Страница:
Саксби был раздосадован, взбешен, перепуган. Им что ни толкуй, они не верят! Ничего он не знает! Не знает? Пусть пороется в памяти! И сообщит точное местонахождение Хиро Танаки, и объяснит, почему и как пособничал его побегу. А до той поры придется ему посидеть в тюремной камере, повспоминать.
Очень долго Саксби был просто не в состоянии ничего толком сообразить и думал только об одном: вот бы сейчас вскочить, одним усилием, наподобие какого-нибудь супергероя, разорвать наручники и расквасить эту вареную пегую морду. А потом Эберкорн одним брезгливым жестом отправил его вон, и его доставили в окружную тюрьму в Сисеровилле и дали возможность позвонить по телефону. Он позвонил матери. Мать была для него фигура значительная, всемогущая, мать-заступница, у которой он искал защиты, еще когда мальчиком без отца, не изжив северо-восточного акцента, вел борьбу за выживание в южной школе. Мать выразила негодование в самых отчетливых и воинственных тонах:
— Не пройдет и часа, как Доннаджер Страттон вызволит тебя из камеры, вот посмотришь, а к вечеру обо всем будет лично уведомлен губернатор, — право, я до сих пор ушам своим не верю! — и тогда эти жалкие агентики у меня взвоют, можешь мне поверить.
— Мама, — перебил он ее тогда, — мама, они велят, чтобы приехала Рут.
— Рути? — повторила она, и он явственно услышал, как у нее в мозгу щелкнули переключатели. — Но они ведь не могут думать?..
— Могут, мама, они все могут. Они хотят, чтобы Рут приехала сюда и отправилась в заповедник с мегафоном или каким-то там громкоговорителем и принялась звать его по имени — они говорят, она единственная, кого он знает, единственная, кого он послушает…
— Но это абсурд.
— И я им то же говорю. (Вы даже не представляете себе, как велика власть человеческого голоса, — напыщенным, официальным тоном сказал ему Эберкорн.) Но это не просьба, мама. Они требуют, чтобы она явилась завтра утром, а иначе ее тоже посадят. — Саксби замолчал на минуту. Он находился в большом помещении, под потолком лениво крутились вентиляторы, на стенах висели объявления: «Разыскиваются…» Помощник шерифа не спускал с него глаз. — Ты ей так и передай. —:
Септима передала. Рут это очень не понравилось. Очень. Она почувствовала, что Саксби, и Септима, и «Танатопсйс», и весь открывшийся ей в нем блистательный большой свет искусства и славы уплывают у нее из рук — она словно повисла над зияющей пропастью, а Джейн Шайи, и Детлеф Эберкорн, и даже Септима бьют ее по пальцам микрофонами и плоской несгибаемой скрижалью закона. Выбора у нее не было. Утром Оуэн отвезет ее в Окефенокский заповедник, и Детлеф Эберкорн с Льюисом Турко, и кого там еще они с собой захватят, повезут ее в самое болото, а там она должна будет выкрикивать имя Хиро и уговаривать его сдаться. Это ей предстоит сделать завтра — ради Саксби и ради Септимы. И может быть, даже ради самого Хиро.
Но это завтра. А сегодня вечером она выступит с чтением своих вещей.
К девяти часам колонисты собрались в передней гостиной и расселись по своим привычным креслам, диванчикам и кушеткам в неярком, будничном свете, исходившем от зажженных тут и там настольных ламп. Ни прожекторов, ни микрофонов. Ровно в девять появилась Рут, одетая словно бы на прогулку. Она затратила порядочно времени на свое лицо, ногти и прическу, но оделась просто: маечка, джинсы и платформы — как было задумано. В ее выступлении все, до мельчайшей детали, должно было контрастировать с тем, что происходило накануне. Никаких дешевых эффектов сегодня не будет — ни шведского акцента, ни слезливого кривлянья, — а только работа, честная работа, честно представленная на суд коллег.
Первое, что Рут заметила, когда уселась в кресло под люстрой, — это что Септима к сегодняшнему вечеру не причесалась. Прическа у нее была вчерашняя и хотя выглядела вполне элегантно, у нее все выглядит элегантно, однако с боков волосы слегка растрепались, смялись после ночи. Второе, что увидела Рут, была Джейн. Ла Шайи сидела на кушетке, втиснутая между Ирвингом и Миньонеттой Тейтельбом, а рядом стояло кресло с Сизерсом. Высокий усеченный конус волос она сегодня распустила в виде пелерины, черные пряди, как у Медузы Горгоны, цепляли Ирвинга и Тейтельбом и свешивались на лицо, пряча неестественный ледяной блеск глаз. Из-под покрова буйной растительности просвечивал белый шелк жакета. Сидит непринужденно так, космы развесила, словно ее из пролетающего самолета выбросили. И на Рут посматривает с презрительной застывшей усмешкой.
А Рут на нее ноль внимания, она всех их в упор не видит. Хотя нет, так неправильно. Надо быть серьезной, милой, переполненной дружескими чувствами, радостью соучастия, общностью таланта. Она заставила себя обвести взглядом гостиную, заглядывая с улыбкой в каждую пару глаз.
Септима поднялась, сложила ладони и просто сказала: — Рут Дершовиц.
Рут встала и поклонилась в ответ на вежливые аплодисменты. А затем снова села — она не собирается читать стоя, давить на слушателей, ломать комедию. Пусть видят, как должно проходить чтение, это будет демонстрация, исправление ошибок, возврат к исходной манере, и Джейн Шайи окажется поставлена на место раз и навсегда.
Сначала — «Два пальца на правой ноге», с небольшим вступлением, которое она начала негромким, ровным голосом, словно в легкой задушевной беседе. Но, говоря, постепенно воодушевилась и, глядя на лица собратьев по перу, ощутила к ним нечто вроде любви. Объяснила происхождение сюжета — возможно, что с излишними подробностями, возможно, тут она ошиблась, — рассказала про маленькую Джессику Макклюр, которую все помнили по газетным публикациям — как она совсем крошкой героически боролась за жизнь в темном колодце техасской шахты; описала свою скромную работу над пресуществлением голых фактов в произведение искусства. А затем начала читать, вкладывая все силы и непривычное трепетание в грудной клетке, которое означало некое подобие любви ко всем, кто слушал, включая Джейн, — вкладывая все это во властное звучание человеческого голоса — просто ровного человеческого голоса безо всяких эффектов.
