Страница:
[19], но и как опасного свидетеля…
У подполковника возникло несколько вопросов, на которые он не смог дать никаких, даже условных ответов: было абсолютно неясно, например, для чего изначально устраивалась вся эта катавасия с «Эгиной»? Конечно, оригинал стоит безумных денег, но как его реализовать? Проще говоря — куда продать?
Ведь картину такого уровня ни на какой черный рынок не притащишь ни в России, ни на Западе — слишком заметная она, слишком известная, кто рискнет так светиться… И вообще, как продать картину, которая официально продолжает висеть в «Эрмитаже»? Покупатель сразу решит, что ему всучивают хорошо сработанную подделку…
И почему эта «Эгина» оказалась в квартире Монахова? Где она была четыре года? Почему ее сразу, скажем, за кордон не переправили? Должен ведь был быть какой-то смысл в этой странной афере… Не могли же картину спереть просто из спортивного интереса — дорогой слишком интерес получается…
Опять же человека мочить пришлось (одного как минимум, но скорее всего зачистка одним Олегом Варфоломеевым не ограничивалась), а Палыч, кстати говоря, что бы про него ни говорили, никогда не шел на убийство из удовольствия, или озорства — только по «производственной необходимости»…
В этом месте Геннадий Петрович прервал свои размышления вопросом к самому себе: а не решит ли Антибиотик после успешного (или безуспешного) окончания истории с «Эгиной», что он, Гена Ващанов, слишком много знает? И не лучше ли в этой ситуации его, Гену, убрать с пробега? Опять же расплачиваться не нужно будет, экономия…
Из жара подполковника бросило в холод — рубашка еще не успела просохнуть от пота, а Ващанова уже зазнобило, и он торопливо натянул на себя снятый после ухода Маркова пиджак. Согревшись, Геннадий Петрович тщательно взвесил все за и против и пришел к выводу, что оснований для особых опасений пока нет.
«Эгина» — это конечно, хорошо, но таких «эгин» целый «Эрмитаж», а вот людей его, Ващанова, уровня у Антибиотика при всей его крутости все же не десятки… И Виктор Палыч должен это хорошо понимать… Немного успокоившись, подполковник продолжил подведение итогов.
Неприятным обстоятельством, безусловно, было то, что Марков сумел-таки просчитать вероятную причастность Антибиотика к убийству Дмитрия Варфоломеева. Правда, доказательной базы у Степы никакой, но все же… Такие упертые, как этот Марков, способны доставить много неприятностей…
Опять же Степа у Никиты Кудасова работает, наверняка с ним в свое время поделился всем, что надыбал. А Никитка как бульдог: если вцепится — не оттащишь… С другой стороны, ни Марков, ни Кудасов явно не знали ничего про «Эгину», и они, будучи лишенными важного куска информации, мозаику сложить не могли. Во всяком случае, пока… Правда, Никита давно уже вокруг Палыча круги наматывает, обложить его пытается, но особых результатов эти его маневры пока не дали (если не считать, конечно, посадки некоторых людей из ближайшего окружения Антибиотика, таких как Валера Ледогоров — его в девяностом закрыли — и Олег Званцев, этого посадили недавно, и, кстати, в обоих случаях Степа Марков не последнюю роль сыграл), но курочка, как известно, клюет по зернышку… Нет, с Никитой придется что-то решать, что-то придумывать… Если просто сидеть и у моря погоды ждать, можно ведь и шторма дождаться…
Геннадий Петрович вздохнул и заставил себя переключиться на предстоящий вечером разговор с Колбасовым. Володя, конечно, был своим, но не рассказывать же ему в открытую! Это было бы чистым безумием… Значит, нужно запустить Колбасова в игру втемную, но Володя — опер крученый, его на фук не разведешь, стало быть, надо состряпать легенду поубедительнее… А убедительнее всего, как ни странно, людьми (и операми, кстати, тоже) воспринимается не ложь и даже не чистая правда… Убедительнее всего воспринимается смесь правды и правдоподобного вымысла… Ващанов размышлял долго и наконец остановился на одном из вариантов.
Безупречным его, конечно, назвать было нельзя, кое-какие дырки оставались, но ведь и Колбасов — не инспектирующий прокурор…
Володе нестыковки тщательно искать резону нет… Он карьеру сделать хочет, а в России, чтобы сделать карьеру, нужно с начальством дружить…
В напряженных размышлениях и обычной оэрбэшной текучке день пролетел быстро, а в 19.00 Геннадий Петрович уже подъезжал к маленькой, но очень уютной частной баньке на Садовой. Колбасов ждал внутри — в отдельном кабинете радовал глаз уютно сервированный столик, запотевшие бутылки, казалось, просто кричали: ну откройте же нас скорее!…
Сначала Ващанов с Колбасовым хорошенько попарились вернее — парился и расслаблялся-то в основном Ващанов, а Володя героически охаживал начальника веником, сам же не прилег на полати, считай, ни на минуту…
Потом они, закутавшись в простыни, сели за стол и не спета, без суеты и под хороший разговор о бабах ухайдакали бутылочку ледяной «Смирновской». И только после этого Геннадий Петрович приступил к разговору, из-за которого, собственно, и был задуман поход в баню:
— Слушай, Вова, есть у меня одно дело перспективное… Думаю на него тебя поставить… Дело сложное, но ты справишься, я уверен…
— Товарищ подполковник! — Колбасов выпрямился в кресле. — Не сомневайтесь, что поручите — выполню!
Геннадий Петрович снисходительно улыбнулся и похлопал Колбасова по влажному голому плечу:
— Спасибо, я в тебя верю… Так вот — есть информация о банде некоего Барона, не слыхал?
