Генрих быстро приобрел самую высокую квалификацию, и жильцы квартир в их районе с удивлением отмечали, что краны, которые приходил чинить этот молчаливый, непривычно опрятный слесарь, больше уже не протекали.
   Белокурая Лиза работала нянечкой в детском саду по соседству, и это было удобно во всех отношениях – грудного Володю она могла кормить, ненадолго отлучившись с работы, а когда ему не было еще и года, он уже лежал в казенной кроватке рядом с детьми, за которыми ухаживала его мать.
   – Я правда всем доволен, Иоган, – совершенно искренне убеждал Генрих непримиримого земляка, когда они уже разделывались с фаршированным желудком. – В жэке на Доску почета мою фотографию повесили. Лизу тоже заведующая уважает. Она там такую чистоту навела, да еще музыкальные уроки дает... Садик стал одним из лучших в районе!
   Генрих не мог долго сердиться и, опять благодушно улыбаясь, разливал по стаканам остатки водки.
   – Что ни говори, а нам с Лизой везет на добрых людей и хорошее начальство!
   Иоган дожевывал последний кусок и сочувственно тряс головой.
   – Дурак ты, Генрих. Они потому добрые и хорошие, что вы с Лизхен все жилы из себя вытягиваете и за них работаете!
   – А если даже и так? – Генрих опускал глаза. – Ну, помогли немного... Нам ведь это не трудно...
   – На дураках воду возят! А все потому, что ты живешь на чужой земле! – гнул свое Иоган. – И забываешь, что у тебя растет сын! Ему тоже не сладко будет жить на чужбине!
   Вольф отмахивался.
   – Какая там чужбина! Он укоренится еще крепче, чем я, станет совсем своим. И он еще выпьет свою кружку баварского!
* * *
   «Не любит, не любит этот белоголовый дисциплины. И виниться не любит. Стоит почти весь урок в углу, а ни разу не переступил с ноги на ногу. И смотрит, гаденыш, не отводя взгляда, будто не классный руководитель перед ним, а пустое место...»
   У Константина Константиновича длинное худое лицо, длинный, висюлькой расширяющийся книзу нос, длинные пегие волосы, свисающие вдоль щек. Ему кажется, что это богемно: художники всегда отличались от остальных, не отмеченных печатью таланта людей. Он похож на пуделя, ученики дали ему прозвище Псин Псиныч. Сейчас он наклонился к глиняной вазе на столе, чуть поворачивает ее, чтобы свет лучше разливался по выпуклому, залитому глазурью боку. Вытянутый бежевый пуловер расстегнут, мятые коричневые брюки едва прикрывают щиколотки. Узкий ремень сильно потерт в нескольких местах, как будто раньше его носили другие люди. Обут Псин Псиныч в нелепые желтые босоножки, служащие ему сменной обувью круглый год.
   Весь облик учителя рисования отвратителен и враждебен Вольфу. Но что делать? Если бы быстренько вырасти, стать директором школы и поставить самого Псиныча в угол – вот так, отделив от всего остального класса, как презираемого и никому не нужного чужака... Или найти волшебную палочку и превратить его в облезлого злого пуделя. Или дать кулаком в нос изо всех сил, чтобы юшка брызнула! Это проще всего, и не нужно никакой волшебной палочки, и директором становиться не надо. К тому же волшебных палочек не бывает, да и директором не каждый может, а кулаки у всех есть. И у него есть, но еще маленькие. Надо подрасти, набраться сил... А пока терпеть... Отец так и учит: терпи и виду не показывай! Но уж очень это противно...
   Теперь кувшин стоял идеально. Константин Константинович сосредоточился на приятном: вспомнил, как заглянул на перемене в спортзал, осмотрел раздевалки, сделал Зайцевой замечание за капроновые чулки и взрослый бельевой пояс, подсадил Смирнову на кольца... И сейчас после звонка надо будет проверить душевые... Никто из учителей туда носа не кажет – пусть девчонки делают что хотят... Но должен ведь быть порядок! Вот он, Константин Константинович, и будет присматривать за порядком...
