Страница:
— Какое несчастье! — сказала мама.
— Это счастье! — сказал дядя. — Великое счастье! Наконец-то его прищучили!
— Вот вам и сальдо! — сказал бухгалтер.
— Короткое замыкание! — сказал монтёр.
— Попался на удочку! — сказал дядя.
— А что такое элой? — спросил я.
— Ты ещё здесь? — удивилась мама. — Иди спать!
— Я не хочу спать!
«Прищучили, — подумал я. — Так вот как он попался на удочку!»
В это время открылась дверь, и из неё вышли Благодарю за внимание (он же Мэри Пикфорд), за ним милиционер с портфелем, а за ними папа.
Милиционер повернулся и прислонил портфель к стенке. Портфель стал очень толстым. Потом милиционер запер дверь, положил в карман ключ, вынул из кармана верёвочку, спички и что-то красное — это был сургуч! Милиционер зажёг спичку, припалил сургуч и наляпал его на косяк двери. Верёвочку он продел сквозь ручку двери и оба конца её втиснул в сургуч, припечатав какой-то печатью, — как посылки на почте.
Папа ему помогал. Все стояли в глубоком молчании. Я посмотрел на Благодарю за внимание: он стоял в углу, возле двери. Какая же он Мэри Пикфорд?
Мне стало смешно! Он был в своём рыжем пальто, рыжей шляпе и галошах «прощай молодость». Он курил и смотрел в пол. Руки у него тряслись. В одной руке он держал узелок.
— Всё! — сказал милиционер. — Извините за беспокойство!
— Ну что вы! — сказал папа.
— Надо бы проветрить комнату, — сказала бабушка.
— Ничего, рассосётся! — улыбнулся милиционер. — Пошли!
— Оревуар! — проскрипел Благодарю за внимание (он же Мэри Пикфорд), приподнял над головой шляпу и пошёл по «проспекту» впереди милиционера.
Хлопнула входная дверь, и слышно было, как спускались по лестнице.
Папа прошёл на кухню и прямо упал. На стул.
— У нас в Торжке… — начала было певичка.
— Что, в сущности, произошло? — перебил бухгалтер.
Все посмотрели на папу.
— Продавал какой-то крем для лица, — сказал папа. — Варил и продавал. Бальзам «Мэри Пикфорд». Из-под полы в аптеках. Какую-то дрянь. И изуродовал этих женщин…
— Уж эта мне Мэри Пикфорд! — сказал монтёр. — Все женщины хотят быть похожими на неё!
— Что вы говорите! Я вовсе не хочу быть на неё похожей! — сказала мама.
— Вы и так красивы! — сказал монтёр.
— Благодарю за комплимент! — сказала мама.
— А кто такая Мэри Пикфорд? — спросил я.
— Американская кинозвезда! — сказал бухгалтёр. — Я видел её. Вот это женщина!
— Я всегда говорила, что нельзя покупать у частников! — сказала бабушка. — Надо покупать у государства!
— Жаль человека! — вздохнула мама. — Что теперь с ним будет?
— Кого жаль? — закричал дядя. — Я таких расстреливал в семнадцатом! Капиталист! Саботажник! Вурдалак проклятый! Мы с такими не цацкались!
— Триста тысяч, — сказал папа. — Триста тысяч нашли в чулке…
— Подумать только! — сказала певичка. — А у нас в Торжке… (Она была из Торжка.)
— Я давно говорил, что это тёмная личность! — перебил дядя. — Двадцать лет варил свою дрянь! Неизвестно, чем он ещё занимался!
— Но что с ним теперь будет?
— Ничего не будет! Будет работать! Мы с такими не цацкались…
— А что такое «толковал апокалипсис»? — спросил я. — А нотабене?
— Хватит! — сказал дядя. — Хурал закрыт!
— Подробности не имеют значения! — сказал папа.
Все засмеялись.
— А у нас в Торжке… — начала было певичка.
Но её уже никто не слушал.
Канунщик
Там, вдали, за рекой
— Это счастье! — сказал дядя. — Великое счастье! Наконец-то его прищучили!
— Вот вам и сальдо! — сказал бухгалтер.
— Короткое замыкание! — сказал монтёр.
— Попался на удочку! — сказал дядя.
— А что такое элой? — спросил я.
— Ты ещё здесь? — удивилась мама. — Иди спать!
— Я не хочу спать!
«Прищучили, — подумал я. — Так вот как он попался на удочку!»
В это время открылась дверь, и из неё вышли Благодарю за внимание (он же Мэри Пикфорд), за ним милиционер с портфелем, а за ними папа.
Милиционер повернулся и прислонил портфель к стенке. Портфель стал очень толстым. Потом милиционер запер дверь, положил в карман ключ, вынул из кармана верёвочку, спички и что-то красное — это был сургуч! Милиционер зажёг спичку, припалил сургуч и наляпал его на косяк двери. Верёвочку он продел сквозь ручку двери и оба конца её втиснул в сургуч, припечатав какой-то печатью, — как посылки на почте.
Папа ему помогал. Все стояли в глубоком молчании. Я посмотрел на Благодарю за внимание: он стоял в углу, возле двери. Какая же он Мэри Пикфорд?
Мне стало смешно! Он был в своём рыжем пальто, рыжей шляпе и галошах «прощай молодость». Он курил и смотрел в пол. Руки у него тряслись. В одной руке он держал узелок.
— Всё! — сказал милиционер. — Извините за беспокойство!
— Ну что вы! — сказал папа.
— Надо бы проветрить комнату, — сказала бабушка.
— Ничего, рассосётся! — улыбнулся милиционер. — Пошли!
— Оревуар! — проскрипел Благодарю за внимание (он же Мэри Пикфорд), приподнял над головой шляпу и пошёл по «проспекту» впереди милиционера.
Хлопнула входная дверь, и слышно было, как спускались по лестнице.
Папа прошёл на кухню и прямо упал. На стул.
— У нас в Торжке… — начала было певичка.
— Что, в сущности, произошло? — перебил бухгалтер.
Все посмотрели на папу.
— Продавал какой-то крем для лица, — сказал папа. — Варил и продавал. Бальзам «Мэри Пикфорд». Из-под полы в аптеках. Какую-то дрянь. И изуродовал этих женщин…
— Уж эта мне Мэри Пикфорд! — сказал монтёр. — Все женщины хотят быть похожими на неё!
— Что вы говорите! Я вовсе не хочу быть на неё похожей! — сказала мама.
— Вы и так красивы! — сказал монтёр.
— Благодарю за комплимент! — сказала мама.
— А кто такая Мэри Пикфорд? — спросил я.
— Американская кинозвезда! — сказал бухгалтёр. — Я видел её. Вот это женщина!
— Я всегда говорила, что нельзя покупать у частников! — сказала бабушка. — Надо покупать у государства!
— Жаль человека! — вздохнула мама. — Что теперь с ним будет?
