Я даже догадался купить цветы. (Боже, как давно я не покупал цветов!) Я пробирался по венерианским Хуторам, держа в руке завернутый в газету букет розовых гвоздик. Небеса были серыми, но сухими, и ничего не капало на голову, и видимость была хорошей, без тумана. Окна домов тоже были серыми, но под окнами жизнь продолжала свое неуклонное поступательное движение к всегда обнадеживающему и почти всегда обманывающему будущему. Все те же пестрые стайки подростков расцвечивали унылые хуторские пространства. Сидели, стояли, курили, щелкали семечки, разговаривали, смеялись, словно свыклись, смирились, сжились с нагромождением железобетонных коробок, которые, представлялось, бездумно уронил в бывшую степь, как кубики, какой-то равнодушный великан, не принадлежащий к роду человеческому.

Только сейчас, в сером свете вялого ноябрьского дня, я определил истинные размеры Хуторов и понял, что идея, пришедшая вчера перед сном, вряд ли осуществима. Хутора были целым городом в городе, хаотично застроенным многотысячным городом, и отыскать здесь пропавшего человека…

И все-таки я должен был хотя бы попытаться. Я двигался галсами или, скажем, зигзагами, переходя от одной компании подростков к другой, и пусть медленно, но все же приближаясь к Наташиной квартире. Я спрашивал о Косте. Я описывал Костю, его короткую серую куртку, его бело-голубую спортивную шапочку, я показывал ребятам фотографию – на фотографии были запечатлены Костя, я, Борис, Марина, еще одна семейная пара, глазастая девчушка лет шести – дочка этой пары, и еще одна женщина, кажется, Лена. Это были приятели Рябчунов, а фотографировал нас муж этой Лены на маленькой прошлогодней вечеринке по какому-то поводу. Фотография хоть и была любительской, но Костя получился похожим на себя.

Я предполагал, что подростки могут принять меня за работника милиции и вряд ли что-нибудь скажут, даже если знают – так делали и мы в юности, сплоченные в своем противостоянии миру взрослых, а тем более взрослых при исполнении – поэтому захватил и свое журналистское удостоверение. Я показывал фотографию и удостоверение, я объяснял, что действую сам, без чьего-либо приказа, что хотел бы просто поговорить с Костей и выяснить причину его ухода. Я, кажется, находил сочувствие и понимание, и кто-то даже вспомнил мой рассказ «Рулевой с „Пинты“ с нашей последней страницы, и было несколько заинтересованных вопросов – но не более. Или никто из них действительно никогда не видел Костю и не знал о нем – а такое, учитывая пространства Хуторов и ограниченное количество опрошенных, было очень даже вероятно, – или же кто-то что-то знал, но говорить не хотел.

И все-таки мне почудился намек на тень надежды. Хотя, скорее всего, мне просто очень хотелось поверить в такой намек. Тень надежды мелькнула, когда я беседовал с группой ребят, расположившихся на штабеле бетонных свай неподалеку от Наташиного дома. Ребята встретили меня как-то неприязненно, к удостоверению моему отнеслись скептически, и черноглазый рослый паренек в красной куртке, украшенной множеством «молний», прямо мне заявил, что соорудить, мол, можно любое удостоверение. И еще он мне сказал, что если человек ушел из дома, значит у него есть на то основания и не нужно его искать. Никому. Ни родителям. Ни милиции. Ни журналистам.

Что-то такое было… Серьезные лица, слишком серьезные лица. Почему у них были такие серьезные лица? Неприязненные лица. И почему один из них отвел глаза?

Мнительность… Подозрительность… Неужели подозрительность передается у нас из поколения в поколение, неужели уже проникла в гены? За эти десятилетия мы настолько привыкли подозревать всех и каждого, и самих себя, и не верить, не верить… Пришедшее в голову соображение привело меня в такое замешательство, что я остановился перед Наташиным подъездом и уставился на заляпанные грязью ступени. Я поймал себя вот на чем: если бы у меня имелись соответствующие полномочия – я был бы готов забрать всю эту группу и допрашивать до тех пор, пока они не признаются. Понимаете? Из-за моего подозрения. Из-за одного отведенного в сторону взгляда. Из-за того, что мне почудилось… Понимаете? Я, считающий себя вполне интеллигентным человеком, оказывается, внутренне, потаенно, в подсознании или где-то там еще, всегда вполне готов не только подозревать окружающих, но и любыми средствами добиваться подтверждения собственных подозрений. Не в этом ли одна из коренных причин именно такой сегодняшней нашей несладкой жизни, именно такой, потому что подобных мне – большинство?..

