Похоже, милейший Валентин Васильевич действительно не в состояние ничем помочь… Но она все же решила попробовать еще раз.
   — Валентин Васильевич, — начала она, старательно подбирая слова — Вы только не считайте меня сумасшедшей. Я прочла несколько книг, их профессор Покровский читал незадолго до смерти. Там есть описания очень похожих заболеваний. В народе верят, что эти заболевания возникают у людей после встречи с так называемыми заложными покойниками…
   — Ну что ж, вы неплохо осведомлены. Очень неплохо… — задумчиво протянул Валентин Васильевич, после того, как Дуся пересказала ему чуть ли не всю зеленинскую монографию — Не вижу смысла ничего от вас скрывать. Извольте! Все расскажу, покажу и объясню. Вы желаете узнать, не была ли причиной смерти уважаемого профессора встреча с заложным покойником, и не от этого ли ваша подруга находится теперь в столь плачевном состоянии?
   Дуся подтвердила, что она желает, и очень даже сильно.
   — Что ж, — вздохнул Валентин Васильевич — Тогда прошу со мной. Здесь недалеко. Вы на машине?
   Дуся была на машине.
   — Тогда нам стоит проехаться. Если это, конечно, удобно.
   Это было в высшей степени удобно. Через пять минут, бодро урча мотором, Дусина машина катилась под горку, в сторону леса. Свернув на грунтовую дорогу, они проехали несколько километров, и остановились перед высоченным, в два человеческих роста, тесовым забором. Валентин Васильевич погремел ключами, покричал что-то у ворот. Ворота открылись. Они вошли на просторный двор, посреди которого возвышался двухэтажный бревенчатый дом на сваях. По двору стелился дымок, клубился вокруг свай. Вкусно пахло костром. Узкая лесенка поднималась к прорубленной в стене дома дверце.
   — Ого! — сказала Дуся — Просто избушка бабы Яги!
   — В некотором смысле так оно и есть, — кивнул Валентин Васильевич — Прошу вас!

Глава 35

   Валентин Васильевич приехал в Заложное в 65-м году и занял должность патологоанатома в только что отстроенной горбольнице. Работу свою он любил до такой степени, что коллеги со временем стали за глаза звать его королем мертвых.
   В 68-м бабка из вымершей деревни Хвостово, где всех жителей осталось две старухи, да дед, на подводе привезла этого самого деда в больницу. Бабка была черная, строгая, сморщенная, как печеное яблоко. Она терпеливо дожидалась в приемном покое, когда придет главный врач — ни кому другому обращаться не хотела. Когда он пришел, рассказала, что деда, лежащего на телеге, звать Ставром Петровым, и как он есть деревенский колдун, то сам помереть никак не может, кричит криком вторую неделю. Уж и трубу печную разобрали, и вперед ногами на двор его носили — ничего не помогает, хотя, казалось бы, средства надежные и проверенные. Уж если кого на двор вперед ногами вынесли — к утру, самое позднее, на другой день к полудню преставится.
   Тогдашний главврач посмеялся над старухиными суевериями, обещал позаботиться о Ставре Петрове, прочел краткую лекцию о необходимости своевременного обращения за медицинской помощью, и отправил бабку восвояси.
   Из документов у дедка была до дыр затертая, пожелтевшая метрика, выписанная урядником, и датированная, насколько удалось разобрать,1835 годом. По всей видимости, выписывавший метрику урядник находился в крепком подпитии и все напутал. На вид дедку было никак не больше семидесяти.
   Обследовав Ставра Петрова, доктора пришли к неутешительным выводам. Дедок и впрямь умирал. У него был рак, запущенный до такой степени, что главврач диву давался, как дед до сих пор жив.
   В больнице Ставр Петров пролежал три недели. Все это время он мучился страшно, и даже уколы морфия не слишком помогали. Дед лежал на койке желтый, высохший, обмотанный трубками, обколотый обезболивающим, стонал денно и нощно, и конца-края этому мучению видно не было.
   На двадцать второй день его пребывания в больнице сестра, войдя в палату, обнаружила, что капельницы выдернуты, кислородная маска валяется под кроватью, а Ставр Петров лежит поперек кровати совершенно холодный и безнаждежно мертвый. «Отмучился» — сказала сестра. И согласно заведенному порядку, отмучившегося деда привезли на каталке в больничный морг, к Валентину Васильевичу Прошину.