— Кого жаль? — закричал дядя. — Я таких расстреливал в семнадцатом! Капиталист! Саботажник! Вурдалак проклятый! Мы с такими не цацкались!
— Триста тысяч, — сказал папа. — Триста тысяч нашли в чулке…
— Подумать только! — сказала певичка. — А у нас в Торжке… (Она была из Торжка.)
— Я давно говорил, что это тёмная личность! — перебил дядя. — Двадцать лет варил свою дрянь! Неизвестно, чем он ещё занимался!
— Но что с ним теперь будет?
— Ничего не будет! Будет работать! Мы с такими не цацкались…
— А что такое «толковал апокалипсис»? — спросил я. — А нотабене?
— Хватит! — сказал дядя. — Хурал закрыт!
— Подробности не имеют значения! — сказал папа.
Все засмеялись.
— А у нас в Торжке… — начала было певичка.
Но её уже никто не слушал.
Канунщик
Я должен сказать важную вещь: я перешёл в пятый класс! А Витька не перешёл. Такие-то дела. Витька получил «оч. плохо» по математике. А я получил «хор.». Это потому, что мы с дядей хорошо позанимались.
Всё это было очень знаменательно. Витька вообще стал тише воды, ниже травы. После того случая с конфеткой. Об этом случае узнала вся школа. Меня с тех пор стали все уважать. Уже никто не кричал мне «Дядечкин хвостик» и «Кровь из носа». Всё это кончилось.
В то лето вообще случилось много знаменательного. Уж такое это было знаменательное лето. Но я не буду забегать вперёд. Расскажу всё по порядку.
После экзаменов я получил очень много подарков. От мамы, от папы, от бабушки… Даже от соседей по квартире. Бывшая певичка, например, подарила мне билет в Большой театр. Вернее, два билета: на второй билет я мог взять кого хочу. Я хотел взять дядю, но мама сказала, что это неудобно, что надо взять певичку. Надо, чтобы я её пригласил. И я её пригласил. Хотя мне этого и не очень хотелось. Накануне вечером, перед тем как идти в театр, я пошёл её приглашать. Я хотел её пригласить в тот же день утром; я это всё время откладывал, но мама сказала, что надо пригласить накануне.Вы знаете, что значит накануне?Это значит за день раньше, заблаговременно. Потому что канун — это день или вечер перед днём, о котором идёт речь. Канун — это день или вечер перед каким-нибудь особым событием, перед праздником, например. Всё это объяснил мне дядя. Кануном ещё называют еду, угощение, сваренное к празднику или к поминкам, если кто-нибудь помирает. Сейчас уже так не говорят, а раньше так говорили. И бабушка это подтвердила. Бабушка сказала, что раньше в канун варили особое пиво, подслащенное мёдом, и пекли блины, и эти угощения назывались канунниками.А тех, кто ел эти угощения, кто справлял канун, называли канунщиками.Раньше было очень много канунщиков. Да и сейчас ещё много канунщиков — тех, которые очень любят праздновать, которые начинают праздновать заранее — в канун. А некоторые, которым особенно не терпится, начинают ещё раньше — в канун кануна!То есть за два дня до праздника. Вот какие это нетерпеливые люди. А некоторые начинают ещё раньше — это уж просто бездельники! Им лишь бы праздновать да не работать. Они всё канунятся, да канунятся, да до того доканунятся, что к празднику остаются совсем без денег… А то и вовсе заболеют. Вот какие это легкомысленные люди! Если не сказать хуже.
Всё это объяснила мне бабушка, а потом сказала:
— Ну, иди кануниться! Иди, кавалер, приглашай свою даму!
А я сказал, что не пойду, потому что я, во-первых, не канунщик, во-вторых, не кавалер, а в-третьих — какая она мне дама? Никакая она мне не дама, а просто старушка. Я даже разозлился. Но бабушка передо мной извинилась; она сказала, что пошутила. И мама сказала, что бабушка пошутила, что непременно надо идти, и именно накануне, потому что так делают все вежливые люди. Никогда нельзя никого приглашать в последний момент: может быть, человеку некогда. Может быть, он уже собрался куда-нибудь идти, в кино например, и уже билет купил, а ты его ещё куда-то зовёшь! Получится нехорошо, даже глупо: какой-нибудь билет обязательно пропадёт — или твой, или его билет. Всё это мне объяснили, и мне пришлось идти кануниться. Мама заставила меня причесаться, и почистить ногти, и надеть чистую рубашку, хотя идти было всего-то через коридор, и я пошёл с замирающим сердцем. Мама велела мне назвать певичку по имени-отчеству и быть серьёзным. А это было трудно, потому что у певички очень смешное имя-отчество. Я постучал певичке в дверь и вошёл.
— Да, да, прошу вас, молодой человек! — сказала она.
А я сказал:
— Клеопатра Еврипидовна! Разрешите пригласить вас в Большой театр!
И она, конечно, разрешила.
— Мерси! — сказала она. — Я очень тронута! Выпей со мной чашку чая…
А я еле сдерживался, чтобы не рассмеяться. Я сказал, что мне очень некогда, повернулся и побежал в ванную. Там я заперся, открыл кран и расхохотался прямо в воду. Воду я пустил, чтобы не слышно было, как я хохочу.
Какие они бывают смешные, эти старушки, просто удивительно!
На следующий день я пошёл с Клеопатрой Еврипидовной в Большой театр на «Лебединое озеро».
Большой театр мне очень понравился — он был весь красный, и белый, и золотой. Перед началом спектакля мы долго ходили по театру, по разным залам и лестницам, по мягким коврам и смотрелись в зеркала, и Клеопатра Еврипидовна всё рассказывала мне про Шаляпина, как она слушала в Большом театре Шаляпина, когда была молодой. Шаляпин — это такой гениальный певец, самый лучший в мире; он пел басом. Он пел замечательно, так громко, что стёкла в окнах дребезжали! А я сказал, что тоже могу так громко петь, хотя и не басом. И старушка очень смеялась. Она сказала, что, когда она слушала Шаляпина, была революция, было очень тревожное время, и, чтобы достать билет на Шаляпина, она всю ночь стояла в очереди перед Большим театром. Дело было зимой, и было очень холодно, и все, кто стояли в очереди — а их было больше тысячи человек, — грелись у костров прямо на мостовой. Вот было интересно! Я сказал, что с удовольствием тоже простоял бы всю ночь на мостовой у костра. А потом Клеопатра Еврипидовна рассказала мне, как она пела в студии Станиславского и Немировича-Данченко; она тоже очень хорошо пела, хотя, конечно, не так громко, как Шаляпин. Она рассказала, как Немирович-Данченко один раз подошёл к ней на репетиции и попросил её спеть — знаете как? Как чайная роза! Вы знаете, как поёт чайная роза? Я тоже не знаю, как поёт чайная роза! И Клеопатра Еврипидовна тоже не знала, но она очень старалась и действительно спела так, как поют чайные розы! Это сказал ей сам Немирович-Данченко после репетиции. Он поцеловал ей руку. А на глазах у него были слёзы. А потом он даже повёз её в ресторан!.. Всё это она мне рассказывала, пока мы гуляли по фойе. Хотя я это уже знал наизусть, потому что она это много раз рассказывала. Она это всем рассказывала.