«Ну-у, брат, понесло, – поспешно подумал я, стараясь настроиться на другие мысли. – Лучше вот грязь с обуви отлепи».

Я занялся этим с особым усердием, попробовал отвлечься от Кости и подростков, не знающих, конечно же, ничего о Косте, я попробовал думать только о предстоящей через несколько минут встрече с Наташей и, войдя в подъезд, извлек гвоздики из газетного кулька и начал подниматься по лестнице, и действительно отвлекся от всего, что не было связано с Наташей.


…Казалось мне, что после этих часов, проведенных у Наташи, я вновь и вновь буду воспроизводить в памяти все подробности. Все жесты. Все интонации. Все взгляды. Казалось, это единственное, что я смогу сделать, прежде чем заснуть. Но получилось не так. Потому что подойдя к своей квартире – а было уже начало первого, меня здорово выручило пойманное у Хуторов такси, – я услышал приглушенный женский плач, доносившийся из-за двери Рябчунов.

Да, получилось не так. Когда я покинул Наташин подъезд, венерианские пространства Хуторов были безлюдны и жизнь теплилась только за железобетонными стенами, сигнализируя о себе множеством освещенных окон. Я осмотрелся перед тем как пуститься в обратный путь под черным уснувшим небом и в свете установленного на крыше прожектора увидел, как по ступеням, прикрытым навесом, к двери подвала соседнего дома быстро спустился, скрывшись от меня, кто-то в красной куртке. Красная куртка сразу напомнила мне о черноглазом рослом пареньке, о серьезных неприязненных лицах, и оказалось, что я опять думаю о Косте. Оказалось, что я подсознательно постоянно думаю о Косте, словно каким-то необычным чувством ощущая прикосновение странной тревоги… Может быть, выражение неудачно, может быть – слыша отзвук тревоги, видя тень тревоги? Не знаю… Дело не в словах, а в том непередаваемом ощущении.

Потом был плач Марины за дверью соседней квартиры, потом бесполезные попытки уснуть – и когда, устав ворочаться на диване, я понял, что уснуть не удастся – я встал и сел за письменный стол. Шел третий час ночи. Я постарался отбросить все и заглушить тревогу работой. Мне не хотелось корпеть над рассказом, но я знал, что другого средства нет. Я буквально заставил себя переключиться на капитана Белова, решив во что бы то ни стало до утра написать все до конца, и минут через сорок все-таки выдавил из себя первые слова продолжения.

«Белов подумал, что ветром могло как-нибудь по-особому соединить провода, почему-то успокоился от этого нелепого предположения и направился к дому». Это была последняя фраза, написанная прошедшим днем.

«Зашел он все-таки сбоку», – вывел я на бумаге, придвинул поближе настольную лампу и вновь ушел в придуманный мной мир.


«Зашел он все-таки сбоку, вскарабкался на скамейку и осторожно заглянул в окно, настраивая себя на любую неожиданность. Комната оказалась самой обыкновенной. Накрытый потертой клеенкой стол, одинокий табурет, обрывки газет на полу, старомодная этажерка в углу, какие-то тряпки в помятом ведре, тряпки под столом. Надорванная коробка „Беломора“ на подоконнике. Прикрепленная кнопками к стене репродукция „Гибели Помпеи“, вырванная из журнала. Тусклая лампочка без абажура, свисающая с потолка на длинном перекрученном проводе. Все.

Внезапно Белов ощутил странную тяжесть в затылке и невольно пригнул голову, просто физически чувствуя чей-то взгляд из темноты. Он медленно развернулся всем телом, держась рукой за скамейку. Спина под комбинезоном взмокла. Тысячью невидимых глаз на него смотрела угрюмая ноябрьская ночь.

«Черт побери! – Он перевел дыхание. – Ты же не в тылу врага, в конце концов, ты же на своей советской территории! Так какого хрена ты дергаешься? Ведь обычная же земля…»

Но Зона не была обычной землей.

Тусклая лампочка продолжала бесстрастно освещать заброшенную комнату, и трудно было поверить, что так она говорит вот уже почти четверть века. Не могла она гореть четверть века! Тем не менее она горела, и это значило, что кто-то ее включил.

