Страница:
Мессер Федерико ожидал на галерее. Половина его лица была освещена, другая – в коричневой тени.
– Я прошу вас, любезная племянница, впредь пользоваться только малым портшезом.
– Я поняла свою промашку. Впредь я буду поступать так, как вы просите. Не сильно ли я облегчила посольскую казну?
В уме посла мелькнуло сразу несколько ответов, все неучтивые, и, чуть помешкав, он сказал: «Прошу вас не волноваться на сей счет и ни в чем себе не отказывать». Мона Алессандрина поклонилась и прошла мимо него к себе.
«Ты явишься домой и принесешь на меху воротника аромат моих свечек и запах моих угощений. Ты войдешь к нелюбимой жене, впервые не услышав на улице ни единой насмешки, потому что уже стемнело, и все насмешники сидят по домам, заслонившись ставнями от зимнего ветра. Это ведь я задержала тебя так надолго. Нелюбимая встанет тебе навстречу, но ты пройдешь к камину и сядешь в высокое кресло, застеленное мехом. Тебе не придется нарочно отводить взгляд от нелюбимой, как было до этого, потому что на этот раз ты просто не заметишь ее. Она почует незнакомые благовония и аромат чужой трапезы, непременно почует, но ничего не спросит. А через малое время она поймет, что ее кузина больше не властна над тобой…»
День седьмой,
День восьмой,
– Я прошу вас, любезная племянница, впредь пользоваться только малым портшезом.
– Я поняла свою промашку. Впредь я буду поступать так, как вы просите. Не сильно ли я облегчила посольскую казну?
В уме посла мелькнуло сразу несколько ответов, все неучтивые, и, чуть помешкав, он сказал: «Прошу вас не волноваться на сей счет и ни в чем себе не отказывать». Мона Алессандрина поклонилась и прошла мимо него к себе.
«Ты явишься домой и принесешь на меху воротника аромат моих свечек и запах моих угощений. Ты войдешь к нелюбимой жене, впервые не услышав на улице ни единой насмешки, потому что уже стемнело, и все насмешники сидят по домам, заслонившись ставнями от зимнего ветра. Это ведь я задержала тебя так надолго. Нелюбимая встанет тебе навстречу, но ты пройдешь к камину и сядешь в высокое кресло, застеленное мехом. Тебе не придется нарочно отводить взгляд от нелюбимой, как было до этого, потому что на этот раз ты просто не заметишь ее. Она почует незнакомые благовония и аромат чужой трапезы, непременно почует, но ничего не спросит. А через малое время она поймет, что ее кузина больше не властна над тобой…»
День седьмой,
в который мона Алессандрина ничтоже сумняшеся примеряет на себя золото Ла Фермозы.
Ювелиры перестали переглядываться, как только он выбрал ожерелье и дал понять, что выберет еще и браслеты, и перстни, и диадему ожерелью под стать – а оно одно стоило столько, что даже король не подарил бы его королеве на день ее ангела. Тонкими пальцами он перебирал золото, и откровенно любовался как золотом, так и собственными пальцами. Ювелиры опять переглядывались, но уже не обидно, а так, должны были, так, как переглядываются вороны возле обильной падали. Новые носилки с глухими черными занавесками ждали его снаружи; двое верховых челядинцев стерегли их от любопытства черни. Скверно только, что его узнают, когда он будет в них садиться.
Золото складывали в ларчик: слой распушенного хлопка – бархатный лоскут – вещица, снова лоскут, снова вещица, и так, пока все не сложили, не прикрыли сверху и не опустили кованую крышку. Как-то она к этому отнесется? Это не колокольчики на добрую память о Кастилии.
Эта, белобрысая, что хозяйничает в его доме, пожалуй, затоскует, не досчитавшись стольких мараведи. Наверняка подумывала, какое еще поместье на них прикупить. Будет ей поместье! В приступе злого вдохновения он закрыл глаза, готовый все пустить на распыл и по ветру. Звени златом, шуми шелками, гарцуй на арабских иноходцах, купайся в мускусе и розовом масле, пируй в белокаменных палатах, тирань чернокожих рабов – все это к лицу тебе, мона Алессандрина, дочь флорентийской сводни и лазутчица венецейская. А как имя уменьшительное от «Алессандрина»? Нужно спросить.
Она снова сидела за пюпитром, и читала – ту же самую книгу, или другую. Должно быть, у итальянок заведено принимать посетителей, не отрываясь от привычных занятий.
Едва привстав, она протянула для поцелуя руку. Ожерелья с колокольчиками не было на ней, как, впрочем, и других украшений. Только тонкая цепочка, поблескивая, уходила за низко вырезанный ворот. Он поцеловал руку, зашел к ней за спину, словно намереваясь заглянуть в книгу, и из-за спины (точь-в-точь как демон-искуситель с виденной где-то картины) надел на нее новый подарок – расчлененный на семь равновеликих пластин арабеск в изумрудах и смарагдовых брызгах. Вскинув обе ладони, охнув, она закрыла украшение, как закрывают внезапно открывшийся рубец или клеймо. Он снял со стены выпуклое круглое зеркало и подставил ей: «Взгляните!».
Тогда она медленно-медленно отняла от груди руки.
– Это – ваше, донна. – дав ей насмотреться на себя, он отложил зеркало и поставил на стол темный, сплошь резной ларчик с пирамидальной тяжелой крышкой. – Говорят, их носила та самая иудейка La Fermosa, наложница короля дона Альфонсо Восьмого…
Расширенные глаза ее наполнились ласковым блеском. Качая головой, она рассматривала на себе ожерелье, и улыбалась не половиной, не тремя четвертями улыбки – а – вся сразу – губы, ресницы, брови, мелко завитые светлые пряди, опущенный подбородок, яремная ямка, складки на шерстяном домашнем платье, острый носок башмачка на потертой подушечке.
– Как можно так меня баловать, дон Карлос? Разве я заслужила?
Он оставил оба вопроса без ответа. Потом заметил:
– У этих украшений лишь один недостаток, донна – они требуют особого наряда. Прошу вас, подумайте об этом на досуге. И я еще хотел у вас спросить: как будет имя уменьшительное от вашего имени?
– Его как будто нет, дон Карлос. Иные, правда, говорят «Сандрина» или «Сандринелла», но это немногим короче того, что есть, и часто употребляется блудницами, если им надо назваться чужим именем. Так что если вам нужно как-то назвать меня в своих мыслях, придумайте сами, как. Только не La Fermosa, пожалуйста. У этой истории слишком печальный конец.
– Вы знаете?