— Нет, — покачал головой Колбасов. — Ас кем он?… Тамбовцы? Казанцы? Ващанов сморщил нос и помахал рукой:
— Он сам по себе. Странно, что ты о нем не слышал. Этот Барон — вор в законе, судимостей немерено, сам-то он уже дедушка, но голова еще вполне варит… Банда у него хоть и небольшая — четыре рыла всего, — но серьезная. На вооружении даже автоматы имеют — два ствола… По моим данным, за Бароном лично несколько мокрух. Их, в принципе, и доказать можно будет — со временем… Надо Барона этого приземлить и толково с ним поработать. Если справишься, тебя отметим особо… Колбасов прижал руку к груди и даже чуть привстал в кресле:
— Геннадий Петрович!… Я же не за награды работаю… За державу обидно, в которой такие, как этот Барон, беспредел сплошной установили… Была б моя воля — лично каждого такого урку мочил бы…
Ващанов улыбнулся и с хрустом свинтил пробку с новой бутылки водки. Разлив слезу по рюмкам, он укоризненно покачал головой:
— Перегибать-то не надо… Мы тем от уголовников и отличаемся, что действуем в рамках закона. Слава Богу, не военный коммунизм сейчас, расстреливать банды с тачанок не надо… Эту бароновскую шайку нужно просто обезвредить, жала, так сказать, повырывать… Этого будет достаточно… Колбасов с готовностью кивнул, преданно поедая глазами подполковника:
— Готов немедленно приступить к выполнению задания! Ващанов вальяжным жестом остудил пыл подчиненного:
— Ну, немедленно-то не нужно… Сегодня мы с тобой, Вова, отдыхаем как друзья. Давай-ка, капитан, выпьем за настоящую мужскую дружбу, на которую, между нами говоря, только природные менты способны — такие, как мы с тобой…
Офицеры чокнулись и истово выпили, потом залили водочный огонь ледяным пивком и только потом уже начали закусывать «принятое на грудь» копченой рыбкой.
— Хорошо сидим, — вздохнул Геннадий Петрович, утирая рот тыльной стороной ладони. — И о делах-то говорить в такие минуты не хочется… Но надо, что поделаешь… Нашу-то работу за нас никто не сделает. Так вот о банде этой. Начинать нужно с главаря. У меня все данные на этого Барона есть, я тебе завтра утром отдам — на свежую, как говорится, голову… Но в деле есть один нюанс, говорю тебе доверительно. Меня этот Барон, хоть он и авторитет известный, не столько сам по себе интересует, сколько… Этот старый картину одну взял на чужой хате, хорошую копию «Эгины» Рембрандта, той, что в Эрмитаже висит… Вот на эту вещь старого и нужно колоть, потому что картина может стать вещдоком в одном деле интересном, где уже очень крупные фигуры замешаны… Я тебе пока всего говорить не могу, но… через «Эгину» эту на высоких коррумпционеров выход есть… На правительственном уровне.
— Понимаю, — кивнул Колбасов.
— Это хорошо, что понимаешь, — усмехнулся Ващанов. — У них сейчас большие возможности, даже к нам подбираться пытаются, а потому дальний наш прицел должен быть виден только нам. И все. Иначе развалится комбинация. Сколько таких случаев уже было. — Геннадий Петрович горестно вздохнул, махнул рукой и продолжил: — Стало быть, так: Барона закрываем на чем-нибудь, плющим — он нам сдает картину. Ему деваться некуда, не захочет же он в тюрьме подыхать, а лет-то ему уже немало… И здоровье — сам понимаешь, после зон да лагерей не как у горного аксакала… Отдаст картину — закрепимся на этой теме и попробуем дальше ниточку потянуть, глядишь, и до основных пидормотов доберемся… Ясно? Только учти — обо всей операции в полном объеме должны двое знать: я и ты. Понял?
— Как не понять, — медленно кивнул Колбасов, бросив на начальника быстрый взгляд. — Все будет нормально, Геннадий Петрович. Не первый раз замужем. На чем бы только этого Барона зацепить?
— Думай! Опер ты или тыловик? — хмыкнул Ващанов. Колбасов почесал нос и неуверенно взглянул на подполковника.
— Может, двести восемнадцатую [20]ему впендюрить? Патрончики? А? Ващанов скептически скривился и покачал головой:
— Не пройдет… Он же старый… Неубедительно будет.
Колбасов пожевал верхнюю губу, оставляя на реденьких черных усах капельки слюны, и выдвинул новый вариант:
— Наркота?
— Не то, Вова, не то! — В голосе подполковника начали прорезаться раздраженные нотки. — Тоньше надо, не шаблонно…
Колбасов засопел, хлебнул пивка, помолчал, прокручивая в голове возможные комбинации, и наконец просветлел лицом:
— Есть мысль! А что, если мы его на валюте вяжем? Геннадий Петрович недоуменно вздернул плечи.
— На валюте? Это же неактуально сейчас! Да и тема не его опять-таки… Ой, что-то расстраиваешь ты меня, Вова, заработался, видать, совсем… Но Колбасов убежденно возразил:
— Получится, Геннадий Петрович! Статью-то валютную никто не отменял, по закону вполне применить можно! И человек по этой теме у меня надежный есть — подведем к Барону, все чисто пройдет.
— Да? — с сомнением переспросил опера Ващанов. — Ну что же, попробуй. Только помни одно — старика приземлить нужно качественно! Сдаст картину — можно и выпустить будет, понаблюдать за ним, а потом уже разом всех окучим… Понял? Сколько тебе на реализацию времени потребуется?
— Ну… недельку как минимум, — ответил быстро прикинувший в уме сроки Колбасов. — Пока обставимся, подходы наведем… Раньше нереально.
— Ладно, — согласился Геннадий Петрович. — Неделю я тебе даю… Завтра продумаешь детали и доложишь мне. Вообще обо всем, что касается этого дела, сразу информируешь меня лично во избежание утечек. Среди наших тоже всякие попадаются…
— Ясно, товарищ подполковник, — закивал Колбасов. — Не сомневайтесь, все в лучшем виде оформим.
— Хотелось бы, — тяжело вздохнул Ващанов и снова наполнил рюмки. — Имей в виду, Вова, ты в этом деле на свою биографию работаешь… Так что, сам понимаешь, все в твоих руках… Ладно, давай еще по одной примем — и в парилочку… Веником-то ты хорошо работаешь — хотелось бы, чтобы и голова не подкачала.
— Не подкачает, Геннадий Петрович, — заулыбался Колбасов. — Вы же меня знаете…
— Здравствуйте…
Подслеповато сощурившись, Юрий Александрович Михеев неторопливо осматривал камеру «учреждения ИЗ-45/1», больше известного в народе как тюрьма Кресты.
В этом заведении содержались в основном не осужденные, а подследственные, то есть те, кого суд виновными в совершении инкриминируемых им преступлений еще не признал, но кого предварительное следствие сочло необходимым изолировать от общества. Камера, куда конвойный втолкнул Юрия Александровича, была типовой, рассчитанной на восемь человек, но парилось в ней четырнадцать душ — Михеев становился пятнадцатым обитателем, поэтому радости по поводу его появления никто не выказал. Кресты душил кризис перенаселения — известны были случаи, когда контролер, скажем, заталкивал в «хату» новенького, а старожилы выкидывали его обратно в коридор, крича при этом, что и так, мол, человек на человеке лежит, не продохнуть…
Юрий Александрович безрезультатно поискал глазами свободную шконку — все нары были заняты, в камере давно уже спали по сменам, вот и сейчас одни обитатели сидели на корточках у стен, другие тяжело дышали в тревожном сне.