Белов почувствовал опустошающую усталость. В ступне дергалась боль. Он бросил последний взгляд в окно – страшно и неотвратимо падали статуи на журнальной картинке, – сполз со скамейки и пошел дальше, думая только о ночлеге. На пороге соседнего домика он оглянулся – и ничего не увидел. Окно погасло и затерялось в темноте. Белов передернул плечами, шагнул в темный коридор, закрыл скрипучую дверь и накинул крючок.

…Через четверть часа, собрав в потемках все тряпье, которое нашлось в трех комнатах и коридоре, летчик в изнеможении опустился на мягкую груду, снял ботинки и закрыл глаза. Заснуть по-настоящему он не мог – мешала боль, но все-таки погрузился в зыбкий полусон-полуявь, и явью была темнота и холодная сырость, а сном было все остальное.

…Ему казалось, что он уверенно ведет машину вверх, к ослепительному солнцу, пробивая облака, и вот-вот раскинется над головой необъятная голубизна, только ботинок слишком тесен и сжимает, сжимает ступню… Ему казалось, что он босиком идет по заснеженному Крещатику и у него мерзнут ноги, а люди удивленно смотрят на него из окон троллейбусов… Ему казалось, что он заблудился в подземных ходах Киево-Печерской лавры, свет не горит, и по ногам гуляет ветер… Ему казалось, что за истребителем увязалась «летающая тарелка» из видеофильмов: словно притянутая магнитом, спланировала на крыло самолета, из тарелки высунулась зеленая рука и застучала по фюзеляжу…

Капитан пришел в себя. Тарелка исчезла, а непонятные звуки продолжались. Наконец капитан понял, что кто-то дергает закрытую на крючок входную дверь. Спросонок он подумал, что это прилетели за ним, но стоячая, как болотная вода темнота быстро привела его в чувство. Дверь рванули раз, еще раз и еще, потом звякнуло, заскрипело, и в коридоре раздались шорохи и приглушенные стуки.

Белов нашарил штакетину и сел, прислонившись спиной к стене. Шуршало, постукивало в коридоре, слышались чьи-то осторожные шаги, что-то пощелкивало, и словно бы сыпали на бумагу песок. Белов до боли сжимал пальцами деревяшку и вглядывался, вглядывался в темноту, стискивая зубы и проклиная свой учебный полет, свои истребитель и проклятую, проклятую Зону…

Заскрипела, заныла, открываясь, дверь в комнату, метнулось под потолок бледно-голубое сияние, и раздались протяжные вздохи и протяжный знакомый стон.

Нервы у капитана не выдержали. Забыв про больную ступню, он рывком вскочил на ноги, изо всех сил метнул штакетину и заорал, оглушая себя этим истерическим криком:

– Вот отсюда!

Штакетина грохнула о дверь как артиллерийский снаряд. Бледно-голубой силуэт расплылся, и перед глазами капитана замаячило тусклое пятно. Белов упал от боли, ударившись локтем об пол, успел услышать еще, как в другой комнате что-то зазвенело, словно камнем высадили окно – и предохранители, которыми природа заботливо снабдила человека, отключили его сознание.

…Вертолет с треском снижался над дорогой, сиротливо пробирающейся среди черных унылых полей. На дороге ничком лежал человек. Руки его были неловко подвернуты под туловище, и вся его неудобная поза однозначно говорила о том, что человек не просто прилег отдохнуть.

Он распахнул дверцу и спрыгнул на асфальт. Подбежал к лежащему, приподнял и повернул его голову с широко открытыми остекленевшими глазами. И обмер.

Мертвецом был он сам, капитан Белов!..

Он застонал и оторвал лицо от холодного пола. За окном по небу катился, удаляясь, знакомый треск, за окном хмурилось серое небо. Белов оттолкнулся от пыльных половиц и сел, стараясь не тревожить тупо ноющую ступню. Серый утренний свет разливался по комнате с ободранными обоями, отражался в осколке зеркала на стене, тонул в темных углах, где попрятались ночные сны. Яблоня за окном дрожала ветвями на ветру.

Треск удалялся, глох в сером небе. «Парашют!» – подумал Белов. Они должны увидеть на кладбище яркий купол его парашюта, сесть, подойти к креслу и брошенному гермошлему и понять, что он решил переждать дождливую холодную ночь в покинутом селе.

Покинутом?

Капитан посмотрел на приоткрытую дверь, ведущую в коридор, подобрался к стене, взял штакетину, вернулся к груде тряпья, которое оказалось пестрыми половиками, рваной телогрейкой и белым, но очень грязным халатом, взял вторую штакетину, поднялся и направился к выходу.