Начать Рут решила с куска, где маленькая Джессика уже выросла и превратилась в трудного подростка, восстающего против бездушной техасской жизни после своего звездного часа, когда-то проведенного во фрейдистском черном туннеле глубоко под землей. Тут и секса было навалом, похлеще, чем у Шайи, и яростного неприятия действительности, которое должно вызвать у Таламуса и Гробиан с компанией бешеный энтузиазм. Затем она прочитала довольно длинный отрывок про то, как бывшая маленькая народная героиня, спасенная из шахты, оказалась замужем за хиппи со скотскими наклонностями и уголовными наколками, на пятнадцать лет старше себя. Кончив читать, Рут оторвала глаза от страницы и так душевно, так тепло улыбнулась, как не улыбалась, кажется, никогда в жизни. Но только почему-то энтузиазма не увидела, скорее наоборот. Все сидели с безжизненными, каменными лицами. «Осоловелые», — пришло ей в голову слово. Да нет, она ошибается, не осоловелые, а потрясенные, вот какие у них лица. Она подержала улыбку, и раздались негромкие аплодисменты.
— Благодарю, — прошептала Рут и, блаженно зажмурившись, подогнула ноги, точно кошка на солнцепеке. Неужели это она, Рут Дершовиц, в роли простой и непритязательной художницы, упивающейся творчеством, приковала к себе все взоры?
— А теперь, — пролепетала Рут прочувствованно и кротко, — я хочу поделиться с вами моей текущей работой. Называется — «Севастополь», — тут она прервалась на минуту и обратилась сидя к Ирвингу Таламусу: — Эту вещь я делала под великодушным и — как бы выразиться — бережным наставничеством Ирвинга, за что я ему бесконечно благодарна. Спасибо, Ирвинг.
Ирвинг на миг вынырнул из-под черного каскада волос Джейн, оскалился в ответ, обнажив все зубы, и сказал что-то соседям, вызвав взрыв смеха, что именно, Рут не расслышала, но наверняка что-нибудь обаятельное и лестное для скромницы Ла Дершовиц, художницы, соратницы великих, верной служительницы искусства.
Рут продолжала говорить, сделала подробное — слишком подробное, как она потом, задним числом, поняла — вступление, а затем прочитала длинный кусок, целиком состоящий из внутреннего монолога. Жена по имени Бейб, женщина за тридцать, с тонким, красивым лицом, чистит креветки и отбивает щупальцы осьминога для супа буйабес, а сама размышляет о своем безрадостном браке с адвокатом Декстером, несостоятельным мужем, и о своей несостоявшейся любви к адвокату Марвелу мужу лучшей подруги Кларисы, каковые вместе образуют первую пару. В этой повести секса всякого понамешано дай боже — ее ведь и из «Атлантика» вернули за «смачность», — но Рут прочитала отрывок, где почти ничего этого нет, нарочно такой подобрала. Джейн выдала им секс и ничего, кроме секса, а Рут ответила на это отрывком из «Двух пальцев»… Перебарщивать ни к чему. Да и последняя вещь, ее шедевр, вершина, вся просто пропитана сексом, Читая из «Севастополя», она немного отвлеклась — не забылась, не потеряла верную ровную интонацию, но мысли ее отлетели на несколько часов назад, когда она одевалась и готовилась к выступлению, и тут позвонил Сакс из Сисеровилла. «Сакс! — взволнованно произнесла Рут в трубку. — Как ты? Что у тебя?» Брай и Сэнди (уж нет ли чего между ними?) сидели в это время в вестибюле под окном и болтали про редакторов, и про знаки зодиака, и про знакомых писателей, которые разжирели, облысели и утратили всякую силу воздействия, и, чтобы она могла вести интимный разговор, перешли почти на крик. То был ответственный миг в карьере Ла Дершовиц — на глазах у публики в ее жизни разворачивалась настоящая драма: любовник в тюрьме, на болоте облава, во все окна и двери стучится пресса (в тот день ей звонили из шести газет).
— Я в порядке, — ответил Сакс. — Страттон в два счета меня вызволил и теперь вчинит им иск за незаконный арест, всей банде. — Он замолчал, дыша ненавистью. — Но он все-таки считает, что нам следует вести себя с ними в открытую, то есть, ну ты понимаешь, сотрудничать. Против нас у них ничего нет — черт, я говорю, как в гангстерском кино, — мы ничего дурного не сделали, они, конечно, снимут обвинения и будут умолять нас забрать иск, но Страттон все-таки говорит, что мы должны сотрудничать.
— Но, Сакс, — не голос, а масло, мед, ладан и миро, — при чем тут ты? Ты же ни в чем не виноват, и они это знают.
— Просто Эберкорну вожжа под хвост попала, вот и все. Он думает, что мы, ты и я, в сговоре с этим японским малым, что это мы как-то освободили его из кутузки позади студии Патси и упрятали в «мерседес». А мы никакого к этому отношения не имеем, правда ведь, Рут?
— Я тебя люблю, Сакс, — шепотом сказала Рут. Это был знак. Когда тебе говорят: «Я тебя люблю>>, ты тоже отвечаешь: „И я тебя люблю“. Вроде „здравствуй“ и „до свидания“, „как живешь?“ и „что слышно?“. Но Сакс не ответил. — Сакс, — повторила она. — Я тебя люблю.
— Я тебя тоже люблю, — отозвался он наконец, но безо всякой убежденности в голосе, и это ее испугало.
— Я же сказала тебе, Сакс, — заторопилась она, — клянусь, я к этому никакого отношения не имею и хочу только одного: чтобы Хиро Танака оказался в тюрьме и чтобы всем неприятностям пришел конец.
Кажется, это его смягчило. Он останется тут в мотеле — он беспокоится за своих рыбок (голос оживился, он снова стал прежним Саксом, ее Саксом!), он их наловил! И они остались на острове Билли в двух ведрах, он даже не успел поставить кислородный компрессор, так что завтра с утра пораньше он за ними туда отправится. Но конечно, до этого встретится с ней. Она ведь приедет?
— Да, Сакс, — все так же шепотом. — Ну конечно. Я для тебя на все готова, — совсем замирающим голосом. — Ты же знаешь.
Какой-то промежуток времени, одно затянувшееся мгновение, три страницы, Рут читала, немного — чуть-чуть — отключившись. Потом, на последней странице, опомнилась, пришла в себя и со скромным, деловым кивком дошла до финальной точки. Подняла голову. Улыбнулась. Раздались редкие хлопки, как шорох дождя в пустыне. Лица у слушателей были хмурые, измученные. Лора Гробиан будто успела пережить железнодорожную катастрофу. Орландо Сизерс не то покашливал, не то напевал что-то. Сэнди словно только проснулся. Не затянула ли она эту сцену? — мелькнуло у Рут опасение. Но она от него отмахнулась. Ведь главное, гвоздь программы еще впереди. На закуску их ждет «Прибой и слезы»!
С этой вещью надо было пройти по лезвию бритвы между интересом к реальным позавчерашним событиям, происшедшим здесь, во внутреннем дворике (и как она завоевала все сердца: Хиро, Эберкорна, шерифа — и одержала победу), и ее эстетическим принципом: для нее, в отличие от кривляки Шайи, литература — это работа над глубинными залежами творческого вымысла. Сначала вступление, неформальное, задушевное, как разговор с больным другом. Рут коснулась происшествий последних нескольких дней (а также и предшествовавших недель), не упоминая по имени ни Хиро, ни Сакса, ни сисеровиллскую окружную турьму, где час за часом надрывался телефонный звонок. Но о японцах вообще она немного порассуждала. Можно ли ее считать в этом деле авторитетом? Располагает ли она знанием из первых рук? Вместо ответа она, как и было запланировано, загадочно улыбнулась и приступила к чтению.
