– Товарищи летчики! Приказано явиться на аэродром.
   Негромкие хлопки стульев, шарканье сапог по паркету. На миг умолкшая музыка продолжается с оборванного такта. Жизнь. Она идет своим чередом.
   Семь километров от театра до аэродрома преодолеваем бегом. Рядом с аэродромом виднеется длинный эшелон из теплушек и платформ.
   – Самолеты на платформы!
   – Первая эскадрилья! Вторая!
   – На посадку!
   Перестукивают колеса теплушек и платформ на стыках рельсов. Эшелон медленно ползет на запад…
   Посредине теплушки железная печурка-«буржуйка». Тепла от нее почти нет. На нарах, куда чьи-то заботливые руки подбросили охапки свежей соломы, температура не выше наружного воздуха. Эшелон то стоит сутками в чистом поле, то идет, не останавливаясь, мимо всех станций. Запертые в темноте теплушек, сидим вокруг призрачного тепла печурки и строим различные предположения о том, куда выползет наш неторопливый эшелон.
   Наша теплушка называется штабной. Вероятно, потому, что в ней находится начальник штаба полка майор Соловьев, бывший преподаватель тактики в нашем училище. Нары слева занимают экипажи первой эскадрильи. Они расположились на нижнем ряду. Верхний ряд для начальства. Здесь разместились начальник штаба майор Соловьев, начальник воздушно-стрелковой службы капитан Поветкин, начхим полка младший лейтенант Иванов, инженер полка старший техник-лейтенант Косырев, наш любимец, командир эскадрильи Брешко и начальник вооружения старший техник-лейтенант Кильшток, никогда не унывающий маленький человечек с веселой искоркой карих навыкате глаз. Старший техник-лейтенант Кильшток еще в училище прослыл знаменитостью. Как-то в учебном полете на ТБ-3 присел он у входной двери и задремал. На одном из разворотов незапертая дверь распахнулась, и Кильшток вывалился из самолета. Но поток воздуха тут же придавил дверь обратно, зажав заодно и ногу Кильштока. К счастью, на нем оказался парашют. После сложнейших манипуляций ему удалось освободить зажатую ногу, а раскрыть парашют оказалось делом одной секунды. Кстати, на большее раздумье у него времени не оставалось: самолет шел на высоте двухсот метров!
   Через два дня был обнародован соответствующий приказ по училищу, и долго еще каждый встречный считал своей обязанностью обратиться к Кильштоку с вопросом: «Как же ты, а?» Но старшего техника-лейтенанта трудно было вывести из равновесия. Он отмалчивался, только еще веселей щурились его глаза.
   Вот и теперь наш начальник вооружения вдруг стал героем дня. Никто не знает, зачем ему понадобилось на одной из остановок забраться на крышу вагона, но о его падении с крыши во всех теплушках ходит анекдот.
   – Что с крыши упало?
   – Пальто.
   – Почему так громко?
   – Кильшток в нем.
   Но Кильшток на розыгрыши не реагировал. Он лишь улыбался и отвечал единственной фразой:
   – А что? Такое уже мое еврейское счастье.
   Эту же фразу мне довелось услышать много позже. И увидеть ту же скромную улыбку. Под Сталинградом наш аэродром бомбила группа «юнкерсов». Все попрятались, кто куда смог. Кругом вздымались столбы огня, земли, свистели осколки, грохали взрывы, а среди этого пекла, на бомбовом складе, между штабелями бомб спокойно прохаживался Кильшток со своими подопечными Копейкиным и Дроздовым, не спеша подбирая пылающие зажигалки и отбрасывая их в сторону – подальше от бомбосклада!
   Официальные слова приказа звучали примерно так: «За мужество, хладнокровие и находчивость, проявленные в период бомбардировки складов боеприпасов вражеской авиацией, капитана Кильштока наградить орденом «Красная Звезда», сержантов Копейкина и Дроздова медалью «За отвагу».
   Еще много дней после этого, оказывая внимание, мы пытались отдать ему свои пайковые папиросы, предлагали свои «боевые сто грамм». Но капитан Кильшток смущался окончательно:
   – Что вы, ребята! Не надо. Если бы взорвались бомбы, кто бы их с меня списал?
   Правая часть теплушки – женская. Там живут врач полка капитан Дибич, машинистка Гаврилова и техник-приборист Надя.