– Мне как-то случалось читать об этом. Эта история была превращена в новеллу, как и многие истории прошлых веков.
– Подумать только, что когда-нибудь и наша история превратится в новеллу… И рыцари будут рассказывать ее своим дамам, а дамы обсуждать меж собой, и надо мной снова будут потешаться, а вас будут осуждать за то, что принимали дары от женатого мужчины.
– Этого можно избежать, дон Карлос.
– Как?
– Очень даже просто: стоит лишь сочинить новеллу раньше, чем ее сочинит молва. Вам ли не знать, что одни и те же вещи можно назвать по-разному. То, что между мной и вами может быть названо как нечестивой связью, так и великой любовью. Пока никому о нас не известно, мы можем представить происходящее так, как нам захочется. Люди всегда ждут подсказки; почему бы и не дать ее?
– Боюсь, подсказка уже дана: весь рынок будет сегодня шептаться о том, какое я купил у ювелиров ожерелье. Потом кухарки принесут эту сплетню в дома своих господ и перескажут ее камерэрам, те – своим хозяйкам, а те – своим мужьям и воздыхателям.
– А что они скажут, когда увидят ожерелье на мне?
– А вот мы с тобой и послушаем, что они на это скажут!
Он осекся, поняв что – и, главное, как – сказал.
И в тот миг, когда он осознал это полностью, мона Алессандрина зашлась от хохота. Он едва не оскорбился, но вдруг увидел происходящее ее глазами, и рассмеялся сам.
… Тучи, с обоих сторон заносящие небо, пугали ее, и страх гнал вперед так, что земля выскакивала из-под пяток. Но – она знала – тучи были только предвестьем опасности, куда большей, чем самая свирепая гроза, бьющая молниями в одинокие деревья и макушки холмов – ляг ничком, и грозу можно переждать. То же, что сзади…
Или лучше лететь? То ли давящий в спину ветер, то ли напряжение воздуха в легких подняло ее на локоть – главное – помнить, что носки не должны касаться дороги, не должны чертить бороздок в этой шершавой потускневшей пыли… Нет, так не быстрее. Так не быстрее, нисколько не быстрее, а рукава туч уже почти охватили окоем, и то, что оказалось в их объятии – перелески, распадки, овражки – не может быть укрытием от торнадо, который наступает сзади невесомым ревущим столпищем, зараз накрывая не меньше акра земли.
Из мокрой (почему уже мокрой?) зелени на обочине дороги поднялась руина аббатства – выбеленная ветрами и солнцем, как древний драконий остов. Цоколь и контрфорсы глубоко вросли в некошеные травы и кущи бересклета. Когда она вбегала в проем портала, ноздреватые известковые опоры задержали на себе ее взгляд – словно хотели доказать свою древность и хрупкость. Однако в стенах, внутри – воздух был гулок, сух, и между плитами пола не пробилось ни былинки. И там были люди – много – они разбрелись по громадному пространству, выглядывали в обглоданные временем проемы боковых дверей, перешептывались, попросту стояли молча. Ей не был знаком никто из них.
Ни свист, ни вой, ни даже отдаленный гул дали знать о его приближении – но нарастающая тяжесть в воздухе и налегающая на плечи мгла, от которой изрезанные библейскими сюжетами стены аббатства посерели и уплощились, утрачивая видимую прочность. Люди стали метаться. Судя по крику, в давке уже кого-то ранили, но ей были не до того – с несколькими другими счастливцами она скатилась по виткам потайной лестницы, которая нашлась за алтарем. Со страху (и от того, что аббатство было разрушено) она не задумалась, что вошла в алтарь, и теперь так торопилась вниз, точно сама лестница норовила вывернуться из под ног и ускользнуть.
Лестница кончилась в крипте. Одна из стен повторяла полукруглую форму апсиды – в ней был прорезаны на удивление большие окна, смотревшие, как ей казалось, в сторону, противуположную той, откуда шел торнадо. В окнах клубились пепельные тучи – края, сминаясь друг от друга, сливались, в крипту летело все больше и больше мелкой водяной пыли.
Даже сквозь каменный свод ощущалось, как возрастает давящая мощь торнадо…
И тут сверху ударил крик!
А мимо окон косо понеслась темно-серая дымная гуща и в них хлынула ледяная вода.
Золото складывали в ларчик: слой распушенного хлопка – бархатный лоскут – вещица, снова лоскут, снова вещица, и так, пока все не сложили, не прикрыли сверху и не опустили кованую крышку. Как-то она к этому отнесется? Это не колокольчики на добрую память о Кастилии.
Эта, белобрысая, что хозяйничает в его доме, пожалуй, затоскует, не досчитавшись стольких мараведи. Наверняка подумывала, какое еще поместье на них прикупить. Будет ей поместье! В приступе злого вдохновения он закрыл глаза, готовый все пустить на распыл и по ветру. Звени златом, шуми шелками, гарцуй на арабских иноходцах, купайся в мускусе и розовом масле, пируй в белокаменных палатах, тирань чернокожих рабов – все это к лицу тебе, мона Алессандрина, дочь флорентийской сводни и лазутчица венецейская. А как имя уменьшительное от «Алессандрина»? Нужно спросить.
Она снова сидела за пюпитром, и читала – ту же самую книгу, или другую. Должно быть, у итальянок заведено принимать посетителей, не отрываясь от привычных занятий.
Едва привстав, она протянула для поцелуя руку. Ожерелья с колокольчиками не было на ней, как, впрочем, и других украшений. Только тонкая цепочка, поблескивая, уходила за низко вырезанный ворот. Он поцеловал руку, зашел к ней за спину, словно намереваясь заглянуть в книгу, и из-за спины (точь-в-точь как демон-искуситель с виденной где-то картины) надел на нее новый подарок – расчлененный на семь равновеликих пластин арабеск в изумрудах и смарагдовых брызгах. Вскинув обе ладони, охнув, она закрыла украшение, как закрывают внезапно открывшийся рубец или клеймо. Он снял со стены выпуклое круглое зеркало и подставил ей: «Взгляните!».
Тогда она медленно-медленно отняла от груди руки.
– Это – ваше, донна. – дав ей насмотреться на себя, он отложил зеркало и поставил на стол темный, сплошь резной ларчик с пирамидальной тяжелой крышкой. – Говорят, их носила та самая иудейка La Fermosa, наложница короля дона Альфонсо Восьмого…
Расширенные глаза ее наполнились ласковым блеском. Качая головой, она рассматривала на себе ожерелье, и улыбалась не половиной, не тремя четвертями улыбки – а – вся сразу – губы, ресницы, брови, мелко завитые светлые пряди, опущенный подбородок, яремная ямка, складки на шерстяном домашнем платье, острый носок башмачка на потертой подушечке.