   Душевное равновесие восстанавливалось, только пристальный взгляд прищуренных голубых глаз, от которого, казалось, вот-вот прогорит пуловер, не давал ему полностью прийти в норму. Ну да черт с ним, этот волчонок не стоит того, чтобы тратить на него нервы!
   Константин Константинович не спеша подошел к Вольфу.
   – Надумал? Теперь будешь рисовать? Тот еле заметно кивнул.
   – Садись на место. Ты сам у себя украл столько времени, что можешь и не успеть. А тогда я поставлю тебе двойку в журнал. Такую то-о-о-ненькую...
   Володя сел за парту и отодвинул глянцево-белый лист, на котором жирно синела паукообразная свастика.
   – Что, опять за свое? – учитель повысил голос. – Больше бумаги у меня нет! Где я ватмана наберу на твои капризы? Переверни и рисуй! Или тебе нужен повод, чтобы отказаться трудиться?
   Белоголовый пацан сидел в той же позе, крепко сжав губы и глядя прямо перед собой.
   – Ну хорошо, я сам сделаю...
   С примирительной улыбкой Псин Псиныч наклонился и перевернул лист, но и на другой стороне сидел точно такой паук. Учитель в несколько движений заштриховал свастику карандашом. Грифель раздраженно скрипел по меловой поверхности.
   – Вот и все, считай, что ничего здесь нет! Рисуй вазу рядом...
   – На этом листе я рисовать не буду, – тихо, но твердо проговорил мальчик.
   – Не будешь?! – примирение сорвалось, учитель разозлился не на шутку. – Тебе, паразиту, лишь бы от работы увильнуть! Может, ты сам поставил крест, а сейчас строишь обиженного! Смотри, как бы у тебя на лбу такой не вырос!
   Псин Псиныч протянул руку, чтобы ткнуть пальцем в упрямый лоб, но Вольф отдернул голову, слегка ударив по учительской ладони.
   – Ах так?! – задохнулся Псин. – Ты посмел драться?! Ну все, мое терпение лопнуло! На перемене пойдем к директору!
   Псин Псиныч трясся от ненависти. Схватить бы сейчас эту белобрысую гниду да ткнуть носом в парту, растереть по листу, чтоб действительно отпечаталась свастика на лбу! Так нет, в советской школе надо цацкаться с немецким ублюдком, расшатывать нервную систему! Что ему директор – он и там будет стоять, не опуская головы, пялить свои наглые голубые стекляшки! А вот если дать ему пару раз кулаком или этой вазой по затылку – тогда башка сразу опустится!
   Прозвенел звонок. В классе поднялся гомон, захлопали крышки парт. Володя вскочил, положил злополучный лист перед Колей Шерстобитовым и быстро сделал то, что Псин Псиныч мечтал сделать с ним – со всего размаху ткнул его лицом в плохо заштрихованную свастику. Раздался громкий вскрик, по ватману разбежались красные капли и брызги.
   Вмиг наступила зловещая тишина, которую прорвал дикий визг Псин Псиныча.
   – Ну бандит, я тебе покажу!
   Кинувшись вперед, он вцепился костлявыми руками в горло Вольфа, выволок из класса и, как ястреб цыпленка, потащил по коридору, не замечая испуганных взглядов учеников и учителей. Он только чувствовал хрупкость зажатой в ладонях детской шеи и явственно ощущал, что едва уловимый миг отделяет его от того мгновения, когда под судорожно стиснутыми пальцами хрустнут шейные позвонки: одно усилие – и все...
   Это ощущение неожиданно возбудило учителя рисования, причем гораздо сильнее, чем голые тела тонконогих девчонок в душе или раздевалке. Происходящее вокруг вдруг заволокло туманом, уши заложило ватой, все чувства сконцентрировались внизу живота, где пульсировал горячий, остро напряженный отросток.