   Прошин разложил инструмент, и, напевая себе под нос про сердце красавицы, которое склонно к измене, приступил к вскрытию.
   Но стоило ему сделать продольный разрез, как дед открыл глаза и заговорил. Само собой, в обморок Прошин падать не стал. Напротив, ругнулся крепко, и кинулся было звать коллег из реанимации. Однако старик ухватил его за руку своей цепкой высохшей лапкой, и скоро-скоро зашептал, зашелестел Прошину прямо в лицо:
   — Сынок, помоги, не могу я так помереть, надо передать.. Передать нажитое… Христом Богом прошу, помоги….
   Странным образом подействовало это тихое бормотание на Прошина. Будто впал он в вечернюю дрему, будто укачало его на волнах стариковского слабого дыхания. И вот уже нет ни желтолицего деда на сверкающем хромом столе, ни доктора Прошина, ни больницы, ни красавиц, столь склонных к изменам, а лишь серая хмарь кругом. Шелестит жухлая трава под невесомыми шагами, туман застит глаза, голова наливается тяжестью, будто черной озерной водой, и вот уже Прошин — и не Прошин вовсе, а лишь медленная рябь у бережка, а вот уже и ряби нет никакой, один только холод и пустота… Холод и пустота, господи, какой же жуткий холод…
   Жизнь вернулась к Прошину жгучей болью в порезанной ладони. Открыв глаза, он с удивлением обнаружил, что стоит посреди прозекторской с пузырьком йода в руке, и щедро льет его себе на запястье, прямо на открытую рану, на аккуратный хирургический разрез с ровными краями. На столе лежал неподвижно Ставр Петров, прижимая к животу мертвой, окоченевшей уже рукой, выдранный из амбулаторной карты исписанный лист. «Я, Ставр, Пертров сын, желая помереть, быть похоронену и более не ходить, передаю все, что имею, Прошину Валентину» написано было на листочке аккуратным круглым почерком. В самом низу красовалась личная подпись Прошина — затейливая загогулина, красно-бурая, запекшаяся…
   К чести доктора Прошина надо сказать, что умом он после этого случая не тронулся, и в потустороннюю жизнь не уверовал. Просто свалился с высоченной температурой. Выздоровев же, здравомыслящий доктор был уже совершенно уверен, что все случившееся, а точнее, привидевшееся ему в тот злополучный день — прямое следствие отравления несвежими рыбными консервами. Основным аргументом в пользу отравления был тот факт, что дикая записка с нацарапанной кровью подписью без следа исчезла. А следовательно, ее никогда и не существовало.
   Пока Прошин лежал в температуре, старуха из Хвостова снова наведалась в больницу, погрузила тело Ставра Петрова на телегу, и увезла хоронить на хвостовское кладбище. Валентин Васильевич полагал, что неприятные воспоминания об отравлении также будут навсегда похоронены. Однако два года спустя ему пришлось признать, что рыбные консервы тут совершенно ни при чем, и история еще только начинается.
   Поводом к реабилитации консервированных ивасей в собственном соку послужил невероятный случай со сбежавшим трупом, так искрометно описанный журналистом «Известий».
   Едва Прошин увидел этот самый сбежавший труп, он понял, что перед ним тот самый мужик, которому Валентин Васильевич накануне проводил вскрытие. С этим мужиком вышло странно с самого начала. Как-то раз, придя на работу, Прошин обнаружил, что у дверей его кабинета сидит маленькая старушка в цветастом платочке.
   «От молодца бабка! — подумал Прошин — В таком возрасте возле морга сидеть и совей очереди дожидаться — милое дело».
   Однако бабка объяснила, что пришла за сына просить. Прошин, само собой, удивился несказанно. Понятное дело — просить за сына у хирурга. Даже у ортопеда просить за сына можно, не говоря уж по уролога. В особенности, конечно, распространена в средней полосе России традиция просить за сына у нарколога (правда, за этим местные матери ездили в Калугу — такой роскоши, как нарколог, в Заложном отродясь не водилось). Но зачем она к нему-то пришла? Он ведь не нарколог вовсе, и даже не терапевт…
   Прошин попытался объяснить бабке, что лечить ее сына — вовсе не его профиль. Но бабка твердо стояла на своем: она пришла именно к тому, к кому надо.
   — Сынок —то мой помер, — разъяснила бабка Прошину — С утра сегодня так и помер. Яшка его порезал, негодяйский сын, что б ему провалиться, подлецу, и не вылазить. Один он у меня был, сынок-то, уж ты помоги старухе, мил человек.