   Женская половина населения нашей теплушки создает некоторое неудобство для нас, мужчин. Видимо, это же испытывают и женщины. Особенно если учесть неравномерность движения эшелона. В других теплушках, где размещены одни мужчины, кое-какие мелкие надобности можно выполнить, не дожидаясь остановки поезда. А у нас любой пустяк – проблема! А если эшелон не останавливается сутки, если… Да что там греха таить! От пайковой баланды заболел живот у старшего техника-лейтенанта Кильштока. Первые симптомы вызвали только улыбки и подтрунивания. Но Кильштоку было явно не до смеха. И если бы не врач полка… Одним словом, она спрыгнула со своих нар и перешагнула на нашу мужскую половину:
   – А ну, черти, раскрывайте дверь! Старшего техника-лейтенанта за руки! Зад наружу!
   Мы давились от смеха, схватив горячие руки Кильштока, а он страдальчески опускал глаза:
   – Извините, ребята. Такое еврейское счастье…
   Еще сутки не останавливался эшелон. Мы все по очереди висели над раскрытой дверью теплушки и виновато шептали те же слова:
   – Извините, ребята…
   Эпидемия перешагнула и на женскую половину теплушки. И уже никто не смеялся. Были съедены все таблетки и порошки из сумки Элеоноры, а эшелон грохотал в ночи. И время от времени от двери несся смущенный шепот:
   – Извините, ребята…
 
   …Электрички уходят в Москву. Громыхают мимо школы, на втором этаже которой разместился наш полк. Днем мы собираем самолеты, а вечерами свободны. В темноте невозможно крутить многочисленные гайки и болты, а свет включать нельзя: война.
   Ночью в стороне Москвы то и дело вспыхивает зарево прожекторов. В морозном воздухе слышен отдаленный грохот бомбовых разрывов и ожесточенный лай зениток.
   Электрички ходят по военному расписанию: круглые сутки. Ходят в Москву. К фронту, который рядом. Немцы уже на Волоколамском шоссе, на Ленинградском…
   Каждый думает о Москве. Москва – сейчас самое главное. Удержать! Не пропустить врага! Не отдать столицу!
   От нашей платформы до Москвы всего час езды. Там, в Москве, у лейтенанта Замятина жена и сын. У сержанта Гаврилова мать. У машинистки Ани Гавриловой – тоже мать. И еще у кого-то живут в Москве родные и близкие. Как они там, жены, матери, дети? И вообще, как Москва?
   Сегодня всем москвичам разрешено увольнение до двадцати трех ноль-ноль. И хотя у меня в Москве никого нет, и меня там никто не ждет, я тоже получаю увольнительную. Велико желание увидеть столицу. Увидеть и понять: выдержит ли она? Выстоит ли?
   Электричка идет в Москву. За окном мелькают платформы, перелески, заснеженная гладь полей. Вроде ничего и не изменилось, вроде все, как было до войны. Зато в вагоне электрички признаки войны налицо: серые ушанки, ватники, солдатские мешки, шинели и винтовки. Суровые лица, сжатые губы, глубокие складки между бровей. И скупые разговоры:
   – У Красных ворот вчера «Юнкерс» сбили.
   – А у Никитских фугаска упала и не взорвалась.
   – Наверно, и у них есть сознательные.
   – Держи карман шире! Все они – гады!
   – Нет, почему же все? Есть же у них социал-демократы, коммунисты? Рот-фронт, Роте-Фане…
   – Болтовня! Фашисты! Всех их, гадов, нужно стрелять!
   – Но почему всех, почему?!
   – А потому! Они спрашивают у тебя – стрелять или не стрелять?! Все они одинаковы! Всех их!..
   – Болтовня. Разговорчики. Вот из-за этих разговорчиков и допустили немца до Москвы. А теперь куда отступать? На Урал?
   – Эт-та кто на Урал?! Ты, гад?!
   – Врежь ему по шее, Васёк. Чтоб до Урала помнил!
   А что? Наверно, и «врежет». Народ сейчас злой. Вон поволокли кого-то в тамбур. Не иначе как будет мужской разговор. А женщины толкуют о житейском:
   – Вчерась Нюське Громовой похоронную на мужа прислали…
   – А седьмой талон, говорят, хозяйственным мылом отоваривают. Не слыхала, кума?..
   – Похоронная пришла на мужа-то, а сама уже неделю как преставилась. Господи! Да кабы на войне… На окопах…
   – Намедни слыхала, будто на третий талон заместо подсолнечного касторку дают. На кой она?
   – Господи! Как в гражданскую. Скоро ли все окончится?..
   – Скоро, мамаша, скоро!