   Под руками придушенно бился, что-то кричал и безуспешно пытался вырваться белобрысый, но Псиныч, уже не владея собой, продолжал сжимать пальцы. Внезапно вдоль позвоночника пробежал электрический разряд, все тело содрогнулось, и острое напряжение внизу прорвалось тугими выбросами спермы: раз, два, три... Такого легкого оргазма у холостого, чуравшегося женщин Псиныча никогда не случалось. Добиваться семяизвержения каждый раз приходилось тяжким трудом и всевозможными ухищрениями.
   Ошеломленный, он сдавленно икнул и разжал руки. Туман вокруг рассеялся, уши отложило. Педагог стоял у директорского кабинета, вырвавшийся Вольф, спасаясь, сам распахивал дерматиновую дверь. Рядом стояли географичка с химичкой, они вытаращили глаза и осуждающе качали головами.
   – Что с вами, Константин Константинович? Вы же его чуть не задушили! И у вас такое лицо... – Не дослушав, он рванулся за Вольфом. В штанах было мокро и противно, казалось, что эту мокроту можно увидеть со стороны.
   Дородная женщина в строгом синем костюме и с туго стянутым на затылке узлом волос подняла голову от бумаг:
   – Что за беготня? Кто за кем гонится?
   Взъерошенный Вольф тер покрасневшую шею и тяжело дышал. Учитель тоже тяжело дышал и машинально отряхивал ладонью брюки.
   – Что случилось? – раздраженно повторила директриса.
   К Псинычу вернулся дар речи.
   – Опять эти немецкие штучки, Елизавета Григорьевна. Этот тип сорвал урок: отказывался выполнять классное задание, ударил меня, избил до крови ученика! На педсовете я буду ставить вопрос об исключении, и многие товарищи меня поддержат...
   – Вот как? А меня вы с «товарищами» уже не принимаете в расчет?
   Историк по образованию, директриса была крутой руководительницей и любила повторять знаменитую, несколько переиначенную фразу: «Школа – это я».
   – Но сколько можно терпеть? Почему из-за какого-то Вольфа...
   – Минуточку! – директор хлопнула ладонью по столу. – Пролетарский интернационализм еще никто не отменял! Я член райкома партии и депутат райсовета, поэтому в таких делах разбираюсь лучше вас и ваших «товарищей»! И фракционной деятельности за своей спиной не потерплю!
   – Речь идет об укреплении дисциплины, – тоном ниже забормотал Псиныч.
   – Кстати, о дисциплине...
   Елизавета Григорьевна сняла очки в стальной оправе и задумчиво принялась грызть заушник.
   – У нас всего четыре учителя-мужчины, но, когда болеют военрук или трудовик, вы не соглашаетесь вести за них уроки. А часы физкультуры сами выпрашиваете у завуча! Причем мальчиков отправляете гонять мяч, а с девочками занимаетесь вплотную: подсаживаете на турник, поддерживаете на брусьях...
   – Это клевета! – густо покраснел Псин Псиныч. – Я знаю, кто распространяет такие слухи...
   – Что клевета? Что вы больше любите физкультуру, чем труд или военную подготовку?
   – Я вообще не понимаю, какое это имеет отношение к поведению ученика...
   – Ладно, можете идти. С ним я сама разберусь. Оскорбленный Константин Константинович с гордо поднятой головой вышел из кабинета и даже прикрыл дверь чуть громче, чем допускает почтительность к начальству. Директриса перевела взгляд на красную шею мальчика.
   – Ты в каком классе? Фамилия, имя? Напомни.
   – В пятом. Владимир Вольф.
   – Ах да, из-за фамилии тебя дразнили волком...
   – Моя фамилия Вольф.
   – Я понимаю. Хотя ты же знаешь, что означает твоя фамилия, да? Ну ладно... За что же ты избил товарища?
   – Пусть не обзывается, – глядя в пол, буркнул Вольф. Ему было неприятно это говорить: вроде как сам ябедничает.
   Елизавета Григорьевна устало вздохнула.
   – Опять волком? Или придумал какую-нибудь другую кличку?
   – У меня нет клички.
   – Да ну? Странно. Тогда я вообще ничего не понимаю.