   — Чем же я вам могу помочь? — в полном недоумении поинтересовался паталогоанатом.
   — Дак хвостовский-то дед все свое тебе оставил, — сказала бабка — Значить, к тебе и пришла. Дед был жив — так к нему моя бабка, покойница, земля ей пухом, ходила.
   После этого старуха долго несла несусветицу про то, какой хвостовский дед был мастер на все руки. Если, дескать, хорошенько попросить, мог и больного вылечить, и здорового в гроб уложить, а если что — так и оживить покойника.
   Наслушавшись вдоволь, Прошин бабку прогнал прочь, а сам взялся за работу. Часа через два в прозекторскую действительно прикатили на каталке ее сынка — зарезанного в пьяной драке Николая Калитина тридцати семи лет от роду.
   Как и положено в случае насильственной смерти, Прошин провел вскрытие, снял перчатки, и с чистой совестью пошел домой. Дома зажарил яичницу, посмотрел матч «Динамо» Киев — «Торпедо» Москва, и лег спать.
   Сон Валентину Васильевичу в ту ночь приснился странный. Среди ночи заскреблось в окошко. Накинув на голое тело пальтецо, Прошин вышел в огород, и ничуть не удивился, увидав там хвостовского деда Ставра — желтого, сморщенного, с пустыми глазницами. Ставр поманил Прошина крючковатым пальцем и заспешил вниз по улице. Прошин отчего-то пошел за ним. По мостовой полз густой туман, накрывший скоро и деда, и самого Прошина с головой, так что вообще непонятно стало, куда они идут. Однако ступал Прошин твердо, будто дорога ему была давно и хорошо знакома.
   Долго ли они шли? Он не знал. Вокруг слышались шорохи, временами казалось, что кто-то — рядами, шеренгами, огромной первомайской толпой — шагает рядом. Только эти идущие рядом не кричали ура и не махали знаменами. Они шли молча, дыша холодом и сырым мясом, и Прошин чувствовал, как от их холодного дыхания шея покрывается гусиной кожей. Шаги их были невесомы, будто шли в тумане не живые существа, а бестелесные тени. Если и полоскались над их толпами знамена, то были это не веселые красные стяги, громко хлопающие на весеннем ветру, а истлевшие флаги осени, в мертвой тишине плывущие над безлюдными деревнями и черным лесом, над бесплодной равниной, от одного взгляда на которую печаль разрывает сердце.
   Идти было все тяжелее. Асфальт сменился под ногами мягкой то ли хвоей, то ли мхом. И то ли этот мох, то ли сам туман, киселем сгустившийся над землей, жирно чавкал под вязнущими, оскальзывающимися ногами. Задыхаясь, обливаясь холодным потом, брел Прошин в молочной белизне, и не было конца этой дороге, и давила на спину ноша, которую неизвестно кто, когда и для чего опустил в тумане на его слабые плечи. Прошин не знал, откуда появилась на спине тяжесть, не мог увидеть, что несет он через туман, по мягкой зыби, в которую все глубже окунались ноги. Только чувствовал, как горит под грубыми лямками стертая в кровавые пузыри кожа.
   Прошин понял, что не может больше ступить ни шагу, остановился. И почувствовал вокруг глухой рокот, как от накатывающей издали темной штормовой волны, которая вот-вот навалится, сомнет, перетрет в песок, и развеет, растворит в тумане. Останавливаться было нельзя. Он снова двинулся вперед. Скоро дорога кончилась.
   Что было дальше? Прошин не помнил. Помнил только хруст ломающихся веток, похожий на хруст ломающихся костей, и как что-то стегануло его по лицу, но это уже не имело никакого значения. Сейчас ничего значения не имело, кроме одного. Но вот этого единственного, действительно важного, Прошин не помнил, а может, и вовсе не знал.
   Он пришел в себя среди леса, на небольшой проплешине. Луна заливала поляну диким светом, и деревья — черные, плоские — казались вырезанной из картона декорацией к школьной постановке сказки о том, в кого превращаются непослушные дети, ступившие на лесную дорогу, попившие там водицы… Где-то в стороне слышалось журчание воды, вроде как ручей протекал неподалеку. У ног Прошина клубилась то ли паром, то ли туманом, не разберешь, дыра в земле. У края ее лежал большой темный куль. Прошин подумал, не его ли это загадочная ноша (и когда только он успел ее снять? — нет, он не помнил). Почему-то доктору не хотелось рассматривать этот куль, не хотелось знать, что же это такое нес он на плечах через весь город, через лес, сюда, к дышашей влажным паром дыре. Отчего-то жутко было даже подумать, что это могло быть.