Где-то на середине рассказа Орландо Сизерс захрапел. Не так чтобы вызывающе громко, не трубил гулко носом, не вздувал мощно мехи легких, но тем не менее захрапел. Рут оторвала глаза от страницы: Сизерс откинулся в инвалидном кресле, как убитый наповал, задрав к небесам жесткую бородку, клетчатая фесочка, которую он никогда не снимал, держалась на его запрокинутой макушке вопреки действию силы тяжести. Храп был тихим, почти вежливым, но при всем том достаточно отчетливым. Его слышали все.
То есть все, кто не спал. Рут посмотрела на своих слушателей и была поражена в самое сердце. Септима клевала носом. Лора Гробиан погасила настольную лампу возле себя и завернулась в теплый шарф, устремив в пространство свои знаменитые загнанные глаза. Голова Брай покоилась на плече у Сэнди, а он никак не мог совладать со своей нижней губой. Лица Айны и Регины выражали смертную скуку. Прямо перед Рут, на диване, Ирвинг сопротивлялся из последних сил, Тейтельбом никак не могла решиться — не растолкать ли Орландо? — а Джейн, Джейн Шайи торжествовала.
Рут спохватилась, взглянула на стоячие часы в углу — нет, быть не может! — и с ужасом убедилась, что читает уже два с половиной часа.
— Боже мой, — пробормотала она, и впервые за весь вечер в ее голосе прозвучало нескрываемое чувство, — я даже не представляла себе, что получится так долго… — Кое-кто из колонистов, почуяв перемену, почуяв кровь, встрепенулся, оживился. — Вы были очень терпеливы, и я всех благодарю, — сказала Рут, прикрывая, как могли, свое отступление, но уже слыша мысленно очередную остроту в бильярдной: «ЧтениеРут? Да, это было как три месяца каторги».
Сонные колонисты затрясли головами, зашаркали подошвами, принялись тереть покрасневшие глаза. Ирвинг попытался затеять аплодисменты. Рут самой себе не верила: вот только недавно она чувствовала любовь к этим людям и так радовалась, а теперь у нее в душе лишь стыд, унижение и ненависть. Она даже не дочитала до конца — обрадованные хлопки разбудили спящих, и в их глазах читалось: «Коктейли!», «Только один на сон грядущий!». Ирвинг встал и приступил к поздравлениям. Септима вздернула повисшую голову и с трудом сфокусировала мутные серые глаза.
— Ну, Ла Ди, Рути, — гудел Ирвинг, раскрывая объятия. — Это было здорово! Молодчина, крошка!
У него за спиной сонно улыбался Сэнди, а за рукав Сэнди, чуть не падая с ног, держалась Брай. Джейн Шайн поднялась с дивана, потянулась — демонстративно зевнула, тряхнула из стороны в сторону черной гривой и сказала что-то язвительно-шутливое Миньонетте Тейтельбом и мигающему, трущему глаза, сморкающемуся Орландо Сизерсу. Они втроем посмеялись между собой, словно заскрежетали железом по железу. Джейн откинула волосы за спину, открыв для обозрения белый шелковый пиджак.
Рут ощутила удар в самое сердце. На Джейн был вовсе не брючный костюм. Не пиджак. Не казакин. И не блузон. И вообще никакой не туалет, а чистое издевательство, плевок в лицо: ночная пижама. Убийственный ответ на жалкий выпад Рут. Джейн просто-напросто явилась уже готовая ко сну.
Рут отвела глаза, но поздно. Это был полный провал, и она, чадя, кувырком летела вниз с танатопсианских небес, точно жалкий, перегоревший метеор, а в мыслях у нее было только одно: как ее за это изничтожат в бильярдной.
Джефкоуты скрылись, как приплыли: в дрожащем солнечном луче. Хиро смотрел им вслед, покуда сверкающие крылья весел, лоснящееся тело лодки и сильные, ритмично работающие широкие плечи не поглотила алчная зелень. Они держали путь к пристани, назад, туда, где краснорожие хакудзины на корточках разбирают свой улов и шерифы со смотрителями, прячась под широкими полями шляп, поигрывают револьверами. Во имя милосердия Джефкоуты отступали от священных предписаний маршрутной карты, жертвовали своим оплаченным временем в заповеднике ради него, Сэйдзи Тибы, китайского туриста, на которого напали крокодилы.
У Хиро закружилась голова. Он грузно плюхнулся на доски рядом с грудой оставленного ему провианта и с тоской, понуро смотрел туда, где они исчезли за поворотом. Пройдет какой-нибудь час, и они его возненавидят. Подплывут, скользя, к причалу, лица нараспашку, взгляд спокойный, уверенный, веселый, — а там толпятся шерифы, заливаются лаем псы, ревут моторы катеров, и желваки ненависти играют на скулах. Там человек терпит бедствие, скажут они. Где, где? рявкнут шерифы, где он? На платформе красного маршрута, ответит Джеф Джефкоут. А в чем дело? Убежал из тюрьмы, прошипят шерифы. Япошка, и к тому же еще поджигатель. Совершил нападение на нескольких людей, чуть было не убил ни в чем не повинного старика негра. Да нет же, возразит Джеф Джефкоут. Вы ошибаетесь, это турист, у него затонула лодка. И вообще, он китаец.
Скоро сюда нагрянут, разыщут без проблем эту платформу, как ракеты с тепловым самонаведением, как ангелы мщения. Надо встать. Надо убираться отсюда, снова шлепать в жидкой грязи по колено в воде, по шею; снова заползать на карачках в черную глотку Первобытной Америки. Но он обессилел, утратил весь пыл, Дзете виделся ему теперь просто полоумным, заговаривавшимся монахом. Поднес ладонь ко лбу — его жгла лихорадка. Потом она перешла в живот, полоснула резкой болью, как меч Мисимы, Хиро скрючило и стало рвать — мясной тушенкой, и кетчупом, и кофе, и яичницей, и вермишелевым супом из пакетика, и картофельными хрустиками, и кексом, рвало и рвало, пока не ощутился горький вкус фиолетово-черных ягод и горечь желчи. Хиро долго лежал на платформе, не в силах пошевелиться. Маленькие радужные мушки слетелись на блевотину, а она просачивалась в щели и капала в воду, где тоже теснились жадные, ждущие рты. Потом опять резануло в животе, и Хиро, еле встав, на дрожащих ногах пробрался в дощатую кабину туалета.
