Страница:
А вот как меня туда занесло, это вопрос другой. Ну, их интерес понятен. Сын сотрудника одного из самых засекреченных управлений КГБ. Говорящий по-испански, как испанец, но воспитанный в духе советской идеологии – октябренок, пионер, комсомолец. Будущий офицер – студент военного института иностранных языков, изучающий параллельно английский и французский. А я действительно, при всей моей нелюбви к армии, провалился на экзаменах в Московский инъяз и вынужден был довольствоваться его военным младшим братом.
Однако и моя биография пятен унаследовала достаточно. Главное – родители мамы. Конечно, ее прошлое было стерто так тщательно, что даже в анкетах в графе «Были ли Вы или Ваши родственники репрессированы, сосланы или лишены гражданских прав» я писал «не были». Несомненно, что при проверке все эти факты всплывали. Так что не знаю, почему это мне не мешало. Может, к тому времени мои дед с бабушкой уже были реабилитированы, только мы об этом не знали. Или в брежневскую эпоху уже мало кто верил, что люди могут тратить свою жизнь на то, чтобы выглядеть благопристойными и лояльными гражданами, а потом при первой возможности отомстить государству за уничтоженных родственников особо изощренным и болезненным для него способом.
Но и, что касается отца, мне в анкетах приходилось врать. В пункте «Есть ли у Вас родственники за границей» я неизменно писал – на вопросы нужно было давать полные ответы – «родственников за границей не имею». Я о таковых действительно не знал, но не мог не понимать, что в семье отца было, кроме него, еще четверо детей, что у моего деда тоже были братья и сестры и так далее. Не могли не понимать этого и проверяющие товарищи. Но, повторяю, поскольку в Советском Союзе политические установки, идеологические соображения и прочие абстрактные построения существовали сами по себе, а реальная жизнь со своими законами – тоже сама по себе, побеждала поочередно то одна сторона, то другая.
Не думаю, что в те времена, когда мне еще не было двадцати, я всё это ясно осознавал. Я вообще стал взрослым – если стал – в двадцать семь лет. По крайней мере, с этого времени я себя узнаю. Всё, что я делал в более раннем возрасте, с такой же определенностью можно приписать совершенно другому человеку.
Так вот, как я попал в КГБ. Контора действовала через отца. Меня никуда не вызывали – поначалу. Просто в моей жизни появился некий сослуживец отца (который, как я позднее узнал, познакомился с ним за день до меня). Это был тихий, мягкий, молчаливый еврей лет шестидесяти, его звали Семен Маркович. В разговоре он собирал информацию не ушами, как большинство людей, а глазами. У него они были бархатные, очень внимательные, по проникающей способности не уступающие рентгеновскому лучу. Устремившись на вас однажды, эти глаза вас уже не отпускали.
Нашим излюбленным местом встреч был Чистопрудный бульвар – мы жили поблизости, в конце Маросейки, тогда улицы Богдана Хмельницкого. Мы с Семеном Марковичем гуляли по аллеям, покрытым мокрыми скользкими листьями – это было в конце сентября. Он задавал мне очередной вопрос, один из трех-четырех за полтора часа прогулки, типа: на кого из своих знакомых я хотел бы быть похожим и почему. Отвечал я достаточно односложно: жизнь моя тогда только начиналась, так что и мыслей, и воспоминаний у меня было кот наплакал. Поэтому большую часть времени мы молчали – я, испытывая от этого крайнюю неловкость, а он – совершенно естественно. Возможно, его тактика заключалась в том, что, испытывая неловкость, люди начинают заполнять молчание словами. Я этого не делал – не в силу своей искушенности, а по застенчивости. Короче, от этих прогулок у меня осталась такая картинка: я молча шагаю по аллее, опустив взгляд и ковыряя носком ботинка упавшие разлапистые листья клена, а Семен Маркович, повернув ко мне голову, высвечивает меня своими доброжелательными бархатными прожекторами.
Сейчас бы – даже не зная, что меня ждет, – я бы на их предложение ответил нет. В двадцать семь лет, когда я уже был я, я бы сказал нет. Тогда, в девятнадцать, я согласился. Для меня это был переход из одного мира в другой. Мое решение не было связано с идеологией – в душе я никогда не был миссионером, тем более тайного фронта. Оно не было продиктовано соображениями карьерного роста или материальными стимулами – хотя в те времена сотрудники КГБ считались элитой, а разведчики – элитой элиты. Для меня предложение пройти подготовку и под чужим именем навсегда переселиться за границу звучало как приглашение выйти из темной комнатушки со спертым воздухом, приехать на берег моря, с горсткой смельчаков сесть на корабль и отправиться на поиски исчезнувших миров.
