Мекала где-то вдалеке коза, трясла бубенцом.
   — Эй, шалая, эй, пошла давай-ка! — услыхал Прошин, и обернулся. Скрюченная старушонка в вытертой душегрейке тащила на веревке упирающуюся козу. Увидев стоящего посреди поляны Прошина, она забыла про козу, и странно звонким голосом закричала:
   — Кудеяровна! Кудеяровна! Подь сюда! Говорила я те, чугун-голова, гостей ждать надоть!
   Кудеяровна — сморщенная, как печеное яблоко бабка, привозившая Ставра помирать в больницу и забиравшая его после назад, споро семеня, выбежала на крыльцо.
   В честь приезда Прошина старухи вытащили из закопченного угла избы яркий медный самовар. «Завод Федора Чалина, Тула, 1766 год» — прочитал Прошин на клейме. Кудеяровна побежала в сени, принялась отвязывать с перекладины пучки сухих травок.
   — Ужо тебе чаю, ужо, — приговаривала она, проворно перебирая руками.
   Растерла травки между ладоней, высыпала в чайник с красным петухом на боку, пошевелила губами, что-то бормоча под нос, и подождав немного, налила Прошину пахнущий летним полднем чай.
   Валентин Васильевич пытался было завести разговор, но бабки смотрели на него своими странно молодыми глазами, и твердили, что прежде — чай, а потом уж все разговоры.
   Однако ж разговоров никаких после чая не получилось. Едва одолев полчашки, Прошин понял, что еще секунда — и он заснет прямо за столом, упав носом в блюдце с медом, заботливо подвинутое ему Кудеяровной. И едва подумал — в самом деле уснул. Последнее что он помнил — это свое удивление. Бабки что-то говорили друг другу, смеялись, как девушки на гулянье, и Прошин вдруг заметил, что у обеих старух, которым было лет по девяносто, не меньше, совсем ровные, белые, без единой щербинки, зубы.
   Когда Прошин проснулся, он уже почти все знал. Знал, что трава для чая называется полдуденница, простой человек от нее тоскует и помрет на третий день. Знал, что жить ему теперь на земле семь жизней, да еще две, потому что принял он в наследство от деда Ставра, старого хвостовского колдуна, всю его силу и всю обузу. Знал, что умирать будет долго и тяжко, а если некому будет передать свое наследство — так и не помрет по-настоящему, станет ходить по домам, морить каждого встречного — поперечного, покуда наследник не сыщется. Проснувшись, Прошин знал, что мертвые — не всегда мертвые, а живые — не всегда живые, и знал, как это поправить. Он вспомнил, как нес через лес мертвого Николая Калитина. Как дошел до реки Смородины, которая начало берет из мира мертвых, но вода ее уносится в мир живых, как оставил закоченевшее тело у горячего ключа, и как назавтра Калитин был уже жив. Прошин знал: это потому, что вода в ключе особая. Он знал все. Правда, не все сразу запомнил, но знал, и мог из этого своего знания черпать и пользоваться им, потому что был теперь в некотором роде и при некоторых условиях хозяином над мертвыми и над живыми. Прошин тогда, правда, не обратил внимания на эти условия.
   — Погодите, — потерла Дуся переносицу, — Чего-то я тут не понимаю… Выходит…
   Она прикрыла глаза. Вот тебе и народные сказки, черт побери. Определенно выходило, что никакие это не сказки, а самая, что ни на есть правда. Все на самом деле. И милейший доктор Прошин, угощающий ее чаем с вареньем домашнего приготовления — на самом деле хозяин живых и мертвых.
   «Может, он просто сумасшедший» — с надеждой подумала пламенная Слободская. Может, если его сейчас огреть табуреткой по башке, связать полотенцем и свезти в ближайшую дурку, все вернется, станет на свои места, мир снова будет простым, реальным и привычным…
   Если бы дело касалось только сбежавшего трупа тридцатилетней давности и грустной истории профессора Покровского, Дуся так и поступила бы. Но была еще Соня, медленно умирающая в больнице. Значит, если есть надежда — хотя бы самая маленькая — что доктор Прошин в состоянии ей помочь, его нельзя вязать полотенцами и тащить в дурку. Определенно, дать Прошину табуреткой по башке — не лучший выход из положения.
   «Беда в том, — подумала Дуся — Что он, конечно, законченный псих. Но ко всему прочему этот псих — еще и хозяин живых и мертвых».