Воздух в хате был спертым, и Михеев подумал о том, что его легкие долго не смогут выносить эту атмосферу… Впрочем, скулить и жаловаться старик не собирался, а о легких своих Юрий Александрович подумал отстраненно, просто констатировал факт и все…
— Ну че встал-то, папаша, не икона, чтоб тобой любовались… Проходи, не в Гранд-отеле!… — раздраженно рявкнул на Михеева некто коротко стриженный, свесившийся с верхних нар. Больше всего этот парень походил на бычка какой-нибудь городской группировки — их в последнее время в Питере развелось много, и типажи успели примелькаться…
Юрий Александрович ничего не ответил, спокойно снял сразу запотевшие очки, протер их пальцами и так же молча прошел в угол камеры. Там он снял с себя пиджак, бросил его на пол и присел, положив руки на острые колени. Вдруг, словно вспомнив что-то важное, старик привстал и вытащил из кармана пиджака сдобную булочку, которую уговорил снегирей [21]не отбирать у него. Михеев разломил булочку на две части и протянул их худому прыщавому юнцу, сидевшему на полу по-турецки, и бомжатного вида старичку, лежавшему под нижними нарами:
— Жуйте, бродяги…
— А ты-то что? Сам не будешь? — удивился бомжатный старичок, быстро, впрочем, хватая угощение…
— Нет, — покачал головой Юрий Александрович. — Я сытый…
Михеев привалился спиной к стене и устало прикрыл глаза. Незаметно и без разрешения, как это всегда бывает в тюрьме, пришли к нему воспоминания.
Старик вообще в последнее время все чаще и чаще начал уходить мыслями в прошлое. Ему было что вспомнить…
Юрий Александрович был коренным питерцем. Его мать в молодые годы считалась в Петербурге одной из блестящих светских красавиц, так, по крайней мере, утверждали старожилы некогда модного дачного местечка Озерки, куда наезжали и Блок, и Северянин, и Алексей Толстой. Кстати, по семейному преданию, Блок даже посвятил юной красавице одно из своих стихотворений. Вера Сергеевна (так звали мать Михеева) происходила из не очень знатного дворянского рода, но ее отец сумел выйти в достаточно высокие чины — он служил по железнодорожному ведомству и в отставку ушел надворным советником.
Многие светские львы дореволюционного Петербурга пытались ухаживать за Верой Сергеевной, но она неожиданно для всех вышла за скромного и застенчивого путейского инженера, без конца теребившего при встречах с красавицей смешное пенсне.
Вера Сергеевна сначала не придавала робким ухаживаниям путейца значения, но именно этот нескладный молодой человек буквально поразил ее однажды своим мужеством. Она каталась в коляске с племянницей, лошадь внезапно понесла, а Александр Юрьевич (так звали инженера), случившийся неподалеку, не раздумывая бросился наперерез, повис на упряжи и остановил испугавшееся чего-то животное… Это было так романтично… Через месяц они объявили о помолвке, а еще через два обвенчались… Это было в 1913 году. Через одиннадцать месяцев началась Первая мировая война, и Александр Юрьевич, надев погоны подпоручика, ушел на фронт. Вернулся он лишь через год — с двумя Георгиями, в погонах штабс-капитана и с пустым левым рукавом кителя… Но Вера Сергеевна все равно была счастлива, потому что многие не возвращались из той мясорубки вовсе… И молодые снова зажили мирно и счастливо, вот только детей у них почему-то долго не было.
А потом — сначала февраль семнадцатого, потом летние бунты и демонстрации, октябрьский переворот… Родные Веры Сергеевны успели выехать в Финляндию, но Александр Юрьевич покидать Россию отказался наотрез — он по-прежнему работал на железной дороге и считал, что, какие бы политические потрясения в стране ни происходили, поезда должны ходить, и желательно по расписанию… Как ни странно, большевики однорукого инженера уважали — в 1921 году ему поручили курировать восстановительные работы в железнодорожных депо Петрограда, а вскоре после этого Александр Юрьевич стал директором Металлического завода и работал в новой должности настолько успешно, что даже получил благодарность от самого Ленина… В 1924 году Бог наконец-то дал супругам сына, которого назвали Юрием в честь отца Александра Юрьевича.
Казалось, счастье улыбнулось чете Михеевых, они жили в большой квартире в доме на Каменноостровском проспекте, держали домработницу и часто устраивали шумные вечеринки для друзей и сослуживцев Александра Юрьевича, которого на работе звали не иначе как гением… А потом пришел 1935 год, когда «жизнь стала лучше, жить стало веселее…».
Одиннадцатилетний Юрочка радовал родителей, принося из школы отличные оценки, три раза в неделю к мальчику на дом приходила учительница музыки, и тогда в квартире Михеевых звучал старый дорогой рояль, оставшийся еще с дореволюционных времен… Счастливая и веселая жизнь рухнула в одночасье.
Много позже Юрий Александрович узнал, что в его мать, по-прежнему блиставшую красотой, но уже зрелой, чувственной, влюбился один крупный партийный деятель… Вскоре Юрочка стал сыном «врага народа» — Александру Юрьевичу припомнили и офицерские погоны, и георгиевские кресты, а заодно довесили обвинение в саботаже и вредительстве. Михеев-старший получил десять лет без права переписки и сгинул навсегда в империи ГУЛАГа… Вера Сергеевна осунулась и словно надломилась изнутри, вечеринок, разумеется, в квартире больше не было, и пришлось Юрочкиной маме потихоньку распродавать замечательную коллекцию картин, которую Михеевы собирали еще со времен разрухи, выменивая у «бывших» полотна на продукты. Теперь осиротевшая семья сама испытала на себе все прелести этого статуса.
Сентябрьской ночью тридцать шестого забрали и Веру Сергеевну — как «японскую шпионку». Больше Юрочка никогда мать не видел, и только много лет спустя ему удалось установить, что незадолго до ареста Вера Сергеевна написала, оказывается, заявление в милицию, в котором обвиняла в изнасиловании того самого «влюбленного» в нее партийного деятеля…
Юру направили на «большевистское перевоспитание» в детский дом имени товарища Молотова… Жизнь там была совсем не сахарной, а дети — они дети и есть… В ноябре 1938 года пятнадцать человек из Юриного класса стащили дорогую меховую шапку директора детдома, продали ее и закатили себе настоящий пир, накупив карамелек, бубликов и молока… Воришек вычислили быстро, было много криков и шума, но, в принципе, никому ничего не сделали.