Он проковылял по коридору, задержался у двери, беззвучно шевеля губами, толкнул ее – заскрипело, заныло – и вышел на улицу.

…Потом, уже полулежа в уютной тесноте вертолета, он спросил, подавшись к сидящему рядом светловолосому усатому крепышу из группы поиска:

– Слушай, а тут мог кто-нибудь остаться?

Крепыш покосился на него и пожал плечами.

– Были случаи, возвращались, только давно. Так ведь прочесывали и выселяли. А что?

Теперь уже Белов пожал плечами. Вертолет с треском молотил лопастями серый неподатливый воздух, плыл внизу черный лес. Пилот курил и что-то насвистывал.

– Может, кто и сховался в погребах, – продолжал крепыш. – Слыхал, что постреливают на постах. А вообще, чего ты хочешь, капитан? Зона ведь, тут же все одичали. Лисы без шерсти, лысые, как… – Крепыш повел глазами на лысину пилота. – Куры стаями бегают, уже и двухголовые попадаются, опять же собаки…

– Часто приходится здесь бывать?

Крепыш сделал непонятное движение головой, как-то странно посмотрел на Белова.

– Случается…

– Ну и как?

Крепыш бормотал что-то, но Белов не расслышал его в стрекоте мотора.

– Не понял!

Крепыш в упор взглянул на него серыми колючими глазами, рупором приставил ладонь к губам.

– Зона, капитан! Двадцать с гаком стукнуло, соображаешь? Поколение. Мы здесь работаем, понимаешь? Работаем. Так что всякое бывает.

Белов кивнул, передвинул поудобнее забинтованную ногу и закрыл глаза.

И представилась ему дверь того дома с выдранным крючком. Прежде чем выйти на улицу, он прочитал неровно обведенные красным карандашом строчки, напечатанные на пожелтевшем листке районной газеты, прикнопленной к двери, и тем же карандашом написанное на полях матерное слово.

– Но, упорно сражаясь за мир, мы убеждаемся тысячу раз, – прошептал он концовку виршей какого-то местного жизнерадостного поэта, – верим, что покоренный и мирный атом будет работать на нас…

Крепыш, играя желваками на скулах, смотрел прямо перед собой. Под вертолетом лежали поля, и от горизонта до горизонта тянулась железобетонная стена, и над стеной в пять рядов ощетинилась колючая проволока».

Все. Я выжал из себя все, остатки энергии ушли на то, чтобы поставить финальную точку, в голове, груди, животе было пусто, как в обреченном на снос доме, который уже покинули последние жильцы. «Выпитость» – называл такое состояние Александр Блок. Я не был, конечно, Александром Блоком, но прекрасно ощущал, что значит это его определение. Произведение как бы истекло из меня, и уже отделилось от меня, и вот лежало передо мной на столе листками исписанной бумаги, воплощенное… Лежало рядом с пепельницей, утыканной окурками, рядом с будильником, показывавшим начало шестого.

И вот обидно, думал я, всегда обидно, что воплощенное постоянно оказывается только отблеском того, о чем думал, что хотел сказать. И всегда остается недовольство собой.

Я распахнул окно и немного постоял, вдыхая сыроватый воздух. Я не спешил ложиться, потому что знал – все равно сразу не усну, все равно буду лежать в темноте и еще и еще раз прокручивать в памяти только что завершенный рассказ, и повисший в комнате табачный дым заставит неровно биться сердце.


И снились мне ступени, ведущие вниз, вниз, к обитой железом двери подвала, серым прямоугольником проступавшей в полумраке. Я спускался по этим холодным ступеням, а дверь не становилась ближе. А потом ступени исчезли и я оказался перед ней и застучал кулаком по ржавому железу, но дверь была заперта. Я стучал и стучал, настойчиво и монотонно, и дверь медленно приоткрылась. Из темноты потянуло холодом.

Я поднял голову, пытаясь определить источник настойчивых звуков, и не сразу сообразил, что это стучат соседи сверху. Возможно, они занимались мелким ремонтом. Или подрабатывали изготовлением ящиков. Я заставил себя встать и, завернувшись в одеяло, подошел к окну и захлопнул раму. Потом бросился назад к дивану со всей скоростью, возможной для завернутого в одеяло человека, упал на него и поджал колени к животу, пытаясь согреться. В комнате было холодно как где-нибудь на Луне или в Поясе астероидов. Зато полностью выветрился табачный дым, и голова почти не болела от недосыпу – а шел-то всего лишь одиннадцатый час воскресного утра.

