Опустив голову, оно стало рассматривать книжку с говорящими цветами: «Время прелестной Нана, дамы с камелиями, отошло, – прервало оно молчание и расправило свои пышные волосы. – Вы пытаетесь, – сказало оно, – возродить то ушедшее, легкомысленное и беспечное время».
   Неизвестный поэт сел в кресло:
   – Оно все же было девушкой. Погруженное в снежную петербургскую ночь, оно провело свою раннюю юность на панели. Серебристые дома, лихачей, скрипачей в кафе и английскую военную песенку оно любило.
   Неизвестный поэт улыбнулся, поднялся с кресла и подошел к огню.
   Троицын сел в кресло, продолжал:
   – Посмотрев на меня, оно раскрыло веер. Оно родилось недалеко от Киева в небольшом имении.
   Троицын уступил место, Котиков важно сел в кресло:
   – А по вечерам мать «оно» говорила о Париже, об Елисейских полях и о кабриолетах, и 16-ти лет оно убежало в Петербург с балетным артистом. Оно любило Петербург как северный Париж.
   Тептелкин встрепенулся.
   – Петербург – центр гуманизма, – прервал он рассказ с места.
   – Он центр эллинизма, – перебил неизвестный поэт. Костя Ротиков перевернулся на ковре.
   – Как интересно, – захлопала в ладоши Екатерина Ивановна, – какой получается фантастический рассказ!
   Философ взял скрипку, сел в кресло и, вместо того чтобы продолжать рассказ, задумался на минуту. Затем встал, заиграл кафешантанный мотив, отбивая такт ногой.
   Тептелкин, ужасаясь, раскрыл и без того огромные глаза свои и протянул руки к философу.
   «Не надо, не надо», – казалось, говорили руки.
   И вдруг выбежал из комнаты и уткнулся лицом в кровать мою.
   А философ, не замечая происшедшего, уже играл чистую, прекрасную мелодию, и круглое, с пушистыми усами, лицо его было многозначительно и печально.
   Я подошел к зеркалу. Свечи догорали. В зеркале видны были мои герои, сидящие полукругом, и соседняя комната, и стоящий в ней у окна Тептелкин, сморкающийся и смотрящий на нас.
   Я поднял занавеси.
   Наступило уже темное утро. Уже слышались фабричные гудки. И я вижу, как мои герои бледнеют и один за другим исчезают.

Глава XXI. Мучения

   Вернувшись домой, Тептелкин открыл резную шкатулку, вынул статуэтку пятнадцатого века, поставил ее на сундучок; оказывается, сундучок служил постаментом.
   – Избавь меня от искушения, дай мне силу видеть мир прекрасным, – склонил он голову, а когда он поднял лицо, показалось ему, что не Елены Ставрогиной лицо у статуэтки, а Марьи Петровны Далматовой.
   Всю ночь пробыл в задумчивости Тептелкин.
   Уже кенарь пел в комнате Сладкопевцевой, уже Сладкопевцева, вернувшись с дружеской пирушки, искала воды попить. Уже шлепали ее туфли по комнатам, а Тептелкин все следил образ уходящего мира, когда он был юн, совершенно юн.
   К утру гуманизм померк, и только образ Марии Петровны сиял и вел Тептелкина в дремучем лесу жизни.
 