   – Еще маленько споем «Если завтра война» да шапчонки все перекидаем. Больше нечего! Эх, пропели Расею!..
   – Я те пропою! Подпевала!
   Тяжелый кулак повисает перед чьим-то красным носом.
   – Расея, она – вот! – Кулак разжимается. – Во! Какой ни отдай – все одно, больно! А ты – Расея… Не отдадим!
   – Граждане! Электричка дальше не идет!
   – Господи! Да мне ж до Сортировочной. Как же теперь, гражданочка?
   – Под ополченцев, мать, вагоны. Понятно?
   – Да нешто я против? Понятно, доченька, понятно. Мне бы только до Сортировочной. Господи, сынок там у меня… Как же теперь, а?..
   Иду по Москве. И жадно смотрю по сторонам. Опушенные инеем деревья будто выточены из снега искусным резцом скульптора. Иней на проводах, на ребрах надолбов, сваренных из обрезков тяжелых рельсов. Витрины магазинов заложены мешками с песком. И на мешках тоже иней. Поминутно встречаются пешеходы. Проносятся грузовики с солдатами. Значит, Москва живет! Живет суровой жизнью окопного воина – спокойно, без паники.
   Вой сирены. Над домами хлопают выстрелы. С визгом прошивают железо крыш осколки снарядов. Молчаливые дружинники скользят по крышам в поисках зажигалок.
   – Граждане! В убежище! Пройдемте в убежище!
   Вот так неожиданность – милиционер! Никогда с такой радостью не слышал хозяйского окрика:
   – Пройдемте, граждане, пройдемте!
   Черт возьми, это же здорово! Война – и милиционер! Однако нужно укрыться. Метро уютно попыхивает теплым паром, поглощая в свои недра обыденную человеческую жизнь – детские саночки, чемоданы, подушки, горшочки. А их обладатели, вдруг поднятые с постели, не думают капризничать и тем более плакать. Они серьезно надувают щечки и хлопают ресницами. Наверно, они уже привыкли к тревогам, к бомбежкам, к стрельбе зениток и уже что-то понимают. Во всяком случае, это запомнится им на всю жизнь. На всю!
   В двадцать ноль-ноль электричка удаляется от Москвы. Позади торопливые щупальца прожектора исчерчивают облачную шапку неба. Молчат ватники и треухи, закрыты усталые глаза. За окнами вагона свет далеких прожекторов отражается на снегу голубыми отблесками.
   – Господи… Когда же все это кончится?.. – вздыхает, ни к кому не обращаясь, старушка.
   Кто сможет ей ответить, когда никто еще не знает, что будет завтра? Фронт под Москвой. Дальше отступать некуда. Об этом стучат колеса. Только это перетирают тяжелые жернова мыслей: не-ку-да! Некуда! Все. Точка! Позади Москва.
   В двадцать три построение, вечерняя поверка, отбой. Расходимся по классам-комнатам. Счастливчиков, побывавших в Москве, засыпают вопросами:
   – Как она? Держится? Живет? Выстоит?..
   Вместо ответа я поднимаю черную бумагу затемнения. За окном, пронзительный в морозном воздухе, свисток электрички. И мерный, удаляющийся перестук колес: тук-тук, тук-тук! Как пульсация крови. Как стук сердца. Живого сердца Москвы.

Полк

   Полк стоит под Москвой. Полк – это самолеты и люди. Боевая единица действующей армии.
   Самолеты – У-2. Небесные тихоходы, простейшие учебные самолеты, собранные по военным училищам и сибирским аэроклубам.
   И вот эта техника, предназначенная только для учебных полетов начинающих летчиков, теперь составляет основу нашего авиационного полка. Смотрю на зеленые двукрылые аппараты, открывшие не одному поколению летчиков дорогу в небо, и ощущаю в душе двойственное чувство. С одной стороны, уважение к старому самолету, с другой – сомнение: неужели на нем можно воевать?!
   Самолет из учебника истории. Каких-либо три десятка лет отделяют его от братьев Райт! Его технико-тактические данные весьма определенны: скорость – сто километров в час, потолок – две тысячи метров, броня – фанера вперемежку с перкалью, вооружение – дерзость… И это против современных скоростей, против самолетов из дюраля и брони, против скорострельных пушек и пулеметов! И все же мы должны воевать на этом самолете. Должны… А как воевать? Кто бы мог научить нас этому?
   Через год, когда полк, преклонив колени перед боевым знаменем, даст клятву гвардейцев «Ни шагу назад!», новичкам не придется ломать голову в поисках ответа на этот элементарный вопрос: как?