Мы очень долго ходили по театру, по красным коврам, вперёд и назад, потому что приехали слишком рано, и все, кто приехали рано, тоже ходили взад и вперёд, по кругу, парами, как в детском саду.
Когда раздались звонки, мы пошли в зал и заняли свои места. У нас были замечательные места, во втором ряду, в середине. Отсюда всё было видно. Но балет мне не понравился. Всё время играла музыка, и все танцевали и ничего не говорили — как немые. Так что толком нельзя было ничего понять. Мне сначала стало смешно, а потом скучно. А Клеопатра Еврипидовна всё время ахала и охала, а один раз даже всплакнула. Я подумал, что ей плохо, а ей, оказывается, было очень хорошо — её растрогали воспоминания.
А в антракте мы ходили в буфет, ели пирожные, пили лимонад. Так что всё было неплохо.
Когда мы пришли домой, я увидел, что дома всё разворочено. Дома был полный развал, вся мебель была сдвинута с места, вещи валялись по всей комнате, пахло нафталином. Папа и мама упаковывали вещи в узлы и в чемоданы. И это опять был канун — канун нашего отъезда на дачу.
Я очень люблю уезжать на дачу. Я вообще люблю уезжать. Я очень люблю сборы и квартиру во время сборов, когда всё становится необычным, всё стоит не на месте: стол стоит вверх ногами, и на нём лежат толстые узлы; картины не висят, а стоят у стены. А многих вещей вообще уже нет, они уже выехали на «проспект» или уже едут по дороге на дачу. И тогда вдруг в углу обнаруживаются неожиданные знакомцы — пыльный мячик, пропавший полгода назад, или старая авторучка, или клюшка, которая сейчас не нужна. Комнаты становятся больше, и голоса в них звучат громче, даже появляется эхо — эхо отъезда.
Я тоже стал помогать упаковывать. А в самый разгар упаковки пришёл дядя и принёс мне самый главный подарок — мелкокалиберную винтовку! И к ней несколько пачек патронов. Вот это подарок! Не какое-нибудь там «Лебединое озеро»! Но кто мог тягаться с дядей в смысле подарков? Никто! Так уж повелось, что самые главные подарки всегда приносил дядя. В этот вечер я уснул, как на вокзале, — на маленьком тюфячке, посреди чемоданов, прижимая к груди мелкокалиберную винтовку.
Всё это было очень знаменательно. Витька вообще стал тише воды, ниже травы. После того случая с конфеткой. Об этом случае узнала вся школа. Меня с тех пор стали все уважать. Уже никто не кричал мне «Дядечкин хвостик» и «Кровь из носа». Всё это кончилось.
В то лето вообще случилось много знаменательного. Уж такое это было знаменательное лето. Но я не буду забегать вперёд. Расскажу всё по порядку.
После экзаменов я получил очень много подарков. От мамы, от папы, от бабушки… Даже от соседей по квартире. Бывшая певичка, например, подарила мне билет в Большой театр. Вернее, два билета: на второй билет я мог взять кого хочу. Я хотел взять дядю, но мама сказала, что это неудобно, что надо взять певичку. Надо, чтобы я её пригласил. И я её пригласил. Хотя мне этого и не очень хотелось. Накануне вечером, перед тем как идти в театр, я пошёл её приглашать. Я хотел её пригласить в тот же день утром; я это всё время откладывал, но мама сказала, что надо пригласить накануне.Вы знаете, что значит накануне?Это значит за день раньше, заблаговременно. Потому что канун — это день или вечер перед днём, о котором идёт речь. Канун — это день или вечер перед каким-нибудь особым событием, перед праздником, например. Всё это объяснил мне дядя. Кануном ещё называют еду, угощение, сваренное к празднику или к поминкам, если кто-нибудь помирает. Сейчас уже так не говорят, а раньше так говорили. И бабушка это подтвердила. Бабушка сказала, что раньше в канун варили особое пиво, подслащенное мёдом, и пекли блины, и эти угощения назывались канунниками.А тех, кто ел эти угощения, кто справлял канун, называли канунщиками.Раньше было очень много канунщиков. Да и сейчас ещё много канунщиков — тех, которые очень любят праздновать, которые начинают праздновать заранее — в канун. А некоторые, которым особенно не терпится, начинают ещё раньше — в канун кануна!То есть за два дня до праздника. Вот какие это нетерпеливые люди. А некоторые начинают ещё раньше — это уж просто бездельники! Им лишь бы праздновать да не работать. Они всё канунятся, да канунятся, да до того доканунятся, что к празднику остаются совсем без денег… А то и вовсе заболеют. Вот какие это легкомысленные люди! Если не сказать хуже.
Всё это объяснила мне бабушка, а потом сказала:
— Ну, иди кануниться! Иди, кавалер, приглашай свою даму!
А я сказал, что не пойду, потому что я, во-первых, не канунщик, во-вторых, не кавалер, а в-третьих — какая она мне дама? Никакая она мне не дама, а просто старушка. Я даже разозлился. Но бабушка передо мной извинилась; она сказала, что пошутила. И мама сказала, что бабушка пошутила, что непременно надо идти, и именно накануне, потому что так делают все вежливые люди. Никогда нельзя никого приглашать в последний момент: может быть, человеку некогда. Может быть, он уже собрался куда-нибудь идти, в кино например, и уже билет купил, а ты его ещё куда-то зовёшь! Получится нехорошо, даже глупо: какой-нибудь билет обязательно пропадёт — или твой, или его билет. Всё это мне объяснили, и мне пришлось идти кануниться. Мама заставила меня причесаться, и почистить ногти, и надеть чистую рубашку, хотя идти было всего-то через коридор, и я пошёл с замирающим сердцем. Мама велела мне назвать певичку по имени-отчеству и быть серьёзным. А это было трудно, потому что у певички очень смешное имя-отчество. Я постучал певичке в дверь и вошёл.
— Да, да, прошу вас, молодой человек! — сказала она.
А я сказал:
— Клеопатра Еврипидовна! Разрешите пригласить вас в Большой театр!
И она, конечно, разрешила.
— Мерси! — сказала она. — Я очень тронута! Выпей со мной чашку чая…
А я еле сдерживался, чтобы не рассмеяться. Я сказал, что мне очень некогда, повернулся и побежал в ванную. Там я заперся, открыл кран и расхохотался прямо в воду. Воду я пустил, чтобы не слышно было, как я хохочу.
Какие они бывают смешные, эти старушки, просто удивительно!
На следующий день я пошёл с Клеопатрой Еврипидовной в Большой театр на «Лебединое озеро».