   К вечеру Тептелкин сидел у стола и испытывал некое мучение. Он вспомнил, что некоторые великие люди воздержались.
   «Как же я, – думал Тептелкин, – поддамся соблазну и женюсь? А может быть, природа совсем не для того меня создала. Женюсь – и ослабеет моя память, исчезнут дивные и неясные грезы, исчезнут эти ясные утренние часы и спокойные ночи. Рядом со мной будет стареть женщина, и я замечу, что я старею. Да, трудный вопрос, – заходил Тептелкин по комнате. – А может быть, я не в силах буду жениться, может быть, я не мужчина. Может быть, тело у меня несозревшее. Что ж, женюсь, а потом ужас…»
   Ему стало страшно, он машинально открыл дверь, но никто не вошел.
   Тептелкин налил холодного чаю, выпил залпом.
   «А может быть, вся моя мужская сила в ум перешла. Как быть, как быть? – закрыл он дверь. – Жениться хочу, а, может быть, тело мое не хочет. Но некоторые очень поздно созревают. Может быть, и я созрею когда-нибудь».
   Еще быстрее заходил Тептелкин в темноте по комнате.
   Внизу, в разрушенном подвале, работники варили мыло. Сквозь щели пола пробивался едкий пар. На улице за запертыми воротами дворник, на тумбе, читал «Тарзана», поднося книжку, к глазам.
   И тут-то появилась в комнате Тептелкина необыкновенная двадцатитрехлетняя девушка – Марья Петровна Далматова; в соломенной шляпке, казалось, она срывала цветы с красного дощатого пола, протягивала их Тептелкину. Тептелкин склонялся, подносил их к носу, набожно целовал. Затем она начала плясать, и Тептелкин услышал необыкновенные голоса и увидал, что у ней в руках дрожит стебелек и наливается бутон, распускается голубой цветок.
   – О, как развращен мой мозг, – заходил Тептелкин по комнате.
   В это время дежурный дворник докончил читать «Тарзана», походил перед домом, снова сел на тумбу и задремал… Тептелкин появился в окне.
   «Какие звезды, – подумал он. – И под таким звездным небом мне мерещатся такие гадости. Наверно, я самый скверный человек в мире».
 
