Страница:
Полина Копылова
ROMA IV
сценарная разработка для «реального телевидения»
Авторское предуведомление:
«Реальные шоу» наподобие «За стеклом», с плохой «картинкой» и «неотстроенным» звуком уже приедаются. Однажды придет день, когда в прямом эфире очередного «шоу» крупным планом покажут смерть – этакий новый виток в истории гладиаторских игрищ и рыцарских турниров... И до того, чтобы одеть насельников «заэкранья» в исторически (не)достоверные костюмы, останется один шаг. Техника недалекого будущего обеспечит в прямом эфире ракурсы и звуковые эффекты, достойные многомиллионного блокбастера. Кабельные сети перенесут сигнал на миллиарды жидкокристаллических экранов. Шоу может продолжаться годами, как телесериал, или завершиться в считанные дни: имеет значение только его рейтинг, «отбивающий» вложенные деньги. А для того, чтобы деньги были вложены, требуется подробный бизнес-план проекта, включающий, в частности, сценарную разработку, каковая и представлена ниже. Форма сценарной разработки традиционно может быть свободной.
Играть ей нравилось. Несмотря на сквозняк, косые взгляды и общую предопределенность судьбы. Тем более, что с недоброжелателями и предопределенностью здесь можно было бороться. А равно и со сквозняком. Не побороть было только тоску – но такая уж непреоборимая у тоски природа – ничего не попишешь. Интересно, сколько тут скрытых камер? Те серии, которые она видела до вступления в игру, снимались с очень многих точек.
Сквозь узорчатые окна тек синий холод. Вставленные в свинцовый переплет стеклышки казались ледышками. Видно было, что снаружи намерз на них полосками снег, а больше ничего видно не было – сплошная белизна до самого верха.
Госпожа Аврелия приложила ладонь к кованой боковине рамы, и сквозняк тут же перебрал мех на оторочке ее рукава. Стеклышки-то в свинцовом узоре сидели плотно, а с боков дуло – в покоях потому было очень даже зябко, а постель ввечеру так настывала, что и не ляжешь без грелок или без любовника. Госпожа Аврелия прибегала и к тому, и к этому. У нее ложе было семь локтей на восемь – с иную городскую комнату размером – на то она и Аврелия, вдовая императрица.
Вдовела она первую зиму, и в доме мужа своего, императора, обживалась не без удовольствия, незаметно перекраивая все вокруг себя на свой лад.
Но для прочих, живших здесь, и подальше, в городе, лад госпожи Аврелии был чужим, и сама она была чужачка – с Севера, лицом и манерами – варварка. Языку она училась у солдат, и потому – особенно по первости – вместо пристойных слов частенько употребляла ругань.
Когда император ее привез из очередного миротворческого похода, никто и внимания на нее не обратил. Когда женился – пошушукались, да и затихли. Мало ли, что ему в голову вступит! Кричали же глашатаи на каждом квартальном перекрестке, и везде на стенах писали большими буквами граффитус: «1000 ЗОЛОТЫХ ТОМУ, КТО ДОСТАНЕТ ЛУНУ С НЕБА ДЛЯ УДОВОЛЬСТВИЯ ИМПЕРАТОРА!»
Из-за этой Луны, говорят люди, и спутался он с Аврелией. Ночью, на привале, приспичило ему опять Луну. С тем он и подкатился к первой попавшейся лупе, которая, не будь дура, налила воды в свой таз для подмывания. Дело было в полнолуние, и в тазу действительно закачалась Луна.
Госпожа Аврелия убрала замерзшую ладонь от окна, и дернула за красную нитку, призывая невольника. Красные нитки остались после императора, тянулись они – из каждого покоя своя – к особым бубенчикам и трещоткам на большой раме возле комнаты невольников. Так император устроил, чтобы всегда знали, где его искать.
Войдя, невольник коротко, но глубоко склонил голову. «Зодчего ко мне!» – распорядилась Аврелия, и взмахом руки отослала раба.
Белый город за окнами невидим. Чтобы добраться оттуда досюда, нужно столько времени, сколько варится греча в большом солдатском котле. То есть минут сорок по ее счету. Здесь так никто не считает. Никто не сечет время на такую мелкую лапшу, как она привыкла. Пока варится каша в большом солдатском котле, можно досчитать до двух с половиной тысяч. Две с половиной тысячи монет – годовое сенаторское содержание. А император за Луну давал всего-то тысячу. Впрочем, ей он уплатил куда как больше за ту Луну, что качалась меж медных бортиков таза. Эту Луну он ловил в ладони, и пропускал меж пальцев – кто ж из этих болванов-патрициев мог догадаться, что ему была нужна именно такая Луна!
Он получил свою Луну, и жену получил, и стал вести себя куда тише, чем положено по истории слегка сумасшедшему императору, а они все равно его убили, и несколько призадумались, оказавшись к лицу лицом с его вдовой и законной наследницей Аврелией, императрицей.
Аврелия, императрица, не плела интриг, не толкла в ступке яды, не служила Черной Богине, и не шлялась по лупанариям, натянув на больную голову лицедейский парик, так что убивать ее саму по себе было не за что, а заодно с императором – поздно – смерть его была два дня как объявлена.
Да и вообще... Ну, варварская шлюха. Ну, исполнила императорскую давнюю прихоть – достала ему с неба Луну. Ну, лыбилась рядом с ним в пиршественном чаду, носила белые арабские покрывала, черные египетские парики из папирусного волокна и муслиновые цветные тюрбаны – совершенно не за что ее убивать, как-то это не по-сенаторски, не по-патрициански, не по-христиански (половина Сената была крещеная). И будь наложница, а то – вдова. И совершенная, ну совершеннейшая... дура.
Патриции вздохнули, потом сошлись на пир (без танцовщиц, мимов и дождя из лепестков, но зато с одной подвешенной над столом розой), сочли доходы императорских личных вотчин, которые унаследовала вдова, расходы на содержание двора (включая сюда празднества и пр. и пр.), перебрали поименно побочных наследников со всеми их причудами и вывертами, и на основании всего сочтенного оставили Аврелию в живых на прежнем месте и в прежнем звании. Пускай себе тешит чернь и знать, свезло же этой варварке, северянке, потаскухе!
В пустой длинной анфиладе (изо всей мебели – только треножники да резные скамьи) зазвучали, приближаясь, шаги зодчего.
Отец его был зодчим, и дед, и прадед – все они достраивали императорское жилье, сверяясь и смиряясь с уже возведенным, словно до них строили не люди, а боги. Гордости у зодчего было не менее чем у патриция, потому что род его не пресекался и не был запятнан позором.
Зодчий поклонился, двумя пальцами прижав на левом виске тканевый капюшон. Край должен был закрывать уши и темя, залысины оставляя на виду.