   Елизавета Григорьевна поднялась из-за стола, заложив руки за спину, прошлась по кабинету. На синем лацкане ярко выделялся красный флажок.
   – За что же ты ударил одноклассника?
   – Он мне свастику нарисовал. И обзывал по-всякому... Немцем, фрицем, волком...
   – Вот видишь! Почему же ты говоришь, что у тебя нет клички?
   Вольф упрямо мотнул головой.
   – Нет. Кличка – это когда навсегда, когда не нужно имя. Когда все признают. И сам, и остальные...
   – Например? – директриса остановилась, полуобернувшись.
   – Гитлер. Сталин...
   Он хотел продолжить ряд примеров, но осекся – вместо третьего слова явственно прозвучало многоточие.
   Елизавета Григорьевна нахмурилась. Проявлять прозорливость не хотелось, и вообще разговор получался какой-то скользкий – на всякий случай лучше выдержать паузу подольше, кто знает, как можно будет истолковать любые слова, сказанные сразу же, сейчас.
   Размышляя, она прошлась – от окна к двери и обратно. Нет, это не просто оговорка. Это позиция. Вот он какой ряд выстроил, вот на кого руку поднял! Этак и до идеологической диверсии недалеко... Недаром в райкоме постоянно напоминают о бдительности, да и куратор из органов предупреждает каждый раз... Придется звонить и в райком, и Александру Ивановичу...
   – Ты это сам придумал или кто-то научил? – Голос директрисы был ледяным. – Тут пахнет антисоветчиной. Ни один советский пионер до такого бы не додумался!
   – А что я такого сказал? – мальчик испугался. Слово «антисоветчина» иногда проскальзывало в разговорах отца с дядей Иваном. И он понимал, что за ним кроется нечто ужасное и опасное для семьи.
   – Ты знаешь, что ты сказал. И знаешь, чего не сказал! А я теперь знаю, о чем ты думаешь! Мало того, что избиваешь учеников, срываешь уроки, так ты еще держишь фигу в кармане, смеешься над нашими ценностями! Ты помнишь про Гитлера, а надо помнить о Кларе Цеткин и Розе Люксембург! И... И...
   Елизавета Григорьевна запнулась. Она хотела еще назвать немецкого коммуниста Тельмана, но забыла, как его звали, а без имени получалось слишком фамильярно. От этой неловкости она разозлилась по-настоящему.
   – Убирайся, я не хочу тебя видеть! Завтра же пусть отец придет в школу!
* * *
   В классе уже никого не оказалось. На парте Вольфа одиноко валялся выпотрошенный и перевернутый портфель. По проходу веером разбросаны книжки и тетрадки. На каждой обложке нарисована свастика. Синими и фиолетовыми чернилами. Шерстобитову кто-то помогал.
   Володя тяжело вздохнул и стал собирать опоганенные учебники и тетради. Больше всего ему хотелось выбросить их в мусорник. Но приходилось, отряхивая смятые листы от оранжевой мастики, складывать все обратно в портфель. Он знал, что резинкой стереть эти позорные знаки не удастся. Поэтому достал ручку и стал обводить их квадратом – получались окошки, какие он рисовал на домиках еще до школы, совсем маленьким. И вспомнил, как отец учил его рисовать окна побольше:
   – Вроде дом как дом, а похож на тюрьму, не жалей света!
   Теперь такими окошками изрисовано все – и книги, и тетради, и листы ватмана, и стены подъезда рядом с квартирой. Их ничем не сотрешь. А если сотрешь – появятся новые. Десятки, сотни окон. Но свет сквозь них не проникает, наоборот – вязко продавливается мрачная и плотная чернота, наполняющая душу отчаянием. Наверное, дядя Иван прав – лучше жить там, где ты такой же, как все вокруг. Тогда никто не поставит тебе позорное клеймо!