– Как можно так меня баловать, дон Карлос? Разве я заслужила?
Он оставил оба вопроса без ответа. Потом заметил:
– У этих украшений лишь один недостаток, донна – они требуют особого наряда. Прошу вас, подумайте об этом на досуге. И я еще хотел у вас спросить: как будет имя уменьшительное от вашего имени?
– Его как будто нет, дон Карлос. Иные, правда, говорят «Сандрина» или «Сандринелла», но это немногим короче того, что есть, и часто употребляется блудницами, если им надо назваться чужим именем. Так что если вам нужно как-то назвать меня в своих мыслях, придумайте сами, как. Только не La Fermosa, пожалуйста. У этой истории слишком печальный конец.
– Вы знаете?
– Мне как-то случалось читать об этом. Эта история была превращена в новеллу, как и многие истории прошлых веков.
– Подумать только, что когда-нибудь и наша история превратится в новеллу… И рыцари будут рассказывать ее своим дамам, а дамы обсуждать меж собой, и надо мной снова будут потешаться, а вас будут осуждать за то, что принимали дары от женатого мужчины.
– Этого можно избежать, дон Карлос.
– Как?
– Очень даже просто: стоит лишь сочинить новеллу раньше, чем ее сочинит молва. Вам ли не знать, что одни и те же вещи можно назвать по-разному. То, что между мной и вами может быть названо как нечестивой связью, так и великой любовью. Пока никому о нас не известно, мы можем представить происходящее так, как нам захочется. Люди всегда ждут подсказки; почему бы и не дать ее?
– Боюсь, подсказка уже дана: весь рынок будет сегодня шептаться о том, какое я купил у ювелиров ожерелье. Потом кухарки принесут эту сплетню в дома своих господ и перескажут ее камерэрам, те – своим хозяйкам, а те – своим мужьям и воздыхателям.
– А что они скажут, когда увидят ожерелье на мне?
– А вот мы с тобой и послушаем, что они на это скажут!
Он осекся, поняв что – и, главное, как – сказал.
И в тот миг, когда он осознал это полностью, мона Алессандрина зашлась от хохота. Он едва не оскорбился, но вдруг увидел происходящее ее глазами, и рассмеялся сам.
… Тучи, с обоих сторон заносящие небо, пугали ее, и страх гнал вперед так, что земля выскакивала из-под пяток. Но – она знала – тучи были только предвестьем опасности, куда большей, чем самая свирепая гроза, бьющая молниями в одинокие деревья и макушки холмов – ляг ничком, и грозу можно переждать. То же, что сзади…
Или лучше лететь? То ли давящий в спину ветер, то ли напряжение воздуха в легких подняло ее на локоть – главное – помнить, что носки не должны касаться дороги, не должны чертить бороздок в этой шершавой потускневшей пыли… Нет, так не быстрее. Так не быстрее, нисколько не быстрее, а рукава туч уже почти охватили окоем, и то, что оказалось в их объятии – перелески, распадки, овражки – не может быть укрытием от торнадо, который наступает сзади невесомым ревущим столпищем, зараз накрывая не меньше акра земли.
Из мокрой (почему уже мокрой?) зелени на обочине дороги поднялась руина аббатства – выбеленная ветрами и солнцем, как древний драконий остов. Цоколь и контрфорсы глубоко вросли в некошеные травы и кущи бересклета. Когда она вбегала в проем портала, ноздреватые известковые опоры задержали на себе ее взгляд – словно хотели доказать свою древность и хрупкость. Однако в стенах, внутри – воздух был гулок, сух, и между плитами пола не пробилось ни былинки. И там были люди – много – они разбрелись по громадному пространству, выглядывали в обглоданные временем проемы боковых дверей, перешептывались, попросту стояли молча. Ей не был знаком никто из них.
Ни свист, ни вой, ни даже отдаленный гул дали знать о его приближении – но нарастающая тяжесть в воздухе и налегающая на плечи мгла, от которой изрезанные библейскими сюжетами стены аббатства посерели и уплощились, утрачивая видимую прочность. Люди стали метаться. Судя по крику, в давке уже кого-то ранили, но ей были не до того – с несколькими другими счастливцами она скатилась по виткам потайной лестницы, которая нашлась за алтарем. Со страху (и от того, что аббатство было разрушено) она не задумалась, что вошла в алтарь, и теперь так торопилась вниз, точно сама лестница норовила вывернуться из под ног и ускользнуть.
Лестница кончилась в крипте. Одна из стен повторяла полукруглую форму апсиды – в ней был прорезаны на удивление большие окна, смотревшие, как ей казалось, в сторону, противуположную той, откуда шел торнадо. В окнах клубились пепельные тучи – края, сминаясь друг от друга, сливались, в крипту летело все больше и больше мелкой водяной пыли.
Даже сквозь каменный свод ощущалось, как возрастает давящая мощь торнадо…
И тут сверху ударил крик!
А мимо окон косо понеслась темно-серая дымная гуща и в них хлынула ледяная вода.
День восьмой,
в который город осчастливливают своим кратким пребыванием их высочества дон Фернандо и донна Исабель.
Их Высочества прибыли, как всегда: неожиданно, с малым эскортом, и не рассчитывая задерживаться. Потому никаких пышных празднеств не намечалось, а только лишь один обычный прием в тронном зале Алькасара.
На этот прием собрались и те, кто колесил вослед за монархами по всей стране, и те, кто сидел на месте, как мессер Федерико.
Сидя перед своим зеркалом, мона Алессандрина подосадовала, что не знает, насколько со вчерашнего дня распространились слухи о покупке ожерелья.
Ожерелье было на ней, как и диадема, браслеты, конусообразные перстни с мелким потемневшим жемчугом вкруг изумрудов. Выбранное ею платье было каким угодно, только не девичьим – сплошь черное, очень открытое, стекающее лавиной бархата на пол – и к нему черная же сорочка, из атласа, блестящего, как патока. Ни одна золотая блестка не нарушала черноту, даже края рукавов скреплялись не цепочками, а косицами из бархатного шнура.
Как бы широко не распространились слухи о дорогом подарке, они всяко миновали чуткие уши мессера Федерико. Завидев «племянницу», он сощурился, до неприличия пристально разглядывая наряд и украшения. Оценил. Как будто понимающе скривил патрицианские узкие губы.
– Любезная племянница, поскольку мне не сообщали о новых ваших тратах, надо полагать, что украшающее вас золото приобретено на ваши собственные средства?