Зодчий озяб. Это было видно по сливовому цвету его рук. Дышал он ртом, стесняясь в присутствии императрицы хлюпать.
– Желаю здравия и радости государыне.
Она сухо кивнула – высокая, вся в черном, ни одной волосинки не видать из-под чепца, провела рукой вдоль боковины:
– Дует. Холод везде собачий, – и уставилась на зодчего.
Тот смешался.
– Увы, государыня, я не властен над погодой. Испокон веку зимой в домах всегда прохладно.
– Мне вас учить? – она качнула плечами. Плоский нос башмака сухо похлопывал об пол не в такт отрывистой речи, – замажьте варом.
От изумления и возмущения – как можно во дворце мазать – тьфу! – варом – зодчий не успел совладать с лицом и скривился.
– И затрите известью, когда застынет.
– Но государыня, окна будет не открыть!
– Весной рабы отковыряют. Начните завтра же!
Она развернулась и ушла, не прощаясь. Это была манера мужа. Чем дальше, тем больше ей нравилось походить на него. Временами у нее хорошо получалось.
Завтра окна залепят варом. Дом станет теплым. В сливовых сумерках тихий снег будет оседать на сады, и кутать дощатые короба, что повсюду торчат на месте статуй. Ей не больно нравились статуи, она больше любила фонтаны, и при жизни мужа их много здесь построили. Фонтанные фигуры сейчас тоже под коробами, спят и мерзнут на синем сквознячке изо всех щелей. Останься Гай в живых, непременно приказал бы и эти щели варом замазать – чтобы мрамор и бронза не мерзли. Она представила за окном – искристое солнце, рабы цепочками поперек террас, – у каждого на локте по ведерку с варом, и над ведерками парок.
Мужа убили весной. Сойдясь вкруг него в темном углу, искололи стилетами, а ей потом сказали, что умер от сердечных колик. Еще бы он не умер. Под погребальным покровом он лежал тихий и грустный, и взбитые надо лбом волосы потускнели, точно покрытые тонкой патиной. Она сидела на раскладном стульчике возле изголовья, чин по чину, только откуда-то взявшаяся улыбка так прочно пристала к ее губам, что мешала отвечать на соболезнования. Она словно на два размера меньше была, эта улыбка, ей подошли бы совсем другие губы, узкие и злые уста сенатора Корнелия Красса, вот чьи. У него даже прозвище было – Безротый Красс. Он стоял одаль, скромно и скорбно безмолвствуя, но, верно, улыбался изнанкой бледно-мраморного лика, и эта его улыбка почему-то проявилась на губах вдовы, и была тесна ее губам.
Этот Корнелий Красс убил Гая. Он не был одним из тех, кто колол, закрыв лицо краем тоги. Зато он был единственным, кто сказал: «Наши жизни, семьи и судьбы в руках безумца... Спасем же отечество!» или что-то в этом роде. А еще он сказал, что Гай точно таков, какими были все великие тираны в его возрасте, и что скоро он увлечется театром, и будет сгонять весь город на трибуны, а потом примется за женщин, а потом просто будет убивать всех, кто его раздражает... Так что надо убить его раньше.
Гай же просто хотел жить в свое удовольствие, потому что в Империи было все спокойно (только на Севере имелись варвары, но они никогда не начинали первыми!), тазик с Луной стоял на особой лужайке (днем, конечно, Луны там не было, но где вы видали дневную Луну!), а супружница мерила наряды, ребячилась, дурачилась, и не требовала верности или новых каменьев в диадиму.
Наверное, вода в тазике замерзла, и даже в ясные ночи там не увидеть Луны. Впрочем, кому нынче нужна эта Луна? Гай лежит в Пантеоне, а ей, Аврелии, вполне хватает светил на небе и злата на земле.
Издалека, из белизны зазвякал колокол, где-то еще дальше отозвался другой – это звали к обедне городские церкви, а здесь, в Садах, подходило время обеда, потому что ни она, Аврелия, ни покойный Гай никаким Богам не молились.
Она ела одна, в глухой мозаичной ротонде, где топили с утра до вечера, и где развешанные на каждом пилястре бездымные светочи не оставляли места теням. Настенные мозаики изображали знойный сад, и не к столу вспомнилось, как они с Гаем, нарядившись ассирийцами, пробовали первый виноград, наперегонки объедая кисти. Она глотала раскушенные ягоды прямо с косточкой. Гай, придерживая ладонью накладную плоеную бороду, выплевывал косточки по десять сразу в мелкий бассейн, и хохотал над рыбами, дерущимися из-за каждого семечка. А над столом на хвостатом копье торчала восковая голова. Срез шеи был вымаран свиной кровью и мухи, густо звеня, толклись по древку там, где были потеки.
Явились Красс и сын его, нежный юноша Саркис.
Гай сразу распустил шнурки накладной бороды, спихнул с головы тиару, и, рыжий, бледный, с зеленоватой тенью листвы на щеках и веках, протянул Саркису гроздь винограда, угощая и одновременно приглашая присесть по-свойски в изножье ложа. Корнелий чуть вздрогнул. Будущему тирану полагалось также быть мужеложцем.
Неловко приняв из рук императора тяжелую кисть, Саркис двумя пальцами оторвал ягодку. Перехватив его хрупкое запястье, император потянул руку с виноградом к себе, отщипнул с кисти виноградину влажными от зноя губами, бесстыдно при этом облизавшись, и подмигнув жене. Корнелий вздрогнул сильнее. Саркис покраснел, отвел глаза сперва на отца, потом, не дождавшись ободряющего взора, глянул вверх, увидел голову, замер; посерел, уронил виноград Гаю на тунику, зажав рот, метнулся к бассейну... Рыбы неистово засновали в рвотной мути, изо всех сил разевая рты. Гай зашелся от смеха, не слушая, о чем спрашивает его Корнелий. А Корнелий спрашивал, чья же голова, и ушел, не дождавшись ответа, крепко держа под локоть любимого сына...
Наверное, после этого Корнелий и решился убить императора.
Теперь зато они сидят в свое удовольствие в Сенате, не опасаясь, что однажды Гай или кто другой предложит им в коллеги льва, страуса или коня; велеречиво распинаются на пирах, смахивая с губ узкие лепестки фиалок, и гладя оказавшихся под рукой рабынек; очищаются душой и телом в термах... А ей в заснеженные сады под охраной четырех солдат присылают на апробацию хорошо взвешенные решения. Очень удобно: власть в руках, императрица на месте – ни один демагог не обвинит в олигархии, и возможный тиран Гай загодя гигиенично убит.