Я и сегодня готов отплыть куда угодно в поисках приключений. Но сейчас я знаю, что тот корабль отправлялся в совсем другое плавание.
6
7
Однако и моя биография пятен унаследовала достаточно. Главное – родители мамы. Конечно, ее прошлое было стерто так тщательно, что даже в анкетах в графе «Были ли Вы или Ваши родственники репрессированы, сосланы или лишены гражданских прав» я писал «не были». Несомненно, что при проверке все эти факты всплывали. Так что не знаю, почему это мне не мешало. Может, к тому времени мои дед с бабушкой уже были реабилитированы, только мы об этом не знали. Или в брежневскую эпоху уже мало кто верил, что люди могут тратить свою жизнь на то, чтобы выглядеть благопристойными и лояльными гражданами, а потом при первой возможности отомстить государству за уничтоженных родственников особо изощренным и болезненным для него способом.
Но и, что касается отца, мне в анкетах приходилось врать. В пункте «Есть ли у Вас родственники за границей» я неизменно писал – на вопросы нужно было давать полные ответы – «родственников за границей не имею». Я о таковых действительно не знал, но не мог не понимать, что в семье отца было, кроме него, еще четверо детей, что у моего деда тоже были братья и сестры и так далее. Не могли не понимать этого и проверяющие товарищи. Но, повторяю, поскольку в Советском Союзе политические установки, идеологические соображения и прочие абстрактные построения существовали сами по себе, а реальная жизнь со своими законами – тоже сама по себе, побеждала поочередно то одна сторона, то другая.
Не думаю, что в те времена, когда мне еще не было двадцати, я всё это ясно осознавал. Я вообще стал взрослым – если стал – в двадцать семь лет. По крайней мере, с этого времени я себя узнаю. Всё, что я делал в более раннем возрасте, с такой же определенностью можно приписать совершенно другому человеку.
Так вот, как я попал в КГБ. Контора действовала через отца. Меня никуда не вызывали – поначалу. Просто в моей жизни появился некий сослуживец отца (который, как я позднее узнал, познакомился с ним за день до меня). Это был тихий, мягкий, молчаливый еврей лет шестидесяти, его звали Семен Маркович. В разговоре он собирал информацию не ушами, как большинство людей, а глазами. У него они были бархатные, очень внимательные, по проникающей способности не уступающие рентгеновскому лучу. Устремившись на вас однажды, эти глаза вас уже не отпускали.
Нашим излюбленным местом встреч был Чистопрудный бульвар – мы жили поблизости, в конце Маросейки, тогда улицы Богдана Хмельницкого. Мы с Семеном Марковичем гуляли по аллеям, покрытым мокрыми скользкими листьями – это было в конце сентября. Он задавал мне очередной вопрос, один из трех-четырех за полтора часа прогулки, типа: на кого из своих знакомых я хотел бы быть похожим и почему. Отвечал я достаточно односложно: жизнь моя тогда только начиналась, так что и мыслей, и воспоминаний у меня было кот наплакал. Поэтому большую часть времени мы молчали – я, испытывая от этого крайнюю неловкость, а он – совершенно естественно. Возможно, его тактика заключалась в том, что, испытывая неловкость, люди начинают заполнять молчание словами. Я этого не делал – не в силу своей искушенности, а по застенчивости. Короче, от этих прогулок у меня осталась такая картинка: я молча шагаю по аллее, опустив взгляд и ковыряя носком ботинка упавшие разлапистые листья клена, а Семен Маркович, повернув ко мне голову, высвечивает меня своими доброжелательными бархатными прожекторами.
Сейчас бы – даже не зная, что меня ждет, – я бы на их предложение ответил нет. В двадцать семь лет, когда я уже был я, я бы сказал нет. Тогда, в девятнадцать, я согласился. Для меня это был переход из одного мира в другой. Мое решение не было связано с идеологией – в душе я никогда не был миссионером, тем более тайного фронта. Оно не было продиктовано соображениями карьерного роста или материальными стимулами – хотя в те времена сотрудники КГБ считались элитой, а разведчики – элитой элиты. Для меня предложение пройти подготовку и под чужим именем навсегда переселиться за границу звучало как приглашение выйти из темной комнатушки со спертым воздухом, приехать на берег моря, с горсткой смельчаков сесть на корабль и отправиться на поиски исчезнувших миров.