Кроме Юры, а ведь он за эту шапку даже не подержался, только на «атасе» стоял. Его как сына «врагов народа» осудили и направили в детскую трудовую колонию в Стрельне — там когда-то располагался корпус графа Зубова… После начала войны Юрия перевели во взрослую зону, почему-то в Казахстан, а там Михееву повезло — его взял под свою опеку старый уголовный авторитет по прозвищу Дядя Ваня. Дядя Ваня был вором-законником, он помнил традиции еще дореволюционных блатарей, и к словам его прислушивалось даже лагерное начальство.
В общем-то, именно Дядя Ваня не дал подохнуть от недоедания Юрке Михееву, наверное, увидел что-то старый вор в пареньке, упорном и рассудительном не по годам… Опять же оба книжниками были — Юрка-то к чтению еще со времен счастливого детства пристрастился, а вот кто и когда Дяде Ване привил любовь к литературе, так и осталось для Михеева загадкой… Старый вор о прошлом своем вспоминать не любил, но изредка, под настроение, рассказывал пацаненку о кровавых стычках в двадцатых годах между «урками», «жиганами» и «бывшими», о том, как писался кровью воровской Закон, и о том, как посягнули на него «польские воры», «автоматчики» и «суки»… (Суками тогда называли тех из блатарей, кто шел на сотрудничество с властью, в том числе и тех, кто согласился пойти в штрафные батальоны на фронт, — взяв оружие из рук властей, эти воры ставили себя вне Закона, воровского Закона, разумеется.) Уроки Дяди Вани были для Юрки невероятно интересны, он все впитывал, как губка, а старый вор, словно понимая, что недолго ему осталось жить на грешной и жестокой земле, радовался восприимчивости своего ученика…
Каждому мастеру на определенном этапе хочется передать кому-то накопленные знания и опыт, а в своем деле Дядя Ваня был несомненно мастером… Нет, вор не сюсюкал с Юркой, наоборот, он учил его жестко и без сантиментов.
«Никогда не давай себя в обиду — замочат, — часто повторял Дядя Ваня. — Самое главное — никому не верь, никогда не жалуйся, ничего не бойся и ни о чем не проси…» Странным он был человеком, этот «профессор воровской академии».
Дядя Ваня мог часами рассказывать о жуликах, ворах и разбойниках прошлого, разбирать их приемы и стили и с таким же удовольствием обсуждал с Юркой романы Достоевского и Толстого — лагерная библиотека была укомплектована почему-то в основном классиками…
Умер Дядя Ваня за месяц до Юркиного освобождения — в сентябре 1945 года, и тогда Михееву показалось, что он осиротел во второй раз… Юрка вернулся в Ленинград, хоть и негде там ему было жить — квартиру Михеевых заняли, разумеется. Но Юра и несильно горевал по этому поводу, в прошлую жизнь все равно не было возврата…
Он прибился к небольшой воровской ватаге, орудовавшей на Петроградской стороне, но на свободе погулял недолго — в мае сорок шестого по-дурацки попал в облаву на Сенном рынке, в кармане у него был старый офицерский «Вальтер» без бойка и патронов, который Юрка таскал с собой исключительно для блезиру… Этот дешевый понт обошелся Михееву нацепленным на него внаглую разбоем, о котором Юрка и слыхом не слыхивал. После суда его этапировали в Севураллаг, а учитывая происхождение из семьи «врагов народа», засунули Юрку в спецлагерь, где выжить было очень трудно, потому как там оседали настоящие «сливки общества»… Но ведь и Юрка был уже не тихим интеллигентным мальчиком: жизнь превратила его в быстро взрослеющего тигренка, который хорошо умел показывать зубки…
— Ты что, оглох, что ли, папаша?! Курево есть, спрашиваю?!
Юрий Александрович приоткрыл глаза и сощурился — перед ним, широко расставив ноги, стоял давешний бычок, тот, что первым поприветствовал Михеева в камере, свесившись с верхних нар.
— Курево есть, дед? Отвечать надо, когда спрашивают!!!
Всем своим видом парень пытался изобразить бывалого урку и для убедительности поигрывал бицепсами — на левом синела какая-то армейская татуировка. На самом деле этот мелкий рэкетир, судя по всему, попал в камеру первый раз, и за его показной грубостью скрывался тщательно маскируемый страх перед будущим…
— Так не просят, — негромко ответил Михеев, спокойно глядя на стриженого бугая снизу вверх. — Ты волшебное слово сказать забыл. «Работник рэкета» так растерялся, что даже приоткрыл рот.
— Ты че?… Ты че, дед, больной, что ли?
Парень сделал было шажок к старику, но у того из-под полуприкрытых век блеснул неожиданно такой взгляд — бычка словно финкой по лицу полоснуло…
Он даже не понял, почему ему вдруг расхотелось взять этого старикана за шкирку и хорошенько встряхнуть, чтоб знал свое место…
Парень потоптался, что-то ворча, и полез обратно на свои нары. По камере словно вздох удивления пронесся, а Юрий Александрович снова прикрыл глаза.
Он очень устал, последние двое суток спать ему не пришлось ни минуты… И Михеев снова окунулся то ли в дремоту, то ли в воспоминания, которые казались сном…
В спецлагере Севураллага публика подобралась довольно пестрая — тут всякой твари было по паре, но основную массу зэков составили «враги народа».
Блатные называли их презрительно троцкистами-вредителями. Больше всего в этих недавно еще вполне благополучных людях Юрку поражала готовность предавать и пресмыкаться перед кем угодно — лагерной администрацией ли, блатарями ли. Сломленные и забитые, «политические» быстро теряли человеческий облик и никаких чувств, кроме презрения, у Михеева не вызывали… Нет, не все они, конечно, были такими, но — подавляющее большинство. Они стучали друг на друга за лишний кусок, отчаянно цепляясь за жизнь, и почти каждый трогательно верил в то, что попал в лагерь по ошибке, что «все исправится, когда „там разберутся“»… Особняком держались офицеры-фронтовики — эти были мужиками сильными и стояли друг за друга, никому не веря. Юрка потянулся было к ним, но они блатаря в свою касту не приняли. Да и не так долго пробыл Юрка в Севураллаге… С блатными Михеев сначала жил мирно, они признали Юрку за своего и даже крестили вскоре, дав ему погоняло Барон. Кличка эта возникла не случайно — хорошее воспитание, полученное Юркой в детстве, наложилось на благоприобретенное блатное пижонство и щегольство, а все вместе породило совершенно непередаваемую манеру держаться и говорить: ни дать ни взять вор-аристократ, вроде тех, про которых в старых лагерных песнях поют…
У подполковника возникло несколько вопросов, на которые он не смог дать никаких, даже условных ответов: было абсолютно неясно, например, для чего изначально устраивалась вся эта катавасия с «Эгиной»? Конечно, оригинал стоит безумных денег, но как его реализовать? Проще говоря — куда продать?