Большой театр мне очень понравился — он был весь красный, и белый, и золотой. Перед началом спектакля мы долго ходили по театру, по разным залам и лестницам, по мягким коврам и смотрелись в зеркала, и Клеопатра Еврипидовна всё рассказывала мне про Шаляпина, как она слушала в Большом театре Шаляпина, когда была молодой. Шаляпин — это такой гениальный певец, самый лучший в мире; он пел басом. Он пел замечательно, так громко, что стёкла в окнах дребезжали! А я сказал, что тоже могу так громко петь, хотя и не басом. И старушка очень смеялась. Она сказала, что, когда она слушала Шаляпина, была революция, было очень тревожное время, и, чтобы достать билет на Шаляпина, она всю ночь стояла в очереди перед Большим театром. Дело было зимой, и было очень холодно, и все, кто стояли в очереди — а их было больше тысячи человек, — грелись у костров прямо на мостовой. Вот было интересно! Я сказал, что с удовольствием тоже простоял бы всю ночь на мостовой у костра. А потом Клеопатра Еврипидовна рассказала мне, как она пела в студии Станиславского и Немировича-Данченко; она тоже очень хорошо пела, хотя, конечно, не так громко, как Шаляпин. Она рассказала, как Немирович-Данченко один раз подошёл к ней на репетиции и попросил её спеть — знаете как? Как чайная роза! Вы знаете, как поёт чайная роза? Я тоже не знаю, как поёт чайная роза! И Клеопатра Еврипидовна тоже не знала, но она очень старалась и действительно спела так, как поют чайные розы! Это сказал ей сам Немирович-Данченко после репетиции. Он поцеловал ей руку. А на глазах у него были слёзы. А потом он даже повёз её в ресторан!.. Всё это она мне рассказывала, пока мы гуляли по фойе. Хотя я это уже знал наизусть, потому что она это много раз рассказывала. Она это всем рассказывала.
Мы очень долго ходили по театру, по красным коврам, вперёд и назад, потому что приехали слишком рано, и все, кто приехали рано, тоже ходили взад и вперёд, по кругу, парами, как в детском саду.
Когда раздались звонки, мы пошли в зал и заняли свои места. У нас были замечательные места, во втором ряду, в середине. Отсюда всё было видно. Но балет мне не понравился. Всё время играла музыка, и все танцевали и ничего не говорили — как немые. Так что толком нельзя было ничего понять. Мне сначала стало смешно, а потом скучно. А Клеопатра Еврипидовна всё время ахала и охала, а один раз даже всплакнула. Я подумал, что ей плохо, а ей, оказывается, было очень хорошо — её растрогали воспоминания.
А в антракте мы ходили в буфет, ели пирожные, пили лимонад. Так что всё было неплохо.
Когда мы пришли домой, я увидел, что дома всё разворочено. Дома был полный развал, вся мебель была сдвинута с места, вещи валялись по всей комнате, пахло нафталином. Папа и мама упаковывали вещи в узлы и в чемоданы. И это опять был канун — канун нашего отъезда на дачу.
Я очень люблю уезжать на дачу. Я вообще люблю уезжать. Я очень люблю сборы и квартиру во время сборов, когда всё становится необычным, всё стоит не на месте: стол стоит вверх ногами, и на нём лежат толстые узлы; картины не висят, а стоят у стены. А многих вещей вообще уже нет, они уже выехали на «проспект» или уже едут по дороге на дачу. И тогда вдруг в углу обнаруживаются неожиданные знакомцы — пыльный мячик, пропавший полгода назад, или старая авторучка, или клюшка, которая сейчас не нужна. Комнаты становятся больше, и голоса в них звучат громче, даже появляется эхо — эхо отъезда.
Я тоже стал помогать упаковывать. А в самый разгар упаковки пришёл дядя и принёс мне самый главный подарок — мелкокалиберную винтовку! И к ней несколько пачек патронов. Вот это подарок! Не какое-нибудь там «Лебединое озеро»! Но кто мог тягаться с дядей в смысле подарков? Никто! Так уж повелось, что самые главные подарки всегда приносил дядя. В этот вечер я уснул, как на вокзале, — на маленьком тюфячке, посреди чемоданов, прижимая к груди мелкокалиберную винтовку.
Там, вдали, за рекой
Мы уже месяц жили на даче в Мамонтовке, а дяди всё не было и не было! Он совсем о нас позабыл. Главное, что он никуда не уезжал — он сидел в Москве. «Чего он там так долго сидит?» — думал я. Мне это было непонятно. Я скучал без дяди. Хотя, в общем-то, мне не было скучно: я купался, ловил рыбу в Уче, а главное — ходил на охоту! У меня теперь была настоящая винтовка! На охоту я ходил вместе с Чангом. Мы всё искали с Чангом какую-нибудь утку. Что это за охота — без утки! Все настоящие охотники всегда стреляют уток. Или глухарей. В общем, дичь. Но дичи почему-то не встречалось. И зайцев тоже не встречалось. И лисиц не встречалось. И волков не встречалось. Не говоря уже о кабанах.
Зато летало много маленьких птичек. Но я в них не стрелял — мне их было жалко. И дядя запретил в них стрелять. А ещё было много ежей. В них я тоже не стрелял — за ежами охотился Чанг. Сам бы я никогда не нашёл столько ежей, а Чанг находил их десятками! Но он их тоже не трогал — он их боялся. Потому что они кололись. Чанг выкатывал их лапой из-под маленьких ёлок и лаял на них как сумасшедший. Он мог лаять на них без конца! Глаза у него становились безумными, он припадал на передние лапы и лаял, лаял, лаял… Он совсем охрип от этого лая. А ежи лежали, свернувшись в клубок, и душа у них, наверное, уходила в пятки. Нескольких ежей я принёс домой; они жили у меня в ящике на террасе. А потом я их выпустил в лес, потому что они мне надоели. Всё это было не то. Я всё просил Чанга найти мне какую-нибудь дичь, но он не хотел. Или не мог. А может быть, её просто там не было.
Зато я стрелял ворон, потому что дядя разрешил мне стрелять ворон. Но и в этом было мало радости, потому что ворон не едят. Чанг, правда, их ел. Но я-то не ел! Потому что это не дичь.
И ещё я здорово стрелял просто так — в какую-нибудь цель. Я мог срезать пулей малюсенькую веточку на верхушке самого высокого дерева — вот как я стрелял!
Но что в этом было толку, если не было дичи.
Поэтому я очень ждал дядю — дядя бы непременно что-нибудь придумал. Мы пошли бы с ним далеко-далеко, на какое-нибудь болото или озеро, и нашли бы там уток. В этом я не сомневался. Поэтому я так ждал дядю. И папа говорил, что дядя скоро приедет. Просто дядя был очень занят. Папа часто виделся с дядей, потому что ездил на работу в Москву. А мама не ездила — она работала дома, на даче. Мама писала статьи для журнала. Моя мама была журналист.