   Прошин опасливо попятился. И вовремя. Из отверстия в земле с плотоядным чмоком вырвался гигантский сгусток пара. А когда дыра всосала его обратно, ничего на краю уже не было.
   Ломая кусты, бросился Прошин прочь, и если бы он мог в эту минуту кричать, то его крики вспороли бы ночь на многие версты вокруг, и долго еще у окрестных жителей уши от этих криков сочились бы кровью. Но Прошин не мог кричать. Он просто ломился через кусты как можно дальше от этого места, и от того, что лежало на краю туманной воронки. Прочь от безумной луны, от картонного леса, туда, где жизнь, где гремят костяшками домино, болеют за динамо и укачивают плачущих младенцев, которым приснились унылые равнины под истлевшими знаменами осени, о которых люди, вырастая, забывают до поры до времени к великому своему счастью.
   Проснулся Прошин уже за полдень. Обругав себя последним идиотом за то, что не поставил с вечера будильник а таз у кровати (когда ставишь в таз, звон получается такой, что мертвого поднимет), Прошин кинулся к шкафу за штанами, да так и замер с открытым ртом. Из зеркала не него смотрело огромное, раздувшееся, словно воздушный шар, фиолетово-багровое существо с китайчатыми щелками вместо глаз. Одето существо было отчего-то в прошинские сатиновые трусы. Под ногами у существа рассыпан был какой-то лесной сор — хвоя, земля, скелетики прошлогодних листьев. Такой же сор устилал дорожку от двери к кровати.
   Диагностировать кожное заболевание, так внезапно и так страшно поразившее паталогоанатома, не смог ни один врач Заложновской горбольницы. До вечера Прошин продолжал надуваться, из фиолетово-багрового стал почти черным. У него сильно кружилась голова, и, стоило закрыть глаза, как неясные, пугающие образы всплывали в воспаленном сознании Валентина Васильевича, заставляя его хрипеть и задыхаться. Спасать Прошина прибыл лично главный хирург, он же, по совместительству, заведующий больницей, человек не испорченный прогрессом, и в качестве лучшего лекарства от всех болезней признающий смесь магнезии и активированного угля. Он дал Прошину этого самого угля, для верности обмазал его с ног до головы ихтиоловой мазью, после чего Валентин Васильевич немедленно раздуваться перестал. На следующий день Прошин был вполне здоров, если не считать, что с него лоскутами свисала облезшая кожа, а карминно-красная сыпь все еще украшала патологоанатома с ног до головы.
   На работу он не торопился. Главврач выписал бюллетень на три дня. Все эти три дня следовало пить магнезию и мазаться ихтиолкой, чтобы окончательно победить недуг.
   Прошин попросил соседку Клавдию Ивановну купить в гастрономе кефиру и булку, улегся в постель, и,развернув вчерашнюю газету, предался разнузданной лени, которая была тем приятнее, что ленился Прошин на вполне законных основаниях. Однако, счастье оказалось весьма скоротечным. В больнице произошло ЧП — пропал труп зарезанного Николая Калитина, которого Прошин вскрывал накануне. На другой день, спозаранку, несчастного Калитина нашли в лесу работницы кирпичного завода.
   Собственно, никто никогда не признал бы в безымянной жертве маньяка порезанного злопыхателем Яшкой Николая Калитина. Дело в том, что оперировал его практикант, присланный из Калуги — Андрей Стасов. Утомленный жизнью главврач, на старости лет окончательно уверовавший в чудесные свойства ихтиоловой мази, дал практиканту полную свободу действий. В итоге Стасов целый месяц принимал роды, вскрывал нарывы, накладывал швы, и однажды даже весьма удачно удалил аппендицит слесарю ремонтнику заложновского автопарка Ивану Кузьмичу Чуеву. Когда порезавший Калитина Яшка, вмиг протрезвевший от содеянного, притащил истекающего кровью друга в приемный покой, зашивать пострадавшего доверили, опять же, Стасову. Он вроде бы сделал все, как надо. Но то ли рана была смертельной, то ли упитый вдребезги Яшка слишком долго волок Николая до больницы, то ли учили Стасова не вполне правильно, однако пациент скончался почти сразу после операции. А Стасов наутро уехал назад, в Калугу — его практика закончилась.