Ведь картину такого уровня ни на какой черный рынок не притащишь ни в России, ни на Западе — слишком заметная она, слишком известная, кто рискнет так светиться… И вообще, как продать картину, которая официально продолжает висеть в «Эрмитаже»? Покупатель сразу решит, что ему всучивают хорошо сработанную подделку…
И почему эта «Эгина» оказалась в квартире Монахова? Где она была четыре года? Почему ее сразу, скажем, за кордон не переправили? Должен ведь был быть какой-то смысл в этой странной афере… Не могли же картину спереть просто из спортивного интереса — дорогой слишком интерес получается…
Опять же человека мочить пришлось (одного как минимум, но скорее всего зачистка одним Олегом Варфоломеевым не ограничивалась), а Палыч, кстати говоря, что бы про него ни говорили, никогда не шел на убийство из удовольствия, или озорства — только по «производственной необходимости»…
В этом месте Геннадий Петрович прервал свои размышления вопросом к самому себе: а не решит ли Антибиотик после успешного (или безуспешного) окончания истории с «Эгиной», что он, Гена Ващанов, слишком много знает? И не лучше ли в этой ситуации его, Гену, убрать с пробега? Опять же расплачиваться не нужно будет, экономия…
Из жара подполковника бросило в холод — рубашка еще не успела просохнуть от пота, а Ващанова уже зазнобило, и он торопливо натянул на себя снятый после ухода Маркова пиджак. Согревшись, Геннадий Петрович тщательно взвесил все за и против и пришел к выводу, что оснований для особых опасений пока нет.
«Эгина» — это конечно, хорошо, но таких «эгин» целый «Эрмитаж», а вот людей его, Ващанова, уровня у Антибиотика при всей его крутости все же не десятки… И Виктор Палыч должен это хорошо понимать… Немного успокоившись, подполковник продолжил подведение итогов.
Неприятным обстоятельством, безусловно, было то, что Марков сумел-таки просчитать вероятную причастность Антибиотика к убийству Дмитрия Варфоломеева. Правда, доказательной базы у Степы никакой, но все же… Такие упертые, как этот Марков, способны доставить много неприятностей…
Опять же Степа у Никиты Кудасова работает, наверняка с ним в свое время поделился всем, что надыбал. А Никитка как бульдог: если вцепится — не оттащишь… С другой стороны, ни Марков, ни Кудасов явно не знали ничего про «Эгину», и они, будучи лишенными важного куска информации, мозаику сложить не могли. Во всяком случае, пока… Правда, Никита давно уже вокруг Палыча круги наматывает, обложить его пытается, но особых результатов эти его маневры пока не дали (если не считать, конечно, посадки некоторых людей из ближайшего окружения Антибиотика, таких как Валера Ледогоров — его в девяностом закрыли — и Олег Званцев, этого посадили недавно, и, кстати, в обоих случаях Степа Марков не последнюю роль сыграл), но курочка, как известно, клюет по зернышку… Нет, с Никитой придется что-то решать, что-то придумывать… Если просто сидеть и у моря погоды ждать, можно ведь и шторма дождаться…
Геннадий Петрович вздохнул и заставил себя переключиться на предстоящий вечером разговор с Колбасовым. Володя, конечно, был своим, но не рассказывать же ему в открытую! Это было бы чистым безумием… Значит, нужно запустить Колбасова в игру втемную, но Володя — опер крученый, его на фук не разведешь, стало быть, надо состряпать легенду поубедительнее… А убедительнее всего, как ни странно, людьми (и операми, кстати, тоже) воспринимается не ложь и даже не чистая правда… Убедительнее всего воспринимается смесь правды и правдоподобного вымысла… Ващанов размышлял долго и наконец остановился на одном из вариантов.
Безупречным его, конечно, назвать было нельзя, кое-какие дырки оставались, но ведь и Колбасов — не инспектирующий прокурор…
Володе нестыковки тщательно искать резону нет… Он карьеру сделать хочет, а в России, чтобы сделать карьеру, нужно с начальством дружить…
В напряженных размышлениях и обычной оэрбэшной текучке день пролетел быстро, а в 19.00 Геннадий Петрович уже подъезжал к маленькой, но очень уютной частной баньке на Садовой. Колбасов ждал внутри — в отдельном кабинете радовал глаз уютно сервированный столик, запотевшие бутылки, казалось, просто кричали: ну откройте же нас скорее!…
Сначала Ващанов с Колбасовым хорошенько попарились вернее — парился и расслаблялся-то в основном Ващанов, а Володя героически охаживал начальника веником, сам же не прилег на полати, считай, ни на минуту…
Потом они, закутавшись в простыни, сели за стол и не спета, без суеты и под хороший разговор о бабах ухайдакали бутылочку ледяной «Смирновской». И только после этого Геннадий Петрович приступил к разговору, из-за которого, собственно, и был задуман поход в баню:
— Слушай, Вова, есть у меня одно дело перспективное… Думаю на него тебя поставить… Дело сложное, но ты справишься, я уверен…
— Товарищ подполковник! — Колбасов выпрямился в кресле. — Не сомневайтесь, что поручите — выполню!
Геннадий Петрович снисходительно улыбнулся и похлопал Колбасова по влажному голому плечу:
— Спасибо, я в тебя верю… Так вот — есть информация о банде некоего Барона, не слыхал?
— Нет, — покачал головой Колбасов. — Ас кем он?… Тамбовцы? Казанцы? Ващанов сморщил нос и помахал рукой:
— Он сам по себе. Странно, что ты о нем не слышал. Этот Барон — вор в законе, судимостей немерено, сам-то он уже дедушка, но голова еще вполне варит… Банда у него хоть и небольшая — четыре рыла всего, — но серьезная. На вооружении даже автоматы имеют — два ствола… По моим данным, за Бароном лично несколько мокрух. Их, в принципе, и доказать можно будет — со временем… Надо Барона этого приземлить и толково с ним поработать. Если справишься, тебя отметим особо… Колбасов прижал руку к груди и даже чуть привстал в кресле:
— Геннадий Петрович!… Я же не за награды работаю… За державу обидно, в которой такие, как этот Барон, беспредел сплошной установили… Была б моя воля — лично каждого такого урку мочил бы…
Ващанов улыбнулся и с хрустом свинтил пробку с новой бутылки водки. Разлив слезу по рюмкам, он укоризненно покачал головой:
— Перегибать-то не надо… Мы тем от уголовников и отличаемся, что действуем в рамках закона. Слава Богу, не военный коммунизм сейчас, расстреливать банды с тачанок не надо… Эту бароновскую шайку нужно просто обезвредить, жала, так сказать, повырывать… Этого будет достаточно… Колбасов с готовностью кивнул, преданно поедая глазами подполковника:
— Готов немедленно приступить к выполнению задания! Ващанов вальяжным жестом остудил пыл подчиненного:
— Ну, немедленно-то не нужно… Сегодня мы с тобой, Вова, отдыхаем как друзья. Давай-ка, капитан, выпьем за настоящую мужскую дружбу, на которую, между нами говоря, только природные менты способны — такие, как мы с тобой…
Офицеры чокнулись и истово выпили, потом залили водочный огонь ледяным пивком и только потом уже начали закусывать «принятое на грудь» копченой рыбкой.