А ещё папа сказал, что в Москве сейчас все говорят об Испании. В Испании началась гражданская война. Там подняли голову фашисты. Там поднял мятеж какой-то фашистский генерал. Он поднял мятеж в Испанском Марокко, а потом высадился на юге Испании. Я видел этого генерала в газете. Такой же противный, как те белые генералы, которые нападали когда-то на нашу молодую Страну Советов. Ведь у нас тоже была гражданская война. В ней участвовал дядя. И папа в ней тоже участвовал. И мама участвовала. Но это было давно. Мы всех белых давно разбили и установили у себя Советскую власть.
Я шёл и думал об Испании. Я шёл домой после охоты. Впереди по тропинке через луг бежал Чанг, всё время останавливаясь и поджидая меня, а я не спеша шёл сзади, глубоко задумавшись. На поясе у меня висел патронташ, набитый патронами; одной рукой я придерживал на плече винтовку, а другой рукой держал за крыло убитую ворону и сшибал ею белые одуванчики.
«Как жаль, что эта ворона не фашистский генерал! — думал я. — Как хорошо было бы всадить пулю в лоб этому генералу! Жаль, что я не в Испании! И вообще-то мне не везёт! Когда гражданская война была у нас, меня ещё не было на свете. А сейчас, когда мне исполнилось двенадцать и у меня есть настоящая винтовка, гражданская война началась где-то в Испании! Действительно, не везёт! Уж не везёт так не везёт! Попасть бы мне в Испанию — я бы им дал жизни, этим фашистам! Это вовсе не важно, что мне только двенадцать! Зато у меня есть винтовка, а у испанцев мало оружия — так говорил папа и в газетах так было написано, — меня бы приняли! Меня бы приняли на войну! Никто не обратил бы внимания, что мне двенадцать. Я бы держал себя очень солидно. В крайнем случае я бы два года накинул — сказал бы, что мне четырнадцать. И командовал бы полком! Командовал же полком Гайдар, когда ему было четырнадцать лет. Правда, он сказал, что ему шестнадцать. Ну, а я бы сказал, что мне четырнадцать и, на худой конец, стал бы снайпером — тоже не плохо! Стреляю-то я здорово! Я бы убил много фашистов. Целую кучу! Вот бы обрадовался дядя! «Молодец! — сказал бы дядя. — Вот это ты молодец! Вот это этвас!»Эх, попасть бы в Испанию!»
Я не спеша шёл по тропинке, размахивая убитой вороной, как трупом фашистского генерала, и сшибал белые одуванчики. Я сшибал их, как будто они вовсе не одуванчики, эти белые одуванчики, как будто это просто белые генералы, просто белые, просто белые… белые… просто фашисты… просто белые — вот! Я так развоевался, что даже не заметил, как подошёл к дому. Наш дом стоял на самом краю деревни. Я увидел на террасе бледный свет керосиновой лампы, потому что уже начинало смеркаться — закат догорал, — и силуэты каких-то людей в саду перед домом и услышал радостный лай Чанга и ещё голоса…
— Доннерветтер! На место! — услышал я вдруг.
Когда я влетел в калитку, дядя стоял на тропинке, ведущей к террасе, широко расставив ноги и растопырив руки, и, когда я налетел на него, он схватил меня в свои железные объятия и поднял на воздух вместе с винтовкой и вороной.
— Ты где пропадал? — кричал дядя. — Я жду тебя целый час! Поздоровайся! — и поставил меня на землю.
Позади дяди стояли гости. Двух я знал — Ломидзе и Власова, — это были дядины друзья. Но там было ещё несколько человек.
— Познакомься, — сказал дядя, — мои друзья: Сайрио, Вайнберг, Суслин, Бауэр…
— Миша, — сказал я.
Я по очереди пожал каждому руку.
В петлицах у дядиных друзей были красные гвоздики. У дяди в петлице тоже была гвоздика. Гвоздика — это революционный цветок, я это знал. Дядя очень любил гвоздику.
— Пойдём к столу, — сказал дядя. — Мы ждали только тебя. Сегодня я уезжаю…
Я чуть не выронил от неожиданности винтовку.
— Куда? — спросил я, совсем позабыв, что дядя не любил, когда его спрашивали «куда».
— Не закудыкивай дорогу! — засмеялся дядя. — Не закудыкивай!
— Надолго?
— Надолго. Может быть, очень надолго…
— А как же охота? — Я совсем растерялся.
Я быстро-быстро заморгал глазами. Дядя обнял меня за плечи.
— Товарищи! — крикнул он. — Идите к столу, а мы с Мишей сейчас! Пойдём, — сказал он мне, — нам надо поговорить…
Мы прошли с дядей в самый дальний угол сада, туда, где в кустах сирени, под смолистой разлапистой елью, стояла узкая некрашеная скамейка. Вся земля вокруг была усыпана еловыми иглами, ещё прошлогодними, и шишками. Здесь было наше местечко.Здесь мы часами беседовали с дядей. С тех пор как я помню себя, я помню эту скамейку, потому что много лет подряд мы жили на этой даче.
Мы сели на скамейку. Чанг тоже пришёл — он сел подле дяди и уткнул ему морду в колени.
Я посмотрел на дядю: он был очень серьёзным.
— Ты знаешь, что происходит в Испании?
Я кивнул.
— Я должен сообщить тебе один секрет: я еду в Испанию…
У меня дух захватило от этих слов.
— Драться с фашистами?
— Драться с фашистами.
— А я?
— А ты будешь здесь. С мамой. С папой. И с бабушкой.
— Я тоже хочу в Испанию! — крикнул я.
— Доннерветтер! — сказал дядя. — Слушай меня! — Он сказал это очень значительно. — Слушай меня внимательно: об этом никто не должен знать! Никто!Я доверяю тебе эту тайну, потому что верю в тебя. Ты уже взрослый. Я знаю, что ты никому не скажешь. Так надо. Это приказ!
Мы помолчали.
— А мама знает?
— Знает, — сказал дядя. — И папа знает. И бабушка. И мои друзья, старые большевики, которыеприехали меня провожать. Все они знают, но делают вид, что не знают. И ты будешь делать вид, что ничего не знаешь. Как будто я на курорте… Ясно?
— Ясно! — сказал я.
— Повторите приказ!
— Я знаю, что вы едете на курорт! — сказал я.
— Вот именно! — сказал дядя.
Он обнял меня и поцеловал.
— Ты не горюй! — сказал он. — Твоё время придёт! Придёт ещё твоё время. А пока ещё время моё. Я ещё не расквитался со всей этой сволочью. А ты учись. Математике. И стрелять учись. И рисуй. И заботься о Чанге — я оставляю его тебе. — Он погладил Чанга по голове.
— А как же Север? — спросил я тихо. — Мне скоро тринадцать.
— Когда я вернусь, — сказал дядя, — мы поедем на Север.