Мона Алессандрина задумалась, потом решительно сказала:
– Дядюшка, это подарок дона Карлоса. И думаю, что за этим подарком последуют другие.
– Вы разорите его, любезная племянница. Пожалейте его будущих наследников. Детям испанского гранда не к лицу быть бедняками по вашей милости.
– Вы так уверены, что у него будут дети от этого брака?
– Я уверен, что вам следует быть осмотрительнее. Связь с маркизом Морелла не сделает вам чести.
– Возможно, она добавит чести ему.
Мессер Федерико изволил засмеяться.
– Завидная доля! Уже вторая женщина защищает маркиза Морелла. Одна спасла его жизнь, вторая печется о его чести. Глядишь, третья поднесет ему корону.
– Это не тот случай, когда Бог любит троицу, дядюшка.
Посол молча помог моне Алессандрине войти в просторные носилки, и подождал, пока втянется до конца ее шлейф. Не испытывая к ней отеческих чувств, он уважал в ней кортезану и лазутчицу, а потому признавал ее право на чудачества. Пускай себе кружит голову никчемному опальному маркизу. Все меньше будет запускать руки в посольскую казну.
Носилки были все же слишком громоздки для местных извилистых улиц. Посол и его «племянница» опять прибыли одними из последних – почти все уже собрались в просторной зале перед дверями тронной, и негромкий слитный гомон реял над чепцами кофья-де-папос, перьями и тонзурами. Мона Алессандрина кстати вспомнила, что многие из этих пышно оперенных шляп так и останутся на головах – и дон Карлос (а что ж его не видно?) может не обнажать головы перед монархами. Мессер Федерико, важный в своей долгополой парадной соправесте не вел, а как будто нес ее по воздуху сквозь это скопище парчи, шитья и унизывающего все золота. Гомон спадал и снова нарастал по ходу их движения: «Вот эта девочка… Как будто бы… Золото Ла Фермозы… То самое… Маркиз Морелла… Быть не может!.. Глядите сами… Вот же… Семь симметрично разновеликих пластин со смарагдами…» Как же быстро иногда расходятся рыночные сплетни! Мона Алессандрина расцветала с каждым шагом.
Издалека поклонился ей затертый в толпе дон Кристобаль. Она, помедлив, ответила кивком. Невелика птица дон Кристобаль.
Вот их место – неподалеку от дверей, среди других посланников. Только они остановились, оглядываясь и отвешивая поклоны всем, кого замечали, как появился дон Карлос. Шорох пролетел между колоннами: чепцы пришли в движение, перья остались на месте. Дон Карлос был в черном, как и всегда, сопровождавшая его супруга, как и всегда, разряжена и причесана на английский лад. Не по нраву ей плоеный кастильский чепец.
Вряд ли она слышала последние новости; как и всякая супруга, узнает последней от самой что ни есть лучшей своей подруги маркизы Мойя. А дон Карлос шел по залу, явно забирая вправо, явно направляясь туда, где стояли посланники, где стрункой вытянулась девочка в тяжелом черном платье женского покроя. Донна Элизабета то и дело сбивалась с шага, стараясь поспеть за своим супругом, а он через несколько мгновений уже целовал этой девочке руки, сперва правую, потом левую. Когда же он выпрямился, стало заметно, что статный дон Карлос и стройная мона Алессандрина с поразительно белыми плечами и распушенными облаком по спине волосами очень подходят друг другу. Заметили так же, что оба – в черном бархате, и что у дона Карлоса на груди затейливая темная цепь под стать ожерелью моны Алессандрины. А дамы, стоявшие ближе, видели, что улыбки не сходят с их лиц, и не преминули потом рассказать об этом дамам, стоявшим в отдалении.
Все время, пока шел прием – выслушивание просителей сменялось разбором тяжб, разборы тяжб – докладами, доклады – представлениями проектов – мона Алессандрина только и делала, что переглядывалась через всю тронную залу с доном Карлосом.
После приема мессера Федерико, и его «племянницу» призвали к королям для беседы. Мона Алессандрина поняла так, что зовут ее, и не ошиблась.
Войдя, она присела низко-низко, так низко, как только могла. Кастильцы – ценители церемоний, королева донна Исабель Кастильская – в особенности. Маркиза Мойя стояла за ее креслом. Обе прекрасно владели своими лицами, но было ясно: слух об ожерелье за сутки успел подняться от рыночных лотков до устланных коврами ступеней престола, иначе королева и ее наперсница не снизошли бы до этой беседы.
Они были до мозга костей женщины, потому – хитры и любопытны, из тех, кто долго ходит вокруг да около, выведывая все, что нужно, исподволь. Так, они, как радушные хозяйки, расспрашивали, каково ей гостить в Кастилии, не тоскует ли она по Венеции «слыхали мы, что город сей воистину чудо света!», дозволено ли ей осматривать город, и кто ее сопровождает. Мона Алессандрина подробно отвечала на все вопросы и очень мило пошучивала, по ходу беседы переводя итальянские шутки на кастильский и порой прибегая к помощи мессера Федерико, чтобы подыскать выражение поточнее. Но все ее речи текли, как песок сквозь пальцы, и не держались в памяти высокородных дам. В числе прочего она упомянула, что ее защитником и провожатым стал дон Карлос, маркиз Морелла, что в особенности она ему благодарна за советы, данные при покупке мавританского золота – без него она непременно бы опростоволосилась, потому что не привыкла торговаться. На это маркиза Мойя с материнской лаской в голосе сказала:
– Дон Карлос, хоть он и примерный муж, весьма опасен для девушек: его глаза и самых стойких заставляют забыть о добродетели. Он потому и выбрал себе в супруги донну Элизабету, чтобы впредь не смотреть ни на кого более.
Мона Алессандрина полуулыбкой изобразила грусть всепонимания:
– Мои глаза, боюсь, обладают схожим свойством, ваша светлость. Мне случалось много раз убеждаться в этом и корить себя за неосмотрительность, – ответила она, сама не поняв, вызов это или шутка. Кое-кто, наблюдающий за происходящим из полутемной ниши, молча с ней согласился.
Кое-кто – был король, дон Фернандо. До его острого слуха также дошли женские перешептывания о новых похождениях его племянника. Дон Фернандо вестям удивился.