   Тептелкин вышел из дому. Окна домов изнутри освещены то резким, то сентиментальным, то безразличным светом. Тептелкин судорожно идет в своем осеннем пальто. В эту ночь испытает он, мужчина ли он или нет, и может ли он жениться, вступить в брак с Марьей Петровной Далматовой. Тептелкин идет, торопясь, от улицы Лассаля к Октябрьскому вокзалу. Иногда он посреди панели останавливается на мгновенье, иногда обгоняет прохожих и делает то, что он никогда до сих пор не делал, – заглядывает под шляпки.
   Он ищет самую уродливую, чтоб не могло быть и речи о любви. Он останавливается, ему предлагают услуги почти дети, с похабным выражением глаз, со скверной улыбочкой, с утрированными ребяческими движениями.
   Он врастает в землю перед ними, и они, источив свое красноречие, покрывают его словами и спешат вдаль. Иногда Тептелкина обгоняет существо на стоптанных каблуках, с отсутствием румян на щеках, с невообразимо желтым горностаем вокруг шеи и, стараясь сохранить ушедшее достоинство, шепчет:
   – Первые ворота направо.
   Наконец он видит то, что ему надо было. Из пивной, недалеко от Лиговки, выходит женщина – широкая, крепкокостная, крупнозубая.
   – Вы в Бога веруете? – обращается к ней Тептелкин.
   – Конечно, верую! – женщина осеняет себя крестным знамением.
   – Идемте, идемте, – энергично Тептелкин тащит ее вниз по Невскому.
   – Меньше чем за три рубля не пойду! – угрюмо осматривая фигуру Тептелкина, заявляет она.
   – Это все равно, это безразлично, – утверждает Тептелкин и тащит ее за рукав по Невскому.
   – Куда ты тащишь меня? Я близко живу. А ты черт знает куда меня тащишь.
   Останавливается женщина и выдергивает руку.
   – Потом, потом, я пойду к вам, но сначала вы должны поклясться.
   – Да что ты, пьян, что ли, какой клятвы тебе еще нужно?
   И она с удивлением, почти с испугом уставилась в вибрирующее лицо Тептелкина.
   – Все зависит от этой ночи, – не слыша, шептал Тептелкин. – Вся дальнейшая жизнь моя зависит от этой ночи! Жениться хочу, – стонало в Тептелкине. – Жениться! Испытание сегодня, на перекрестке я, на ужасном. Если я окажусь мужчиной, я женюсь на Марье Петровне, если нет – то евнухом, ужасным евнухом от науки буду!
   – Да что ты шепчешь! – вскрикивает женщина. – Долго мы стоять на улице будем?
   – Идемте, идемте, – заспешил Тептелкин, – идемте.
   – Да ты, кажется, к собору меня ведешь? – раскрыла желтые глаза женщина.
   Но Тептелкин уже тащил ее к стене, где мерцала икона.
   – Поклянитесь, что вы не заражены, – остановился он перед иконой. – Поклянитесь! – провизжал он.
   – Ах ты бес! – рассердилась женщина и, качая юбкой, скрылась в пролете.
   Марья Петровна сидела в своей комнате с кисейными занавесками за столиком и гадала на картах. За окном была ночь, за спиной на стене карточка.
   Вокруг стула, на котором сидела она, ходила кошка Золушка.
   Марья Петровна кончила гадать и погрузилась в давно закрытую студию пения времен военного коммунизма. Не мечтала ли она стать великолепной певицей! Вот стоит она у рояля и поет, а там восторженная публика, двери ломятся от публики, стены раздвигаются от публики, подносят Марье Петровне конфеты, цветы и дорогие вещи. Задумалась, оперлась на локоть Марья Петровна и погрузилась в недавно оконченный университет с его аркадами, коридорами, с многочисленными аудиториями, с профессорами и студентами. Не мечтала ли она стать ученой женщиной, писать книги о литературе, говорить в кругу профессоров, внимательно слушающих?
   Уже на улице пусто, и только милиционеры, аккуратно одетые, пересвистываются, а затем ходят по парам и беседуют.
   Марья Петровна гадает на картах: кем она будет. Она видит Тептелкина, он стоит внизу, жалкий, озябший, смотрит на освещенное окно комнаты, где сидит она и гадает.
   – Влюблен, конечно, влюблен! – Ей становится тепло и уютно.
   Шелестят листья, летают летучие мыши, она и Тептелкин идут к морю, садятся на камне. Под серебряной луной, встав, она поет, как настоящая певица, приехавшая из-за границы на гастроли, а Тептелкин сидит и смотрит на море, слушает.
   Она взглянула в окно: стоит ли Тептелкин? Стоит.
   Кажется ей – ясное утро. Тептелкин сидит, работает, она стоит, гладит крахмальное белье для него. Взглянула Марья Петровна в окно: стоит ли Тептелкин? Стоит.
   И показалось ей, что у него глаза жалобные.
 
   «Но как же со свадьбой?» Вернувшись, он сел на постели глубокой ночью. Одеяло лежало на полу, седеющие волосы стояли дыбом. Стена мерцала от лунного блеска. Вся комната была пронизана луной. «Если я честный человек, то я должен жениться на Марье Петровне Далматовой. Ведь нельзя девушку целый год водить за нос».
   Он встал в рубашке; рубашка была длиннее спереди, короче сзади. Достал свечку из комода, зажег и ждал, когда же она разгорится. Наконец свеча просияла звездой.
   «Надо отвлечься», – подумал он. Закутался в одеяло, сел к столу, стал сличать Пушкина с Андрэ Шенье.
 
Тоujours ce souvenir m'attendret et me touche[14].
 