— Ты уж вернись! — сказал я. — Поскорей.
— Вернусь! — сказал дядя.
Мы пошли, обнявшись, к светящейся террасе через огромный вечерний сад. Уже стало темно. Далеко на западе догорала заря. Там всё было красное-красное, такое зловещее. Мы шли с дядей медленно, крепко обнявшись, шли медленно-медленно, и вдруг дядя запел, очень тихо, как будто не пел, а просто так говорил:
— «Там, вдали, за рекой, зажигались огни, в небе ясном заря догорала. Сотня юных бойцов из будёновских войск на разведку в поля поскакала…»
Я тоже стал подпевать дяде:
— «Они ехали долго в ночной тишине по широкой украинской степи, вдруг вдали у реки засверкали штыки — это белогвардейские цепи. И без страха отряд поскакал на врага, завязалась жестокая битва. И боец молодой вдруг поник головой — комсомольское сердце разбито…»
Я шёл рядом с дядей и тихонько подпевал, и в носу у меня немножко щипало, потому что хотелось плакать.
— «Он упал возле ног вороного коня и закрыл свои карие очи: «Ты, конёк вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих!»
Я вспомнил, как плакал от этой песни раньше, когда был совсем маленький. Мне очень жалко было молодого бойца. Я всё волновался — сумеет ли конь передать, что его хозяин честно погиб за рабочих? И как он это передаст?
А дядя всё успокаивал меня, объяснял, что вороной непременно передаст, потому что это не простой конь, а учёный… А теперь молодой боец стал старым бойцом, потому что он вовсе не был тогда убит, он был просто ранен, и теперь, когда он стал старым и мудрым, он опять отправляется в бой… И плакать нельзя, потому что я уже взрослый…
— «Там, вдали, за рекой, уж погасли огни, в небе ясном заря разгоралась. Капли крови густой из груди молодой на зелёную траву сбегали…»
— Ну, что вы так долго! — крикнула мама.
Мама стояла на ступеньках террасы, освещённая сзади колеблющимся светом керосиновой лампы, и лица её не было видно, вся она была тёмная, только волосы вокруг головы светились, как тёмное золото. Но даже сейчас, даже силуэтом своим, мама была красива…
— Что вы там делаете? — спросила она.
— Этвас! — сказал дядя, поднимаясь на ступеньки крыльца.
— Вечно у вас секреты! — сказала мама. — Как только не стыдно! Все давно уже ждут!
На террасе было шумно и весело. Все сидели вокруг стола. Стол был заставлен едой и бутылками. Большая лампа-«молния» висела под потолком над серединой стола. Вокруг неё кружились ночные бабочки. Всё на столе сверкало.
Мы с дядей тоже сели за стол. Я сел рядом с дядей, во главе стола. Напротив нас, на другом конце, сидели папа и мама. А по бокам сидели дядины друзья — Сайрио, Суслин, Ломидзе, Вайнберг, Власов и Бауэр. И бабушка.
— Ну, — сказал дядя, когда мы уселись, — кто будет тамадой?
— Ломидзе! — сказала мама. — Кому же ещё?
Тамада — распорядитель пира (это потом объяснил мне дядя).
— Ломидзе! Ломидзе! — закричали все.
Ломидзе встал. Это был большой, толстый усатый грузин. Он встал над столом, как скала. В руке он держал бокал, полный вина.
— «Нико-лай Вто-рой Рома-нов, — запел вдруг Ломидзе громовым голосом, — воделиаран-нуна! Предводитель хулиганов, воделиаран-нуна!»
Все расхохотались.
— Доннерветтер! — заорал дядя. — Ты помнишь?
— Ночь в горах! — сказал Ломидзе. — Елисаветполь! Князь Шервашидзе! Жандармы! Прошу внимания!
Все замолчали.
— Где соль? — крикнул Ломидзе.
— Она пред вами! — сказала бабушка. — Соль перед вами!
Ломидзе взял в левую руку солонку.
— Что главное в человеческой жизни? — спросил Ломидзе и обвёл всех торжественным взглядом. — Главное — это соль! Сколько съешь с человеком соли! Вот что главное! Теперь вопрос: зачем мы здесь собрались? Я думаю, что не ошибусь, если скажу: мы все здесь собрались, чтобы отправить одного человека на курорт…
(Смех. Аплодисменты.)
— Генацвале! — крикнул Ломидзе. — Скажите мне: хорошо ли мы знаем этого человека? Вон того, который сидит рядом с юным большевиком Мишей? Заслуживает ли он, чтобы отправить его на курорт?
(Крики: «Заслуживает! Заслуживает!»)
Я тоже крикнул:
— Заслуживает!
— Сейчас мы решим! — сказал Ломидзе. — Надо выяснить, сколько мы съели с ним соли. Прошу давать краткие справки, чтобы не задерживать собрание: где, когда и сколько соли?
— Начнём по часовой стрелке: ваше слово, Сайрио!
— Тысяча девятьсот девятый год! — сказал Сайрио. — Ссылка в Сибирь! Пуда три соли!
— Выпьем за эту соль! — сказал Ломидзе.
Все выпили. И я тоже выпил — дядя налил мне вина с водой.
— Слово имеет товарищ Суслин!
— Тысяча девятьсот двадцать четвёртый год! — сказал Суслин. — Каракумы. Особый отряд по борьбе с басмачами! И ещё Магнитогорский металлургический, тридцатый год! Восемь пудов!
— Выпьем за эту соль!
Все опять выпили. И я тоже.
— Товарищ Бауэр!
— Германия! — сказал Бауэр. — Девятнадцатый год. Четыре пуда!
— Выпьем и за эту соль!
— Не хватит ли? — сказала мама.
— Чего — соли? — спросил Ломидзе.
— Не соли, а вина! — улыбнулась мама.
— Кто тамада? — сказал Ломидзе. — Ваше слово, товарищ Вайнберг!
— Тридцать первый, Поволжье. Кампания по борьбе с голодом. Соли почти не было — поэтому грамм… грамм сто!
Зато летало много маленьких птичек. Но я в них не стрелял — мне их было жалко. И дядя запретил в них стрелять. А ещё было много ежей. В них я тоже не стрелял — за ежами охотился Чанг. Сам бы я никогда не нашёл столько ежей, а Чанг находил их десятками! Но он их тоже не трогал — он их боялся. Потому что они кололись. Чанг выкатывал их лапой из-под маленьких ёлок и лаял на них как сумасшедший. Он мог лаять на них без конца! Глаза у него становились безумными, он припадал на передние лапы и лаял, лаял, лаял… Он совсем охрип от этого лая. А ежи лежали, свернувшись в клубок, и душа у них, наверное, уходила в пятки. Нескольких ежей я принёс домой; они жили у меня в ящике на террасе. А потом я их выпустил в лес, потому что они мне надоели. Всё это было не то. Я всё просил Чанга найти мне какую-нибудь дичь, но он не хотел. Или не мог. А может быть, её просто там не было.