   Пламенная Слободская чувствовала себя Алисой в стране чудес. Но ее страна чудес была не только безумной. Она, к сожалению, была еще и всамделишной. В этой настоящей стране недобрых чудес Дуся вдруг стала совсем маленькой и абсолютно беспомощной. Как там у Кэрролла? Пузырек с надписью «Выпей меня»? По вкусу лекарство напоминало жареную индейку, ванильное мороженое и ананасы? Если разом опорожнить пузырек с надписью «Яд», рано или поздно почувствуешь легкое недомогание? Да, в книжной стране чудес все именно так и происходило. Но не здесь. Здесь не было пузырьков с этикеткой яд, и не было бутылочек с приклеенной к горлышку запиской «выпей меня». А на вкус все было совсем обычное: просто черный цейлонский чай с домашним вареньем. Никаких инструкций по применению, никаких табличек «Не влезай, убьет!». Просто Дуся Слободская пришла в гости к милому доктору Прошину, попила чаю за разговором, а потом, когда думала, не дать ли ему по башке табуреткой, обнаружила, что не может не то что рукой — пальцем пошевелить. Нет, она не сделалась маленькой. Будь Дуся ростом с ноготь, превратись в дюймовочку, она бы вылезла отсюда, из этого жуткого дома, через замочную скважину, проскочила через щелку в высоченном заборе, спряталась бы в густой траве, улетела, оседлав мотылька, на волю. Туда, где люди смертны, а оттого радуются каждому дню, согревают близких своим теплом, чтобы не закоченели, не превратились в нежить с мертвыми глазами. Увы. Она не сделалась маленькой. Она была по-прежнему девушкой среднего, 165 сантиметров, роста, размер ноги — 37 с половиной. Размер бюстгалтера — Б, джинсы 34, но иногда можно втиснуться и в 32. Если три дня есть тертую морковь. Но сейчас Дуся не смогла бы есть тертую морковь — губы не слушались ее, рот был будто запечатан воском. Она не могла даже моргнуть, скосить глаза в сторону, посмотреть, кто там ходит у нее за спиной осторожными шагами хищника. Она могла только сидеть на табурете, и слушать, что говорит доктор Прошин — хозяин живых, повелитель мертвых. Милейший доктор Прошин, черт знает чем напоивший ее. Очаровательный человек, который собирается — видно, видно по глазам, что собирается — сделать с ней все самое жуткое и отвратительное, что только бывает на свете. Все то, что видится в страшных снах, все то, что в реальной жизни с тобой случиться никак не может, потому что это было бы слишком дико…
   Прошин, между тем, говорил не умолкая. Похоже, за тридцать лет, прошедшие с тех пор, как хвостовский дед передал ему все свои чины и обузы, Валентин Васильевич вдоволь намолчался, и теперь рад был слушателю.
   «Может, он меня напоил этим своим парализующим чаем специально, чтобы я слушала его, не могла перебить, сказать, что мне пора, мама ждет, и уйти, не выслушав до конца?» Если бы Дуся могла улыбаться, она бы сейчас улыбнулась собственной странной мысли и собственной наивности. Она же взрослая девушка! Все хуже. Намного хуже. Если смотреть на вещи реально, то в лучшем случае (в самом, самом лучшем) она повторит судьбу Профессора Покровского.

Глава 37

   Профессор Покровский приехал в Заложное через неделю после визита Прошина в Хвостово. Лучше бы он вовсе не приезжал, энтузиаст чертов. Был бы жив, растил бы дочь, и не пришлось бы несчастной вдове обивать потом пороги КГБ и ФСБ в поисках мифических врагов и зложелателей. Прошин рассказал Дусе то, о чем Слободская, практически наизусть выучившая Зеленина, уже и сама начала догадываться. Не зря на Руси заложных покойников хоронили, подрезав пятки, поломав хребет, проткнув грудь колом, и зашив незрячие глаза.
   Не зря закапывали их на перекрестках, чтобы не нашли дороги домой. Не зря боялись, что придет упырь, усядется за печью, да и не встанет, пока все, кто рядом, не перемрут. И это никакие не сказки, что к кому заложный покойник повадился — и сам не жилец. Это — на самом деле.
   Увидев, как профессор Покровский орет на главврача, требуя карту исчезнувшего больного, Прошин понял: этот не остановится. Он ученый, исследователь, ищейка по натуре. Он будет рыть носом землю, пока не докопается до правды. И тогда для Прошина все будет кончено. Все его надежды будут похоронены, причем похоронены по всем правилам — с подрезанными пятками, лапником на одну сторону, на перекрестке, без надежды на воскрешение.