Серо-желтые шальные глаза Гая были, конечно, глазами безумца – тогда, когда, поймав ее за локоть, он попросил «Дай мне Луну!», а она, пьяная, непочтительно спросила «Чего-чего тебе дать?» «Я хочу Луну!» – звонко повторил Гай, и она, словно что-то вспомнив, сказала «сейчас» и зачерпнула тазом из лужи... И никакой не таз для подмывания это был, просто медная миска широкая, она ее подобрала по дороге. Всю ночь он ловил руками зыбкую Луну, и лунные брызги разлетались с пальцев, а она сидела рядом, ожидая, чем все кончится. «Такая она и должна быть, а?» – спрашивал он несколько раз, не нуждаясь в ответе... К утру Луна ушла. На свету его темные волосы стали рыжими, а в серо-желтых глазах не осталось ни тени безумия – они стали ясные, и красивые, особенно в прищуре.
– Говорят, у меня зеленые глаза, это правда? – спросил он, устроившись на траве возле таза с опустевшей водой.
– Нет.
– Вот и я думаю, чего они все так говорят. Они же у меня цвета песка, да?
– Да.
– А ты кто?
– Да как тебе сказать...
Она тогда так и не нашлась, что о себе сказать, и он молча составил о ней какое-то мнение, которое сохранил до самой своей смерти, последовавшей ровно через шесть лет после той ночи в обществе таза с луной.
Ей было бы интересно знать, что он о ней думает, но тогда она не спрашивала, а сейчас не у кого.
В дверях возник незван-непрошен невольник. Рот у Аврелии был набит кроличьим мясом, и она невольно чавкнула, полюбопытствовав:
– Тебе чего?
– Лицедеи прибыли, госпожа.
Этих лицедеев так и не дождался Гай. Труппа Отуса сторонилась столицы, выступая по имперским захолустьям. Гай звал их. Отус медлил, оставляя зов без ответа. Теперь он прибыл, чтобы никогда не узнать год назад убитого Гая, и сыграть для его вдовы новую трагедию «Калигула», сочиненную одним вольноотпущенником-галлом, который в бытность свою рабом служил живой книгой своему господину.
– Я ловлю себя на том, что совершенно не хочу Луну.
Аврелия пировала один на один с Отусом – толстым, крашеным, еще в гриме после представления, педерастом, естественно.
– Ну и что же? – рассеянно отозвался он.
– Я, императрица.
– Вы, верно, не обойдетесь Луной, госпожа.
– Возможно, – Аврелия запустила пальцы в свой густой рыжий парик – она тоже оставалась в костюме и гриме, – Как вам Калигула?
– Это он. И я не мог понять себя, госпожа. Временами, глядя на вас, я забывал, что вы женщина, и меня тянуло к вам, как к мальчику. Временами я вспоминал, что вы женщина, и меня начинало к вам тянуть еще сильнее, потому что вы очень, очень похожи на мальчика, и при том – женщина. Понимаете? Вы – императрица. Но откуда вы знаете, каков Калигула?
– Это очень просто. Он невозможен, Отус. В дольнем мире он невозможен. Я показала то, что невозможно. Ибо если сделать это, меня заколют стилетами.
Отус понимающе ощерился.
– Разве «гвардия» и «плебс» уже просто слова?
– Это скучно, Отус. Это уже было. И это кончится стилетами.
– Носите с собой яд и постарайтесь успеть раньше, госпожа. Этот сюжет требует быстроты, нет?
То, что имелось у нее с собой, было, по ее разумению, лучше яда.
За ночь покои до сводов налились теплом. От окон потягивало варом. Аврелия глядела в слепую решетчатую белизну окна, и размышляла, что может сейчас твориться в городе. Оттепель там, и на белом появились черные влажные мазки. Отус играет своего «Калигулу» для черни, и в главной роли сухопарая, натертая белилами египтянка, подающая свои реплики до звона в ушах чисто. Стражи на рынках ходят попарно, месят снег и морщатся, чуя под пятками талую воду... И так далее, и так далее, и далее так, и да будет так во все время ее правления.
Она погляделась в ближайшее зеркало, и шесть остальных, поставленных полукругом, повторили поворот головы – в завитом парике из рыжих германских волос и в редкозубой тиаре поверх.
Вошел раб.
– К вам сенатор Корнелий Красс.
Красс вошел, увидел и оступился. Медленный голос достиг его слуха не сразу:
– В чем дело, Красс? И где поклон, Красс, хоть самый беглый? Красс, ты пришел не в лавку, ты пришел ко мне.
Красс склонился:
– Прошу простить, – почти потребовал он, избегая произносить титул, – сегодня ночью был арестован мой сын, и мне хотелось бы знать, какая на нем вина. Раньше не было принято арестовывать без вины.
– Значит, будет принято. Как стало принято закалывать императоров, Красс, тех, кто хочет Луну. Заметь себе здесь, что я не хочу Луну.
– За что арестован мой сын?
– Не только твой, Красс. Ты самый смелый из всех, и поехал сюда, не узнав новостей. Арестованы многие, очень многие.
– Пусть так. Я не знаю, каковы их вины перед вами. Но за что взят мой Саркис – я хотел бы знать. Потому что пришедшие за ним гвардейцы не дали разъяснений.
– Саркис и прочие взяты за то, что причастны к убийству императора Гая. Арестованы, будут допрошены, судимы и наказаны.
– Моего сына оговорили, госпожа. Он не может быть виновен в том, чего не совершалось. Император умер.
Она с улыбкой закинула голову:
– Да, от сердечной колики. Помнится, ты извещал меня. Кстати, тогда ты тоже забыл поклониться. А сейчас говоришь, что твой сын не виновен в убийстве императора.
– Разумеется, ведь император не был убит.
– Так ли, Красс? Ведь ты и я, мы знаем, что он был убит. Вами. Нет?
– Нет, госпожа. Вас ввели в заблуждение.
– Верно, Красс. Ты и ввел меня в заблуждение, если уж говорить. Хотя ты и я, мы все знали с самого начала. Нет?
– Госпожа, сейчас не время играть словами. Чей-то наговор заставил вас поступить несправедливо. Простите мне мою прямоту, но мне думается, это нужно исправить. Тем более, что по тому же наговору арестован не только Саркис, но и многие достойные юноши, как я понял из ваших слов.
– Точно, Красс, многие. Их было много. Чтобы в темноте и толкотне не видеть, куда и кого колешь. Я намереваюсь исправить свою оплошность, и воздать им по заслугам. Их будут судить и распнут на крестах вдоль Аппиевой дороги.
Красс покривил узкий рот.
– Госпожа, вам не поверят, – сказал он устало, – вам не поверят ни солдаты, ни чернь, никто. Вы женщина и чужеземка. Не будь вы вдовой Гая...
– Для тебя он император, а не свояк, Красс.
– Не будь вы вдовствующей императрицей, вы даже не могли бы рассчитывать на гражданство империи. Так что...