   Он вышел на школьный двор. Дул холодный осенний ветер. Домой идти не хотелось. Вообще ничего не хотелось. Даже жить. Он чувствовал, что попал в невидимую, но клейкую и очень прочную паутину, придающую его словам совершенно другой, очень опасный смысл. Он запутался в ней, выпачкался липкой грязью, и отмыться невозможно... Выход один – побежать по крутому спуску к Дону и прыгнуть с длинного причала в быструю серую воду... А лучше – с высокого моста, тогда точно не выплывешь...
   В поредевших кустах, за гипсовым памятником пионерам-героям, кучковались незнакомые пацаны.
   – Кончайте, дураки, пойдем в овраг за школу! Говорю – она сама вспыхнет! Без всяких спичек!
   – Чо ты тулишь? – один из компании явно работал под блатного: развязные дерганые движения, косой, спадающий на глаза чубчик, наглый вызывающий тон. – Марганец, кислота... Туфта все это. Если не зажечь, ничего и не будет... Ну-ка, дай сюда!
   – Кончай, говорю!
   Резко размахнувшись, чубатый бросил бутылку прямо в памятник. Раздался звон стекла, гулко хлопнуло, вырываясь на свободу, пламя.
   – Атас! – ломая кусты, пацаны бросились врассыпную. Вязкая, чадно горящая жидкость стекала по выкрошенному бетону, растекалась по асфальту, а огонь, набирая силу, с шумом рвался ввысь. Черными клубами валил густой, удушливый дым. Треща, загорелись сложенные грудой высохшие венки. Павлик Морозов и Валя Котик оказались в костре, как жертвы инквизиции на публичном аутодафе.
   Володя огляделся по сторонам – двор был пуст, лишь вдали сидели на скамейке несколько девчонок. Напряженный взгляд выхватил истрепанную мешковину на мусорном баке, Вольф схватил ее и бросился к пожару.
   – Вот вам! Вот вам! Вот вам! – он остервенело лупил по пламени, а может быть, по собачьей морде Псин Псиныча, продувной физиономии Коли Шерстобитова, ледяной отчужденности Елизаветы Григорьевны, по нестираемым свастикам, по невидимой липкой паутине, по стене отчуждения, отделяющей его от сверстников...
   Жар обжигал лицо, дым выедал глаза и черным горьким комом забивал горло, летящие во все стороны искры прожгли рукава куртки, брызги горящего бензина больно обожгли руки. Огненные струйки обтекали ботинки.
   – Вот вам! Вот вам! Вот вам! – ничего не видя и задыхаясь, Володя махал тряпкой, не боясь смерти, напротив – желая погибнуть, чтобы тем самым доказать всем, что никакой он не фашист, не ганс и не волк, а самый обычный советский пионер, такой же, как все.
   – Ты что, пацан! Назад, сгоришь! – Сильные руки выдернули его из огня. Главное было уже сделано: сбитые с постамента венки догорали на асфальте – сухие цветы скручивались и корежились вокруг проволочного каркаса. Пионеры-герои остались невредимыми, только белые гипсовые ноги слегка закоптились. Мешковина в руках горела, и Володя отбросил ее в бессильно всхлипывающее внизу пламя. – Ты что, с ума сошел? – это кричал Фарид, дворник. – У тебя же ботинки горят! Так и на тот свет попасть недолго!
   Вокруг толпились неизвестно откуда взявшиеся люди – взрослые и школьники, испуганно смотрели подбежавшие девчонки, властно отдавала команды Елизавета Григорьевна. Потом чужие и знакомые лица завертелись вокруг, пионеры-герои перевернулись, и Вольф потерял сознание.
* * *
   Неделю он пролежал в больнице: ожоги рук, ног, отравление дымом. Случай наделал шуму и привлек внимание общественности. По радио передали про героизм школьника, фактом заинтересовался корреспондент городской газеты. В районе сказали, что Вольфу положена медаль «За отвагу на пожаре». Теперь Елизавете Григорьевне следовало проявить рассудительность и гибкость, чтобы не испортить впечатления о школе.
