно посветлели. Гриша увидел широко раскрытые соколиные глаза Комлева, подавшегося вперед Ивана-солдата, увидел латышей, запомнившихся ему после памятных похорон в лесу. Вот и знакомая седая латышка; она не отрываясь глядит на Кейнина - видно, боится пропустить хоть одно слово. А вот и Август Редаль. Откуда он-то взялся? И старый Винца тут!
Кейнин звал всех - и Гришу Шумова тоже - верить беззаветно в победу. Народ будет биться за свою долю, и он победит! Поднялся народ-богатырь, и никому его теперь не осилить - ни черным баронам, ни царским жандармам, никому! Наступит день - и всей землей будет владеть народ-труженик, одолевший своих вечных врагов. Этот день придет, уже недолго осталось ждать его. Придет час победы!
Кейнин кончил говорить, и все, не сговариваясь, запели песню - ее Гриша слышал впервые:
Смело, товарищи, в ногу!
Десятка два молодых парней окружили Кейнина и ушли вместе с ним, размахивая на прощанье шапками.
А через минуту, как будто ровно ничего не случилось, открылся зеленый бал. На опушке леса разом заиграли флейтист и скрипач, над весело забурлившей толпой понеслись прыгающие звуки польки.
На лужайке у лесной опушки расчистили круг, молодой парень - тот самый, что вручил Кейнину четыре револьвера - схватил румяную девушку и прошелся с ней первым по кругу.
Скоро бал был в разгаре.
Расторопный торговец прикатил на лужайку бочку пива, его подручный тащил некрашеный стол.
По озеру плыли девичьи венки - их было много; может быть, сегодня ни один из них не потонул.
Хорошо было Грише и Яну в веселой толпе! Бессмысленные лица пьяных попадались еще редко, а все остальные казались друзьями в этот день. И слышалось среди мужиков хорошее новое слово: "товарищ". Хорошо было Грише с Яном... пока не увидели они сердитое лицо Августа Редаля.
10
Лесник закричал сыну - и не понять было, сердится он или шутит:
- Полайдны! Ступай домой, негодник!
Он схватил за руку Яна. Тот не удержался, сказал отцу по-латышски:
- Ты же позволил...
- Я позволил! Я не знал, что тут стрелять будут!
- А я знал?
Этот ответ будто и в самом деле рассердил Редаля. Он схватил сына за руку, и они оба быстро пошли к лесу; лесник шагал огромными шагами, а Ян бежал рысцой рядом с ним. Гриша побежал за ними. Лес дышал влажной прохладой, лучи солнца еле пробивались сквозь листья берез и осин. Так хорошо было в этом зеленом мире, что Редаль незаметно сбавил шаг. Он обернулся к Грише и после минутного раздумья спросил:
- Кто ж там стрелял все-таки? Я-то сам в церковь не попал...
- Барон Тизенгаузен.
- В кого?
- Не знаю.
- Негодяй! - закричал лесник.
Гриша с удивлением поглядел на него: рыжие брови Августа Редаля были сдвинуты, голубые глаза, такие спокойные обычно, сверкали. Но это продолжалось не больше секунды. Редаль опустил глаза.
- Негодник! - закричал он сыну. - Ты как с отцом разговаривал?
- Он не виноват, - сказал Гриша.
Редаль некоторое время шел молча. Потом сказал:
- Ну, вы оба будьте умниками и не болтайте о том, что видели в Пеньянах. И кого видели - не говорить! Ладно?
- Ладно, - сказал Гриша.
Про кого закричал Редаль "негодяй" в первый раз? Ох, любят большие хитрить с ребятами!
- Там слышно было несколько выстрелов, - проговорил Август Редаль.
- Два!
- Ну, пусть два; значит, стрелял не один барон.
- Нет, это он стрелял.
- А кроме него кто?
- Не знаю. Стрелял барон. А потом у него отобрали револьвер...
- Кто? Кто отобрал?
- Не знаю... - растерянно ответил Гриша.
- Ничего ты не знаешь! - пробормотал Редаль. - И мой дурень ничего не знает! А раз не знаете - молчите. Оба! Слышите?
- Слышим, - ответил Гриша за себя и за Яна.