– ...Я императрица, Красс. И могу рассчитывать не только на гражданство, так? Ведь могу. Ты это знаешь. Я могу рассчитывать на то, что мне поверят, например. Ведь я не сделала народу ничего дурного, и всегда вовремя платила преторианцам, так?
– Мы вовремя платили преторианцам, а так же страже, сыску и наемникам, – с нажимом уточнил Красс, – мы, Сенат. Мы сбавляли налоги. Мы раздавали землю в колониях. Мы...
– А чьим именем? Ведь моим же, нет? В первую голову моим: «Ея Величество императрица Аврелия и господа Сенат». Благодарю за службу, Красс. Теперь обо мне будут говорить только хорошее. Знаешь, как было вчера? Я вызвала три отряда преторианцев, и просто сказала командирам: арестуйте тех-то и тех-то. Они отдали мне честь и пошли исполнять приказ. А ты полагаешь, что после таких замечательных декретов о регулярной выдаче жалованья, подписанных моим именем, и лишь только завизированных Сенатом, центурионы будут с тобой советоваться? Ха! – она развела руками, – скажу тебе больше, Красс. Ты можешь начать со мной бороться. Ты можешь даже попытаться убить меня. Но тогда ты, сенатор, патриций, богач, убьешь добрую императрицу, которая радела за бедный люд. Так что ты зря пользовался моим именем, Красс. А все это получилось потому, что ты убил Гая и решил схорониться в моей тени... Полагая, что напугал меня. Так-то, Красс.
Она встала и прошлась перед ним во всей красе. Из-за парика и тиары голова казалась несоразмерной стройному телу. Узкие ступни в облегающих алых сапожках неслышно попирали мозаику. Руки были скрещены на груди.
Красс молчал. Губ его совсем не стало видно, в глазах сияла чистейшая ненависть, без примеси насмешки или страха, и это ее вдохновило.
– Поговорим начистоту, Красс?
– О чем?
– О твоем сыне Саркисе, Красс. Ведь ты прибыл ко мне ради него. Вот о нем и пойдет речь.
– Мне показалось, вы высказали свою волю. И мне осталось только думать над тем, как поступить.
– Да. Но твоими стараниями, Красс, для плебса я добрая императрица Аврелия. Которой будет искренне жаль, если такой достойный и способный юноша пропадет по глупости своего надменного родителя.
– Он не поднимал руки на императора, госпожа. Он не поднимал руки на императора, клянусь вам. И вы не можете пренебречь моей клятвой. Другие пусть отвечают за себя, но Саркис не виновен.
Очень возможно. Очень возможно, Красс, ты не пустил своего чувствительного наследника понюхать императорской крови. Что ж, тем лучше. Пусть страдает за других, как Иисус Христос, в которого ты до сих пор не веришь, считая его добрым божком рабов и филантропов.
– Разве это важно, Красс? Это ведь вовсе не важно.
Безротое лицо не дрогнуло. Дрогнуло – она почувствовала хребтом – его напряженное нутро – потому что с этой реплики разговор вышел за пределы его понимания.
– Что же является для вас важным?
– Моя воля. А она повсюду и надо всеми. Это ты признаешь?
– Да, владычица, – сказал он так глухо, словно говорил не ей, а внутрь себя.
– Поэтому кто в чем провинился, и кто за что отвечает, буду решать я. А пока я предложу тебе одно условие. Выполнив его, ты купишь свободу и безбедную жизнь себе и своему сыну. Не такую жизнь, как раньше, конечно, но безбедную и вполне достойную для человека, виноватого в том, в чем виноват ты – перед своим сыном, кстати, тоже.
– Я внимаю, владычица, – сияние в его глазах пригасло.
– Условие мое просто: ты идешь ко мне в конкубины, Красс. И этот конкубинат продлится сколь мне будет угодно долго. Если ты придешься мне по нраву, я сочту, что условие выполнено, и ты получишь своего сына, свою свободу и свой пенсион.
– Я должен буду исполнять любые твои прихоти, владычица?
– Любые, о которых скажу словами, и те, о которых догадаешься без слов, тоже. И помни вот что: если у меня схватит живот, подвернется нога или потемнеет в глазах, виноватым окажешься ты. Тогда пощады не жди – ни себе, ни сыну своему... – она помолчала, давая ему осмыслить, и поинтересовалась, – ну так как, Красс?
– Разве ты оставляешь мне выбор, владычица?
Ненависти в его глазах уже не было – выгорела за краткие мгновения между вопросом и ответом. А что было, Аврелия рассматривать не стала. Она взяла его за подбородок (он поразился, какая у нее жесткая, старушечья хватка) и сказала, глядя мимо его глаз:
– А ты хорошенький, Красс. Ты знаешь это?
Подвитая челка кудлатого парика противно щекотала натертый белилами лоб. Он все порывался ее отбросить, но каждый раз, подняв руку, отдергивал ее. Нельзя. Все должно быть так, как сделали под личным Ее надзором. Он заглянул в зеркало – проверить: брови узкие, розно изогнутые, наведенные в два цвета (киноварь и индиго), их даже не нахмуришь, только заламывать получается; губы от краски сохнут, а не оближешь – кармин сотрется. Боги великие, и как женщины со всем этим справляются!..
Он погнал от себя пустую мысль. Не об этом надо думать, когда сам стал блудливой женщиной, а о том, что в глубоких зрачках Аврелии не различить ее мыслей. Взор ее, предназначенный ему, томен и пуст, как у надышавшейся дурманом проститутки, но женщина, глядящая на него, как проститутка, продает ему по одному вздоху жизнь его сына.
Доходят ли в узилище вести с воли?
Лучше б не доходили.
А на Этернейские сады медлительно спускалась ранняя ночь, и отблеск сторожевых огней тянулся по лиловеющему снегу.
Сейчас она явится. Сейчас она явится в этом рыжем парике Калигулы, который делает голову несоразмерно большой, подойдет к нему, неслышно ступая по ковру...
Но за ним пришел раб и позвал на пир.
Пир был на двоих, без музыки и розовых лепестков, и уж тем более без танцев. Два высоких стула были поставлены вместо лож, а возле тарелок лежали приборы, больше похожие на цирюльную или палаческую снасть – он поразился количеству зубьев у вилки, и тому, что зубья эти – железные, тогда как ручка в виде колонны коринфского ордера – вызолочена. С удивлением и тайным облегчением он понял, что беседовать за столом не придется, поскольку Аврелия глядела исключительно в тарелку и уплетала за обе щеки неизвестные ему варварские разносолы. Ему подали привычные кушанья, но есть не хотелось.
«Как к ней подступиться?» – спрашивал он себя, ковыряясь в еде.
Его звали Безротый Красс.
За вечно поджатые губы, узкие, как лезвия хирургических ножниц.
Слетавшие с них слова всегда бывали резки.
Теперь в тех глазах, что не успевали от него спрятать, опустив или отведя взгляд, он читал новое: «Бедняжка Красс!», – и отворачивался сам.