   – Поступок, конечно, патриотический, но этот мальчик не совсем в ладах с дисциплиной, – комкая кружевной платочек во влажных ладонях, честно рассказывала она в райкоме партии. Это называлось «посоветоваться». – Недавно избил ученика... Правда, тот обзывал его немцем и фашистом...
   – Вот видите! – Секретарь по идеологии – озабоченный вид, костюм, галстук, пробор – понимающе развел ладони. – Значит, у ребенка были причины! Это, конечно, промах в воспитательной работе, но спасение памятника перевешивает мальчишескую драку. А вам надо усилить интернациональное воспитание в школе!
   – Конечно, обязательно! – истово кивала Елизавета Григорьевна, как будто сама превратилась в старательную ученицу перед строгим учителем. Происшедшее накануне в директорском кабинете сейчас выглядело совершенно по-иному, и высказывать какие-либо догадки об «антисоветских намеках» было совершенно невозможно: клейкая паутина сгорела в дымном огне у памятника пионерам-героям.
   – А этот подвиг мы широко обсудим – в классах, на школьной линейке. И даже... Хочу с вами посоветоваться: может быть, представим мальчика к медали? Ведь он действительно рисковал здоровьем... Как вы считаете?
   Благородный пафос звучал в голосе директрисы, глаза горели возвышенным стремлением к справедливости.
   – К медали? – секретарь на миг задумался. – А что, он действительно настоящий немец?
   – Чистокровный. И отец немец, и мать, – пафос в голосе исчез, глаза погасли. – Из поволжских, потом были в ссылке в Караганде...
   – Тогда не стоит перегибать палку. Ведь настоящего пожара и не было. Так, костер... Просто воздать должное смелому мальчику – этого достаточно. Подвиг должен быть типичным – думаю, у нас достаточно своих героев. Вы меня понимаете?
   – Конечно, – убежденно кивнула Елизавета Григорьевна.
   – И надо отыскать тех негодяев, которые подняли руку на наши святыни! А всем руководителям удвоить бдительность и непримиримость к враждебным вылазкам!
   – Обязательно надо! – кивнула Елизавета Григорьевна еще раз.
* * *
   Маленький Вольф об этом разговоре не узнал, хотя в полной мере ощутил его последствия. На следующий день после перевязки озабоченный врач отвел его в кабинет заведующего отделением. У Володи испортилось настроение: он решил, что раны заживают не так, как надо, и долгожданная выписка откладывается. Но главного ожоговика в кабинете не оказалось – на его месте сидел незнакомый мужчина средних, по оценке пятиклассника, лет. Он был в темном костюме, белой сорочке и черном галстуке. Наблюдательный Володя обратил внимание на гладко выбритое лицо, аккуратный пробор в густых черных волосах и пронзительный взгляд серых глаз.
   – Здравствуй, герой! – приветливо улыбнулся незнакомец и протянул через стол сильную руку. – Меня зовут Александр Иванович. Садись, поговорим немного. Если, конечно, у тебя есть время и желание.
   – Есть, – ответил Вольф. У Александра Ивановича была открытая улыбка, и с первых минут общения он вызывал симпатию и расположение. – Только о чем говорить?
   – О тебе и о том, что произошло. Ты молодец и совершил героический поступок. Но ведь ты тушил пожар, который вспыхнул не сам по себе...
   Улыбка исчезла, лицо Александра Ивановича стало строгим.
   – Это поджог! Враги подожгли пионерский памятник. И тебя подожгли, из-за них ты лежишь в больнице!
   – Да какие враги, – Володя отмахнулся забинтованной рукой. – Никаких врагов там не было. Просто пацаны баловались. Дураки...
   – Может, и так, – легко согласился Александр Иванович. – Что за пацаны? Ты их знаешь?
   Вольф покачал головой.
   – Они не из нашей школы. Да и не из нашего квартала. Я их никогда раньше не видел.
   – А узнать сможешь?
   Володя сосредоточился.
   – Одного, наверное, смогу. Того, кто бросал. А вы кто? Из милиции?
   Александр Иванович снова улыбнулся.