   Читал он и невольно отвлекся от сличения: тихие деревья, покрытые желтыми, красноватыми листьями, рябили над его головой. Марья Петрович сидела внизу. Вдали колыхалось море, и пел ветер.
   К утру мерещился Тептелкину сад тишайший. Солнце внутри церквей, монахи, сморкающиеся в руку, олеандры цветущие, нежное, розовое море, кашляющие, как чахоточные при пробуждении, колокола, виноградная лоза, еще покрытая росой, и чаёк на блюдечке, и хрюканье валяющихся свиней за оградой. И казалось ему, что он верит в чертей и в искушенье. Хотел бы он уйти отсюда, сесть на высокую, величественную гору и смотреть на весь мир и наслаждаться. И казалось ему, что его там обязательно обступят бесы, а он отвернется и отринет – «не хочу, – скажет он, – идти с вами, не вашей я породы, всю жизнь с вами боролся». И взыграют и закричат ему бесы: «Эх ты, вечный юноша!» И еще увидел Тептелкин, будто впереди бесов выступал неизвестный поэт, а с ним рядом, по бокам, извивались – Костя Ротиков и Миша Котиков.
   – Исчезните, проклятые! – вскочив, затопал Тептелкин: на столе кофе и хлеб с маслом, а у кровати стоит хозяйка.
   – Во сне стонали вы, а утро-то какое! Действительно, над геранью, стоявшей на подоконнике, виднелось, ослепляющее прозрачностью, зимнее небо.
   – Вы юноша, совсем юноша, – помолчав, вздохнула хозяйка. – Несмотря на то, что седеете. Сейчас, когда я уйду, должно быть, опять вскочите, достанете с полки книжку и начнете восторгаться.
   И шмыгнула в дверь, прошуршав платьем, как змея хвостом.

Глава XXII. Женитьба

   Тептелкин шел по мерзлому тротуару. Прошел мимо ночного трактира. Услышал музыку.
   «Наверно, там сейчас играют авлетриды». Он прошел мимо диктериад, довольно разнузданных, грузнотелых баб, ругающихся крылатыми словами. «Наречие притонов, – определил он, – интересно исследовать, откуда и как появилось это наречие».
   Он унесся во Францию XIII века, когда создавалось арго. Вокруг Тептелкина кружились и падали ругательства.
   По ступенькам вбегал в мутную дверь и выбегал народ, обросший запахом сапог, папирос «Сафо» и вина. В стороне человек бил тонконогую диктериаду кулаками, стараясь попасть в рыло, в грудь или в другое чувствительное место. Диктериада отбивалась, кричала – «милиционер, милиционер!» – но милиционер показал спину и отошел осматривать свой участок.
   Собралась улюлюкающая толпа. Слишком били, слишком шумели. Появились два конных милиционера на дрессированных лошадях. Врезались в толпу, и лошади начали танцевать, как в цирке, разгонять подвыпивших.
   Тептелкин вошел в дом. Марья Петровна Далматова ждала его. Комнаты были прибраны, кисейные занавески белели. Старинный образ смотрел темными глазами. Тептелкин почувствовал трепет, входя в девичью комнату. Муся стояла. В первый раз заметил он, что у ней волосы пушистые, носик остренький, губы маленькие.
   – Я пришел вам предложить… заниматься латинским языком, – сказал он.
   – Зачем? – удивилась Муся и засмеялась.
   – Чтобы лучше почувствовать город, в котором мы находимся, – ответил Тептелкин.
   – Я и без латинского языка знаю город, – ответила Муся. – Но я вам рада. Вы такой славный, такой славный. Дайте шляпу и палку.
   Они сели на старенький диван.
   – Где ваш друг? – спросила она, чтобы начать разговор.
   – Он очень занят, – ответил Тептелкин. – Я его давно не видел. Мне передавали, что…
   – Нет, нет, я так спросила, – перебила Муся, – лучше расскажите, чем вы занимаетесь.
   – Нет, нет, не будем говорить обо мне, – ответил Тептелкин. «Как сказать, – думал он, – как сказать о самом главном?»
   – Моя мама скоро придет из церкви, – сказала Муся. – Мы напьемся чаю с вареньем.
   «Как же сказать о самом главном, – думал Тептелкин, – сказать такому невинному и светлому существу?» Он побледнел.
   – Извините, я очень спешу, – и, почти не попрощавшись, вышел.
   «Живот у него, что ли, заболел!» – рассердилась Муся. Ей стало скучно. Она подошла к клетке и, задумавшись, стала тыкать кенаря пальцем. Тот перелетал с жердочки на жердочку.
   «Экая пакость, – подумала Муся, – все мои подруги выскочили, а я остаюсь. Скука-то какая!»
   Она подошла к пианино, стала играть «Экстазы» Скрябина.
   Вошла мать.
   – Убери книги со стола, – сказала она.
   – Какие книги? – продолжая играть, повернула Муся голову. – Ах, должно быть, Тептелкин забыл.
   Подошла к столу, стала перелистывать книги.
   – «Vita Nuova» – прочла вслух.
   – Пустяками человек занимается, – заметила мамаша. Из одной книги выпал листок. Муся подняла:
 