Мухи приветствовали его, вылетая из санитарного отверстия в облаке вьющейся мошкары, запахов химии и человеческих фекалий. Он сдернул штаны, лезвие клинка пронзало ему кишки, черная восходящая вонь дерьма — американского дерьма, дерьма Джули Джефкоут — ударяла в ноздри. «Америкадзины», — выругался он вслух, когда живот его выстрелил вниз, грязные свиньи, садятся на пластиковые сиденья, где до них уже сидели другие, и приносят на себе грязь за стол, будто так и надо, от их ягодиц и подошв исходит вонь уборной. Господи, какие свиньи, думал он, держась обеими руками за живот, почти теряя сознание от боли, животные, вот они кто, и он их ненавидит.
Сколько он так просидел, он не знал, задремал, должно быть, но когда очнулся, ощутил болезненное жжение в лодыжке и гнилую вонь собственных испражнений. Лоб и виски покрывал холодный пот. Ясно, что он болен, у него желтая лихорадка, дизентерия, энцефалит, глисты, малярия — грязные болезни, порожденные грязью; ему нужны лекарства, постель и его оба-сан, бабушка. Нет, не бабушка — ему нужна мать, умершая мать, мама. «Хаха!» — позвал он, как маленький, и сам удивился своему странному, сдавленному голосу. Мама! А потом снова задремал, сидя на пластиковом сиденье, где раньше сидела Джули Джефкоут, и Джеф Джефкоут, и Джефи, и еще тысячи безымянных маслоедов до них, и их белые лица заполонили его сон, как оккупационные войска.
Хиро очнулся снова, и оказалось, что он чувствует себя уже лучше. Он не сразу понял, где находится, но потом сообразил, и его охватил страх. Хакудзины преследуют его, они где-то здесь, конечно, они уже здесь, он пропал. Тут ему вспомнился легендарный самурай Мусаси, который однажды спрятался от врагов в отхожем месте, погрузившись с головой в зловонную жижу, и только дышал через соломинку. Хиро сразу, как током ударенный, вскочил со стульчака, застегнул джинсы и, затаив дыхание, стал смотреть через щелку в двери. Он был готов увидеть демонов, длинноносых, кэто, увидеть страшный сон наяву, в который он угодил, спрыгнув с обсервационной палубы «Токати-мару», был готов к ружьям, к вою сирены, к оголенным клыкам и рычанью собак… Но ничего этого не было. Ничего. Только болото, тонущее в солнечной одури, — материнское чрево и могила всего живого. Хиро приоткрыл дверь. Протиснулся наружу. Зной сразу ударил в лицо, заломило в висках, на глаза навернулись слезы — возвратилась лихорадка.
Дверь кабинки у него за спиной была закрыта, доски настила под ногами скрипели, и только теперь Хиро понял, что ошибался. Вместе с ним на платформе несомненно был кое-кто еще, кое-кто внушительных размеров, попробуй не заметь, холоднокровный, допотопный, мощный. И это чудовище медленно поворачивало в сторону Хиро длинную ухмыляющуюся пасть, наставляя на него маленький холодный глаз. Оно лежало, протянувшись вдоль всего края платформы, свесив зазубренный хвост и одну когтистую лапу в воду, припав бородавчатым брюхом к доскам, а белесой нижней челюстью намертво придавив пакет с сандвичами и прочим провиантом. От этого зрелища Хиро похолодел, у него прошел жар, сердце яростно колотилось в ребра, виски ломило. Мысль с трудом укладывалась в голове: в шести шагах от него находится огромный, с лодку, крокодил и смотрит на него, а он, Хиро, смотрит на крокодила. И это нехорошо. Даже просто плохо. Опасно. Тут и сам Дзете затруднился бы, как быть.
Какое-то время чудовище только смотрело на него одним немигающим глазом — застывшая длинная глыба, скульптура крокодила, высеченная в камне. До Хиро доходило источаемое им зловоние, запахи безжизненных глубин, гнили, распада, смерти и темного, тихого дыхания болотных газов. На минуту голова у Хиро прояснилась, и он стал быстро соображать: что делать? Отступить и запереться в уборной? Или взобраться на стропила и засесть до конца своих дней на крыше? А может, спрыгнуть с другой стороны помоста в воду и добежать по топи до деревьев? Ни один из вариантов как-то не прельщал. И Хиро остался стоять на месте, то приходя в себя, то возвращаясь в беспамятство; одну минуту его подмывало подойти, погладить животное, оседлать его и уплыть в прохладную глубину, поделиться с ним своей пищей; а в следующую ему виделась собственная смерть в этих стальных челюстях, своя растерзанная плоть, претерпевающая превращения и в конце концов становящаяся крокодильим калом. А кончилось тем, что огромная, неповоротливая рептилия, словно вся эта волынка ей прискучила, вдруг пришла в движение и с неожиданной грацией быстро соскользнула в воду, прихватив с собой нечаянно пакет с едой.
Ну и ладно. Хиро все равно не голоден.
Когда он снова очнулся, оказалось, что он лежит где-то в жидкой грязи у берега, и, как все эти дни, какие-то существа опять его едят. Он покосился на свои ступни: кроссовки на пупырчатой подошве потерялись, ноги распухли и воспалились, покрытые всевозможными укусами. Маленькие бесформенные твари, те самые, которых он когда-то, необозримо давно, отдирал от ног возле магазина, облепили его икры и ляжки. Хиро сел и стал отдирать их одну за другой, но после них оставались кровоточащие дыры, следы их работы. Хиро сложил ладони на животе, слишком слившись с природой, чтобы обращать внимание на комаров и зеленых мух, и стал наблюдать, как облака обступают умирающее солнце.
Ему надо было куда-то идти, что-то делать. Он это отлично знал. Но чувствовал необыкновенную легкость не только в голове, но и в костях, он был пьян — блаженно, упоительно, прекрасно пьян. Выходит, он пил сакэ? Ну да. Он лежит на койке, его судно пересекает Тихий океан, затянутый зеленой ряской, а он и Адзиока-сан пьют в кубрике сакэ и разговаривают об Америке, как там все здорово: кинозвезды, рок-н-ролл, и длинноногие женщины, и мясо. Не говоря об обменном валютном курсе. Простой матрос, даже уборщик, будет там богачом. И как там просторно! У всех америкадзинов особняки с четырьмя уборными и «кадиллаки» с баром на заднем сиденье. Сакэ было горячее, потому что налетел шквал, и Хиро продуло на вахте, вот он и напился.
Чудесное зрелище! Настоящий цирк у него перед глазами — птицы, у которых ноги больше крыльев, прыгали с одного листа кувшинки на другой, священные журавли висели в вышине, повсюду лягушки то надувались, то съеживались. Хиро лег щекой на подушку из жижи, и прямо перед ним — лягушка с толстым брюхом поверх подвернутых лапок. Вдруг она раздула свою хору, а потом так гулко изрыгнула воздух обратно, что все остальные лягушки на миг онемели, но спохватились и тоже стали в ответ надуваться и рыгать. Хиро хохотал, пока не ощутил лезвие в кишках, тогда сел и поторопился сдернуть штаны.