   – Нет, Володя. Я из горкома комсомола. Но нас такие ребята интересуют не меньше, чем милицию. Ведь они будущие комсомольцы, и мы должны удерживать их от вредного баловства. Поэтому, когда ты выпишешься, я попрошу тебя поискать этих «шалунов». Они живут и учатся где-то поблизости, ведь не стали бы они тащиться с зажигательной бомбой через весь город. Правда ведь?
   – Правда, – подтвердил Вольф.
   – Покрутись возле соседних школ, походи по дворам, паркам, ну где обычно собираются пацаны... Если встретишь, виду не подавай, постарайся узнать – как зовут, где живут, где учатся... И скажешь мне.
   – А где я вас найду?
   – Я тебе дам свой телефон...
   Александр Иванович на миг задумался.
   – Нет, пока лучше так: я сам тебя найду. Дней через десять. Хорошо?
   Приобняв Володю за плечи, Александр Иванович проводил его до двери.
   – Выздоравливай, парень, – тепло сказал он на прощание. – Рад был с тобой познакомиться. Думаю, мы подружимся.
   Вконец очарованный Вольф уже переступал через порог, когда новый знакомый придержал его за локоть. Он вновь стал строг и серьезен.
   – Будь взрослым, Владимир, следи за своими словами. И выбрось из головы глупости насчет кличек. Запомни, клички бывают только у собак и врагов!
   Мальчик замер. Сердце в груди тревожно забилось.
   – Откуда вы знаете?
   – Сорока на хвосте принесла. А вообще-то, я все про тебя знаю. Ну ладно... Забыли. Мы же друзья!
   И он улыбнулся своей замечательной улыбкой.
* * *
   Еще через день в больницу прибыла целая делегация из школы: одноклассники в парадной форме «белый верх, черный низ» и отутюженных пионерских галстуках, официально-торжественная Елизавета Григорьевна с черной «бабочкой» на белоснежной блузке и свежей, волосок к волоску, прической и Константин Константинович, непривычно выглядящий в костюме и вычищенных туфлях. Замыкал шествие школьный фотограф дядя Сеня в своем обычном затрапезном виде. Смущенный Володя съежился и по горло натянул одеяло.
   – Как ты? Молодцом? – Елизавета Григорьевна дружески потрепала его по голове. – Держись. Пионер – всем ребятам пример!
   Константин Константинович с улыбкой выложил на тумбочку кулек яблок и несколько бутылочек яблочного сока. Председатель совета отряда Симонова, розовея лицом, сунула в перебинтованные руки коробку конфет. Сердце у Вольфа заколотилось: Симонова ему нравилась, но была далекой и совершенно недоступной, а тут вот она – рядом, да еще и конфеты дарит.
   – Дорогой Володя, мы гордимся твоим поступком, это настоящий подвиг, – заученно заговорила девочка. Дядя Сеня, меняя ракурсы, щелкал видавшим виды «ФЭДом». Сердце героя колотилось еще сильнее.
   – Весь класс ждет твоего скорейшего выздоровления и... И мы все будем брать с тебя пример!
   Симонова перевела дух и оглянулась на директора.
   – Теплей надо. Катюша, сердечней.
   Елизавета Григорьевна одобрительно улыбнулась и перевела взгляд на классного. Константин Константинович откашлялся.
   – Что было, то быльем поросло, – сказал он. – Кто старое помянет – тому глаз вон. А сейчас...
   Все повернулись к высокой обшарпанной двери, она открылась, и в палату как-то бочком вошел Коля Шерстобитов с распухшим носом и вздувшейся верхней губой. Володя решил, что их будут мирить и ему придется извиниться. И был готов это сделать. Происходящее растрогало мальчика и смягчило душу. Он не привык к вниманию и заботе со стороны посторонних людей, не привык к подаркам. А оказалось, что его не забыли, о нем думают, беспокоятся. Елизавета Григорьевна – добрая и ласковая женщина, да и Константин Константинович совсем не такой противный, как казалось раньше... Да и этот Колька... Все-таки он сильно ударил его мордой о парту, вон, расквасил все...