- Не то я с тебя шкуру спущу! - Редаль схватил сына за шиворот, но теперь уже было видно, что это он не всерьез. - Я, если надо будет, со своего шкуру спущу, а с тебя, Грегор, спустит шкуру твой папаша!
- Мой батя с меня шкуру не спустит, - убежденно ответил Гриша.
- Ну, мать спустит. Она спустит, я-то ее знаю.
Насчет матери Гриша и сам сомневался: может, она и спустит с него шкуру.
- А ты не говори ей, дядя Август.
- Ишь, умник какой!
Гриша промолчал. Он сам знал про себя, что он умный.
- Таким умным, как вы оба, надо еще и еще вгонять разум с заднего хода... Чтобы на чердаке ветер не гулял.
Но ребята уже видели, что Редаль шутит. Они шли втроем по лесной дороге, и разговор кончился совсем хорошо, когда уже подходили к усадьбе.
Редаль сказал мальчикам:
- Ну ладно! Будем все втроем молчать. А проговоритесь - заставлю спеть голосянку.
Голосянку Гриша знал. Кто-нибудь говорил первый: "Ванька, Ванька, спой голосянку, кто не дотянет, тому уши драть!" И тогда все голосили кричали в одну ноту - и каждый старался сберечь дыхание как можно дольше. У кого дыхания не хватало и он останавливался первый, тому драли уши. Драли крепко, на совесть. Голосянка часто кончалась слезами.
Взрослые в голосянку всегда выигрывали у ребят - у них дыхание длинней. Так что играть в эту игру с Редалем - значит наверняка быть выдранным за уши.
Так и не увидел в тот день Гриша ни костров, ни хороводов, ни пылающих на берегу озера смоляных бочек.
Но зато словно шире и дальше увидел он окружавший его мир.
Каких людей узнал он сегодня! Крепких и смелых, словно добывших уже волшебную воду Железного ручья...
Есть на свете и черные злодеи. Есть черные бароны. Есть черная сотня - слышно, совсем недавно громила она и грабила дома беззащитных.
Но есть на земле люди, которые бьются против черного зла, за народ, вместе с народом, бьются до конца, будут биться до победы, не щадя ни своей, ни вражьей жизни!
11
Тревога, смутная тревога чуялась во всем.
Люди иногда начинали почему-то говорить вполголоса, сторожко оглядываясь. По вечерам Минай, Винца и Трофимов собирались у дальнего амбара и негромко говорили подолгу, дотемна.
Как-то раз пан Пшечинский не вытерпел, закричал Минаю:
- Может, хватит языком работать? Завтра вставать рано!
Минай сдвинул шапку на брови, ничего не ответил. И не тронулся с места.
Перфильевна уже с неделю гостила в городе.
А про барона Тизенгаузена рассказывали, что он совсем уехал с семьей. Шестьдесят возов всякого добра везли за ним из имения в город.
Гришина мать теперь чаще бегала в помещичий дом, на кухню. И возвращалась оттуда со страшными вестями:
- В городе черная сотня студентам глаза выкалывает шпильками.
Или:
- Всемирная война будет!
Про всемирную войну говорили и раньше, будто бы скоро все начнут убивать друг друга, кто останется в живых - неведомо. Так написано в старых книгах.
Ну, у ребят свои дела. Не могут они без конца, по целым дням думать про взрослых. И взрослые теперь меньше думали о ребятах. Гриша с Яном скоро поняли это и смелей, без спросу, уходили в поле, в лес. Нашли в сосновом бору неизвестный овраг: к нему даже тропинок не было, никто там не бывал. Овраг поднимался к соснам рыжими песчаными краями. Мальчишки утыкали высокий край оврага колышками и, набрав в лесу камней, забрасывали снизу, со дна оврага, вражеское колышковое войско бомбами. А потом кидались на приступ, проваливались в зыбком песке, падали, подымались, в рукопашном бою брали крепость.
Случилось в те дни одно событие, которое оставило после себя памятную метку на большом Гришином пальце.
После долгого перерыва (впервые после беды с конем) мальчики встретились в саду с дочками Перфильевны.