Зато я стрелял ворон, потому что дядя разрешил мне стрелять ворон. Но и в этом было мало радости, потому что ворон не едят. Чанг, правда, их ел. Но я-то не ел! Потому что это не дичь.
И ещё я здорово стрелял просто так — в какую-нибудь цель. Я мог срезать пулей малюсенькую веточку на верхушке самого высокого дерева — вот как я стрелял!
Но что в этом было толку, если не было дичи.
Поэтому я очень ждал дядю — дядя бы непременно что-нибудь придумал. Мы пошли бы с ним далеко-далеко, на какое-нибудь болото или озеро, и нашли бы там уток. В этом я не сомневался. Поэтому я так ждал дядю. И папа говорил, что дядя скоро приедет. Просто дядя был очень занят. Папа часто виделся с дядей, потому что ездил на работу в Москву. А мама не ездила — она работала дома, на даче. Мама писала статьи для журнала. Моя мама была журналист.
А ещё папа сказал, что в Москве сейчас все говорят об Испании. В Испании началась гражданская война. Там подняли голову фашисты. Там поднял мятеж какой-то фашистский генерал. Он поднял мятеж в Испанском Марокко, а потом высадился на юге Испании. Я видел этого генерала в газете. Такой же противный, как те белые генералы, которые нападали когда-то на нашу молодую Страну Советов. Ведь у нас тоже была гражданская война. В ней участвовал дядя. И папа в ней тоже участвовал. И мама участвовала. Но это было давно. Мы всех белых давно разбили и установили у себя Советскую власть.
Я шёл и думал об Испании. Я шёл домой после охоты. Впереди по тропинке через луг бежал Чанг, всё время останавливаясь и поджидая меня, а я не спеша шёл сзади, глубоко задумавшись. На поясе у меня висел патронташ, набитый патронами; одной рукой я придерживал на плече винтовку, а другой рукой держал за крыло убитую ворону и сшибал ею белые одуванчики.
«Как жаль, что эта ворона не фашистский генерал! — думал я. — Как хорошо было бы всадить пулю в лоб этому генералу! Жаль, что я не в Испании! И вообще-то мне не везёт! Когда гражданская война была у нас, меня ещё не было на свете. А сейчас, когда мне исполнилось двенадцать и у меня есть настоящая винтовка, гражданская война началась где-то в Испании! Действительно, не везёт! Уж не везёт так не везёт! Попасть бы мне в Испанию — я бы им дал жизни, этим фашистам! Это вовсе не важно, что мне только двенадцать! Зато у меня есть винтовка, а у испанцев мало оружия — так говорил папа и в газетах так было написано, — меня бы приняли! Меня бы приняли на войну! Никто не обратил бы внимания, что мне двенадцать. Я бы держал себя очень солидно. В крайнем случае я бы два года накинул — сказал бы, что мне четырнадцать. И командовал бы полком! Командовал же полком Гайдар, когда ему было четырнадцать лет. Правда, он сказал, что ему шестнадцать. Ну, а я бы сказал, что мне четырнадцать и, на худой конец, стал бы снайпером — тоже не плохо! Стреляю-то я здорово! Я бы убил много фашистов. Целую кучу! Вот бы обрадовался дядя! «Молодец! — сказал бы дядя. — Вот это ты молодец! Вот это этвас!»Эх, попасть бы в Испанию!»
Я не спеша шёл по тропинке, размахивая убитой вороной, как трупом фашистского генерала, и сшибал белые одуванчики. Я сшибал их, как будто они вовсе не одуванчики, эти белые одуванчики, как будто это просто белые генералы, просто белые, просто белые… белые… просто фашисты… просто белые — вот! Я так развоевался, что даже не заметил, как подошёл к дому. Наш дом стоял на самом краю деревни. Я увидел на террасе бледный свет керосиновой лампы, потому что уже начинало смеркаться — закат догорал, — и силуэты каких-то людей в саду перед домом и услышал радостный лай Чанга и ещё голоса…
— Доннерветтер! На место! — услышал я вдруг.
Когда я влетел в калитку, дядя стоял на тропинке, ведущей к террасе, широко расставив ноги и растопырив руки, и, когда я налетел на него, он схватил меня в свои железные объятия и поднял на воздух вместе с винтовкой и вороной.
— Ты где пропадал? — кричал дядя. — Я жду тебя целый час! Поздоровайся! — и поставил меня на землю.
Позади дяди стояли гости. Двух я знал — Ломидзе и Власова, — это были дядины друзья. Но там было ещё несколько человек.
— Познакомься, — сказал дядя, — мои друзья: Сайрио, Вайнберг, Суслин, Бауэр…
— Миша, — сказал я.
Я по очереди пожал каждому руку.
В петлицах у дядиных друзей были красные гвоздики. У дяди в петлице тоже была гвоздика. Гвоздика — это революционный цветок, я это знал. Дядя очень любил гвоздику.
— Пойдём к столу, — сказал дядя. — Мы ждали только тебя. Сегодня я уезжаю…
Я чуть не выронил от неожиданности винтовку.
— Куда? — спросил я, совсем позабыв, что дядя не любил, когда его спрашивали «куда».
— Не закудыкивай дорогу! — засмеялся дядя. — Не закудыкивай!
— Надолго?
— Надолго. Может быть, очень надолго…
— А как же охота? — Я совсем растерялся.
Я быстро-быстро заморгал глазами. Дядя обнял меня за плечи.
— Товарищи! — крикнул он. — Идите к столу, а мы с Мишей сейчас! Пойдём, — сказал он мне, — нам надо поговорить…
Мы прошли с дядей в самый дальний угол сада, туда, где в кустах сирени, под смолистой разлапистой елью, стояла узкая некрашеная скамейка. Вся земля вокруг была усыпана еловыми иглами, ещё прошлогодними, и шишками. Здесь было наше местечко.Здесь мы часами беседовали с дядей. С тех пор как я помню себя, я помню эту скамейку, потому что много лет подряд мы жили на этой даче.
Мы сели на скамейку. Чанг тоже пришёл — он сел подле дяди и уткнул ему морду в колени.
Я посмотрел на дядю: он был очень серьёзным.
— Ты знаешь, что происходит в Испании?
Я кивнул.
— Я должен сообщить тебе один секрет: я еду в Испанию…
У меня дух захватило от этих слов.
— Драться с фашистами?
— Драться с фашистами.
— А я?
— А ты будешь здесь. С мамой. С папой. И с бабушкой.
— Я тоже хочу в Испанию! — крикнул я.
— Доннерветтер! — сказал дядя. — Слушай меня! — Он сказал это очень значительно. — Слушай меня внимательно: об этом никто не должен знать! Никто!Я доверяю тебе эту тайну, потому что верю в тебя. Ты уже взрослый. Я знаю, что ты никому не скажешь. Так надо. Это приказ!
Мы помолчали.
— А мама знает?