Племянника он презрительно жалел – надо же было дать так себя провести – и кому! – собственной отставленной пассии. В то, что дон Карлос сулил англичанке Маргарите корону, дон Фернандо не верил, и даже полагал, что хитрая купеческая дочка нарочно приврала: пускай Ее Высочество пуще разгневается на сиятельного маркиза и воздаст ему по заслугам. Даже если Карлос такое и говорил, рассуждал про себя дон Фернандо, то наверняка в пылу страсти нежной, а кастильцу его кровей это простительно.
Но путать женщин перед алтарем – непростительно, продолжал размышлять дон Фернандо о горькой участи своего возлюбленного племянника. Самое лучшее было бы услать его куда-нибудь в Полонию чрезвычайным эмиссаром христианнейших Леона и Кастилии. Слухи туда не дойдут по причине большой удаленности, а если и дойдут, то из-за странности тамошних обычаев ничьего внимания не заслужат. Только вот денег на это нет, и, значит, до конца дней своих сносить Карлосу насмешки, да и отпрыскам его достанется, ежели народятся.
Но вот явилась женщина, итальянка, по слухам, ученая. Дон Фернандо, услыхав о ней от маркизы Мойя, подумал, что она, наверное, дурочка, и ничего про Карлоса не знает.
Она сидела в пяти шагах от него и на дурочку не походила. Остроумная, отменно учтивая, она показалась дону Фернандо недоброй. Беда будет, подумалось ему ни с того ни с сего, если такая где-нибудь сядет на трон.
Чем дольше дон Фернандо смотрел на нее, тем больше злился, и сам не мог понять, что его злит – красота ли ее, манера ли говорить, почтительная и одновременно вольная, то ли, что она принадлежит его неудачливому племяннику и носит им дареное золото Ла Фермозы. Однако утолить эту злобу можно, только помяв хорошенько ее девичьи прелести, чтоб знала… А злоба уже готова была прорваться – он чувствовал, как лоб наливается жаром, точно поверх морщин выступает огненное? Yo el rey!.
? Yo el rey!
Он шагнул из полутемной ниши. Привычно переждал, пока все дамы по очереди перед ним присядут, а мессер Федерико отвесит поклон. Сел в пустое кресло. Подпер голову рукой, и стал смотреть.
Вот теперь она совсем рядом. Хороша. Слова нет. Хороша. Старое темное золото мерцает на золотом отливающей молодой коже. Колени под тяжким бархатом чуть вразлет – как у правителей на миниатюрах в молитвеннике. Ах вот почему он подумал о ней на троне, и о том, что беда будет, если… И кажется, что сладкий запах четырех расставленных по углам курильниц весь как есть исходит от нее, и не от платья, не от волос, не от белых плеч, а из густой тени в ложбинке промеж колен, и от пяток до темени она укутана драгоценнейшей и густейшей пеленой аромата.
Ла Фермоза была иудейка из мавританской Севильи. Ей было шестнадцать лет, она равно владела четырьмя языками – иудейским, арабским, латынью и старокастильским, и могла на них всех писать стихами и прозой. Эта, по слухам, тоже ученая. А не язычница ли она? Поговаривают, что в городах просвещенной Италии нобиле вновь служат эллинским богам.
Об этом он у нее и спросил.
Мона Алессандрина засмеялась:
– О, нет, Ваше Высочество, что у нас есть языческого, так это расточительство! На иное шествие уйдет столько золота, что, право, хочется плакать!
Но видно было, что уж кому-кому, а ей при этом плакать вовсе не хочется, и навряд ли она вообще когда-нибудь плачет.
Она уже очень давно женщина, думал дон Фернандо, лет с двенадцати, а то и с десяти. Уже в те нежные годы она раз и навсегда поняла, что от женщины нужно мужчине, и приняла это, как должное и единственно возможное положение вещей.
Хитрые женщины, те, что с младых ногтей частенько очаровывали славных королей Иберии. В романсе поется, что и мавры пришли из-за женщины, то есть из-за того что…
Эта вполне способна очаровать.
Наваждение развеется, если прижать ее в темном углу.
? Yo el rey!
Он смотрел на нее в упор, и по глазам ее видел, что она читает огненные слова на его лбу и разумеет все их пятые, двадцатые и сто тридцать седьмые смыслы.
Сегодня же. Сейчас же.
Осталось только придумать, как.
И тут она, коснувшись ладонью лба, пожаловалась на головокружение и испросила дозволения ненадолго выйти.
Весь кипя, дон Фернандо удалился очень вскоре после нее.
Сходил вечер, в окнах серело.
Мона Алессандрина прохлаждалась в длинной неосвещенной галерее. Шаг ее был бесшумен, со спины она напоминала потерявшую господина тень. Дон Фернандо ее настиг и окликнул. Тень обернула бледное скуластое лицо. Пряный запах курений слабой струей тянулся от нее, щекоча ноздри.
– Донна, – король шагнул к ней вплотную, и она не отступила ни на четверть шага, – вам говорили, что вы прекрасны?
– Все, начиная зеркалами и заканчивая соперницами, Ваше Высочество Буквы? Yo el rey! запульсировали и всеми своими раскаленными остриями впились в пылающий лоб.
– Но короли вам никогда этого не говорили?
– Увы, Ваше Высочество, до сего дня я не имела счастья быть представленной королям.
Он удивился, что дал ей договорить такую длинную фразу.
Дальше, собственно, говорить было не о чем.
Стремительно они миновали пол-Алькасара, и пламя светилен клонилось им вслед.
За множеством дверей были душные покои с высоким ложем, с коврами и шкурами на дощатом скрипучем полу. Дон Фернандо подхватил ее на руки, как подхватывают сноп, и опрокинул на шелковое одеяло.
– О, Боже! – охнула она со смешком, и принялась отбиваться. Грудь ее тут же выскользнула из ворота, а юбки задрались наверх, обнажая коленки и ляжки…
Король Его Высочество издал рык и замер.
– Что, черт возьми, на тебе такое!.. – вопросил он, обретя дар членораздельной речи.
– Боже, я не взяла ключика… – послышался ответный шепот, и вслед шепоту – хохоток.
– Дьявол бы тебя подрал!! – вскричал король в полный голос и захохотал сам, – сукина дочка, ты еще и в доспехах! Пояс невинности, скажи пожалуйста! Вот сукина дочка! – выдавливал он в перерывах между взрывами хохота, под безостановочный заливистый смех Алессандрины, – да прекрати ты смеяться, а то я кинжалом порву тебе твою кольчужку, и еще кое-что, скверная ты девка…
«Дон Фернандо!..» – будто бы донеслось из-за множества дверей, и заливистый смех итальянки оборвался, точно ей захлопнули ладонью рот. И еще раз, яснее, ближе: «Дон Фернандо, Ваше высочество…» Дон Фернандо схватил ее в охапку, потащил через всю опочивальню, толкнул в какую-то нишу за толстый лохматый занавес. В ноздри сразу набилось пыли, она едва не расчихалась, в полнейшей душной темноте раскинула руки, ощупывая стены. Одна из стен оказалась дверью, открывшейся без скрипа при слабом толчке.