   Тогда о подвигах гвардейцев будет знать вся страна. А пока наши самолетики стоят на подмосковном аэродроме рядом с грозными истребителями и бомбардировщиками, и такой у них вид, что не приходится обижаться на кличку «кукурузник», которая прочно пристала к нашему У-2.
   У-2 – учебный самолет Поликарпова. Позже, за исключительные заслуги на фронтах Великой Отечественной войны, он будет переименован в ПО-2, по фамилии конструктора Поликарпова. И кому сейчас может прийти в голову, что скоро, очень скоро этот маленький воздушный труженик будет хлопотливо порхать во фронтовом небе, пренебрегая огнем вражеских зениток, ловко уходя от «мессеров», будет вывозить раненых с переднего края и снабжать боеприпасами рейдовые соединения регулярной армии и партизан, будет поддерживать пулеметным огнем атакующие цепи пехоты и подавлять бомбовыми ударами исключительной точности наступающие танки врага! А ведь так оно и случится, и первой оценит возможности «кукурузника» пехота, по чьему требованию в ночь, за полночь, в любое время года, когда «серьезная авиация» не сможет подняться в воздух из-за распутицы или плохой погоды, этот маленький самолет будет взмывать в небо. И сколько добрых слов будет сказано в адрес этих тихоходных, фактически беззащитных и не оснащенных почти никакими пилотажными приборами самолетов!
   Как-то незадолго до окончания войны я оказался по долгу службы на командном пункте наступающей армии, где собрались для координации совместных действии представители многих родов войск, в том числе истребительной, бомбардировочной и штурмовой авиации. Не помню, как уж это произошло, но кто-то из офицеров затянул незамысловатую песенку, которую тут же подхватили все остальные. И это тронуло меня до слез. Перед нами на пыльных холмах рвались снаряды, готовились к атаке наши танки, а в это время видавшие виды офицеры всех родов войск, которые оказались на КП армии, пели невесть кем сочиненную песенку на мотив широко известной «Метелицы»:
 
Вот как кончится проклятая война,
Мы на выставку отправим-ка тебя.
Ты постой, постой, красавец наш ПО-2,
Пусть американец посмотрит на тебя!
 
   А что? А почему бы и в самом деле не поставить старенький ПО-2 на мраморный постамент перед Музеем Советской Армии, снабдив этот бесценный экспонат короткой надписью: «Да будут признательны люди этому скромному и безотказному труженику Великой Отечественной войны!» И все! Как принято говорить, комментарии излишни.
   Через десятилетия я смотрю на прошлое. Вспоминаю полеты друзей, летчиков ночных бомбардировщиков (так именовались официально наши У-2), свои полеты и не устаю восхищаться. Действительно, каждый полет тех лет – подвиг! Даже отбросив многочисленные зенитки и пулеметы, прожектора и истребители, отбросив обыкновенный ружейно-автоматный огонь, для которого наш самолет был уязвим не менее, чем для огня артиллерии, – отбросив все это, с полным основанием можно сказать, что любой полет ночью в ту пору – подвиг. Я не боюсь этого высокого слова.
   В пятидесятых годах, когда я успел налетать в полярной авиации не одну тысячу часов на разных современных для той поры самолетах, довелось мне как-то встретиться с транспортным вариантом моего старого знакомого ПО-2, который в Аэрофлоте носил имя С-2. Помнится, шел я каким-то дальним рейсом на восток и остановился на отдых в аэропорту «Дудинка». Было это в пору выборной кампании, и, так как летчик, постоянно летавший на С-2, заболел, начальник порта обратился ко мне:
   – Константин Фомич! Надо собрать результаты голосования. Слетай!..
   Я понимал его тревогу.
   – Добро. Готовь «стрекозу».
   Я облетал все деревни, побывал во всех поселках, где мне вручали выборные документы. Я страшно спешил, не задумывался о технике пилотирования, о размерах посадочных площадок. Просто сработал инстинкт, давняя привычка к этому самолету. И только возвращаясь в Дудинку, я успокоился и стал думать о технике пилотирования этого самолета. Итак, какая у него посадочная скорость? Вот черт! Неужели забыл? Стоп! Если на моем Иле сто пятьдесят километров, на ЛИ-2 примерно сто десять, то на С-2 что-то около ста? Допустим.