Интересно, думал я, постепенно согреваясь, почему посторонние звуки, которые мы слышим во сне, так хорошо увязываются с содержанием сна? Почему сюжет сна словно подводит нас к этим звукам, хотя мы не можем знать, когда они раздадутся и какими будут? Ну вот возьмем сон с этой дверью в подвал. Я спускался к ней до того, как раздался стук соседей, поднял руку, намереваясь постучать – и прикосновение моей руки к двери, произошедшее во сне, совпало с тем моментом, когда сосед начал сколачивать свои ящики. Или, скажем, сон со звонком. Я во сне прихожу в гости к Залужной, нажимаю звонок – и его мелодичные переливы оказываются реальным звонком в дверь моей квартиры. Это было не так давно, когда ни свет ни заря мне нанес визит музейный работник Карбаш, чтобы поплакаться об очередных проблемах с очередной псевдоженой. Выходит, во сне мы как бы предвидим будущее? Узор сна с самого начала выстраивается так, чтобы подвести нас к этому будущему. Что-то в этом, наверное, есть? А вещие сны? Проскопия, дар предвидения событий… Это уже дело парапсихологии… Есть ли какое-то объяснение?..

Я и не заметил, как уснул, согревшись, и проспал еще около часа. Когда я покончил с домашними делами, воскресное утро уже давно и неотвратимо кануло в небытие или просто сместилось по оси времени. Я убрал свой опус в ящик стола отлежаться и бодро выбежал на улицу, где поджидала меня серенькая сырость уходящего ноября.

Мы с Наташей договорились встретиться в центре, в сквере напротив «Детского мира», и ровно в двенадцать тридцать я уже прохаживался по мокрым плитам вдоль мокрых скамеек, заложив за спину руки с букетом в жестко шуршащей упаковке и поглядывая в сторону автобусной остановки. Наташа, как это и положено, опаздывала, канонически, можно сказать, опаздывала, хотя винить ее было трудно – в воскресные дни общественный транспорт посещал Хутора с большими интервалами. Да я и не собирался винить ее. Черт возьми, я давным-давно уже не ждал никого в сквере, не ждал вот так, с цветами, а все мои прежние ожидания… Где они были, мои прежние ожидания?

Она подошла и немного виновато улыбнулась, и я преподнес ей жестко шуршащий букет, и словно растаяло что-то внутри, растаяло и обернулось ровным безмятежным теплом, теплом и сиянием. «Милых ласковых глаз нежный взор» и прочая патетика, было дело, грешил юнец влюбленный, думавший, что навечно это, до последней дрожи вновь ушедшего в Илем мира – и что нам были эти мокрые плиты и скамейки, эти грустные ивы и небо цвета позднего ноября…

Тихие воскресные улицы в легкой пелене тумана. Уютное тепло малолюдного кафе на набережной, и безмолвный разговор – глазами, как разговор двух звезд, летящих в пространстве по сближающимся траекториям, и улыбка – словно знамение библейского завета, словно облако висело над землей и вот – явилась радуга в облаке, и…

И вновь – мокрые, но словно бы похорошевшие улицы, и влажный воздух, кажется, превращен в вино кем-то всеблагим и всемогущим, потому что начинала кружиться голова и расплывались очертания городских кварталов.

Было еще светло и мы шли домой к Наташе, потому что она отказалась идти ко мне, а предложила прогулку на Хутора – что-то кому-то хотела доказать? Или отомстить? Или утвердить? «Если прошлого вдруг – вспыхнут огни – гони его, друг, – гони…» Упаси вас боже от расспросов о прошлом, от выяснения подробностей, от попыток попасть туда, куда тебя не зовут. Я и Наташа были друг для друга – сегодняшним, настоящим – и оба мы пока носили свое прошлое в себе.

Знакомые уже подростки тосковали у штабеля свай неподалеку от Наташиного дома, и тот, в красной куртке, даже отвернулся, увидев нас. Впрочем, возможно, это никак не было связано с нашим появлением и я опять грешил мнительностью.

А потом вновь, как вчера, была Наташина комната, где все было неброско и аккуратно, по-настоящему домашняя комната, из которой не хочется уходить, где можно сидеть в кресле у торшера и читать или просматривать и править рукописи, или негромко постукивать на верной «Любаве»… Мне не хотелось уходить, мне очень не хотелось уходить и в тысячный раз сотворять яичницу и хлебать супчик на своей кухне, мне просто не хотелось уходить – и я не уходил. Вечер залил Хутора темнотой и дождем, дождь зашуршал по стеклам – противный и довольно сильный дождь, неожиданный в конце ноября, – и когда я засобирался домой, опасаясь, что позже вообще не выберусь из здешней трясины, Наташа склонилась над креслом, положила мне руки на плечи и просто и мягко сказала: «Ну куда же ты пойдешь под дождем?»