   Прошин не мог этого допустить. И когда профессор отбыл домой, в Москву, поехал в Космачево. К матери живого и мертвого одновременно Николая Калитина.
   Она ждала его. Знала, что приедет. И Прошин знал, что она знала. И знал, почему за сына просила. Не для него просила — для себя. Хотела, что б простил. Как-то давно, после армии, связался ее Коля с Клавкой — девкой прожженной и непорядочной. И просила его мать, и умоляла: оставь ее, другую найдешь, а он и слушать не хотел. Клавка от него живот нагуляла, свадьбу уже играть собирались. Что было делать? Ну и пошла мать к хвостовскому деду. Через два дня Клавка полезла на чердак сено ворошить, свалилась, да и напоролась на вилы.
   Когда добрые люди донесли Николаше, что неспроста Клавка на вилы напоролась, напился он так, что еле жив остался. А как протрезвел, пришел к матери, и говорит: «Будь ты проклята, что б на том свете ни сна тебе, ни покоя не было!» И в город уехал. Запил там сильно, покатился по кривой дорожке. Так и помер, не простив.
   — У нашего с вами любимого Зеленина много написано о том, что проклятые родителями дети не находят после смерти покоя, и вынуждены вечно скитаться по земле, испытывая адские муки, — ровным доброжелательным голосом рассказывал Прошин. «Будто лекцию читает» — подумала Дуся.
   — Но правда в том, что родители, перед детьми виноватые и проклятые ими, также не знают покоя. Так сказать, высшая справедливость. Конечно, мать Калитина приложила все усилия к тому, чтобы сын хотя бы на короткое время вернулся к жизни, и простил ее.
   Что ж, сын к жизни стараниями Прошина вернулся. В новом своем состоянии, равнодушный и к смерти возлюбленной Клавки, и к человеческим обидам, подарил матери свое прощение. Так что с Валентином Васильевичем она Николая отпустила с легким сердцем. Вернется — хорошо, нет — тоже не беда.
   За два дня до этого Прошин, хитро выпытав у главврача телефоны московского профессора Покровского, позвонил ему, представился коллегой, с которым профессор якобы когда-то работал, и спросил, не может ли племянник-абитуриент остановиться на время подготовки к экзаменам в квартире Покровских. Профессор не возражал, тем более, что семья его уехала в Ялту на отдых. Это было очень кстати. Прошину не хотелось бессмысленных жертв. Он не был душегубом, он был ученым, исследователем. Покровский его научной работе мог помешать, и тут все было решено окончательно и бесповоротно. Однако жена и дочь никакого отношения к делу не имели, и загубить еще две жизни просто так, за здорово живешь, Валентин Васильевич считал неправильным. Во всяком случае, тогда он так считал.
   Валентин Васильевич привез Николая в Москву, оставил у подъезда Покровского, и отправился назад, в свою больницу, к своей работе. Каждый вечер, выпив чаю с полуденницей, Прошин закрывал глаза и чувствовал, как Николай без сна, без движения, сидит в комнате дочери Поровского, за закрытой дверью. Он ощущал, как тянет из-под двери мертвечиной, как расползается это неживое по квартире, как Покровский день за днем вдыхает его, шаг за шагом приближаясь к тому миру, откуда несет свои смрадные воды река Смородина.
   Домработница, пожилая дама, не столь увлеченная жизнью, как профессор, заболела первой. Слегла, и встала только для того, чтобы напоследок поехать на родину, в Воронеж, поклониться могилам родителей, к которым должна была вскоре присоединиться. Что ж, ей не повезло. Но наука требует жертв, тут ничего не поделаешь. Впрочем, смерть домработницы Прошина не слишком расстроила.
   Профессор держался почти три недели. Жажда жизни была очень сильна в этом человеке, и он сопротивлялся до последнего, цеплялся за свою работу, пытался не поддаться, остаться здесь.
   — Но как вы, драгоценная Анна Афанасьевна, очевидно, знаете, из этого ничего не получилась, — покачал головой Прошин — Законы жизни и смерти столь же объективны, непреложны и независимы от наших желаний, как законы оптики либо термодинамики.
   Законы оптики и термодинамики смерти оказались таковы, что просидев три недели в Москве Николай вскоре умер вторично, и на сей раз — окончательно.