Мой бог гнилой, но юность сохранил.
И мне страшней всего упругий бюст и плечи,
И женское бедро, и кожи женской всхлип,
Впитавшей в муках муку страстной ночи.
И вот теперь брожу, как Ориген,
Смотрю закат холодный и просторный.
Не для меня, Мария, женский плен
И твой вопрос, встающий в зыби черной…
 
   В страшном волнении Тептелкин вернулся домой и тут только заметил, что забыл книги.
   – Боже мой! – почти закричал он. – Марья Петровна прочла. – Он сел на постель и запустил пальцы в свои седеющие волосы.
   В это время раздался звонок.
   – Это я, – ответил голос.
   В комнату вошел неизвестный поэт.
   – Не отчаивайтесь, – на прощанье сказал неизвестный поэт, – все устроится. Девушек никто не знает.
 
   Муся прочла поднятый листок и задумалась. Быстро выпила чашку чая. Сказала, что голова болит, легла в постель.
   «Какой славный Тептелкин! Значит, правда, что он девственник. Боже мой, как интересно! Это удивительный человек в нашем городе. Скотов ведь сколько угодно. Как грустно жить ему, должно быть… Обязательно выйду за него замуж. Мы будем жить как брат с сестрой. Удивительной жизнь будет наша».
 
   Утром неизвестный поэт вошел в Мусину комнату.
   – Я пришел за книгами Тептелкина, – сказал он. – Тептелкин в ужасе, что вчера он так неожиданно ушел. Вы просматривали книги? – спросил неизвестный поэт.
   – Нет, – ответила девушка. – Я итальянскому языку не обучалась.
   – Тептелкин очень любит вас и страшно идеализирует, – заметил как бы про себя неизвестный поэт.
   – Я тоже люблю Тептелкина, – заметила тоже как бы про себя девушка.
   – Вы составили бы счастливую пару, – отходя к окну, как бы в пространство сказал неизвестный поэт.
   Увидев, что девушка покраснела, он попрощался и вышел, унося книги.
 
   – Они самоотверженные существа, – проговорил неизвестный поэт, входя в комнату Тептелкина. – Я сказал, что вы ее любите и просите ее руки.
   Пели певчие. На розовом атласе стояли Марья Петровна и Тептелкин. Над их головами легкие венцы с поддельными камнями. Марья Петровна в белом платье, Тептелкин в черном костюме. Позади любопытствующие инвалиды и папиросницы, старушки от Моссельпрома. Брак совершался тайно.
   После свадьбы долго стоял Тептелкин на балконе, смотрел вниз на город, но не видел пятиэтажных и трехэтажных домов, а видел тонкие аллеи подстриженных акаций и на дорожке Филострата. Высокий юноша с огромными глазами, осененными крылами ресниц, шел, фонтаны глотали воду, внизу дрожали лунные дуги, а наверху дворец простирал свои крылья, а там, за аллеей фонтанов, море и рядом с юношей, почтительно согнувшись, идет он – Тептелкин.