«Вот приключение…» Королевские объятия так разгорячили ее, что ей даже не было страшно, когда она вошла в высокую маленькую комнатку, в чужую, в королевскую комнатку, и по тусклому пятну зеркала поняла, что попала в туалетную.
Два стрельчатых окошка смотрели прямо в серое небо. Здесь было не так душно, как в опочивальне, но плотный застоявшийся воздух был полон пыли; пыль уже царапала горло, и, чтобы не закашляться, Алессандрина то и дело сглатывала слюну. Из-за двери и занавеса как будто доносилось бормотание… Или послышалось? Гул распаленной крови глушил все звуки, да и стены их поглощали. Бесшумно и быстро она натянула лиф обратно на исцелованные плечи, расправила тяжелые юбки, ощущая неприятную влагу там, где наконец-то столь к месту оказался надетый по отроческой привычке пояс невинности. Волосы требовали гребня и зеркала; и то и другое должно было тут найтись. Она переставила зеркало со стола на окошко. За зеркалом обнаружилась высокая шкатулка.
Алессандрина прислушалась. На много покоев вокруг стояла тишина. Кровь уже успокоилась. Испарина остывала на висках. Помедлив, она откинула крышку шкатулки, надеясь найти гребешок. Но вместо гребешка получила сильный укол в палец, и стала ощупывать содержимое уже осторожнее – а вдруг там куча золотых булавок для шлейфа, или, упаси Бог, королевские драгоценности. Но там, в бархатом устланной ямке, покоилось нечто продолговатое, на ощупь не определяемое, с одной воткнутой примерно посередине булавкой. Бог знает зачем Алессандрина извлекла это из шкатулки, и возле окна рассмотрела.
Сумерки почти уже съели цвета; но то, что она держала в руках, было черным, это была фигурка человечка не больше двух ладоней высотой, одетая в шелк, и с шелковым лоскутком-плащом. Грудь куколки пронзили длиннейшей булавкой, которая на два пальца выходила из спины; на ее Алессандрина и напоролась, потому что куколка лежала в шкатулке ничком. К булавочной головке был шелковинкой привязан квадратик пергамента. А на плащике у куклы светлело вышитое изображение птицы, орла, и вокруг орла мелкие буковки. Не задумавшись о том, что ею движет, Алессандрина спрятала куколку в широченный рукав. Потом она прислонила зеркало к шкатулке, и вместо гребешка расчесалась собственными пальцами.
На этот прием собрались и те, кто колесил вослед за монархами по всей стране, и те, кто сидел на месте, как мессер Федерико.
Сидя перед своим зеркалом, мона Алессандрина подосадовала, что не знает, насколько со вчерашнего дня распространились слухи о покупке ожерелья.
Ожерелье было на ней, как и диадема, браслеты, конусообразные перстни с мелким потемневшим жемчугом вкруг изумрудов. Выбранное ею платье было каким угодно, только не девичьим – сплошь черное, очень открытое, стекающее лавиной бархата на пол – и к нему черная же сорочка, из атласа, блестящего, как патока. Ни одна золотая блестка не нарушала черноту, даже края рукавов скреплялись не цепочками, а косицами из бархатного шнура.
Как бы широко не распространились слухи о дорогом подарке, они всяко миновали чуткие уши мессера Федерико. Завидев «племянницу», он сощурился, до неприличия пристально разглядывая наряд и украшения. Оценил. Как будто понимающе скривил патрицианские узкие губы.
– Любезная племянница, поскольку мне не сообщали о новых ваших тратах, надо полагать, что украшающее вас золото приобретено на ваши собственные средства?
Мона Алессандрина задумалась, потом решительно сказала:
– Дядюшка, это подарок дона Карлоса. И думаю, что за этим подарком последуют другие.
– Вы разорите его, любезная племянница. Пожалейте его будущих наследников. Детям испанского гранда не к лицу быть бедняками по вашей милости.
– Вы так уверены, что у него будут дети от этого брака?
– Я уверен, что вам следует быть осмотрительнее. Связь с маркизом Морелла не сделает вам чести.
– Возможно, она добавит чести ему.
Мессер Федерико изволил засмеяться.
– Завидная доля! Уже вторая женщина защищает маркиза Морелла. Одна спасла его жизнь, вторая печется о его чести. Глядишь, третья поднесет ему корону.
– Это не тот случай, когда Бог любит троицу, дядюшка.
Посол молча помог моне Алессандрине войти в просторные носилки, и подождал, пока втянется до конца ее шлейф. Не испытывая к ней отеческих чувств, он уважал в ней кортезану и лазутчицу, а потому признавал ее право на чудачества. Пускай себе кружит голову никчемному опальному маркизу. Все меньше будет запускать руки в посольскую казну.
Носилки были все же слишком громоздки для местных извилистых улиц. Посол и его «племянница» опять прибыли одними из последних – почти все уже собрались в просторной зале перед дверями тронной, и негромкий слитный гомон реял над чепцами кофья-де-папос, перьями и тонзурами. Мона Алессандрина кстати вспомнила, что многие из этих пышно оперенных шляп так и останутся на головах – и дон Карлос (а что ж его не видно?) может не обнажать головы перед монархами. Мессер Федерико, важный в своей долгополой парадной соправесте не вел, а как будто нес ее по воздуху сквозь это скопище парчи, шитья и унизывающего все золота. Гомон спадал и снова нарастал по ходу их движения: «Вот эта девочка… Как будто бы… Золото Ла Фермозы… То самое… Маркиз Морелла… Быть не может!.. Глядите сами… Вот же… Семь симметрично разновеликих пластин со смарагдами…» Как же быстро иногда расходятся рыночные сплетни! Мона Алессандрина расцветала с каждым шагом.
Издалека поклонился ей затертый в толпе дон Кристобаль. Она, помедлив, ответила кивком. Невелика птица дон Кристобаль.
Вот их место – неподалеку от дверей, среди других посланников. Только они остановились, оглядываясь и отвешивая поклоны всем, кого замечали, как появился дон Карлос. Шорох пролетел между колоннами: чепцы пришли в движение, перья остались на месте. Дон Карлос был в черном, как и всегда, сопровождавшая его супруга, как и всегда, разряжена и причесана на английский лад. Не по нраву ей плоеный кастильский чепец.