Очень долго Саксби был просто не в состоянии ничего толком сообразить и думал только об одном: вот бы сейчас вскочить, одним усилием, наподобие какого-нибудь супергероя, разорвать наручники и расквасить эту вареную пегую морду. А потом Эберкорн одним брезгливым жестом отправил его вон, и его доставили в окружную тюрьму в Сисеровилле и дали возможность позвонить по телефону. Он позвонил матери. Мать была для него фигура значительная, всемогущая, мать-заступница, у которой он искал защиты, еще когда мальчиком без отца, не изжив северо-восточного акцента, вел борьбу за выживание в южной школе. Мать выразила негодование в самых отчетливых и воинственных тонах:
— Не пройдет и часа, как Доннаджер Страттон вызволит тебя из камеры, вот посмотришь, а к вечеру обо всем будет лично уведомлен губернатор, — право, я до сих пор ушам своим не верю! — и тогда эти жалкие агентики у меня взвоют, можешь мне поверить.
— Мама, — перебил он ее тогда, — мама, они велят, чтобы приехала Рут.
— Рути? — повторила она, и он явственно услышал, как у нее в мозгу щелкнули переключатели. — Но они ведь не могут думать?..
— Могут, мама, они все могут. Они хотят, чтобы Рут приехала сюда и отправилась в заповедник с мегафоном или каким-то там громкоговорителем и принялась звать его по имени — они говорят, она единственная, кого он знает, единственная, кого он послушает…
— Но это абсурд.
— И я им то же говорю. (Вы даже не представляете себе, как велика власть человеческого голоса, — напыщенным, официальным тоном сказал ему Эберкорн.) Но это не просьба, мама. Они требуют, чтобы она явилась завтра утром, а иначе ее тоже посадят. — Саксби замолчал на минуту. Он находился в большом помещении, под потолком лениво крутились вентиляторы, на стенах висели объявления: «Разыскиваются…» Помощник шерифа не спускал с него глаз. — Ты ей так и передай. —:
Септима передала. Рут это очень не понравилось. Очень. Она почувствовала, что Саксби, и Септима, и «Танатопсйс», и весь открывшийся ей в нем блистательный большой свет искусства и славы уплывают у нее из рук — она словно повисла над зияющей пропастью, а Джейн Шайи, и Детлеф Эберкорн, и даже Септима бьют ее по пальцам микрофонами и плоской несгибаемой скрижалью закона. Выбора у нее не было. Утром Оуэн отвезет ее в Окефенокский заповедник, и Детлеф Эберкорн с Льюисом Турко, и кого там еще они с собой захватят, повезут ее в самое болото, а там она должна будет выкрикивать имя Хиро и уговаривать его сдаться. Это ей предстоит сделать завтра — ради Саксби и ради Септимы. И может быть, даже ради самого Хиро.
Но это завтра. А сегодня вечером она выступит с чтением своих вещей.
К девяти часам колонисты собрались в передней гостиной и расселись по своим привычным креслам, диванчикам и кушеткам в неярком, будничном свете, исходившем от зажженных тут и там настольных ламп. Ни прожекторов, ни микрофонов. Ровно в девять появилась Рут, одетая словно бы на прогулку. Она затратила порядочно времени на свое лицо, ногти и прическу, но оделась просто: маечка, джинсы и платформы — как было задумано. В ее выступлении все, до мельчайшей детали, должно было контрастировать с тем, что происходило накануне. Никаких дешевых эффектов сегодня не будет — ни шведского акцента, ни слезливого кривлянья, — а только работа, честная работа, честно представленная на суд коллег.
Первое, что Рут заметила, когда уселась в кресло под люстрой, — это что Септима к сегодняшнему вечеру не причесалась. Прическа у нее была вчерашняя и хотя выглядела вполне элегантно, у нее все выглядит элегантно, однако с боков волосы слегка растрепались, смялись после ночи. Второе, что увидела Рут, была Джейн. Ла Шайи сидела на кушетке, втиснутая между Ирвингом и Миньонеттой Тейтельбом, а рядом стояло кресло с Сизерсом. Высокий усеченный конус волос она сегодня распустила в виде пелерины, черные пряди, как у Медузы Горгоны, цепляли Ирвинга и Тейтельбом и свешивались на лицо, пряча неестественный ледяной блеск глаз. Из-под покрова буйной растительности просвечивал белый шелк жакета. Сидит непринужденно так, космы развесила, словно ее из пролетающего самолета выбросили. И на Рут посматривает с презрительной застывшей усмешкой.
А Рут на нее ноль внимания, она всех их в упор не видит. Хотя нет, так неправильно. Надо быть серьезной, милой, переполненной дружескими чувствами, радостью соучастия, общностью таланта. Она заставила себя обвести взглядом гостиную, заглядывая с улыбкой в каждую пару глаз.
Септима поднялась, сложила ладони и просто сказала: — Рут Дершовиц.
Рут встала и поклонилась в ответ на вежливые аплодисменты. А затем снова села — она не собирается читать стоя, давить на слушателей, ломать комедию. Пусть видят, как должно проходить чтение, это будет демонстрация, исправление ошибок, возврат к исходной манере, и Джейн Шайи окажется поставлена на место раз и навсегда.
Сначала — «Два пальца на правой ноге», с небольшим вступлением, которое она начала негромким, ровным голосом, словно в легкой задушевной беседе. Но, говоря, постепенно воодушевилась и, глядя на лица собратьев по перу, ощутила к ним нечто вроде любви. Объяснила происхождение сюжета — возможно, что с излишними подробностями, возможно, тут она ошиблась, — рассказала про маленькую Джессику Макклюр, которую все помнили по газетным публикациям — как она совсем крошкой героически боролась за жизнь в темном колодце техасской шахты; описала свою скромную работу над пресуществлением голых фактов в произведение искусства. А затем начала читать, вкладывая все силы и непривычное трепетание в грудной клетке, которое означало некое подобие любви ко всем, кто слушал, включая Джейн, — вкладывая все это во властное звучание человеческого голоса — просто ровного человеческого голоса безо всяких эффектов.
Начать Рут решила с куска, где маленькая Джессика уже выросла и превратилась в трудного подростка, восстающего против бездушной техасской жизни после своего звездного часа, когда-то проведенного во фрейдистском черном туннеле глубоко под землей. Тут и секса было навалом, похлеще, чем у Шайи, и яростного неприятия действительности, которое должно вызвать у Таламуса и Гробиан с компанией бешеный энтузиазм. Затем она прочитала довольно длинный отрывок про то, как бывшая маленькая народная героиня, спасенная из шахты, оказалась замужем за хиппи со скотскими наклонностями и уголовными наколками, на пятнадцать лет старше себя. Кончив читать, Рут оторвала глаза от страницы и так душевно, так тепло улыбнулась, как не улыбалась, кажется, никогда в жизни. Но только почему-то энтузиазма не увидела, скорее наоборот. Все сидели с безжизненными, каменными лицами. «Осоловелые», — пришло ей в голову слово. Да нет, она ошибается, не осоловелые, а потрясенные, вот какие у них лица. Она подержала улыбку, и раздались негромкие аплодисменты.