Девчонки на этот раз не испугались. Они тащили к бревну, лежавшему у изгороди, большую доску. Старшая девочка деловито уложила доску серединой на бревно и скомандовала сестре:
- Садись на тот край, Ирочка!
Ян глядел на Ирочку не отрываясь. Гриша наконец заметил это и ткнул его в бок. Ян продолжал глядеть. Гриша рассердился и сказал громко:
- Ирочка - в носу дырочка!
- Тебя опять выдерут! - закричала старшая девочка. - Как в тот раз! Она соскочила с доски. - Уходи отсюда!
Гриша в ответ просунул свою руку под доску:
- Не дам качаться.
Старшая девочка села на один край доски, младшая - на другой. Гриша не успел выдернуть руку, большой палец остался под доской. Девочки принялись качаться, как на качелях.
Гриша сжал зубы, молчал. Первым закричал Ян:
- Что вы делаете?
Когда девочки соскочили с доски, палец у Гриши был раздавлен, из-под синего ногтя зловеще капала кровь.
Он не заплакал. И сказал Яну:
- Из-за тебя.
Потом ноготь долго слезал с пальца, и Гриша каждый день показывал его Яну и вообще всем желающим, гордясь немножко своим увечьем.
Потом он спросил Яна:
- Зачем ты так долго глядел на нее?
Ян ответил застенчиво:
- Она красивая.
Гриша не стал дразнить друга. Раздумал. Ему как-то неловко стало...
...Вернулась из города Перфильевна веселая и громко сказала Пшечинским:
- Риго-Орловская дорога теперь больше не забастует, не-ет! Теперь сюда сколь хочешь солдат привезут.
Про забастовки Гриша слыхал. Рабочие говорили "баста" и бросали работу. Ловчей всего выходило это на железной дороге. Станут дороги, тогда царь как без рук: ни войск не подвезти, ни пушек, ни муки солдатам...
Беда! Не продержались, значит, рабочие, кончили бастовать. Ну, ничего, соберутся с силами - еще забастуют, рано Перфильевна радуется.
Прошло несколько дней - появился и Дамберг с фотографическим аппаратом. Он снимал семейство помещицы вместе с гувернанткой в саду, у цветочной клумбы, потом на ступеньках крыльца, потом у сажалки.
К отцу приехал из Ребенишек Шпаконский. Дамберг увидел учителя, долго приглядывался к нему издали и затем уверенно и зло сказал помещице:
- Таких, как он - в синих рубашках, с длинными волосами, - надо немедля сажать в тюрьму.
Разговор Шпаковского с отцом показался Грише на этот раз более ясным, чем обычно. Они говорили про мужиков, про то, как они и раньше, в старые годы, поднимались против своих врагов. Воевали. Шпаковский сказал под конец с раздумьем:
- Опоздали наши мужички, опоздали! Им бы начать, когда Риго-Орловская дорога стояла, когда в Риге еще не все кончилось...
- Латыши, - ответил Гришин отец, - латыши - народ каменный. Наших, русских, скорей зажжешь. Да без латышей-то что ж сделаешь?
- Ты это, Иваныч, к чему? - настороженно спросил Шпаковский.
- У нас и пугачевщина была - вон какой размах: на Москву мужики шли! И Разин. И этот... ты как-то раз про него мне говорил, забыл я имя-то...
- Болотников.
- Ну да, Болотников. А у латышей? Не слыхал я про них ничего похожего.
- Не знаешь ты, значит, про их борьбу с немецкими баронами. Да они сотни лет боролись со своими вековыми врагами, с баронами! А когда непереносимо тяжко становилось, куда оглядывался латыш-труженик? На восток, на русский народ. И про Пугачева латыши слыхали, это я тебе верно говорю! И тоже бунтовали... Когда Пугачев собирался на Москву, мужики в Курляндии губернатора Броуна высекли всенародно.
- Ну да!
- Исторический факт.
Отец захохотал оглушительно:
- Нет, это наши! Наши, русские! И скорей всего - староверы. Молятся, молятся, а потом возьмут да губернатора и выдерут. Хо-хо-хо!
- А латыши не могли бы?
- Нет. Латыши знаешь что сделали бы с этим губернатором? Убили бы на месте. Обязательно убили бы. А выпороть да потом на волю отпустить - это уж только наши и могли сообразить!