   Захожу на посадку, держу по прибору скорость сто километров. Полторы тысячи метров полосы проносятся в считаные секунды. Повторяю заход – та же картина. Самолет упорно не желает садиться. Еще заход. Другой, третий…
   Была бы рация на этом самолете, я бы мог спросить, какая у него посадочная скорость, но рации нет, и это исключается. Пытаюсь представить, как собравшиеся в эти минуты на командной вышке начальник порта, диспетчер и ребята из моего экипажа смотрят на порхающий в небе самолет И переживают. Только бы не смеялись! Подвожу самолет низко-низко. Тяну на одном метре от земли. В начале полосы полностью убираю газ. Или он сядет сам, или… Самолет садится, и я заруливаю на стоянку. Вытираю взмокший лоб и выключаю двигатель.
   – Что случилось?! Мы все уж…
   – Ничего. Просто забыл посадочную скорость.
   – Не в свои сани не садись, – резюмирует штурман Алексей Сорокин.
   Я грожу ему кулаком. А в общем, он прав: прежде чем сесть в самолет, надо обо всем подумать. И нельзя терять голову – это главный прибор на любом самолете!
   Люди в полку разные. И по возрасту, и вообще. Мне думается, всех нас можно разделить на две категории – военных и штатских. Неважно, что на всех одинаковая форма, она не делает нас одинаковыми. Если не считать нас, недавних выпускников военного училища, подчеркнуто блистающих воинской выправкой, – школа Клюева! – да еще десятка кадровых офицеров, остальные призваны из запаса и являют собой представителей самых мирных профессий. Начхим полка младший лейтенант Иванов в прошлом преподаватель химии и директор школы, начальник шифровальной службы Семенов – преподаватель истории, летчик Скворцов – шофер такси. Остальные: агрономы, путейцы, бухгалтеры, токари – какими только профессиями не владели прежде люди нашего полка!
   Старший по званию офицер в полку – майор Соловьев. Много лет он возглавлял кафедру тактики в нашем военном училище, а сейчас начальник штаба полка. Мягкий, в меру добрый и очень добропорядочный, он больше напоминает нашего старого добряка-физика, случайно надевшего военный мундир, чем кадрового офицера.
   Командир и комиссар полка – старшие лейтенанты. Оба под стать друг другу – высокие, стройные. И тот и другой кадровые офицеры с боевым опытом: участники войны с белофиннами, воевали и на Халхин-Голе. Если командир полка Меняев несколько горяч и порою несдержан, то комиссар Терещенко, наоборот, слегка флегматичен и уж очень рассудителен. И эта его спокойная рассудительность надежно уравновешивает горячность командира. Наверно, зная их характеры, и назначили обоих в один полк, так сказать, для дополнения друг друга. В общем, достойная пара. Пройдет совсем немного времени, и каждый из нас, молодых летчиков и штурманов, незаметно для себя начнет в чем-то подражать любимым командирам – походкой Меняеву, выправкой Терещенко. Меняев слегка сутулится и ходит, переваливаясь, будто ощущает за своей спиной невидимый груз парашюта. Комиссар ходит прямо, высоко подняв голову, и при разговоре всегда старается заглянуть в глаза собеседнику. Говорит он медленно, тщательно обдумывая каждое слово.
   …Что-то удивительно располагающее, внушающее уважение было в облике командира полка А. А. Меняева.
   Штурман полка Александр Белонучкин – тоже лейтенант и тоже участник боев с белофиннами. У него приземистая фигура, некрасивое лицо, которое тем не менее кажется исключительно обаятельным. Шутник, весельчак, Белонучкин способен острить в любой, самой неподходящей ситуации. Как-то он летел на бомбежку с командиром эскадрильи Афанасием Борщевым. Условия полета были исключительно плохими: облачность высотой сто – сто пятьдесят метров, видимость около двух километров и ночь. Перед линией фронта Борщев вошел в облака. Стал набирать высоту и не справился с техникой пилотирования. Самолет стал беспорядочно падать. Штурман видел напряженную спину летчика, видел все его старания выйти из создавшейся ситуации, но помочь не мог. Когда самолет пробил облака и Борщев смог восстановить его положение, Белонучкин спокойненько, будто они только что не смотрели в глаза смерти, сказал:
   – Ну, ты и шутишь, Афоня.
   От злости Борщев даже потерял дар речи. Только выполнив задание и произведя посадку на своем аэродроме, он дал волю гневу:
   – Ну, знаешь, Саша! Больше с тобой летать не буду!
   Но они летали вместе еще много раз.