Вряд ли она слышала последние новости; как и всякая супруга, узнает последней от самой что ни есть лучшей своей подруги маркизы Мойя. А дон Карлос шел по залу, явно забирая вправо, явно направляясь туда, где стояли посланники, где стрункой вытянулась девочка в тяжелом черном платье женского покроя. Донна Элизабета то и дело сбивалась с шага, стараясь поспеть за своим супругом, а он через несколько мгновений уже целовал этой девочке руки, сперва правую, потом левую. Когда же он выпрямился, стало заметно, что статный дон Карлос и стройная мона Алессандрина с поразительно белыми плечами и распушенными облаком по спине волосами очень подходят друг другу. Заметили так же, что оба – в черном бархате, и что у дона Карлоса на груди затейливая темная цепь под стать ожерелью моны Алессандрины. А дамы, стоявшие ближе, видели, что улыбки не сходят с их лиц, и не преминули потом рассказать об этом дамам, стоявшим в отдалении.
Все время, пока шел прием – выслушивание просителей сменялось разбором тяжб, разборы тяжб – докладами, доклады – представлениями проектов – мона Алессандрина только и делала, что переглядывалась через всю тронную залу с доном Карлосом.
После приема мессера Федерико, и его «племянницу» призвали к королям для беседы. Мона Алессандрина поняла так, что зовут ее, и не ошиблась.
Войдя, она присела низко-низко, так низко, как только могла. Кастильцы – ценители церемоний, королева донна Исабель Кастильская – в особенности. Маркиза Мойя стояла за ее креслом. Обе прекрасно владели своими лицами, но было ясно: слух об ожерелье за сутки успел подняться от рыночных лотков до устланных коврами ступеней престола, иначе королева и ее наперсница не снизошли бы до этой беседы.
Они были до мозга костей женщины, потому – хитры и любопытны, из тех, кто долго ходит вокруг да около, выведывая все, что нужно, исподволь. Так, они, как радушные хозяйки, расспрашивали, каково ей гостить в Кастилии, не тоскует ли она по Венеции «слыхали мы, что город сей воистину чудо света!», дозволено ли ей осматривать город, и кто ее сопровождает. Мона Алессандрина подробно отвечала на все вопросы и очень мило пошучивала, по ходу беседы переводя итальянские шутки на кастильский и порой прибегая к помощи мессера Федерико, чтобы подыскать выражение поточнее. Но все ее речи текли, как песок сквозь пальцы, и не держались в памяти высокородных дам. В числе прочего она упомянула, что ее защитником и провожатым стал дон Карлос, маркиз Морелла, что в особенности она ему благодарна за советы, данные при покупке мавританского золота – без него она непременно бы опростоволосилась, потому что не привыкла торговаться. На это маркиза Мойя с материнской лаской в голосе сказала:
– Дон Карлос, хоть он и примерный муж, весьма опасен для девушек: его глаза и самых стойких заставляют забыть о добродетели. Он потому и выбрал себе в супруги донну Элизабету, чтобы впредь не смотреть ни на кого более.
Мона Алессандрина полуулыбкой изобразила грусть всепонимания:
– Мои глаза, боюсь, обладают схожим свойством, ваша светлость. Мне случалось много раз убеждаться в этом и корить себя за неосмотрительность, – ответила она, сама не поняв, вызов это или шутка. Кое-кто, наблюдающий за происходящим из полутемной ниши, молча с ней согласился.
Кое-кто – был король, дон Фернандо. До его острого слуха также дошли женские перешептывания о новых похождениях его племянника. Дон Фернандо вестям удивился.
Племянника он презрительно жалел – надо же было дать так себя провести – и кому! – собственной отставленной пассии. В то, что дон Карлос сулил англичанке Маргарите корону, дон Фернандо не верил, и даже полагал, что хитрая купеческая дочка нарочно приврала: пускай Ее Высочество пуще разгневается на сиятельного маркиза и воздаст ему по заслугам. Даже если Карлос такое и говорил, рассуждал про себя дон Фернандо, то наверняка в пылу страсти нежной, а кастильцу его кровей это простительно.
Но путать женщин перед алтарем – непростительно, продолжал размышлять дон Фернандо о горькой участи своего возлюбленного племянника. Самое лучшее было бы услать его куда-нибудь в Полонию чрезвычайным эмиссаром христианнейших Леона и Кастилии. Слухи туда не дойдут по причине большой удаленности, а если и дойдут, то из-за странности тамошних обычаев ничьего внимания не заслужат. Только вот денег на это нет, и, значит, до конца дней своих сносить Карлосу насмешки, да и отпрыскам его достанется, ежели народятся.
Но вот явилась женщина, итальянка, по слухам, ученая. Дон Фернандо, услыхав о ней от маркизы Мойя, подумал, что она, наверное, дурочка, и ничего про Карлоса не знает.
Она сидела в пяти шагах от него и на дурочку не походила. Остроумная, отменно учтивая, она показалась дону Фернандо недоброй. Беда будет, подумалось ему ни с того ни с сего, если такая где-нибудь сядет на трон.
Чем дольше дон Фернандо смотрел на нее, тем больше злился, и сам не мог понять, что его злит – красота ли ее, манера ли говорить, почтительная и одновременно вольная, то ли, что она принадлежит его неудачливому племяннику и носит им дареное золото Ла Фермозы. Однако утолить эту злобу можно, только помяв хорошенько ее девичьи прелести, чтоб знала… А злоба уже готова была прорваться – он чувствовал, как лоб наливается жаром, точно поверх морщин выступает огненное? Yo el rey!.
? Yo el rey!
Он шагнул из полутемной ниши. Привычно переждал, пока все дамы по очереди перед ним присядут, а мессер Федерико отвесит поклон. Сел в пустое кресло. Подпер голову рукой, и стал смотреть.
Вот теперь она совсем рядом. Хороша. Слова нет. Хороша. Старое темное золото мерцает на золотом отливающей молодой коже. Колени под тяжким бархатом чуть вразлет – как у правителей на миниатюрах в молитвеннике. Ах вот почему он подумал о ней на троне, и о том, что беда будет, если… И кажется, что сладкий запах четырех расставленных по углам курильниц весь как есть исходит от нее, и не от платья, не от волос, не от белых плеч, а из густой тени в ложбинке промеж колен, и от пяток до темени она укутана драгоценнейшей и густейшей пеленой аромата.