   В этом заключалась одна из основных проблем и одновременно — одна из основных целей научных трудов Прошина.
   Не будучи душегубом, Валентин Васильевич сказал себе, что все происшедшее неслучайно, и наследство Ставра он, Прошин, повернет во благо человечеству, как и положено настоящему ученому. Русский народ со свойственной ему манерой вечно все преувеличивать и переиначивать, несколько передернул и с заложными покойниками. Отнюдь не всегда, а главное не везде умерший преждевременно либо насильственной смертью способен пробудиться к своей новой необыкновенной жизни. К большому сожалению Прошина, оживали лишь те покойные, которых он приносил к роднику на поляне.
   — Представьте, пары родника — вреднейшее вещество, вреднейшее, дорогая моя. У меня вызывают кошмарную аллергию. В первый раз, как я уже вам рассказывал, весь раздулся и посинел, кожа лоскутами слезала, — жаловался Прошин — То что у вас было на ноге — невиннейшая вещь, поверьте. Это ведь, как вы, наверное, догадались, не от растительного яда у вас ножка, извиняюсь, коростой покрылась… Гампус — растение красивейшее, и при этом совершенно безобидное… Это вы, милейшая, по поляночке прошлись, по краешку. Хорошо, родник спал в это время, не сильно пострадали… А мне каково?! Пришлось добывать костюм химзащиты, и усовершенствовать его по собственным чертежам. Только в нем и работаю… Прекрасный костюм получился, жаль, не могу вам сейчас показать, вы бы восхитились!
   По всей видимости, Прошин не был в курсе, что его костюмом Дуся уже восхитилась, когда Веселовский привез ей в редакцию фотографии из леса. Лупоглазое толстомордое существо со снимков было, оказывается, не инопланетянином, а всего лишь доктором Прошиным в костюме химзащиты…
   — И представьте, какие сложности — продолжал доктор — Чтобы оживить их, надо еще и время подгадать.
   Время подгадать ему всегда было сложно. Большую часть времени ключ, плюющийся живой и мертвой водой, спал, не проявляя никакой активности. Выбросы случались редко, и за долгие года Прошину так и не удалось понять, когда и отчего ключ вдруг просыпается. Единственное, чему он научился — это по приметам определять время следующего выброса. Где-то за три-четыре часа до извержения, как для себя назвал это Прошин, его преимущественно апатичные и тихие живые мертвые пациенты начинали беспокоиться, выть, и бросаться на решетку. В этом случае следовало быстро собираться, транспортировать на поляну к роднику тела тех, кого Прошин собирался оживлять, рубить лапник, тесать колья, готовить шалашики, куда следует складывать пациентов после купания… В общем, хлопот не оберешься… Больше того: для последующего поддержания псевдожизни пациентам требовалось оставаться где-нибудь неподалеку, в радиусе километров двадцати, максимум — тридцати от места своего, если можно так выразиться, второго рождения.
   — Цель моих исследований, — объяснял Прошин Дусе — Сделать возможным оживление в лаборатоных условиях, и поддержание псевдожизни в любой точке нашей страны, и даже мира. Представьте, драгоценная Анна Афанасьевна, как восхитительно это переменило бы жизнь всего человечества! Вечная жизнь, победа над древнейшим врагом человеческим — над смертью…
   Тут доктор нервно заерзал, завертел головой, лицо его задергалось, глаза сделались пустыми.
   — Победа над смертью в человеческом понимании этого слова, — сказал он будто бы чужим голосом. Гулким, как из бочки.
   «Шизофрения, как и было сказано. Налицо раздвоение личности, — подумала Слободская — Доктор Джекил и мистер Хайд. Доктор жизнь против Доктора Смерти».
   Теперь, на втором часу излияний Прошина, происходящее казалось все менее и менее реальным, и прежняя Дуся Слободская — умная, веселая, злая на язык — постепенно возвращалась. Она устала бояться. Наверное, так чувствует себя человек, летящий вниз с гипотетической высоты километров, скажем, в миллион. Первые полчаса ему дико страшно, потом он постепенно осваивается, потом начинает скучать, потом ему вообще вся эта бадяга надоедает. Он летит вниз, насвистывая, и думает, как неплохо было бы сейчас съесть чипсов с беконом. Проблема в том, что несмотря на все эти метаморфозы, рано или поздно несчастный таки долетит до земли и непременно расшибется в лепешку.
   «Но, по крайней мере, это случится еще не сейчас» — подумала Слободская. Утешало ли это ее? Пожалуй, не особенно.