Глава XXIII. Ночное блуждание Ковалева

   Зимой Наташе стало легче. Ей показалось, что Кандалыкин должен полюбить ее. Она решила, что пора бросить глупости и выйти замуж.
   Прошел месяц.
   В декабрьский вечер, по мягкому снегу, Кандалыкин пришел. Это был техник.
   – Мускулы-то, мускулы-то какие, – говорил он после чая. – Я настоящий мужчина, не то что расслабленная интеллигенция. Мой отец швейцар, а я в люди вышел. Я теперь могу для вас обстановку создать, можно сказать, золотую клетку. Вам работать не придется; я, можно сказать, человек стал, но мне нужна жена, о которой заботиться надо. У всех моих товарищей жены – что надо, высшие существа.
   – Я не девушка, – скромно потупила глаза Наташа.
   – Вот удивила, – ответил Кандалыкин, – девушки за последние годы в тираж вышли. Девушек в нашем городе вообще нет. Мне надо дом на хорошую ногу поставить, с вазочками, с цветами, с портьерами. Я хороший оклад получаю. А девушка мне на что. А вы и наук понюхали, и платья носить умеете. Мне нужна образованная жена, чтоб перед товарищами стыдно не было. Вы у меня салон устроите. Я человек с запросами. Мы за границу попутешествовать поедем. Я английскому языку обучаюсь. Я энциклопедию купил, я сыну француженку нанял. У меня две прислуги, я не кто-нибудь, я – техник.
 
   Миша Ковалев за этот год ничего не добился. Изредка работал на поденной. В такие дни вставал он в шесть часов утра, застегивал прожженную шинель, отправлялся носить кирпичи, ломать разрушающиеся здания, возил щебень на барки. Только к концу года добился он постоянной работы, прошел в профсоюз, стал старшим рабочим по бетону. Все чаще подумывал он о женитьбе. Начал копить деньги. Решил в первый пасхальный день просить руки Наташи.
   Утром в первый день Пасхи, как всегда в этот день, он вытащил китель с бомбочками из глубины шкафа, достал из-под половицы погоны с зигзагами и вензелями, осмотрел китель, покачал головой, осмотрел чакчиры и еще более задумался. Они были изрядно поедены молью. Достал иголки, нитки; привел свое достояние, насколько мог, в порядок, оделся, вымыл руки дешевым одеколоном, качая головой, смотрел на свои поредевшие волосы, застегнул поношенное, купленное по случаю статское пальто и, махнув рукою, вышел.
   Он даже нанял извозчика, ехал и думал: вот опять он взбежит по лестнице, ему, как всегда в этот день, откроет дверь Наташа, он вскочит в комнату, похристосуется, «извините», – скажет он, сбросит пальто, наденет шпоры. Затем они опять споют вместе «Ах, увяли давно хризантемы», затем он один споет «Пупсика», затем он скажет, что получил постоянное место, и предложит ей руку и сердце.
   Извозчик остановился. Михаил Ковалев расплатился и быстро побежал вверх. Долго стучал он. Наконец ему открыла бывшее ее превосходительство. Он прошел в переднюю, поцеловал мягкую руку, поздравил, сказал: «Простите, Евдокия Александровна, я сейчас». Надел шпоры, снял пальто, повесил. Вошел в комнату. Генеральша тщательно за ним заперла дверь.
   – Какое идиотство, – вскричал, быстро вставая, генерал Голубец, вместо приветствия, – на седьмом году революции щеголять в форме. Вы еще нас подведете. Не смейте являться ко мне в форме!
   Выходя, рассерженно хлопнул дверью.
   – Где Наташа? – спросил растерянно Ковалев.
   – Наташа вышла замуж, – ответила рыночная торговка.
   «Как же я? – подумал Миша Ковалев. – Что же мне теперь делать!»
   Постоял, постоял.
   – Вам лучше уйти, – тихо сказала рыночная торговка. И поднесла платок к глазам. – Иван Абрамович сердится.
   Протянула руку.
   Долго возился Миша в полутемной передней, чуть не позабыл снять шпоры, застегнул пальто, поднял воротник, надел мягкую летнюю шляпу.
   – Что будет, что будет?
   Вспомнил присмотренную комнату для совместной жизни. Вспомнил, как на прошлой неделе приценялся к столику, двум венским стульям, потрепанному дивану.
   Прислонился к перилам. Летняя шляпа полетела вниз. Он сошел по ступеням, поднял ее, вышел из дома, остановился, посмотрел на освещенное окно в верхнем этаже. Никогда, никогда не войдет он больше туда. Никто его ласково не встретит, и нет у него жены, и нет у него формы, никогда он больше ее не наденет.
   «Какая страшная жизнь», – подумал он.
 