   Главврач Калитина в глаза не видел. Но была еще медсестра Полина Степановна, ассистировавшая при операции. Она-то и признала недавнего пациента в неизвестном полуживом мужике, которого привезли в больницу из лесу на милицейском уазике.
   Полина заглянула в больничный холодильник, обнаружила, что трупа Николая Калитина на месте нет, но панику поднимать не стала. Сообразив, что ситуация, мягко говоря, неоднозначная, она не стала бегать по больнице с криками «Покойник —покойник, у нас живой покойник!» Дождавшись, когда главврач явится на работу, зашла к нему в кабинет, закрыла за собой дверь, после чего все рассказала.
   Каким образом этот разговор, происходивший за закрытой и для пущей надежности запертой на щеколду дверью, стал достоянием гласности, так никому узнать и не удалось. Но факт остается фактом: к часу дня о живом трупе знала половина города Заложное, а к четырем часам — корреспондент Известий, остановившийся в санатории неподалеку и освещавший семинар работников здравоохранения. Этот самый корреспондент, не добившись никаких объяснений от главврача заложновской больницей, и попросил Покровского прокомментировать чудесное воскрешение. Покровский — желчный бородач в золотых очках, один из самых блестящих ученых в стране, воскрешением чрезвычайно заинтересовался, и лично отправился в Заложное взглянуть на живой труп. Узнав о приезде светила советской медицинской науки, заведующий немедленно отправил Полину Степановну домой, сам же Покровскому сообщил, что история про труп высосана из пальца. Просто, мол, старая подслеповатая санитарка обозналась, вот и пошел слух. Труп Калитина отдан родственникам. А что за мужика нашли в лесу ему неведомо.
   Покровский, тем ни менее, настоял, чтобы мужика ему показали. Осматривал он его ровно два часа, качал головой, цокал языком, записывал что-то в блокноте. Просил голубчика ответить на вопросы (на что голубчик только мычал и пучил бельма), щупал зашитый грубым швом живот… В итоге профессор раскланялся, сообщил, что случай интереснейший, в своем роде уникальный, и обещал приехать снова завтра прямо с утра.
   Вечером заведующий вызвал Прошина. Прибежала Клавдия Ивановна, муж которой был начальником здешней пожарной дружины, и потому у него в доме имелся телефон — по должности полагалось. Запыхавшаяся Клавдия сообщила, что Прошина немедленно и срочно требуют на работу.
   Выпив положенную вечернюю порцию магнезии, Прошин потащился в больницу, недоумевая, что за строчный вызов может быть у паталогоанатома — это же не акушер, в конце концов.
   Главврач сидел у себя в кабинете очень унылый. На столе стояла полупустая бутыль медицинского спирта. Он молча взял Прошина за плечо и повел в палату, где мычал и метался на койке странный, то ли мертвый, то ли живой пациент.
   Прошин сразу узнал Николая Калитина. Это бесспорно, стопроцентно и безусловно был он — зарезанный пьяница, мать которого позавчера уговаривала Прошина помочь, и рассказывала небылицы про хвостовского старика. Валентин Васильевич точно знал, что позавчера вечером этот самый Калитин был мертв, потому как сам делал вскрытие. Однако теперь мертвый Калитин шевелил губами, дышал с присвистом и выказывал прочие признаки чудом возвратившейся жизни.
   При виде столь волшебно ожившего Николая, Прошина заколотило. Первым делом он подумал: «Из больницы вышибут. Вот как пить дать вышибут». Основная вина, конечно, ложится на Стасова, который констатировал смерть. Но он мальчишка, практикант, что с него взять…
   А вот Прошин, опытный врач, не подверг диагноз ни малейшему сомнению, и зарезал, выходит, живого человека. Валентин Васильевич так перепугался, что даже не задумался, отчего человек этот после добросовестно произведенного вскрытия жив, и как он может счастливо существовать отдельно от собственных своих внутренностей, которые Прошин вчера заботливо упаковал в целлофан и спрятал в больничный холодильник.
   Когда главврач попросил Прошина посмотреть на пациента повнимательнее, и сказать определенно, Калитин это или нет, у Валентина Васильевича чутьне сделался нервный припадок. Может, и сделался бы. Но тут в палату вошла давешняя старушонка в синем платке — мать Николая.