«Реальные шоу» наподобие «За стеклом», с плохой «картинкой» и «неотстроенным» звуком уже приедаются. Однажды придет день, когда в прямом эфире очередного «шоу» крупным планом покажут смерть – этакий новый виток в истории гладиаторских игрищ и рыцарских турниров... И до того, чтобы одеть насельников «заэкранья» в исторически (не)достоверные костюмы, останется один шаг. Техника недалекого будущего обеспечит в прямом эфире ракурсы и звуковые эффекты, достойные многомиллионного блокбастера. Кабельные сети перенесут сигнал на миллиарды жидкокристаллических экранов. Шоу может продолжаться годами, как телесериал, или завершиться в считанные дни: имеет значение только его рейтинг, «отбивающий» вложенные деньги. А для того, чтобы деньги были вложены, требуется подробный бизнес-план проекта, включающий, в частности, сценарную разработку, каковая и представлена ниже. Форма сценарной разработки традиционно может быть свободной.
Играть ей нравилось. Несмотря на сквозняк, косые взгляды и общую предопределенность судьбы. Тем более, что с недоброжелателями и предопределенностью здесь можно было бороться. А равно и со сквозняком. Не побороть было только тоску – но такая уж непреоборимая у тоски природа – ничего не попишешь. Интересно, сколько тут скрытых камер? Те серии, которые она видела до вступления в игру, снимались с очень многих точек.
Сквозь узорчатые окна тек синий холод. Вставленные в свинцовый переплет стеклышки казались ледышками. Видно было, что снаружи намерз на них полосками снег, а больше ничего видно не было – сплошная белизна до самого верха.
Госпожа Аврелия приложила ладонь к кованой боковине рамы, и сквозняк тут же перебрал мех на оторочке ее рукава. Стеклышки-то в свинцовом узоре сидели плотно, а с боков дуло – в покоях потому было очень даже зябко, а постель ввечеру так настывала, что и не ляжешь без грелок или без любовника. Госпожа Аврелия прибегала и к тому, и к этому. У нее ложе было семь локтей на восемь – с иную городскую комнату размером – на то она и Аврелия, вдовая императрица.
Вдовела она первую зиму, и в доме мужа своего, императора, обживалась не без удовольствия, незаметно перекраивая все вокруг себя на свой лад.
Но для прочих, живших здесь, и подальше, в городе, лад госпожи Аврелии был чужим, и сама она была чужачка – с Севера, лицом и манерами – варварка. Языку она училась у солдат, и потому – особенно по первости – вместо пристойных слов частенько употребляла ругань.
Когда император ее привез из очередного миротворческого похода, никто и внимания на нее не обратил. Когда женился – пошушукались, да и затихли. Мало ли, что ему в голову вступит! Кричали же глашатаи на каждом квартальном перекрестке, и везде на стенах писали большими буквами граффитус: «1000 ЗОЛОТЫХ ТОМУ, КТО ДОСТАНЕТ ЛУНУ С НЕБА ДЛЯ УДОВОЛЬСТВИЯ ИМПЕРАТОРА!»
Из-за этой Луны, говорят люди, и спутался он с Аврелией. Ночью, на привале, приспичило ему опять Луну. С тем он и подкатился к первой попавшейся лупе, которая, не будь дура, налила воды в свой таз для подмывания. Дело было в полнолуние, и в тазу действительно закачалась Луна.
Госпожа Аврелия убрала замерзшую ладонь от окна, и дернула за красную нитку, призывая невольника. Красные нитки остались после императора, тянулись они – из каждого покоя своя – к особым бубенчикам и трещоткам на большой раме возле комнаты невольников. Так император устроил, чтобы всегда знали, где его искать.
Войдя, невольник коротко, но глубоко склонил голову. «Зодчего ко мне!» – распорядилась Аврелия, и взмахом руки отослала раба.
Белый город за окнами невидим. Чтобы добраться оттуда досюда, нужно столько времени, сколько варится греча в большом солдатском котле. То есть минут сорок по ее счету. Здесь так никто не считает. Никто не сечет время на такую мелкую лапшу, как она привыкла. Пока варится каша в большом солдатском котле, можно досчитать до двух с половиной тысяч. Две с половиной тысячи монет – годовое сенаторское содержание. А император за Луну давал всего-то тысячу. Впрочем, ей он уплатил куда как больше за ту Луну, что качалась меж медных бортиков таза. Эту Луну он ловил в ладони, и пропускал меж пальцев – кто ж из этих болванов-патрициев мог догадаться, что ему была нужна именно такая Луна!
Он получил свою Луну, и жену получил, и стал вести себя куда тише, чем положено по истории слегка сумасшедшему императору, а они все равно его убили, и несколько призадумались, оказавшись к лицу лицом с его вдовой и законной наследницей Аврелией, императрицей.
Аврелия, императрица, не плела интриг, не толкла в ступке яды, не служила Черной Богине, и не шлялась по лупанариям, натянув на больную голову лицедейский парик, так что убивать ее саму по себе было не за что, а заодно с императором – поздно – смерть его была два дня как объявлена.
Да и вообще... Ну, варварская шлюха. Ну, исполнила императорскую давнюю прихоть – достала ему с неба Луну. Ну, лыбилась рядом с ним в пиршественном чаду, носила белые арабские покрывала, черные египетские парики из папирусного волокна и муслиновые цветные тюрбаны – совершенно не за что ее убивать, как-то это не по-сенаторски, не по-патрициански, не по-христиански (половина Сената была крещеная). И будь наложница, а то – вдова. И совершенная, ну совершеннейшая... дура.
Патриции вздохнули, потом сошлись на пир (без танцовщиц, мимов и дождя из лепестков, но зато с одной подвешенной над столом розой), сочли доходы императорских личных вотчин, которые унаследовала вдова, расходы на содержание двора (включая сюда празднества и пр. и пр.), перебрали поименно побочных наследников со всеми их причудами и вывертами, и на основании всего сочтенного оставили Аврелию в живых на прежнем месте и в прежнем звании. Пускай себе тешит чернь и знать, свезло же этой варварке, северянке, потаскухе!
В пустой длинной анфиладе (изо всей мебели – только треножники да резные скамьи) зазвучали, приближаясь, шаги зодчего.
Отец его был зодчим, и дед, и прадед – все они достраивали императорское жилье, сверяясь и смиряясь с уже возведенным, словно до них строили не люди, а боги. Гордости у зодчего было не менее чем у патриция, потому что род его не пресекался и не был запятнан позором.
Зодчий поклонился, двумя пальцами прижав на левом виске тканевый капюшон. Край должен был закрывать уши и темя, залысины оставляя на виду.
Зодчий озяб. Это было видно по сливовому цвету его рук. Дышал он ртом, стесняясь в присутствии императрицы хлюпать.