   О чем это он? Ах, да, для исследований Прошину требовался расходный материал. К счастью, материал этот в избытке был прямо под рукой — тут же, в больнице, стонал и корчился на койках.
   — Но заметьте, драгоценная Анна Афанасьевна, все они дали согласие на участие в экспериментах, все ушли из этой жизни по собственной воле. Согласие каждого зафиксировано, все оформлено по правилам, — сообщил Валентин Васильевич Дусе, гордо задрав пухлый подбородок — Вот, извольте убедиться.
   Прошин указал на книжный шкаф, сверху донизу забитый какой-то документацией. Подбежав к шкафу, он вытащил оттуда несколько картонных папок, плюхнул на стол, раскрыл первую попавшуюся, и зачитал:
   — Фирсова Эмма Валентиновна, 1938 года рождения, перелом шейки бедра. В беседе с врачом Прошиным В.В. 15 мая 1994 года выразила желание умереть. Вот, тут ее слова: «Не могу больше терпеть такую боль, лучше бы мне умереть, как я устала» — прочел Прошин ровной скороговоркой, на одном дыхании, и открыл следующую папку.
   — Крылов Владимир Павлович, 1959 года рождения, множественные переломы и разрывы внутренних органов вследствие автомобильной аварии. В беседе с врачом Прошиным В.В. выразил добровольное желание умереть. Записано со слов Крылова: «Моя жена погибла, мне теперь незачем жить. Я хотел бы уйти вместе с ней». И я исполнил его желание, милейшая Анна Афанасьевна, да-с. Никакого насилия. Поначалу мне приходилось использовать клофеллин, но затем я обнаружил, что для этой цели прекрасно годится вода из Смородины. Пациенты получали ее в небольших количествах внутривенно, и в очень короткое время их желание исполнялось. После смерти они могли послужить науке, и, по большому счету, счастью всего прогрессивного человечества.
   Сначала Прошин оживлял их исключительно в роднике. Потом пытался делать это в своей лаборатории, оборудованной здесь же под домом, в обширном подвале. Некоторых оживить удавалось, некоторых — нет. Случались паталогические отклонения, когда после оживления подопытные становились излишне агрессивны, или же, напротив сидели без движения и не реагировали ни на какие раздражители. Но Прошин всегда верил, что упорный труд поможет ему справиться с поставленной задачей и однажды он научиться оживлять умерших в любом месте, в любое время, и на сколь угодно долгий срок. Он всегда отличался завидным упорством, времени у него впереди было девять жизней, и с тех пор, как в Боткинской больнице скончался профессор Покровский, Прошин уже не опасался, что кто-то ему помешает.
   Правда, спустя несколько месяцев после смерти профессора, Валентин Васильевич неожиданно понял, что ></emphasis>за ним наблюдают. В маленькой больнице маленького городка свежих людей видно сразу, и доктор заподозрил, что кое-кто из них появился здесь по его душу. Видно, что-то там такое Покровский все же успел раскопать и даже рассказать кое-кому. Прошин хотел, правда, очень хотел, осчастливить человечество. Но до той поры, пока этот труд не был закончен, он всеми доступными способами защищал тайну своих исследований. Тем, кто совал нос в его дела, Прошин немедленно определял в соседи по дому, гостиничному номеру, или по больничной койке одного из своих оживших пациентов. Кому на день, кому на два, кому на недельку.
   Впрочем, уморив полтора десятка любопытных, Валентин Васильевич понял, что окончательно издергался, видит соглядатая в каждом встречном, и эдак недалеко до полного нервного истощения. Валентин Васильевич перестал спать ночами, все думал, кому и что наболтал профессор, кто и с какой целью за ним, Прошиным, наблюдает. В конце концов, он сказал себе, что дальше так продолжаться. Валентин Васильевич решил все выяснить наверняка и развеять возможные подозрения в свой адрес.