— Благодарю, — прошептала Рут и, блаженно зажмурившись, подогнула ноги, точно кошка на солнцепеке. Неужели это она, Рут Дершовиц, в роли простой и непритязательной художницы, упивающейся творчеством, приковала к себе все взоры?
— А теперь, — пролепетала Рут прочувствованно и кротко, — я хочу поделиться с вами моей текущей работой. Называется — «Севастополь», — тут она прервалась на минуту и обратилась сидя к Ирвингу Таламусу: — Эту вещь я делала под великодушным и — как бы выразиться — бережным наставничеством Ирвинга, за что я ему бесконечно благодарна. Спасибо, Ирвинг.
Ирвинг на миг вынырнул из-под черного каскада волос Джейн, оскалился в ответ, обнажив все зубы, и сказал что-то соседям, вызвав взрыв смеха, что именно, Рут не расслышала, но наверняка что-нибудь обаятельное и лестное для скромницы Ла Дершовиц, художницы, соратницы великих, верной служительницы искусства.
Рут продолжала говорить, сделала подробное — слишком подробное, как она потом, задним числом, поняла — вступление, а затем прочитала длинный кусок, целиком состоящий из внутреннего монолога. Жена по имени Бейб, женщина за тридцать, с тонким, красивым лицом, чистит креветки и отбивает щупальцы осьминога для супа буйабес, а сама размышляет о своем безрадостном браке с адвокатом Декстером, несостоятельным мужем, и о своей несостоявшейся любви к адвокату Марвелу мужу лучшей подруги Кларисы, каковые вместе образуют первую пару. В этой повести секса всякого понамешано дай боже — ее ведь и из «Атлантика» вернули за «смачность», — но Рут прочитала отрывок, где почти ничего этого нет, нарочно такой подобрала. Джейн выдала им секс и ничего, кроме секса, а Рут ответила на это отрывком из «Двух пальцев»… Перебарщивать ни к чему. Да и последняя вещь, ее шедевр, вершина, вся просто пропитана сексом, Читая из «Севастополя», она немного отвлеклась — не забылась, не потеряла верную ровную интонацию, но мысли ее отлетели на несколько часов назад, когда она одевалась и готовилась к выступлению, и тут позвонил Сакс из Сисеровилла. «Сакс! — взволнованно произнесла Рут в трубку. — Как ты? Что у тебя?» Брай и Сэнди (уж нет ли чего между ними?) сидели в это время в вестибюле под окном и болтали про редакторов, и про знаки зодиака, и про знакомых писателей, которые разжирели, облысели и утратили всякую силу воздействия, и, чтобы она могла вести интимный разговор, перешли почти на крик. То был ответственный миг в карьере Ла Дершовиц — на глазах у публики в ее жизни разворачивалась настоящая драма: любовник в тюрьме, на болоте облава, во все окна и двери стучится пресса (в тот день ей звонили из шести газет).
— Я в порядке, — ответил Сакс. — Страттон в два счета меня вызволил и теперь вчинит им иск за незаконный арест, всей банде. — Он замолчал, дыша ненавистью. — Но он все-таки считает, что нам следует вести себя с ними в открытую, то есть, ну ты понимаешь, сотрудничать. Против нас у них ничего нет — черт, я говорю, как в гангстерском кино, — мы ничего дурного не сделали, они, конечно, снимут обвинения и будут умолять нас забрать иск, но Страттон все-таки говорит, что мы должны сотрудничать.
— Но, Сакс, — не голос, а масло, мед, ладан и миро, — при чем тут ты? Ты же ни в чем не виноват, и они это знают.
— Просто Эберкорну вожжа под хвост попала, вот и все. Он думает, что мы, ты и я, в сговоре с этим японским малым, что это мы как-то освободили его из кутузки позади студии Патси и упрятали в «мерседес». А мы никакого к этому отношения не имеем, правда ведь, Рут?
— Я тебя люблю, Сакс, — шепотом сказала Рут. Это был знак. Когда тебе говорят: «Я тебя люблю>>, ты тоже отвечаешь: „И я тебя люблю“. Вроде „здравствуй“ и „до свидания“, „как живешь?“ и „что слышно?“. Но Сакс не ответил. — Сакс, — повторила она. — Я тебя люблю.
— Я тебя тоже люблю, — отозвался он наконец, но безо всякой убежденности в голосе, и это ее испугало.
— Я же сказала тебе, Сакс, — заторопилась она, — клянусь, я к этому никакого отношения не имею и хочу только одного: чтобы Хиро Танака оказался в тюрьме и чтобы всем неприятностям пришел конец.
Кажется, это его смягчило. Он останется тут в мотеле — он беспокоится за своих рыбок (голос оживился, он снова стал прежним Саксом, ее Саксом!), он их наловил! И они остались на острове Билли в двух ведрах, он даже не успел поставить кислородный компрессор, так что завтра с утра пораньше он за ними туда отправится. Но конечно, до этого встретится с ней. Она ведь приедет?
— Да, Сакс, — все так же шепотом. — Ну конечно. Я для тебя на все готова, — совсем замирающим голосом. — Ты же знаешь.
Какой-то промежуток времени, одно затянувшееся мгновение, три страницы, Рут читала, немного — чуть-чуть — отключившись. Потом, на последней странице, опомнилась, пришла в себя и со скромным, деловым кивком дошла до финальной точки. Подняла голову. Улыбнулась. Раздались редкие хлопки, как шорох дождя в пустыне. Лица у слушателей были хмурые, измученные. Лора Гробиан будто успела пережить железнодорожную катастрофу. Орландо Сизерс не то покашливал, не то напевал что-то. Сэнди словно только проснулся. Не затянула ли она эту сцену? — мелькнуло у Рут опасение. Но она от него отмахнулась. Ведь главное, гвоздь программы еще впереди. На закуску их ждет «Прибой и слезы»!
С этой вещью надо было пройти по лезвию бритвы между интересом к реальным позавчерашним событиям, происшедшим здесь, во внутреннем дворике (и как она завоевала все сердца: Хиро, Эберкорна, шерифа — и одержала победу), и ее эстетическим принципом: для нее, в отличие от кривляки Шайи, литература — это работа над глубинными залежами творческого вымысла. Сначала вступление, неформальное, задушевное, как разговор с больным другом. Рут коснулась происшествий последних нескольких дней (а также и предшествовавших недель), не упоминая по имени ни Хиро, ни Сакса, ни сисеровиллскую окружную турьму, где час за часом надрывался телефонный звонок. Но о японцах вообще она немного порассуждала. Можно ли ее считать в этом деле авторитетом? Располагает ли она знанием из первых рук? Вместо ответа она, как и было запланировано, загадочно улыбнулась и приступила к чтению.