– Желаю здравия и радости государыне.
Она сухо кивнула – высокая, вся в черном, ни одной волосинки не видать из-под чепца, провела рукой вдоль боковины:
– Дует. Холод везде собачий, – и уставилась на зодчего.
Тот смешался.
– Увы, государыня, я не властен над погодой. Испокон веку зимой в домах всегда прохладно.
– Мне вас учить? – она качнула плечами. Плоский нос башмака сухо похлопывал об пол не в такт отрывистой речи, – замажьте варом.
От изумления и возмущения – как можно во дворце мазать – тьфу! – варом – зодчий не успел совладать с лицом и скривился.
– И затрите известью, когда застынет.
– Но государыня, окна будет не открыть!
– Весной рабы отковыряют. Начните завтра же!
Она развернулась и ушла, не прощаясь. Это была манера мужа. Чем дальше, тем больше ей нравилось походить на него. Временами у нее хорошо получалось.
Завтра окна залепят варом. Дом станет теплым. В сливовых сумерках тихий снег будет оседать на сады, и кутать дощатые короба, что повсюду торчат на месте статуй. Ей не больно нравились статуи, она больше любила фонтаны, и при жизни мужа их много здесь построили. Фонтанные фигуры сейчас тоже под коробами, спят и мерзнут на синем сквознячке изо всех щелей. Останься Гай в живых, непременно приказал бы и эти щели варом замазать – чтобы мрамор и бронза не мерзли. Она представила за окном – искристое солнце, рабы цепочками поперек террас, – у каждого на локте по ведерку с варом, и над ведерками парок.
Мужа убили весной. Сойдясь вкруг него в темном углу, искололи стилетами, а ей потом сказали, что умер от сердечных колик. Еще бы он не умер. Под погребальным покровом он лежал тихий и грустный, и взбитые надо лбом волосы потускнели, точно покрытые тонкой патиной. Она сидела на раскладном стульчике возле изголовья, чин по чину, только откуда-то взявшаяся улыбка так прочно пристала к ее губам, что мешала отвечать на соболезнования. Она словно на два размера меньше была, эта улыбка, ей подошли бы совсем другие губы, узкие и злые уста сенатора Корнелия Красса, вот чьи. У него даже прозвище было – Безротый Красс. Он стоял одаль, скромно и скорбно безмолвствуя, но, верно, улыбался изнанкой бледно-мраморного лика, и эта его улыбка почему-то проявилась на губах вдовы, и была тесна ее губам.
Этот Корнелий Красс убил Гая. Он не был одним из тех, кто колол, закрыв лицо краем тоги. Зато он был единственным, кто сказал: «Наши жизни, семьи и судьбы в руках безумца... Спасем же отечество!» или что-то в этом роде. А еще он сказал, что Гай точно таков, какими были все великие тираны в его возрасте, и что скоро он увлечется театром, и будет сгонять весь город на трибуны, а потом примется за женщин, а потом просто будет убивать всех, кто его раздражает... Так что надо убить его раньше.
Гай же просто хотел жить в свое удовольствие, потому что в Империи было все спокойно (только на Севере имелись варвары, но они никогда не начинали первыми!), тазик с Луной стоял на особой лужайке (днем, конечно, Луны там не было, но где вы видали дневную Луну!), а супружница мерила наряды, ребячилась, дурачилась, и не требовала верности или новых каменьев в диадиму.
Наверное, вода в тазике замерзла, и даже в ясные ночи там не увидеть Луны. Впрочем, кому нынче нужна эта Луна? Гай лежит в Пантеоне, а ей, Аврелии, вполне хватает светил на небе и злата на земле.
Издалека, из белизны зазвякал колокол, где-то еще дальше отозвался другой – это звали к обедне городские церкви, а здесь, в Садах, подходило время обеда, потому что ни она, Аврелия, ни покойный Гай никаким Богам не молились.
Она ела одна, в глухой мозаичной ротонде, где топили с утра до вечера, и где развешанные на каждом пилястре бездымные светочи не оставляли места теням. Настенные мозаики изображали знойный сад, и не к столу вспомнилось, как они с Гаем, нарядившись ассирийцами, пробовали первый виноград, наперегонки объедая кисти. Она глотала раскушенные ягоды прямо с косточкой. Гай, придерживая ладонью накладную плоеную бороду, выплевывал косточки по десять сразу в мелкий бассейн, и хохотал над рыбами, дерущимися из-за каждого семечка. А над столом на хвостатом копье торчала восковая голова. Срез шеи был вымаран свиной кровью и мухи, густо звеня, толклись по древку там, где были потеки.
Явились Красс и сын его, нежный юноша Саркис.
Гай сразу распустил шнурки накладной бороды, спихнул с головы тиару, и, рыжий, бледный, с зеленоватой тенью листвы на щеках и веках, протянул Саркису гроздь винограда, угощая и одновременно приглашая присесть по-свойски в изножье ложа. Корнелий чуть вздрогнул. Будущему тирану полагалось также быть мужеложцем.
Неловко приняв из рук императора тяжелую кисть, Саркис двумя пальцами оторвал ягодку. Перехватив его хрупкое запястье, император потянул руку с виноградом к себе, отщипнул с кисти виноградину влажными от зноя губами, бесстыдно при этом облизавшись, и подмигнув жене. Корнелий вздрогнул сильнее. Саркис покраснел, отвел глаза сперва на отца, потом, не дождавшись ободряющего взора, глянул вверх, увидел голову, замер; посерел, уронил виноград Гаю на тунику, зажав рот, метнулся к бассейну... Рыбы неистово засновали в рвотной мути, изо всех сил разевая рты. Гай зашелся от смеха, не слушая, о чем спрашивает его Корнелий. А Корнелий спрашивал, чья же голова, и ушел, не дождавшись ответа, крепко держа под локоть любимого сына...
Наверное, после этого Корнелий и решился убить императора.
Теперь зато они сидят в свое удовольствие в Сенате, не опасаясь, что однажды Гай или кто другой предложит им в коллеги льва, страуса или коня; велеречиво распинаются на пирах, смахивая с губ узкие лепестки фиалок, и гладя оказавшихся под рукой рабынек; очищаются душой и телом в термах... А ей в заснеженные сады под охраной четырех солдат присылают на апробацию хорошо взвешенные решения. Очень удобно: власть в руках, императрица на месте – ни один демагог не обвинит в олигархии, и возможный тиран Гай загодя гигиенично убит.