Я и сегодня готов отплыть куда угодно в поисках приключений. Но сейчас я знаю, что тот корабль отправлялся в совсем другое плавание.
6
Разумеется, моя специальная подготовка теперь уже очень давняя. И даже если где-то раз в год, когда я попадал в Москву, или еще при советской власти в одну из дружественных стран, меня просили день-другой уделить новейшим достижениям в области идеальных убийств, я всегда знал, что это не про меня. А вот поди ж ты, пригодилось!
Самым простым было бы бросить Метеку в стакан кристаллик, который через два часа спровоцирует сердечный приступ, а еще через два от яда в организме и следа не останется. У меня такой возможности нет – если я расположусь с газетой за соседним столиком в ресторане или баре, он меня узнает. Кольнуть его моей шариковой ручкой, у которой, если одновременно нажать кнопку и повернуть нижнюю часть корпуса влево, вместо стержня вылезает иголочка? Вот так поравняться с ним на тротуаре, кольнуть, потом подхватить, когда он будет падать, крикнуть прохожему: «Подержите его! Наверное, сердечный приступ. Я сейчас вызову скорую». Нет, не смогу! Мне между жертвой и орудием смерти нужна дистанция.
Не знаю, использует ли еще кто-то из таких гастролеров-любителей, как я, огнестрельное оружие? Стреляю-то я отлично. Но – шум, следы пороха, гильза может потеряться, в самолете не провезешь, в кармане носить не будешь…
У меня на такой случай есть маленькая цифровая видеокамера. С виду совсем обычная, кстати, я ей же могу и снимать. Но с помощью маленькой отвертки за десять минут она превращается в арбалет с оптическим прицелом. Я представляю, как смешно это звучит сегодня: арбалет. А это именно так. Внутри камеры есть крошечный лук и тетива, которые через небольшое отверстие бесшумно выстреливают маленькую тяжелую стрелу всё с той же иголочкой на конце. Объектив и видоискатель служат оптическим прицелом, а полезная и для видеосъемки струбцина позволяет свести выстрел к простому нажатию на небольшую кнопку, выпирающую после превращения камеры в арбалет. Я опробовал это оружие года два назад на нашей базе в Подмосковье – 92 очка из ста на расстоянии двадцати метров. А здесь было от силы десять.
Я усмехнулся, вспомнив один свой приезд на спецбазу. Это сейчас, после распада Союза, всё разболталось, а до конца 80-х в Конторе всё было продумано до мелочей и соблюдалось неукоснительно.
Я имею в виду конспирацию и секретность. У меня было ощущение, что люди, с которыми нам, нелегалам, приходилось сталкиваться – инструкторы по стрельбе, по спецподготовке, по шифросвязи – просто никогда не покидали закрытую территорию. Здесь они работали, женились (о разводе или романе на стороне не могло быть и речи), рожали детей, проводили отпуск, старились и умирали. Они жили в двухэтажных домиках на четыре семьи с огородами и цветниками под окнами, их дети ходили в детский сад, потом в школу на той же территории.
Мне всегда было интересно, что с ними, с детьми, делали дальше. Выпускали ли их в большой мир, чтобы они могли избрать себе другую, менее нужную для страны, профессию, поступить в институт, жениться по собственному выбору на свободной женщине? Неужели им позволяли жить своей жизнью, не считаясь с риском для всех нелегалов, которых они могли мельком увидеть? Ну, это так, грустная шутка. Не усыпляли же их, в конце концов!
Такие же меры предосторожности принимались и со стороны нелегалов. Это сейчас люди во всем мире одеваются примерно одинаково – футболка и джинсы. А в 80-е годы мне по приезде в Москву даже выдавался штатский костюм советского покроя, чтобы я не отличался от старшего оперуполномоченного какого-нибудь Камчатского УКГБ, прибывшего на переподготовку.
Однако дураками эти люди не были. В тот приезд мне в тире выдали «макаров». Я снял его с предохранителя, передернул затвор, но потом опустил ствол, чего, видимо, делать не полагалось. Или не надо было снимать с предохранителя, или посылать первый заряд в патронник. Во всяком случае, капитан, взглянув на меня, сказал лейтенанту, который должен был сопровождать меня на позицию:
– Ты смотри, чтобы они себе ногу не прострелили!