Где-то на середине рассказа Орландо Сизерс захрапел. Не так чтобы вызывающе громко, не трубил гулко носом, не вздувал мощно мехи легких, но тем не менее захрапел. Рут оторвала глаза от страницы: Сизерс откинулся в инвалидном кресле, как убитый наповал, задрав к небесам жесткую бородку, клетчатая фесочка, которую он никогда не снимал, держалась на его запрокинутой макушке вопреки действию силы тяжести. Храп был тихим, почти вежливым, но при всем том достаточно отчетливым. Его слышали все.
То есть все, кто не спал. Рут посмотрела на своих слушателей и была поражена в самое сердце. Септима клевала носом. Лора Гробиан погасила настольную лампу возле себя и завернулась в теплый шарф, устремив в пространство свои знаменитые загнанные глаза. Голова Брай покоилась на плече у Сэнди, а он никак не мог совладать со своей нижней губой. Лица Айны и Регины выражали смертную скуку. Прямо перед Рут, на диване, Ирвинг сопротивлялся из последних сил, Тейтельбом никак не могла решиться — не растолкать ли Орландо? — а Джейн, Джейн Шайи торжествовала.
Рут спохватилась, взглянула на стоячие часы в углу — нет, быть не может! — и с ужасом убедилась, что читает уже два с половиной часа.
— Боже мой, — пробормотала она, и впервые за весь вечер в ее голосе прозвучало нескрываемое чувство, — я даже не представляла себе, что получится так долго… — Кое-кто из колонистов, почуяв перемену, почуяв кровь, встрепенулся, оживился. — Вы были очень терпеливы, и я всех благодарю, — сказала Рут, прикрывая, как могли, свое отступление, но уже слыша мысленно очередную остроту в бильярдной: «ЧтениеРут? Да, это было как три месяца каторги».
Сонные колонисты затрясли головами, зашаркали подошвами, принялись тереть покрасневшие глаза. Ирвинг попытался затеять аплодисменты. Рут самой себе не верила: вот только недавно она чувствовала любовь к этим людям и так радовалась, а теперь у нее в душе лишь стыд, унижение и ненависть. Она даже не дочитала до конца — обрадованные хлопки разбудили спящих, и в их глазах читалось: «Коктейли!», «Только один на сон грядущий!». Ирвинг встал и приступил к поздравлениям. Септима вздернула повисшую голову и с трудом сфокусировала мутные серые глаза.
— Ну, Ла Ди, Рути, — гудел Ирвинг, раскрывая объятия. — Это было здорово! Молодчина, крошка!
У него за спиной сонно улыбался Сэнди, а за рукав Сэнди, чуть не падая с ног, держалась Брай. Джейн Шайн поднялась с дивана, потянулась — демонстративно зевнула, тряхнула из стороны в сторону черной гривой и сказала что-то язвительно-шутливое Миньонетте Тейтельбом и мигающему, трущему глаза, сморкающемуся Орландо Сизерсу. Они втроем посмеялись между собой, словно заскрежетали железом по железу. Джейн откинула волосы за спину, открыв для обозрения белый шелковый пиджак.
Рут ощутила удар в самое сердце. На Джейн был вовсе не брючный костюм. Не пиджак. Не казакин. И не блузон. И вообще никакой не туалет, а чистое издевательство, плевок в лицо: ночная пижама. Убийственный ответ на жалкий выпад Рут. Джейн просто-напросто явилась уже готовая ко сну.
Рут отвела глаза, но поздно. Это был полный провал, и она, чадя, кувырком летела вниз с танатопсианских небес, точно жалкий, перегоревший метеор, а в мыслях у нее было только одно: как ее за это изничтожат в бильярдной.
Джефкоуты скрылись, как приплыли: в дрожащем солнечном луче. Хиро смотрел им вслед, покуда сверкающие крылья весел, лоснящееся тело лодки и сильные, ритмично работающие широкие плечи не поглотила алчная зелень. Они держали путь к пристани, назад, туда, где краснорожие хакудзины на корточках разбирают свой улов и шерифы со смотрителями, прячась под широкими полями шляп, поигрывают револьверами. Во имя милосердия Джефкоуты отступали от священных предписаний маршрутной карты, жертвовали своим оплаченным временем в заповеднике ради него, Сэйдзи Тибы, китайского туриста, на которого напали крокодилы.
У Хиро закружилась голова. Он грузно плюхнулся на доски рядом с грудой оставленного ему провианта и с тоской, понуро смотрел туда, где они исчезли за поворотом. Пройдет какой-нибудь час, и они его возненавидят. Подплывут, скользя, к причалу, лица нараспашку, взгляд спокойный, уверенный, веселый, — а там толпятся шерифы, заливаются лаем псы, ревут моторы катеров, и желваки ненависти играют на скулах. Там человек терпит бедствие, скажут они. Где, где? рявкнут шерифы, где он? На платформе красного маршрута, ответит Джеф Джефкоут. А в чем дело? Убежал из тюрьмы, прошипят шерифы. Япошка, и к тому же еще поджигатель. Совершил нападение на нескольких людей, чуть было не убил ни в чем не повинного старика негра. Да нет же, возразит Джеф Джефкоут. Вы ошибаетесь, это турист, у него затонула лодка. И вообще, он китаец.
Скоро сюда нагрянут, разыщут без проблем эту платформу, как ракеты с тепловым самонаведением, как ангелы мщения. Надо встать. Надо убираться отсюда, снова шлепать в жидкой грязи по колено в воде, по шею; снова заползать на карачках в черную глотку Первобытной Америки. Но он обессилел, утратил весь пыл, Дзете виделся ему теперь просто полоумным, заговаривавшимся монахом. Поднес ладонь ко лбу — его жгла лихорадка. Потом она перешла в живот, полоснула резкой болью, как меч Мисимы, Хиро скрючило и стало рвать — мясной тушенкой, и кетчупом, и кофе, и яичницей, и вермишелевым супом из пакетика, и картофельными хрустиками, и кексом, рвало и рвало, пока не ощутился горький вкус фиолетово-черных ягод и горечь желчи. Хиро долго лежал на платформе, не в силах пошевелиться. Маленькие радужные мушки слетелись на блевотину, а она просачивалась в щели и капала в воду, где тоже теснились жадные, ждущие рты. Потом опять резануло в животе, и Хиро, еле встав, на дрожащих ногах пробрался в дощатую кабину туалета.