Серо-желтые шальные глаза Гая были, конечно, глазами безумца – тогда, когда, поймав ее за локоть, он попросил «Дай мне Луну!», а она, пьяная, непочтительно спросила «Чего-чего тебе дать?» «Я хочу Луну!» – звонко повторил Гай, и она, словно что-то вспомнив, сказала «сейчас» и зачерпнула тазом из лужи... И никакой не таз для подмывания это был, просто медная миска широкая, она ее подобрала по дороге. Всю ночь он ловил руками зыбкую Луну, и лунные брызги разлетались с пальцев, а она сидела рядом, ожидая, чем все кончится. «Такая она и должна быть, а?» – спрашивал он несколько раз, не нуждаясь в ответе... К утру Луна ушла. На свету его темные волосы стали рыжими, а в серо-желтых глазах не осталось ни тени безумия – они стали ясные, и красивые, особенно в прищуре.
– Говорят, у меня зеленые глаза, это правда? – спросил он, устроившись на траве возле таза с опустевшей водой.
– Нет.
– Вот и я думаю, чего они все так говорят. Они же у меня цвета песка, да?
– Да.
– А ты кто?
– Да как тебе сказать...
Она тогда так и не нашлась, что о себе сказать, и он молча составил о ней какое-то мнение, которое сохранил до самой своей смерти, последовавшей ровно через шесть лет после той ночи в обществе таза с луной.
Ей было бы интересно знать, что он о ней думает, но тогда она не спрашивала, а сейчас не у кого.
В дверях возник незван-непрошен невольник. Рот у Аврелии был набит кроличьим мясом, и она невольно чавкнула, полюбопытствовав:
– Тебе чего?
– Лицедеи прибыли, госпожа.
Этих лицедеев так и не дождался Гай. Труппа Отуса сторонилась столицы, выступая по имперским захолустьям. Гай звал их. Отус медлил, оставляя зов без ответа. Теперь он прибыл, чтобы никогда не узнать год назад убитого Гая, и сыграть для его вдовы новую трагедию «Калигула», сочиненную одним вольноотпущенником-галлом, который в бытность свою рабом служил живой книгой своему господину.
– Я ловлю себя на том, что совершенно не хочу Луну.
Аврелия пировала один на один с Отусом – толстым, крашеным, еще в гриме после представления, педерастом, естественно.
– Ну и что же? – рассеянно отозвался он.
– Я, императрица.
– Вы, верно, не обойдетесь Луной, госпожа.
– Возможно, – Аврелия запустила пальцы в свой густой рыжий парик – она тоже оставалась в костюме и гриме, – Как вам Калигула?
– Это он. И я не мог понять себя, госпожа. Временами, глядя на вас, я забывал, что вы женщина, и меня тянуло к вам, как к мальчику. Временами я вспоминал, что вы женщина, и меня начинало к вам тянуть еще сильнее, потому что вы очень, очень похожи на мальчика, и при том – женщина. Понимаете? Вы – императрица. Но откуда вы знаете, каков Калигула?
– Это очень просто. Он невозможен, Отус. В дольнем мире он невозможен. Я показала то, что невозможно. Ибо если сделать это, меня заколют стилетами.
Отус понимающе ощерился.
– Разве «гвардия» и «плебс» уже просто слова?
– Это скучно, Отус. Это уже было. И это кончится стилетами.
– Носите с собой яд и постарайтесь успеть раньше, госпожа. Этот сюжет требует быстроты, нет?
То, что имелось у нее с собой, было, по ее разумению, лучше яда.
За ночь покои до сводов налились теплом. От окон потягивало варом. Аврелия глядела в слепую решетчатую белизну окна, и размышляла, что может сейчас твориться в городе. Оттепель там, и на белом появились черные влажные мазки. Отус играет своего «Калигулу» для черни, и в главной роли сухопарая, натертая белилами египтянка, подающая свои реплики до звона в ушах чисто. Стражи на рынках ходят попарно, месят снег и морщатся, чуя под пятками талую воду... И так далее, и так далее, и далее так, и да будет так во все время ее правления.
Она погляделась в ближайшее зеркало, и шесть остальных, поставленных полукругом, повторили поворот головы – в завитом парике из рыжих германских волос и в редкозубой тиаре поверх.
Вошел раб.
– К вам сенатор Корнелий Красс.
Красс вошел, увидел и оступился. Медленный голос достиг его слуха не сразу:
– В чем дело, Красс? И где поклон, Красс, хоть самый беглый? Красс, ты пришел не в лавку, ты пришел ко мне.
Красс склонился:
– Прошу простить, – почти потребовал он, избегая произносить титул, – сегодня ночью был арестован мой сын, и мне хотелось бы знать, какая на нем вина. Раньше не было принято арестовывать без вины.
– Значит, будет принято. Как стало принято закалывать императоров, Красс, тех, кто хочет Луну. Заметь себе здесь, что я не хочу Луну.
– За что арестован мой сын?
– Не только твой, Красс. Ты самый смелый из всех, и поехал сюда, не узнав новостей. Арестованы многие, очень многие.
– Пусть так. Я не знаю, каковы их вины перед вами. Но за что взят мой Саркис – я хотел бы знать. Потому что пришедшие за ним гвардейцы не дали разъяснений.
– Саркис и прочие взяты за то, что причастны к убийству императора Гая. Арестованы, будут допрошены, судимы и наказаны.
– Моего сына оговорили, госпожа. Он не может быть виновен в том, чего не совершалось. Император умер.
Она с улыбкой закинула голову:
– Да, от сердечной колики. Помнится, ты извещал меня. Кстати, тогда ты тоже забыл поклониться. А сейчас говоришь, что твой сын не виновен в убийстве императора.
– Разумеется, ведь император не был убит.
– Так ли, Красс? Ведь ты и я, мы знаем, что он был убит. Вами. Нет?
– Нет, госпожа. Вас ввели в заблуждение.
– Верно, Красс. Ты и ввел меня в заблуждение, если уж говорить. Хотя ты и я, мы все знали с самого начала. Нет?
– Госпожа, сейчас не время играть словами. Чей-то наговор заставил вас поступить несправедливо. Простите мне мою прямоту, но мне думается, это нужно исправить. Тем более, что по тому же наговору арестован не только Саркис, но и многие достойные юноши, как я понял из ваших слов.
– Точно, Красс, многие. Их было много. Чтобы в темноте и толкотне не видеть, куда и кого колешь. Я намереваюсь исправить свою оплошность, и воздать им по заслугам. Их будут судить и распнут на крестах вдоль Аппиевой дороги.
Красс покривил узкий рот.
– Госпожа, вам не поверят, – сказал он устало, – вам не поверят ни солдаты, ни чернь, никто. Вы женщина и чужеземка. Не будь вы вдовой Гая...
– Для тебя он император, а не свояк, Красс.
– Не будь вы вдовствующей императрицей, вы даже не могли бы рассчитывать на гражданство империи. Так что...
– ...Я императрица, Красс. И могу рассчитывать не только на гражданство, так? Ведь могу. Ты это знаешь. Я могу рассчитывать на то, что мне поверят, например. Ведь я не сделала народу ничего дурного, и всегда вовремя платила преторианцам, так?