— Знает, — сказал дядя. — И папа знает. И бабушка. И мои друзья, старые большевики, которыеприехали меня провожать. Все они знают, но делают вид, что не знают. И ты будешь делать вид, что ничего не знаешь. Как будто я на курорте… Ясно?
— Ясно! — сказал я.
— Повторите приказ!
— Я знаю, что вы едете на курорт! — сказал я.
— Вот именно! — сказал дядя.
Он обнял меня и поцеловал.
— Ты не горюй! — сказал он. — Твоё время придёт! Придёт ещё твоё время. А пока ещё время моё. Я ещё не расквитался со всей этой сволочью. А ты учись. Математике. И стрелять учись. И рисуй. И заботься о Чанге — я оставляю его тебе. — Он погладил Чанга по голове.
— А как же Север? — спросил я тихо. — Мне скоро тринадцать.
— Когда я вернусь, — сказал дядя, — мы поедем на Север.
— Ты уж вернись! — сказал я. — Поскорей.
— Вернусь! — сказал дядя.
Мы пошли, обнявшись, к светящейся террасе через огромный вечерний сад. Уже стало темно. Далеко на западе догорала заря. Там всё было красное-красное, такое зловещее. Мы шли с дядей медленно, крепко обнявшись, шли медленно-медленно, и вдруг дядя запел, очень тихо, как будто не пел, а просто так говорил:
— «Там, вдали, за рекой, зажигались огни, в небе ясном заря догорала. Сотня юных бойцов из будёновских войск на разведку в поля поскакала…»
Я тоже стал подпевать дяде:
— «Они ехали долго в ночной тишине по широкой украинской степи, вдруг вдали у реки засверкали штыки — это белогвардейские цепи. И без страха отряд поскакал на врага, завязалась жестокая битва. И боец молодой вдруг поник головой — комсомольское сердце разбито…»
Я шёл рядом с дядей и тихонько подпевал, и в носу у меня немножко щипало, потому что хотелось плакать.
— «Он упал возле ног вороного коня и закрыл свои карие очи: «Ты, конёк вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих!»
Я вспомнил, как плакал от этой песни раньше, когда был совсем маленький. Мне очень жалко было молодого бойца. Я всё волновался — сумеет ли конь передать, что его хозяин честно погиб за рабочих? И как он это передаст?
А дядя всё успокаивал меня, объяснял, что вороной непременно передаст, потому что это не простой конь, а учёный… А теперь молодой боец стал старым бойцом, потому что он вовсе не был тогда убит, он был просто ранен, и теперь, когда он стал старым и мудрым, он опять отправляется в бой… И плакать нельзя, потому что я уже взрослый…
— «Там, вдали, за рекой, уж погасли огни, в небе ясном заря разгоралась. Капли крови густой из груди молодой на зелёную траву сбегали…»
— Ну, что вы так долго! — крикнула мама.
Мама стояла на ступеньках террасы, освещённая сзади колеблющимся светом керосиновой лампы, и лица её не было видно, вся она была тёмная, только волосы вокруг головы светились, как тёмное золото. Но даже сейчас, даже силуэтом своим, мама была красива…
— Что вы там делаете? — спросила она.
— Этвас! — сказал дядя, поднимаясь на ступеньки крыльца.
— Вечно у вас секреты! — сказала мама. — Как только не стыдно! Все давно уже ждут!
На террасе было шумно и весело. Все сидели вокруг стола. Стол был заставлен едой и бутылками. Большая лампа-«молния» висела под потолком над серединой стола. Вокруг неё кружились ночные бабочки. Всё на столе сверкало.
Мы с дядей тоже сели за стол. Я сел рядом с дядей, во главе стола. Напротив нас, на другом конце, сидели папа и мама. А по бокам сидели дядины друзья — Сайрио, Суслин, Ломидзе, Вайнберг, Власов и Бауэр. И бабушка.
— Ну, — сказал дядя, когда мы уселись, — кто будет тамадой?
— Ломидзе! — сказала мама. — Кому же ещё?
Тамада — распорядитель пира (это потом объяснил мне дядя).
— Ломидзе! Ломидзе! — закричали все.
Ломидзе встал. Это был большой, толстый усатый грузин. Он встал над столом, как скала. В руке он держал бокал, полный вина.
— «Нико-лай Вто-рой Рома-нов, — запел вдруг Ломидзе громовым голосом, — воделиаран-нуна! Предводитель хулиганов, воделиаран-нуна!»
Все расхохотались.
— Доннерветтер! — заорал дядя. — Ты помнишь?
— Ночь в горах! — сказал Ломидзе. — Елисаветполь! Князь Шервашидзе! Жандармы! Прошу внимания!
Все замолчали.
— Где соль? — крикнул Ломидзе.
— Она пред вами! — сказала бабушка. — Соль перед вами!
Ломидзе взял в левую руку солонку.
— Что главное в человеческой жизни? — спросил Ломидзе и обвёл всех торжественным взглядом. — Главное — это соль! Сколько съешь с человеком соли! Вот что главное! Теперь вопрос: зачем мы здесь собрались? Я думаю, что не ошибусь, если скажу: мы все здесь собрались, чтобы отправить одного человека на курорт…
(Смех. Аплодисменты.)
— Генацвале! — крикнул Ломидзе. — Скажите мне: хорошо ли мы знаем этого человека? Вон того, который сидит рядом с юным большевиком Мишей? Заслуживает ли он, чтобы отправить его на курорт?
(Крики: «Заслуживает! Заслуживает!»)
Я тоже крикнул:
— Заслуживает!
— Сейчас мы решим! — сказал Ломидзе. — Надо выяснить, сколько мы съели с ним соли. Прошу давать краткие справки, чтобы не задерживать собрание: где, когда и сколько соли?
— Начнём по часовой стрелке: ваше слово, Сайрио!
— Тысяча девятьсот девятый год! — сказал Сайрио. — Ссылка в Сибирь! Пуда три соли!
— Выпьем за эту соль! — сказал Ломидзе.
Все выпили. И я тоже выпил — дядя налил мне вина с водой.
— Слово имеет товарищ Суслин!
— Тысяча девятьсот двадцать четвёртый год! — сказал Суслин. — Каракумы. Особый отряд по борьбе с басмачами! И ещё Магнитогорский металлургический, тридцатый год! Восемь пудов!
— Выпьем за эту соль!
Все опять выпили. И я тоже.
— Товарищ Бауэр!
— Германия! — сказал Бауэр. — Девятнадцатый год. Четыре пуда!
— Выпьем и за эту соль!
— Не хватит ли? — сказала мама.
— Чего — соли? — спросил Ломидзе.
— Не соли, а вина! — улыбнулась мама.
— Кто тамада? — сказал Ломидзе. — Ваше слово, товарищ Вайнберг!
— Тридцать первый, Поволжье. Кампания по борьбе с голодом. Соли почти не было — поэтому грамм… грамм сто!