Мухи приветствовали его, вылетая из санитарного отверстия в облаке вьющейся мошкары, запахов химии и человеческих фекалий. Он сдернул штаны, лезвие клинка пронзало ему кишки, черная восходящая вонь дерьма — американского дерьма, дерьма Джули Джефкоут — ударяла в ноздри. «Америкадзины», — выругался он вслух, когда живот его выстрелил вниз, грязные свиньи, садятся на пластиковые сиденья, где до них уже сидели другие, и приносят на себе грязь за стол, будто так и надо, от их ягодиц и подошв исходит вонь уборной. Господи, какие свиньи, думал он, держась обеими руками за живот, почти теряя сознание от боли, животные, вот они кто, и он их ненавидит.
Сколько он так просидел, он не знал, задремал, должно быть, но когда очнулся, ощутил болезненное жжение в лодыжке и гнилую вонь собственных испражнений. Лоб и виски покрывал холодный пот. Ясно, что он болен, у него желтая лихорадка, дизентерия, энцефалит, глисты, малярия — грязные болезни, порожденные грязью; ему нужны лекарства, постель и его оба-сан, бабушка. Нет, не бабушка — ему нужна мать, умершая мать, мама. «Хаха!» — позвал он, как маленький, и сам удивился своему странному, сдавленному голосу. Мама! А потом снова задремал, сидя на пластиковом сиденье, где раньше сидела Джули Джефкоут, и Джеф Джефкоут, и Джефи, и еще тысячи безымянных маслоедов до них, и их белые лица заполонили его сон, как оккупационные войска.
Хиро очнулся снова, и оказалось, что он чувствует себя уже лучше. Он не сразу понял, где находится, но потом сообразил, и его охватил страх. Хакудзины преследуют его, они где-то здесь, конечно, они уже здесь, он пропал. Тут ему вспомнился легендарный самурай Мусаси, который однажды спрятался от врагов в отхожем месте, погрузившись с головой в зловонную жижу, и только дышал через соломинку. Хиро сразу, как током ударенный, вскочил со стульчака, застегнул джинсы и, затаив дыхание, стал смотреть через щелку в двери. Он был готов увидеть демонов, длинноносых, кэто, увидеть страшный сон наяву, в который он угодил, спрыгнув с обсервационной палубы «Токати-мару», был готов к ружьям, к вою сирены, к оголенным клыкам и рычанью собак… Но ничего этого не было. Ничего. Только болото, тонущее в солнечной одури, — материнское чрево и могила всего живого. Хиро приоткрыл дверь. Протиснулся наружу. Зной сразу ударил в лицо, заломило в висках, на глаза навернулись слезы — возвратилась лихорадка.
Дверь кабинки у него за спиной была закрыта, доски настила под ногами скрипели, и только теперь Хиро понял, что ошибался. Вместе с ним на платформе несомненно был кое-кто еще, кое-кто внушительных размеров, попробуй не заметь, холоднокровный, допотопный, мощный. И это чудовище медленно поворачивало в сторону Хиро длинную ухмыляющуюся пасть, наставляя на него маленький холодный глаз. Оно лежало, протянувшись вдоль всего края платформы, свесив зазубренный хвост и одну когтистую лапу в воду, припав бородавчатым брюхом к доскам, а белесой нижней челюстью намертво придавив пакет с сандвичами и прочим провиантом. От этого зрелища Хиро похолодел, у него прошел жар, сердце яростно колотилось в ребра, виски ломило. Мысль с трудом укладывалась в голове: в шести шагах от него находится огромный, с лодку, крокодил и смотрит на него, а он, Хиро, смотрит на крокодила. И это нехорошо. Даже просто плохо. Опасно. Тут и сам Дзете затруднился бы, как быть.
Какое-то время чудовище только смотрело на него одним немигающим глазом — застывшая длинная глыба, скульптура крокодила, высеченная в камне. До Хиро доходило источаемое им зловоние, запахи безжизненных глубин, гнили, распада, смерти и темного, тихого дыхания болотных газов. На минуту голова у Хиро прояснилась, и он стал быстро соображать: что делать? Отступить и запереться в уборной? Или взобраться на стропила и засесть до конца своих дней на крыше? А может, спрыгнуть с другой стороны помоста в воду и добежать по топи до деревьев? Ни один из вариантов как-то не прельщал. И Хиро остался стоять на месте, то приходя в себя, то возвращаясь в беспамятство; одну минуту его подмывало подойти, погладить животное, оседлать его и уплыть в прохладную глубину, поделиться с ним своей пищей; а в следующую ему виделась собственная смерть в этих стальных челюстях, своя растерзанная плоть, претерпевающая превращения и в конце концов становящаяся крокодильим калом. А кончилось тем, что огромная, неповоротливая рептилия, словно вся эта волынка ей прискучила, вдруг пришла в движение и с неожиданной грацией быстро соскользнула в воду, прихватив с собой нечаянно пакет с едой.
Ну и ладно. Хиро все равно не голоден.
Когда он снова очнулся, оказалось, что он лежит где-то в жидкой грязи у берега, и, как все эти дни, какие-то существа опять его едят. Он покосился на свои ступни: кроссовки на пупырчатой подошве потерялись, ноги распухли и воспалились, покрытые всевозможными укусами. Маленькие бесформенные твари, те самые, которых он когда-то, необозримо давно, отдирал от ног возле магазина, облепили его икры и ляжки. Хиро сел и стал отдирать их одну за другой, но после них оставались кровоточащие дыры, следы их работы. Хиро сложил ладони на животе, слишком слившись с природой, чтобы обращать внимание на комаров и зеленых мух, и стал наблюдать, как облака обступают умирающее солнце.
Ему надо было куда-то идти, что-то делать. Он это отлично знал. Но чувствовал необыкновенную легкость не только в голове, но и в костях, он был пьян — блаженно, упоительно, прекрасно пьян. Выходит, он пил сакэ? Ну да. Он лежит на койке, его судно пересекает Тихий океан, затянутый зеленой ряской, а он и Адзиока-сан пьют в кубрике сакэ и разговаривают об Америке, как там все здорово: кинозвезды, рок-н-ролл, и длинноногие женщины, и мясо. Не говоря об обменном валютном курсе. Простой матрос, даже уборщик, будет там богачом. И как там просторно! У всех америкадзинов особняки с четырьмя уборными и «кадиллаки» с баром на заднем сиденье. Сакэ было горячее, потому что налетел шквал, и Хиро продуло на вахте, вот он и напился.
Чудесное зрелище! Настоящий цирк у него перед глазами — птицы, у которых ноги больше крыльев, прыгали с одного листа кувшинки на другой, священные журавли висели в вышине, повсюду лягушки то надувались, то съеживались. Хиро лег щекой на подушку из жижи, и прямо перед ним — лягушка с толстым брюхом поверх подвернутых лапок. Вдруг она раздула свою хору, а потом так гулко изрыгнула воздух обратно, что все остальные лягушки на миг онемели, но спохватились и тоже стали в ответ надуваться и рыгать. Хиро хохотал, пока не ощутил лезвие в кишках, тогда сел и поторопился сдернуть штаны.