— Хорошо сидим, — вздохнул Геннадий Петрович, утирая рот тыльной стороной ладони. — И о делах-то говорить в такие минуты не хочется… Но надо, что поделаешь… Нашу-то работу за нас никто не сделает. Так вот о банде этой. Начинать нужно с главаря. У меня все данные на этого Барона есть, я тебе завтра утром отдам — на свежую, как говорится, голову… Но в деле есть один нюанс, говорю тебе доверительно. Меня этот Барон, хоть он и авторитет известный, не столько сам по себе интересует, сколько… Этот старый картину одну взял на чужой хате, хорошую копию «Эгины» Рембрандта, той, что в Эрмитаже висит… Вот на эту вещь старого и нужно колоть, потому что картина может стать вещдоком в одном деле интересном, где уже очень крупные фигуры замешаны… Я тебе пока всего говорить не могу, но… через «Эгину» эту на высоких коррумпционеров выход есть… На правительственном уровне.
— Понимаю, — кивнул Колбасов.
— Это хорошо, что понимаешь, — усмехнулся Ващанов. — У них сейчас большие возможности, даже к нам подбираться пытаются, а потому дальний наш прицел должен быть виден только нам. И все. Иначе развалится комбинация. Сколько таких случаев уже было. — Геннадий Петрович горестно вздохнул, махнул рукой и продолжил: — Стало быть, так: Барона закрываем на чем-нибудь, плющим — он нам сдает картину. Ему деваться некуда, не захочет же он в тюрьме подыхать, а лет-то ему уже немало… И здоровье — сам понимаешь, после зон да лагерей не как у горного аксакала… Отдаст картину — закрепимся на этой теме и попробуем дальше ниточку потянуть, глядишь, и до основных пидормотов доберемся… Ясно? Только учти — обо всей операции в полном объеме должны двое знать: я и ты. Понял?
— Как не понять, — медленно кивнул Колбасов, бросив на начальника быстрый взгляд. — Все будет нормально, Геннадий Петрович. Не первый раз замужем. На чем бы только этого Барона зацепить?
— Думай! Опер ты или тыловик? — хмыкнул Ващанов. Колбасов почесал нос и неуверенно взглянул на подполковника.
— Может, двести восемнадцатую [20]ему впендюрить? Патрончики? А? Ващанов скептически скривился и покачал головой:
— Не пройдет… Он же старый… Неубедительно будет.
Колбасов пожевал верхнюю губу, оставляя на реденьких черных усах капельки слюны, и выдвинул новый вариант:
— Наркота?
— Не то, Вова, не то! — В голосе подполковника начали прорезаться раздраженные нотки. — Тоньше надо, не шаблонно…
Колбасов засопел, хлебнул пивка, помолчал, прокручивая в голове возможные комбинации, и наконец просветлел лицом:
— Есть мысль! А что, если мы его на валюте вяжем? Геннадий Петрович недоуменно вздернул плечи.
— На валюте? Это же неактуально сейчас! Да и тема не его опять-таки… Ой, что-то расстраиваешь ты меня, Вова, заработался, видать, совсем… Но Колбасов убежденно возразил:
— Получится, Геннадий Петрович! Статью-то валютную никто не отменял, по закону вполне применить можно! И человек по этой теме у меня надежный есть — подведем к Барону, все чисто пройдет.
— Да? — с сомнением переспросил опера Ващанов. — Ну что же, попробуй. Только помни одно — старика приземлить нужно качественно! Сдаст картину — можно и выпустить будет, понаблюдать за ним, а потом уже разом всех окучим… Понял? Сколько тебе на реализацию времени потребуется?
— Ну… недельку как минимум, — ответил быстро прикинувший в уме сроки Колбасов. — Пока обставимся, подходы наведем… Раньше нереально.
— Ладно, — согласился Геннадий Петрович. — Неделю я тебе даю… Завтра продумаешь детали и доложишь мне. Вообще обо всем, что касается этого дела, сразу информируешь меня лично во избежание утечек. Среди наших тоже всякие попадаются…
— Ясно, товарищ подполковник, — закивал Колбасов. — Не сомневайтесь, все в лучшем виде оформим.
— Хотелось бы, — тяжело вздохнул Ващанов и снова наполнил рюмки. — Имей в виду, Вова, ты в этом деле на свою биографию работаешь… Так что, сам понимаешь, все в твоих руках… Ладно, давай еще по одной примем — и в парилочку… Веником-то ты хорошо работаешь — хотелось бы, чтобы и голова не подкачала.
— Не подкачает, Геннадий Петрович, — заулыбался Колбасов. — Вы же меня знаете…
* * *
Голова старшего оперуполномоченного ОРБ Владимира Колбасова действительно не подкачала, и вечером 6 октября 1992 года вор-рецидивист Барон переступил порог камеры в печально известной питерской тюрьме Кресты.— Здравствуйте…
Подслеповато сощурившись, Юрий Александрович Михеев неторопливо осматривал камеру «учреждения ИЗ-45/1», больше известного в народе как тюрьма Кресты.
В этом заведении содержались в основном не осужденные, а подследственные, то есть те, кого суд виновными в совершении инкриминируемых им преступлений еще не признал, но кого предварительное следствие сочло необходимым изолировать от общества. Камера, куда конвойный втолкнул Юрия Александровича, была типовой, рассчитанной на восемь человек, но парилось в ней четырнадцать душ — Михеев становился пятнадцатым обитателем, поэтому радости по поводу его появления никто не выказал. Кресты душил кризис перенаселения — известны были случаи, когда контролер, скажем, заталкивал в «хату» новенького, а старожилы выкидывали его обратно в коридор, крича при этом, что и так, мол, человек на человеке лежит, не продохнуть…
Юрий Александрович безрезультатно поискал глазами свободную шконку — все нары были заняты, в камере давно уже спали по сменам, вот и сейчас одни обитатели сидели на корточках у стен, другие тяжело дышали в тревожном сне.