Ла Фермоза была иудейка из мавританской Севильи. Ей было шестнадцать лет, она равно владела четырьмя языками – иудейским, арабским, латынью и старокастильским, и могла на них всех писать стихами и прозой. Эта, по слухам, тоже ученая. А не язычница ли она? Поговаривают, что в городах просвещенной Италии нобиле вновь служат эллинским богам.
Об этом он у нее и спросил.
Мона Алессандрина засмеялась:
– О, нет, Ваше Высочество, что у нас есть языческого, так это расточительство! На иное шествие уйдет столько золота, что, право, хочется плакать!
Но видно было, что уж кому-кому, а ей при этом плакать вовсе не хочется, и навряд ли она вообще когда-нибудь плачет.
Она уже очень давно женщина, думал дон Фернандо, лет с двенадцати, а то и с десяти. Уже в те нежные годы она раз и навсегда поняла, что от женщины нужно мужчине, и приняла это, как должное и единственно возможное положение вещей.
Хитрые женщины, те, что с младых ногтей частенько очаровывали славных королей Иберии. В романсе поется, что и мавры пришли из-за женщины, то есть из-за того что…
Эта вполне способна очаровать.
Наваждение развеется, если прижать ее в темном углу.
? Yo el rey!
Он смотрел на нее в упор, и по глазам ее видел, что она читает огненные слова на его лбу и разумеет все их пятые, двадцатые и сто тридцать седьмые смыслы.
Сегодня же. Сейчас же.
Осталось только придумать, как.
И тут она, коснувшись ладонью лба, пожаловалась на головокружение и испросила дозволения ненадолго выйти.
Весь кипя, дон Фернандо удалился очень вскоре после нее.
Сходил вечер, в окнах серело.
Мона Алессандрина прохлаждалась в длинной неосвещенной галерее. Шаг ее был бесшумен, со спины она напоминала потерявшую господина тень. Дон Фернандо ее настиг и окликнул. Тень обернула бледное скуластое лицо. Пряный запах курений слабой струей тянулся от нее, щекоча ноздри.
– Донна, – король шагнул к ней вплотную, и она не отступила ни на четверть шага, – вам говорили, что вы прекрасны?
– Все, начиная зеркалами и заканчивая соперницами, Ваше Высочество Буквы? Yo el rey! запульсировали и всеми своими раскаленными остриями впились в пылающий лоб.
– Но короли вам никогда этого не говорили?
– Увы, Ваше Высочество, до сего дня я не имела счастья быть представленной королям.
Он удивился, что дал ей договорить такую длинную фразу.
Дальше, собственно, говорить было не о чем.
Стремительно они миновали пол-Алькасара, и пламя светилен клонилось им вслед.
За множеством дверей были душные покои с высоким ложем, с коврами и шкурами на дощатом скрипучем полу. Дон Фернандо подхватил ее на руки, как подхватывают сноп, и опрокинул на шелковое одеяло.
– О, Боже! – охнула она со смешком, и принялась отбиваться. Грудь ее тут же выскользнула из ворота, а юбки задрались наверх, обнажая коленки и ляжки…
Король Его Высочество издал рык и замер.
– Что, черт возьми, на тебе такое!.. – вопросил он, обретя дар членораздельной речи.
– Боже, я не взяла ключика… – послышался ответный шепот, и вслед шепоту – хохоток.
– Дьявол бы тебя подрал!! – вскричал король в полный голос и захохотал сам, – сукина дочка, ты еще и в доспехах! Пояс невинности, скажи пожалуйста! Вот сукина дочка! – выдавливал он в перерывах между взрывами хохота, под безостановочный заливистый смех Алессандрины, – да прекрати ты смеяться, а то я кинжалом порву тебе твою кольчужку, и еще кое-что, скверная ты девка…
«Дон Фернандо!..» – будто бы донеслось из-за множества дверей, и заливистый смех итальянки оборвался, точно ей захлопнули ладонью рот. И еще раз, яснее, ближе: «Дон Фернандо, Ваше высочество…» Дон Фернандо схватил ее в охапку, потащил через всю опочивальню, толкнул в какую-то нишу за толстый лохматый занавес. В ноздри сразу набилось пыли, она едва не расчихалась, в полнейшей душной темноте раскинула руки, ощупывая стены. Одна из стен оказалась дверью, открывшейся без скрипа при слабом толчке.
«Вот приключение…» Королевские объятия так разгорячили ее, что ей даже не было страшно, когда она вошла в высокую маленькую комнатку, в чужую, в королевскую комнатку, и по тусклому пятну зеркала поняла, что попала в туалетную.
Два стрельчатых окошка смотрели прямо в серое небо. Здесь было не так душно, как в опочивальне, но плотный застоявшийся воздух был полон пыли; пыль уже царапала горло, и, чтобы не закашляться, Алессандрина то и дело сглатывала слюну. Из-за двери и занавеса как будто доносилось бормотание… Или послышалось? Гул распаленной крови глушил все звуки, да и стены их поглощали. Бесшумно и быстро она натянула лиф обратно на исцелованные плечи, расправила тяжелые юбки, ощущая неприятную влагу там, где наконец-то столь к месту оказался надетый по отроческой привычке пояс невинности. Волосы требовали гребня и зеркала; и то и другое должно было тут найтись. Она переставила зеркало со стола на окошко. За зеркалом обнаружилась высокая шкатулка.
Алессандрина прислушалась. На много покоев вокруг стояла тишина. Кровь уже успокоилась. Испарина остывала на висках. Помедлив, она откинула крышку шкатулки, надеясь найти гребешок. Но вместо гребешка получила сильный укол в палец, и стала ощупывать содержимое уже осторожнее – а вдруг там куча золотых булавок для шлейфа, или, упаси Бог, королевские драгоценности. Но там, в бархатом устланной ямке, покоилось нечто продолговатое, на ощупь не определяемое, с одной воткнутой примерно посередине булавкой. Бог знает зачем Алессандрина извлекла это из шкатулки, и возле окна рассмотрела.
Сумерки почти уже съели цвета; но то, что она держала в руках, было черным, это была фигурка человечка не больше двух ладоней высотой, одетая в шелк, и с шелковым лоскутком-плащом. Грудь куколки пронзили длиннейшей булавкой, которая на два пальца выходила из спины; на ее Алессандрина и напоролась, потому что куколка лежала в шкатулке ничком. К булавочной головке был шелковинкой привязан квадратик пергамента. А на плащике у куклы светлело вышитое изображение птицы, орла, и вокруг орла мелкие буковки. Не задумавшись о том, что ею движет, Алессандрина спрятала куколку в широченный рукав. Потом она прислонила зеркало к шкатулке, и вместо гребешка расчесалась собственными пальцами.