- Что ж, по-твоему, русский мужик добрей, что ли?
- Не в том суть. Да губернатору порка, может, хуже смерти. Ну посуди: дворянин - и поротый. Ему после этого одно остается: самому петлю на шею надеть, жить ему дальше нельзя...
- Ну, вот и ошибся: и Броун остался жить и в Курземе, где это произошло, ни одного русского мужика не было. Там всё латыши.
Отец задумался.
Потом опять захохотал:
- Нет, ты подумай: выпороть губернатора! Ох-хо-хо! А ты не соврал, часом?
- Исторический факт.
В горницу вошла мать, и учитель заговорил про другое:
- Пора тебе, Иваныч, подумать, как сына в училище определить.
Лицо Ивана Шумова затуманилось.
- Хочешь, Гриша, учиться? - спросил Шпаковский. - Гимназистом станешь, с ясными пуговицами! А потом студентом. Неплохо?
- Не хочу студентом, - ответил Гриша.
- Это почему ж?
- Студентам глаза выкалывают.
Отец со Шпаковским переглянулись.
- Услыхал откуда-то... В городе был случай.
- Батя, а зачем черная сотня студентам глаза выкалывает?
- И откуда ты наслушался эдакого?
- Батя, а чего я тебе скажу: найдем волшебную воду и тогда черную сотню побьем. Есть люди, которые уже бьются с ней.
Отец обнял сына:
- Ну что ты все выдумываешь! Волшебная вода... А давеча все про бесстрашного старика бормотал. Экий блажной! В кого ты такой уродился-то?
Мать сразу же откликнулась:
- В родного батюшку, в кого ж еще!
В избу вбежала кухарка Перфильевны, Анфиса:
- Иваныч! Хозяйка велит тебе ехать в Ребенишки. Сей же час.
- С чего это загорелось так-то?
- Будто за семенами садовыми, что ли. Давеча уговорилась она с Лещовым, ему для нас семена из самого Питера доставили.
Шпаковский поднялся:
- Ну, тогда и я поеду.
Часа через два после их отъезда на большой дороге показалась толпа.
Шли заозерские, пеньянские, ковшинские, граудинские мужики.
Гриша подбежал к плетню. Он увидел знакомых и незнакомых ему людей. В первом ряду шагали Кейнин, Иван-солдат, молодой латыш с плутовато-веселым лицом (тот, что отдал револьверы Кейнину), Кирюшка Комлев. Шел Минаев дед - рядом с совсем древним латышом, согнувшимся, опиравшимся на костыль. Были и женщины. Гриша увидел седую латышку, которая пела на кладбище, как молитву: "Слезами залит мир безбрежный!.." Две девушки шли рядом с ней.
"Затишье" никогда не знало такого многолюдья.
Старый Винца, торопливо подпоясывая на ходу свитку, пробежал трусцой мимо Гриши, стал около Минаева деда, зашагал с ним в ногу, по-солдатски.
Пан Пшечинский подошел к плетню, закричал хрипло, со злобой:
- Идите, идите, дурни! Мир хцете перевернуть? Мало вам розума вгоняли в задние ворота!
Никто ему не ответил. Будто муха прожужжала. Даже старый Винца не обернулся на слова арендатора.
Черноглазая Тэкля стояла, простоволосая, на крыльце. Видно, выскочила второпях - тяжелые косы лежали у нее на плечах, свешиваясь до пояса. Нет, и на нее никто не оглянулся, даже Иван-солдат.
Долго шли молчаливые ряды крестьян мимо "Затишья".
Кто-то рядом с Гришей проговорил вполголоса:
- На Тизенгаузенов поднялись...
И вдруг неистово заорал Пшечинский:
- Куда? Куда, лайдак?!
Минай, до того бывший где-то в отлучке, бегом догонял земляков своих. Он оглянулся на крик Пшечинского, хотел что-то сказать, потом махнул рукой и побежал вперед.
12
К ночи вернулся отец.
Гриша первым кинулся к нему:
- Мужики давеча шли мимо - на Тизенгаузенов поднялись! Заозерские, пеньянские, ковшинские... Ну целое войско!