Воздух в хате был спертым, и Михеев подумал о том, что его легкие долго не смогут выносить эту атмосферу… Впрочем, скулить и жаловаться старик не собирался, а о легких своих Юрий Александрович подумал отстраненно, просто констатировал факт и все…
— Ну че встал-то, папаша, не икона, чтоб тобой любовались… Проходи, не в Гранд-отеле!… — раздраженно рявкнул на Михеева некто коротко стриженный, свесившийся с верхних нар. Больше всего этот парень походил на бычка какой-нибудь городской группировки — их в последнее время в Питере развелось много, и типажи успели примелькаться…
Юрий Александрович ничего не ответил, спокойно снял сразу запотевшие очки, протер их пальцами и так же молча прошел в угол камеры. Там он снял с себя пиджак, бросил его на пол и присел, положив руки на острые колени. Вдруг, словно вспомнив что-то важное, старик привстал и вытащил из кармана пиджака сдобную булочку, которую уговорил снегирей [21]не отбирать у него. Михеев разломил булочку на две части и протянул их худому прыщавому юнцу, сидевшему на полу по-турецки, и бомжатного вида старичку, лежавшему под нижними нарами:
— Жуйте, бродяги…
— А ты-то что? Сам не будешь? — удивился бомжатный старичок, быстро, впрочем, хватая угощение…
— Нет, — покачал головой Юрий Александрович. — Я сытый…
Михеев привалился спиной к стене и устало прикрыл глаза. Незаметно и без разрешения, как это всегда бывает в тюрьме, пришли к нему воспоминания.
Старик вообще в последнее время все чаще и чаще начал уходить мыслями в прошлое. Ему было что вспомнить…
Юрий Александрович был коренным питерцем. Его мать в молодые годы считалась в Петербурге одной из блестящих светских красавиц, так, по крайней мере, утверждали старожилы некогда модного дачного местечка Озерки, куда наезжали и Блок, и Северянин, и Алексей Толстой. Кстати, по семейному преданию, Блок даже посвятил юной красавице одно из своих стихотворений. Вера Сергеевна (так звали мать Михеева) происходила из не очень знатного дворянского рода, но ее отец сумел выйти в достаточно высокие чины — он служил по железнодорожному ведомству и в отставку ушел надворным советником.
Многие светские львы дореволюционного Петербурга пытались ухаживать за Верой Сергеевной, но она неожиданно для всех вышла за скромного и застенчивого путейского инженера, без конца теребившего при встречах с красавицей смешное пенсне.
Вера Сергеевна сначала не придавала робким ухаживаниям путейца значения, но именно этот нескладный молодой человек буквально поразил ее однажды своим мужеством. Она каталась в коляске с племянницей, лошадь внезапно понесла, а Александр Юрьевич (так звали инженера), случившийся неподалеку, не раздумывая бросился наперерез, повис на упряжи и остановил испугавшееся чего-то животное… Это было так романтично… Через месяц они объявили о помолвке, а еще через два обвенчались… Это было в 1913 году. Через одиннадцать месяцев началась Первая мировая война, и Александр Юрьевич, надев погоны подпоручика, ушел на фронт. Вернулся он лишь через год — с двумя Георгиями, в погонах штабс-капитана и с пустым левым рукавом кителя… Но Вера Сергеевна все равно была счастлива, потому что многие не возвращались из той мясорубки вовсе… И молодые снова зажили мирно и счастливо, вот только детей у них почему-то долго не было.
А потом — сначала февраль семнадцатого, потом летние бунты и демонстрации, октябрьский переворот… Родные Веры Сергеевны успели выехать в Финляндию, но Александр Юрьевич покидать Россию отказался наотрез — он по-прежнему работал на железной дороге и считал, что, какие бы политические потрясения в стране ни происходили, поезда должны ходить, и желательно по расписанию… Как ни странно, большевики однорукого инженера уважали — в 1921 году ему поручили курировать восстановительные работы в железнодорожных депо Петрограда, а вскоре после этого Александр Юрьевич стал директором Металлического завода и работал в новой должности настолько успешно, что даже получил благодарность от самого Ленина… В 1924 году Бог наконец-то дал супругам сына, которого назвали Юрием в честь отца Александра Юрьевича.
Казалось, счастье улыбнулось чете Михеевых, они жили в большой квартире в доме на Каменноостровском проспекте, держали домработницу и часто устраивали шумные вечеринки для друзей и сослуживцев Александра Юрьевича, которого на работе звали не иначе как гением… А потом пришел 1935 год, когда «жизнь стала лучше, жить стало веселее…».
Одиннадцатилетний Юрочка радовал родителей, принося из школы отличные оценки, три раза в неделю к мальчику на дом приходила учительница музыки, и тогда в квартире Михеевых звучал старый дорогой рояль, оставшийся еще с дореволюционных времен… Счастливая и веселая жизнь рухнула в одночасье.
Много позже Юрий Александрович узнал, что в его мать, по-прежнему блиставшую красотой, но уже зрелой, чувственной, влюбился один крупный партийный деятель… Вскоре Юрочка стал сыном «врага народа» — Александру Юрьевичу припомнили и офицерские погоны, и георгиевские кресты, а заодно довесили обвинение в саботаже и вредительстве. Михеев-старший получил десять лет без права переписки и сгинул навсегда в империи ГУЛАГа… Вера Сергеевна осунулась и словно надломилась изнутри, вечеринок, разумеется, в квартире больше не было, и пришлось Юрочкиной маме потихоньку распродавать замечательную коллекцию картин, которую Михеевы собирали еще со времен разрухи, выменивая у «бывших» полотна на продукты. Теперь осиротевшая семья сама испытала на себе все прелести этого статуса.
Сентябрьской ночью тридцать шестого забрали и Веру Сергеевну — как «японскую шпионку». Больше Юрочка никогда мать не видел, и только много лет спустя ему удалось установить, что незадолго до ареста Вера Сергеевна написала, оказывается, заявление в милицию, в котором обвиняла в изнасиловании того самого «влюбленного» в нее партийного деятеля…
Юру направили на «большевистское перевоспитание» в детский дом имени товарища Молотова… Жизнь там была совсем не сахарной, а дети — они дети и есть… В ноябре 1938 года пятнадцать человек из Юриного класса стащили дорогую меховую шапку директора детдома, продали ее и закатили себе настоящий пир, накупив карамелек, бубликов и молока… Воришек вычислили быстро, было много криков и шума, но, в принципе, никому ничего не сделали.