   Не обратив ни малейшего внимания на главврача, она прямиком направилось к Прошину и согнулась перед ним пополам. На вопрос главврача, что все это значит, старуха сверкнула черными глазами, прошамкала:
   — За сыном пришла.
   И, повернувшись к Прошину, снова поклонилась в пояс:
   — Спасибо тебе, милый, зачтется.
   Милый Прошин, впрочем, тянуть не стал, решив, что пусть уж ему зачтется немедленно. Отвел бабку в сторонку, объяснил: теперь ее черед делать, что попросят. Переговоры закончились тем, что матери Николая Калитина, мычащего на койке, было выдано свидетельство о смерти сына.
   Старуха расписалась в книге выдачи тел, нарядила ничего не понимающего Николая в новенький габардиновый костюм (для похорон покупала, ан вот и к радости пригодился — объяснила бабка), и увезла домой, в деревушку Космачево, расположенную километрах в сорока от Заложного.
   Таким образом, удалось сбыть с рук вызвавший нездоровый ажиотаж среди народонаселения живой труп, и даже провести его по документам, как труп самый обыкновенный. А если кто спросит про найденного в лесу мужика, всегда можно сказать, что находясь в невменяемом состоянии пациент сбежал из больницы в неизвестном направлении.
   В честь счастливого избавления заведующий допил спирт, вследствие чего следующий день провел дома, принимая попеременно магнезию и активированный уголь. Профессор Покровский, обещавший навестить Калитина, назавтра не приехал, и Прошин вздохнул с облегчением. Не приехал Покровский и послезавтра. Явился лишь через неделю. Но через неделю Прошин знал уже гораздо больше, и мог принять меры.

Глава 36

   Отправив Калитина с матерью восвояси, Прошин на следующее же утро поехал в Хвостово, к бабкам. Он испугался — всерьез. До того, как хвостовский дед очнулся на прозекторском столе, жизнь Валентина Васильевича Прошина была простой и ясной, как заря коммунизма. Он любил свою работу, добился кое-каких успехов, вел собственные исследования и собирался года через три-четыре опубликовать их результаты в одном уважаемом медицинском журнале. Все шло прекрасно, пока хвостовский дед не ухватил Прошина за руку. Именно с этого вся чертовщина и началась. Именно в Хвостово должен был направиться Прошин, если хотел хоть что-то понять в кошмаре, больше похожем на дурной сон, чем на жизнь советского паталогоанатома, ревнителя прогресса и служителя науки…
   Слободская, до тех пор слушавшая Валентина Васильевича не перебивая, усмехнулась:
   — Ситуация, очень похожа на нашу. Только в моей жизни чертовщина началась с посещения города Заложное Калужской области.
   — В сущности, похоже, да-с, весьма похоже… Я ведь тогда и поступил точно также, как вы сейчас, драгоценная Анна Афанасьевна, — заулыбался Валентин Васильевич, подливая Слободской чаю и придвигая поближе вазочку с вареньем — Отправился, так сказать, к истокам, да-с… Вы кушайте, прошу, сам варил, смородина…
   Подождав, пока драгоценная Анна Афанасьевна начнет кушать, Прошин продолжил свой рассказ.
   С поездкой в Хвостово ему повезло. Было засушливое лето, и дождь давно не выпадал. Таксист объяснил, что в распутицу к Хвостову ни за что не проехать, да и зимой туда не доберешься. Деревенские бабки все необходимое закупают в городе летом, на весь год. Спички там, макароны, ситчик на постель… А потом до следующего лета безвылазно сидят в своем Хвостово. Прошлый раз, чтобы перед выборами привезти им бюллетени для голосования, пришлось цеплять к трактору волокушу — такие полозья из бревен. Да и то трактор по дороге застрял. Людей, кроме двух старух, в Хвостове никаких нет, телефона нет, газа и электричества тоже нет, конечно. И дороги дальше нет — так что вылезайте, уважаемый, приехали.
   Заплатив по счетчику, Прошин побрел пешком через лес. Вышел на околицу, огляделся.
   Когда-то здесь жило народу побольше. Десяток изб — почерневших, покосившихся, с проваленными крышами и торчащими кое-где, словно ребра истлевшего исполинского зверя, стропилами, стояли не вдоль улицы, как принято это в русских деревнях, а в кружок, вокруг широкой поляны.