   Командир эскадрильи лейтенант Борщев мал ростом и неказист на вид. Его ничем не выразительное в общем-то лицо украшает уникальный нос. Независимо от времени года, будь на улице летняя жара или зимняя стужа, борщевский нос всегда напоминает молодую облупленную картофелину.
   Я служу в эскадрилье Борщева и поэтому знаю, что командир он хороший. В меру требовательный, в меру строгий, исключительно честный и справедливый. О нас, молодых, печется как о собственных детях. В любую минуту готов поделиться своими немалыми знаниями и опытом летчика.
   Другой командир эскадрильи, младший лейтенант Уразовский, высок ростом, правда, мешковато сидящая на нем форма скрадывает этот рост. Говорят, что он никогда не повышает голоса и не любит попусту тратить слова. Каждое слово, как и движение, – к делу.
   И, наконец, кумир и объект постоянного подражания молодежи командир эскадрильи лейтенант Брешко. Я давно присматриваюсь и во многом тоже подражаю ему. Мне нравится его умение овладевать вниманием окружающих, когда он начинает рассказывать что-либо из своей многолетней авиационной практики. Если действующим лицом в рассказе является он сам, то налицо легкий юморок. Все его истории обычно начинаются словами: «Был у нас в части один лейтенант», – и мы понимаем, что за этим безымянным лейтенантом скрывается сам комэск Брешко.
   Нравится мне его обычная аккуратность, подтянутость и, я бы сказал, удаль, сквозящая во всем. И в том, как он носит пилотку, чуть сдвинув ее к уху, и в том, как туго затягивает ремень, не оставляя ни одной складки на гимнастерке, и в его сапогах, всегда надраенных до зеркального блеска, и в умении быть всегда свежим, будто минуту назад он принял душ. Да что там говорить, кадровый военный так и сквозит во всем его облике и выгодно отличает от лейтенантов запаса, недавно надевших военный мундир.
   Большая часть личного состава полка – молодежь. Почти все летчики и техники призваны из запаса, из аэроклубов, только некоторые из них – бывшие школьные инструкторы.
   Штурманы – все как один из нашего военного училища. Одни преподавали, другие были курсантами. Мы, недавние курсанты, занимаем какую-то неопределенную позицию. От офицеров вроде далеки (по приказу Тимошенко всему нашему выпуску были присвоены не офицерские, а сержантские звания), но так же далеки и от солдат (как же – штурман самолета!). У нас еще нет боевого опыта, но за плечами солидный запас знаний, приобретенных в училище, и отличная строевая выправка, о которой так заботился наш Клюев. Но… солдатами не рождаются. Солдатами становятся по необходимости. Стал солдатом и мой непосредственный командир – младший лейтенант Федя Маслов. Был он летчиком-инструктором в аэроклубе, а теперь мы стоим с ним в строю эскадрильи Борщева. Экипаж.

Первый боевой

   Сегодня первое боевое задание. Готовимся к нему так, как недавно готовились к контрольному полету на экзаменах в училище. Красная линия маршрута на полетной карте тянется от Москвы на юго-запад до пересечения с Варшавским шоссе. Дальше она идет вдоль него к деревне Кувшиново, что возле города Юхнова. По данным разведки 43-й армии, которой подчинен наш полк в оперативном отношении, в лесу, что севернее деревни Кувшиново полтора-два километра, предполагается замаскированная стоянка самолетов противника. Мы должны «найти эти самолеты и поразить цель бомбовым ударом. В случае противодействия зенитных средств противника надлежит подавить его огневые точки пулеметным огнем», – так гласит боевой приказ. Первый боевой приказ по полку! Для его выполнения под крыльями каждого самолета подвешены четыре пятидесятикилограммовые бомбы. Для этого и пулемет у штурмана. А у меня ко всему в кармане лежит еще «лимонка» – подарок старшего техника-лейтенанта Кильштока. Когда он протянул гранату мне, спокойно сказав при этом: «Возьми. Авось пригодится!», – я про себя подумал: лучше бы не пригодилась. Но подарок взял: на войне всякое может случиться.
   Темная, почти чернильная ночь. Редкий снежок перемешивает и без того неприметные ориентиры. Правильно ли летим? Разворачиваю карту и включаю свет.
   – Во-о! Устроил иллюминацию, – ворчит Федя. – Слепит!
   Я выключаю лампочку. Понимаю, как тяжело ему пилотировать самолет при такой плохой видимости, убежден, что темнота – наша единственная защита, но для того, чтобы сориентироваться, мне необходимо взглянуть на карту. Просто необходимо!