Кроме Юры, а ведь он за эту шапку даже не подержался, только на «атасе» стоял. Его как сына «врагов народа» осудили и направили в детскую трудовую колонию в Стрельне — там когда-то располагался корпус графа Зубова… После начала войны Юрия перевели во взрослую зону, почему-то в Казахстан, а там Михееву повезло — его взял под свою опеку старый уголовный авторитет по прозвищу Дядя Ваня. Дядя Ваня был вором-законником, он помнил традиции еще дореволюционных блатарей, и к словам его прислушивалось даже лагерное начальство.
В общем-то, именно Дядя Ваня не дал подохнуть от недоедания Юрке Михееву, наверное, увидел что-то старый вор в пареньке, упорном и рассудительном не по годам… Опять же оба книжниками были — Юрка-то к чтению еще со времен счастливого детства пристрастился, а вот кто и когда Дяде Ване привил любовь к литературе, так и осталось для Михеева загадкой… Старый вор о прошлом своем вспоминать не любил, но изредка, под настроение, рассказывал пацаненку о кровавых стычках в двадцатых годах между «урками», «жиганами» и «бывшими», о том, как писался кровью воровской Закон, и о том, как посягнули на него «польские воры», «автоматчики» и «суки»… (Суками тогда называли тех из блатарей, кто шел на сотрудничество с властью, в том числе и тех, кто согласился пойти в штрафные батальоны на фронт, — взяв оружие из рук властей, эти воры ставили себя вне Закона, воровского Закона, разумеется.) Уроки Дяди Вани были для Юрки невероятно интересны, он все впитывал, как губка, а старый вор, словно понимая, что недолго ему осталось жить на грешной и жестокой земле, радовался восприимчивости своего ученика…
Каждому мастеру на определенном этапе хочется передать кому-то накопленные знания и опыт, а в своем деле Дядя Ваня был несомненно мастером… Нет, вор не сюсюкал с Юркой, наоборот, он учил его жестко и без сантиментов.
«Никогда не давай себя в обиду — замочат, — часто повторял Дядя Ваня. — Самое главное — никому не верь, никогда не жалуйся, ничего не бойся и ни о чем не проси…» Странным он был человеком, этот «профессор воровской академии».
Дядя Ваня мог часами рассказывать о жуликах, ворах и разбойниках прошлого, разбирать их приемы и стили и с таким же удовольствием обсуждал с Юркой романы Достоевского и Толстого — лагерная библиотека была укомплектована почему-то в основном классиками…
Умер Дядя Ваня за месяц до Юркиного освобождения — в сентябре 1945 года, и тогда Михееву показалось, что он осиротел во второй раз… Юрка вернулся в Ленинград, хоть и негде там ему было жить — квартиру Михеевых заняли, разумеется. Но Юра и несильно горевал по этому поводу, в прошлую жизнь все равно не было возврата…
Он прибился к небольшой воровской ватаге, орудовавшей на Петроградской стороне, но на свободе погулял недолго — в мае сорок шестого по-дурацки попал в облаву на Сенном рынке, в кармане у него был старый офицерский «Вальтер» без бойка и патронов, который Юрка таскал с собой исключительно для блезиру… Этот дешевый понт обошелся Михееву нацепленным на него внаглую разбоем, о котором Юрка и слыхом не слыхивал. После суда его этапировали в Севураллаг, а учитывая происхождение из семьи «врагов народа», засунули Юрку в спецлагерь, где выжить было очень трудно, потому как там оседали настоящие «сливки общества»… Но ведь и Юрка был уже не тихим интеллигентным мальчиком: жизнь превратила его в быстро взрослеющего тигренка, который хорошо умел показывать зубки…
— Ты что, оглох, что ли, папаша?! Курево есть, спрашиваю?!
Юрий Александрович приоткрыл глаза и сощурился — перед ним, широко расставив ноги, стоял давешний бычок, тот, что первым поприветствовал Михеева в камере, свесившись с верхних нар.
— Курево есть, дед? Отвечать надо, когда спрашивают!!!
Всем своим видом парень пытался изобразить бывалого урку и для убедительности поигрывал бицепсами — на левом синела какая-то армейская татуировка. На самом деле этот мелкий рэкетир, судя по всему, попал в камеру первый раз, и за его показной грубостью скрывался тщательно маскируемый страх перед будущим…
— Так не просят, — негромко ответил Михеев, спокойно глядя на стриженого бугая снизу вверх. — Ты волшебное слово сказать забыл. «Работник рэкета» так растерялся, что даже приоткрыл рот.
— Ты че?… Ты че, дед, больной, что ли?
Парень сделал было шажок к старику, но у того из-под полуприкрытых век блеснул неожиданно такой взгляд — бычка словно финкой по лицу полоснуло…
Он даже не понял, почему ему вдруг расхотелось взять этого старикана за шкирку и хорошенько встряхнуть, чтоб знал свое место…
Парень потоптался, что-то ворча, и полез обратно на свои нары. По камере словно вздох удивления пронесся, а Юрий Александрович снова прикрыл глаза.
Он очень устал, последние двое суток спать ему не пришлось ни минуты… И Михеев снова окунулся то ли в дремоту, то ли в воспоминания, которые казались сном…
В спецлагере Севураллага публика подобралась довольно пестрая — тут всякой твари было по паре, но основную массу зэков составили «враги народа».
Блатные называли их презрительно троцкистами-вредителями. Больше всего в этих недавно еще вполне благополучных людях Юрку поражала готовность предавать и пресмыкаться перед кем угодно — лагерной администрацией ли, блатарями ли. Сломленные и забитые, «политические» быстро теряли человеческий облик и никаких чувств, кроме презрения, у Михеева не вызывали… Нет, не все они, конечно, были такими, но — подавляющее большинство. Они стучали друг на друга за лишний кусок, отчаянно цепляясь за жизнь, и почти каждый трогательно верил в то, что попал в лагерь по ошибке, что «все исправится, когда „там разберутся“»… Особняком держались офицеры-фронтовики — эти были мужиками сильными и стояли друг за друга, никому не веря. Юрка потянулся было к ним, но они блатаря в свою касту не приняли. Да и не так долго пробыл Юрка в Севураллаге… С блатными Михеев сначала жил мирно, они признали Юрку за своего и даже крестили вскоре, дав ему погоняло Барон. Кличка эта возникла не случайно — хорошее воспитание, полученное Юркой в детстве, наложилось на благоприобретенное блатное пижонство и щегольство, а все вместе породило совершенно непередаваемую манеру держаться и говорить: ни дать ни взять вор-аристократ, вроде тех, про которых в старых лагерных песнях поют…