…Отзвучал уже по радио гулкий голос кремлевских курантов, ускользнуло в прошлое еще одно звено непрочной и короткой цепочки наших дней. Я курил на балконе, гасли окна в соседних домах, словно тоже проваливались в прошлое, в ставший вчерашним день, дождь угомонился, уяснив полнейшую свою ненужность в преддверии зимы, и прожектор обреченно освещал безлюдное пространство, когда-то бывшее колхозным полем. Безлюдное? Я непроизвольно задержал дыхание, потому что вдоль дома пробежал кто-то в красной куртке – опять в красной куртке! – и вновь, как вчера, скрылся в подвале соседнего здания. И когда этот «кто-то» пробегал мимо Наташиного подъезда, я разглядел сверху, с пятого этажа, какой-то сверток в руке бегущего. Бегущий был похож на того подростка…

А потом кто-то опять торопливо прошел внизу, вынырнув из полумрака – снова это был подросток в темной короткой куртке, кажется, из джинсовой ткани, и под мышкой у него тоже был зажат сверток. Я проследил его путь до подвала и почувствовал ту самую лихорадку сыщика, о которой до этого знал только из книг. Зачем по ночам ребята ходят в подвал и что они туда носят? Держат там собак или, скажем, кроликов? И кормят их в полуночный час? Собаки или кролики… А может быть, люди? Человек. Один вполне определенный человек по имени Костя. Мой сосед Костя Рябчун.

Вот ведь удивительнейшее стечение обстоятельств, думал я, продолжая наблюдать за пространством около подвала. Такое может случиться только в жизни, потому что в книге это было бы слишком надуманно, притянуто за уши, слишком бесцеремонно выпирало бы из текста. Вы только посмотрите, какая причудливая вырисовывается картина, какой совершенный получается механизм, все детали которого пригнаны друг к другу, друг друга обусловливают и дополняют. Сначала – крайняя моя нужда в материале для субботнего номера. Потом визит Ларисы Залужной и знакомство с Наташей, у которой есть этот необходимый материал. С другой стороны – исчезновение соседа Кости, исчезновение именно на Хуторах и именно тогда, когда я был там, а был я там впервые в жизни. Опрос подростков и вчерашняя и сегодняшняя мои встречи с Наташей. Все линии сходятся в одну, все происходит там и тогда, где и когда это необходимо для развязывания узла, каждый кирпичик здания держится на другом – а ведь вынь хоть один или положи не на то, единственно правильное место – здание рухнет, а точнее, просто не будет никакого здания. Не-ет, тут волей-неволей поверишь в предопределение и в написанное еще в начале времен полное собрание Книг Судеб.

Еще я думал о том, что дело, видимо, серьезное, если Костя скрывается там, в подвале, и не возвращается домой. Я не хотел даже ничего предполагать, я просто боялся что-то предполагать, и еще я хотел и верить в то, что в подвале именно Костя, и не верить в это… А если наблюдаемые мной ночные посещения подвала в доме на Хуторах не имеют никакого отношения к Косте?..

– Ты все куришь?

Наташа вышла на балкон, встала рядом, положив руки на мокрые перила, легонько прижалась плечом к моему плечу и тут же отстранилась, словно испугавшись чего-то. Я осторожно прикоснулся рукой к ее светлым волосам, провел по ним – и замер. Двое поднялись из-под подвального навеса, быстро пошли мимо окон, засунув руки в карманы курток, без свертков, миновали Наташин подъезд – и исчезли в хаосе Хуторов. Наташа задумчиво смотрела на беспросветное небо.

– Наташа, ты извини, я сейчас вернусь, – сказал я, стараясь заглянуть в ее глаза. – Отлучусь минут на пятнадцать и вернусь.

Как-то по-глупому прозвучали эти мои слова, но ничего более убедительного я просто не успел придумать. Не до дипломатии мне было. Я хотел спуститься в подвал и по-мужски потолковать с Костей.

Наташа несколько мгновений смотрела на меня, глаза ее чуть расширились от удивления.

– Я тебе все потом объясню, – заверил я, погладил ее по плечу и устремился в прихожую.