Он так и сказал, «они». Это была вежливая форма для обозначения присутствующего человека, чьего имени он не знал и знать не должен был. А обратиться напрямую к такому неумехе капитан, видимо, счел ниже своего достоинства.
Следующая фраза, которую он сказал по моему поводу, была такая:
– Ох, ни х… себе!
И даже оторвал взгляд от своего стола с темными липкими следами от чайной кружки и ожогами от бычков по правому краю и посмотрел на меня. Это было через пятнадцать минут, когда лейтенант положил перед ним мою мишень. Я разрядил в нее два магазина: одна пуля попала в девятку, одна – на границу девятки и восьмерки, остальные лежали в яблочке, превратившемся в клочковатую дыру.
Капитан перевел взгляд на лейтенанта. Тот подбоченился, как будто это он показал такой класс стрельбы. Потом их лица расплылись в улыбке. Только что я был темной лошадкой, интеллигентом, фарфоровой статуэткой, возможно, какой-то шишкой, а они всех их не любили. Теперь я стал одним из них! Мы бы, конечно, и выпили вместе, если бы это допускалось правилами.
Мужское братство греет. Глупо, наверное, но мне до сих пор эту сцену приятно вспомнить. А тогда я пребывал в приподнятом настроении весь день. Собственно, пока не попал к Эсквайру. Тот бросил свеженький отчет о спецподготовке в папку с моим личным делом, даже не взглянув на него. Это мои аналитические справки, написанные в Москве, он читал в моем присутствии, посматривая на меня поверх скрепленных страниц и своих очков и изредка задавая вопросы. У него было свое представление о мужских играх.
…Я залез в пакет и стал выгружать прямо на постель его содержимое. Чуть повыше по тротуару, почти на углу авеню Карно и улицы генерала Ланрезака, в любое время дня и ночи можно купить себе пропитание у, как сейчас здесь модно говорить, ADC, chez l’Arabe du coin, то есть у местного араба. Возвращаясь со встречи с Николаем, я взял бутылку хорошего белого вина, «сансерр», килограмм нектаринов, и большой, полукилограммовый пакет фисташек. В сумке у меня всегда швейцарский нож со множеством бесполезнейших отверточек и крючочков, но и такими базовыми орудиями, как штопор. Стакан в этом номере за 50 евро был только один – для зубной щетки в ванной. Я вытащил щетку – новую, но которой я специально почистил зубы, чтобы на ней остались подтеки пасты – сполоснул стакан и вернулся в комнату.
«Сансерр», на мой взгляд, лучшее французское белое вино – если не считать всяких раритетов, – но пить его рекомендую всё же охлажденным. И хотя холодильник в номере был, ждать, пока вино дойдет до оптимальной температуры, мне не хотелось. Я налил себе еще стаканчик, выпил и его и снова убедился, что с таким же успехом можно было бы пить дешевый рислинг. Я открыл холодильник и сунул бутылку в морозильную камеру.
По-моему, я уже говорил, что люблю выпить. Мне больше всего нравится пиво. Но когда я попадаю в винодельческую страну – Францию, Италию или ту же Испанию, – я прохожу, как я это называю, курс винотерапии. Это не отбивает у меня желания выпить пива, но здесь главное – знать, в каком порядке это делать. Насколько мне известно, ни в английском, ни в испанском языке такое правило не сформулировано, так что я следую русскому: «Вино на пиво – диво, пиво на вино – говно».
Как известно, ничто не снимает стресс так быстро и так надежно, как алкоголь. Поэтому – вы можете прочитать это в любой книге – все разведчики пьют. И многие погорели именно из-за этого. Я тоже пользуюсь этим лекарством, но пока, как мне кажется, в разумных пределах. То есть я могу пить, а могу и не пить. Пока.
Моя теща Пэгги, которая тоже, что называется, мимо рта не пронесет, говорит о себе то же самое. Возможно даже, я просто повторяю ее слова и ее подход к этому делу. Мы с ней как-то почти уговорили за один присест литровую бутылку «текилы», пока активная часть семьи – Бобби с Джессикой и Джим с Линдой – целый день ездили на катере на Кейп-Код. Джессика наблюдает опасную тенденцию среди своих близких с равной тревогой и за меня, и за свою мать. Так что мы в тот день воспользовались отсутствием действенного контроля, устроились на террасе и, естественно, в какой-то момент вышли на эту тему.