   На тот момент времени в больнице ошивался не в меру любопытный практикант по фамилии Качанов. Однажды вечером Прошин пригласил его на чай. Чай был особый, и вскоре Валентин Васильевич уже знал, что практикант — не практикант вовсе, а штатный сотрудник комитета госбезопасности, прибыл в Заложное с целью выяснить суть экспериментов Прошина, как и несколько его предшественников, к этому времени уже покойных. Взяв с практиканта-шпиона слово под страхом вечного проклятия никому на свете до конца жизни не рассказывать об увиденном, Прошин показал ему свой подвал и объяснил суть экспериментов. А потом объяснил, что такое вечное проклятие, и как оно действует. Взглянув в глаза милейшего Прошина, сотрудник органов госбезопасности понял, что это не шутки и не пустые слова: проклятие на самом деле существует и оно на самом деле вечное. При этом Качанов испытал такой темный, ни с чем не сравнимый ужас, что по возвращение в Москву немедленно написал отчет, где говорилось, что исследования Прошина касаются исключительно проницаемости слизистых дыхательных путей, и комитету госбезопасности глубоко неинтересны.
   С тех пор Валентина Васильевича никто не беспокоил. Работа шла своим чередом. Как в любой научной работе, были здесь свои неудачи, были ошибки. Случались порой досадные недоразумения, главным из которых, бесспорно, следовало считать появление в Заложном не в меру добросовестной медсестры Богдановой, и еще, пожалуй, происшествие с местным уфологом Савским, о котором доктор не стал рассказывать Дусе, уж больно все глупо получилось.
   Но в целом исследования продвигались весьма удовлетворительно. И Прошин был уверен, что ни одна живая душа ни о чем е догадывается.
   — Вы, милейшая Анна Афанасьевна, уже не в счет, — с ласковой улыбкой Айблита сообщил он Слободской — Да-с, такое у меня правило: ни одна живая душа.

Глава 38

   Между тем, Валентин Васильевич ошибался. Кое-кто знал о его работе. Этот кое-кто по фамилии Вольский в данный момент вечности несся в сторону Заложного, и маленькие разноцветные машинки мотыльками разлетались из-под колес его тяжелого джипа.
   За рулем, вжав ногу в газ, сидел верный Федор Иванович, и в глазах его сверкали отблески боевых огней молодости, когда носился он по ущельям сопредельной дикой страны на верном бэтээре, сминая в кашу глинобитные домишки, раньше, чем из окон выглянут черные глаза гранатометов, раньше, чем бородатые воины пророка поймают в перекрестье прицела пятнистое бэтээрово брюхо. «Господи, не подведи» — проносилось у Федора Ивановича в голове всякий раз, когда из-под бампера выныривала очередная насмерть перепуганная «Шкода», или водитель замызганной девятки, матерясь, юзом съезжал на обочину. И Господь пока не подвел ни разу. Все пока что на трассе Москва-Калуга были живы и здоровы, и проклятия владельцев шкод, девяток и плоских тупомордых мерседесов, раскиданных Федором Ивановичем во все стороны, не обрушились камнепадом на его лысеющую голову. Возможно потому, что реяло над ней невидимкой свеженькое, с пылу с жару, благословление преподобного отца Александра, настоятеля Святозалесского монастыря.
   Вольский отправил Федора в монастырь на встречу с бывшим агентом государственной безопасности Андреем Качановым, который четверть века назад был направлен в Заложное наблюдать за доктором Прошиным, после чего в скором времени отринул мирские соблазны и, скинув погоны, превратился в инока, а затем и в отца Иннокентия. Отец этот, последний, из имеющих отношение к истории с живым трупом (если, конечно, самого Прошина не брать в расчет) был, вроде бы, жив — здоров. И поговорить с ним, разумеется, следовало незамедлительно.
   Отправляя Федора в святое место, шеф сунул ему пухлый конверт с весьма внушительной суммой на пожертвования. Бизнесмен Вольский полагал, что дензнаки существенно облегчат общение Федора с монастырским начальством. Так оно и вышло.
   Настоятель, узнав, что Федор Иванович желает пожертвовать, сделался исключительно ласков, и выразил сильнейшее желание выполнить любую просьбу уважаемого гостя. Уважаемый гость сообщил, что наслышан о святости монастыря, и даже случайно узнал, что здесь обретается бывший сотрудник органов госбезопасности. Разумеется, ничто лучше не подтверждает слухи о святости настоятеля, чем его умение обратить в истинную веру и наставить на путь такую гадину.
   Федор Иванович робко попросил о встрече с отцом Иннокентием. Уж больно хочется лично поглядеть на чудо перевоспитания. Тут отец настоятель опечалился, и сообщил, что осуществить это не представляется возможным: отец Иннокентий, более двадцати лет проживший в своей келье, скончался. Послезавтра будет девять дней. Похоже, двадцать лет апостольской жизни не искупили грехов отца Иннокентия: смерть его была странной и страшной.