   Всю ночь блуждает Ковалев перед темной массой зданий женской гимназии. Погасли все огни, забылся тяжелым сном город.
   Сквозь тяжелую дрему пришли к Ковалеву кавалеры и дамы. Кавалер-юнкер крутит усы и танцует мазурку. Как он быстро опускается на одно колено! Как барышня несется вокруг него!
   Фонари маскарадные горят – все в полумасках, у всех дам бутоньерки. И взвивается серпантин вокруг люстр и цветной падает.
   «Как быстро пала империя, – думает Ковалев. – Отреклись от нас отцы наши. Я не ругал последнего императора, как ругал отец мой, как ругали почти все оставшиеся в городе штаб-офицеры».
   – Да будет ли он любить ее так, как я? – прислонился он головой к женской гимназии.
   – Как она несчастна! – почти плакал он.
   И все искал по городу успокоения.
   И опять возвращался к женской гимназии, и стоял, и грустно крутил гусарские усики.
 
   Наташа распоряжалась. Стол ломился от закусок. В хрустальных графинах стояло 30° вино. Мерцали бокалы, купленные по дорогой цене у одного разорившегося семейства. Огромная пальма осеняла своими листьями Кандалыкина, сидевшего посредине. Вокруг сидели подвыпившие друзья Кандалыкина.
   После ужина пела знакомая певица из Академического театра. Длинноволосый поэт читал стихи, в которых повествовалось о цветах нашей жизни – детях. Затем он читал о свободе любви, затем зашел разговор о последних новостях на заводе, об очередной растрате. Затем Н. Н. подрался с М. Н. и долго и упорно били друг друга по морде. А потом заплакали, помирились.
   Под утро длинноволосый поэт говорил Наташе о необходимости бороться с порнографией.
   – Подумать только, – высказывал он новые и оригинальные мысли, – скоро, чего доброго, у нас появится новая Вербицкая. И чего это цензура смотрит. У нас должна быть жесткая и неумолимая цензура. Никакой поблажки порнографам.
   – Но вы ведь пишете о свободной любви, – задумчиво вращая кольцом с бриллиантиком, сказала Наташа.
   Молодой поэт стал играть носком желтого ботинка.
   – Свобода любви, – возмутился молодой поэт – это не порнография. Женщина должна быть свободна, как и мужчина. Порнография – это описание грудей и движений, рассчитанное на возбуждение скверных инстинктов.

Глава XXIV. Опытная мобилизация

   Назначена была опытная мобилизация, и многие инвалиды благодарили Бога за то, что у них нет ноги или руки, что они ослепли на один глаз или что у них изуродованы пальцы. Они, сидя в своих папиросных будочках, смотрели на обеспокоенные лица горожан и думали, что все же у них больше шансов остаться в живых, чем у проходящих здоровых людей.
   И ночью они вернулись к своим семьям и молодым женам еще более ценящие жизнь, чем когда-либо.
   Возможность войны, как болотные огоньки, прыгала почти рядом, и одиноким героям моего романа страшна была вторая война, как новая смерть. Действительно, дух их сформировался в ужасную эпоху, и запах трупов хотя и не долетал до города, но все же психологически в нем присутствовал. И хотя мои герои не обладали никаким имуществом, все же им не хотелось отправляться вторично в могилу, хотя бы и психологическую.