– Мы вовремя платили преторианцам, а так же страже, сыску и наемникам, – с нажимом уточнил Красс, – мы, Сенат. Мы сбавляли налоги. Мы раздавали землю в колониях. Мы...
– А чьим именем? Ведь моим же, нет? В первую голову моим: «Ея Величество императрица Аврелия и господа Сенат». Благодарю за службу, Красс. Теперь обо мне будут говорить только хорошее. Знаешь, как было вчера? Я вызвала три отряда преторианцев, и просто сказала командирам: арестуйте тех-то и тех-то. Они отдали мне честь и пошли исполнять приказ. А ты полагаешь, что после таких замечательных декретов о регулярной выдаче жалованья, подписанных моим именем, и лишь только завизированных Сенатом, центурионы будут с тобой советоваться? Ха! – она развела руками, – скажу тебе больше, Красс. Ты можешь начать со мной бороться. Ты можешь даже попытаться убить меня. Но тогда ты, сенатор, патриций, богач, убьешь добрую императрицу, которая радела за бедный люд. Так что ты зря пользовался моим именем, Красс. А все это получилось потому, что ты убил Гая и решил схорониться в моей тени... Полагая, что напугал меня. Так-то, Красс.
Она встала и прошлась перед ним во всей красе. Из-за парика и тиары голова казалась несоразмерной стройному телу. Узкие ступни в облегающих алых сапожках неслышно попирали мозаику. Руки были скрещены на груди.
Красс молчал. Губ его совсем не стало видно, в глазах сияла чистейшая ненависть, без примеси насмешки или страха, и это ее вдохновило.
– Поговорим начистоту, Красс?
– О чем?
– О твоем сыне Саркисе, Красс. Ведь ты прибыл ко мне ради него. Вот о нем и пойдет речь.
– Мне показалось, вы высказали свою волю. И мне осталось только думать над тем, как поступить.
– Да. Но твоими стараниями, Красс, для плебса я добрая императрица Аврелия. Которой будет искренне жаль, если такой достойный и способный юноша пропадет по глупости своего надменного родителя.
– Он не поднимал руки на императора, госпожа. Он не поднимал руки на императора, клянусь вам. И вы не можете пренебречь моей клятвой. Другие пусть отвечают за себя, но Саркис не виновен.
Очень возможно. Очень возможно, Красс, ты не пустил своего чувствительного наследника понюхать императорской крови. Что ж, тем лучше. Пусть страдает за других, как Иисус Христос, в которого ты до сих пор не веришь, считая его добрым божком рабов и филантропов.
– Разве это важно, Красс? Это ведь вовсе не важно.
Безротое лицо не дрогнуло. Дрогнуло – она почувствовала хребтом – его напряженное нутро – потому что с этой реплики разговор вышел за пределы его понимания.
– Что же является для вас важным?
– Моя воля. А она повсюду и надо всеми. Это ты признаешь?
– Да, владычица, – сказал он так глухо, словно говорил не ей, а внутрь себя.
– Поэтому кто в чем провинился, и кто за что отвечает, буду решать я. А пока я предложу тебе одно условие. Выполнив его, ты купишь свободу и безбедную жизнь себе и своему сыну. Не такую жизнь, как раньше, конечно, но безбедную и вполне достойную для человека, виноватого в том, в чем виноват ты – перед своим сыном, кстати, тоже.
– Я внимаю, владычица, – сияние в его глазах пригасло.
– Условие мое просто: ты идешь ко мне в конкубины, Красс. И этот конкубинат продлится сколь мне будет угодно долго. Если ты придешься мне по нраву, я сочту, что условие выполнено, и ты получишь своего сына, свою свободу и свой пенсион.
– Я должен буду исполнять любые твои прихоти, владычица?
– Любые, о которых скажу словами, и те, о которых догадаешься без слов, тоже. И помни вот что: если у меня схватит живот, подвернется нога или потемнеет в глазах, виноватым окажешься ты. Тогда пощады не жди – ни себе, ни сыну своему... – она помолчала, давая ему осмыслить, и поинтересовалась, – ну так как, Красс?
– Разве ты оставляешь мне выбор, владычица?
Ненависти в его глазах уже не было – выгорела за краткие мгновения между вопросом и ответом. А что было, Аврелия рассматривать не стала. Она взяла его за подбородок (он поразился, какая у нее жесткая, старушечья хватка) и сказала, глядя мимо его глаз:
– А ты хорошенький, Красс. Ты знаешь это?
Подвитая челка кудлатого парика противно щекотала натертый белилами лоб. Он все порывался ее отбросить, но каждый раз, подняв руку, отдергивал ее. Нельзя. Все должно быть так, как сделали под личным Ее надзором. Он заглянул в зеркало – проверить: брови узкие, розно изогнутые, наведенные в два цвета (киноварь и индиго), их даже не нахмуришь, только заламывать получается; губы от краски сохнут, а не оближешь – кармин сотрется. Боги великие, и как женщины со всем этим справляются!..
Он погнал от себя пустую мысль. Не об этом надо думать, когда сам стал блудливой женщиной, а о том, что в глубоких зрачках Аврелии не различить ее мыслей. Взор ее, предназначенный ему, томен и пуст, как у надышавшейся дурманом проститутки, но женщина, глядящая на него, как проститутка, продает ему по одному вздоху жизнь его сына.
Доходят ли в узилище вести с воли?
Лучше б не доходили.
А на Этернейские сады медлительно спускалась ранняя ночь, и отблеск сторожевых огней тянулся по лиловеющему снегу.
Сейчас она явится. Сейчас она явится в этом рыжем парике Калигулы, который делает голову несоразмерно большой, подойдет к нему, неслышно ступая по ковру...
Но за ним пришел раб и позвал на пир.
Пир был на двоих, без музыки и розовых лепестков, и уж тем более без танцев. Два высоких стула были поставлены вместо лож, а возле тарелок лежали приборы, больше похожие на цирюльную или палаческую снасть – он поразился количеству зубьев у вилки, и тому, что зубья эти – железные, тогда как ручка в виде колонны коринфского ордера – вызолочена. С удивлением и тайным облегчением он понял, что беседовать за столом не придется, поскольку Аврелия глядела исключительно в тарелку и уплетала за обе щеки неизвестные ему варварские разносолы. Ему подали привычные кушанья, но есть не хотелось.
«Как к ней подступиться?» – спрашивал он себя, ковыряясь в еде.
Его звали Безротый Красс.
За вечно поджатые губы, узкие, как лезвия хирургических ножниц.
Слетавшие с них слова всегда бывали резки.
Теперь в тех глазах, что не успевали от него спрятать, опустив или отведя взгляд, он читал новое: «Бедняжка Красс!», – и отворачивался сам.