Помню, я сказал тогда Пэгги:
– Со мной в жизни не случится трех вещей: я не покончу с собой, не сойду с ума и не сопьюсь.
Пэгги задумалась на секунду и кивнула:
– Я тоже ни за что не откажусь от той, кто я есть. Даже понимая всю свою малость и ничтожность.
Я уже говорил, мне с Пэгги легко и хорошо. В каком-то смысле намного проще, чем с Джессикой. Потому что с Джессикой мы спим вместе. Вывод: у нас с Пэгги никогда ничего подобного не будет, хотя, я уверен, эта мысль Джессику иногда посещала. Если честно, она изредка посещает и меня – на Пэгги и сейчас, в ее пятьдесят три, оборачиваются двое мужчин из трех. Посещает ли эта мысль Пэгги, я не знаю – по крайней мере, она ни разу не выдала себя ни двусмысленным взглядом, ни паузой, ни чем-нибудь еще. Надеюсь, и я себя не выдал.
За этими трогательными человечными воспоминаниями я подготовил свой арбалет к бою. Я закрепил струбцину на раме окна, что позволяло передвигать прицел по горизонтали, а потом плечом зафиксировать нужное положение. У струбцины был еще шарнир, благодаря которому камеру можно было перемещать по вертикали. Повозившись пару минут, я навел прицел на занавеску, мечущуюся под порывами ветра. По моим подсчетам, где-то на уровне груди – попасть в голову было бы намного сложнее, да и яд всё равно действует мгновенно, как только попадает в кровь, хоть с мизинца ноги.
Эти расчеты заставили меня вдруг увидеть ситуацию со стороны. Я что, в самом деле собирался убить этого человека? Я поднял голову туда, где на расстоянии двух вытянутых рук за мной наблюдал наблюдающий, и он понял – и я вслед за ним, – что действительно собирался.
Самым простым было бы бросить Метеку в стакан кристаллик, который через два часа спровоцирует сердечный приступ, а еще через два от яда в организме и следа не останется. У меня такой возможности нет – если я расположусь с газетой за соседним столиком в ресторане или баре, он меня узнает. Кольнуть его моей шариковой ручкой, у которой, если одновременно нажать кнопку и повернуть нижнюю часть корпуса влево, вместо стержня вылезает иголочка? Вот так поравняться с ним на тротуаре, кольнуть, потом подхватить, когда он будет падать, крикнуть прохожему: «Подержите его! Наверное, сердечный приступ. Я сейчас вызову скорую». Нет, не смогу! Мне между жертвой и орудием смерти нужна дистанция.
Не знаю, использует ли еще кто-то из таких гастролеров-любителей, как я, огнестрельное оружие? Стреляю-то я отлично. Но – шум, следы пороха, гильза может потеряться, в самолете не провезешь, в кармане носить не будешь…
У меня на такой случай есть маленькая цифровая видеокамера. С виду совсем обычная, кстати, я ей же могу и снимать. Но с помощью маленькой отвертки за десять минут она превращается в арбалет с оптическим прицелом. Я представляю, как смешно это звучит сегодня: арбалет. А это именно так. Внутри камеры есть крошечный лук и тетива, которые через небольшое отверстие бесшумно выстреливают маленькую тяжелую стрелу всё с той же иголочкой на конце. Объектив и видоискатель служат оптическим прицелом, а полезная и для видеосъемки струбцина позволяет свести выстрел к простому нажатию на небольшую кнопку, выпирающую после превращения камеры в арбалет. Я опробовал это оружие года два назад на нашей базе в Подмосковье – 92 очка из ста на расстоянии двадцати метров. А здесь было от силы десять.
Я усмехнулся, вспомнив один свой приезд на спецбазу. Это сейчас, после распада Союза, всё разболталось, а до конца 80-х в Конторе всё было продумано до мелочей и соблюдалось неукоснительно.
Я имею в виду конспирацию и секретность. У меня было ощущение, что люди, с которыми нам, нелегалам, приходилось сталкиваться – инструкторы по стрельбе, по спецподготовке, по шифросвязи – просто никогда не покидали закрытую территорию. Здесь они работали, женились (о разводе или романе на стороне не могло быть и речи), рожали детей, проводили отпуск, старились и умирали. Они жили в двухэтажных домиках на четыре семьи с огородами и цветниками под окнами, их дети ходили в детский сад, потом в школу на той же территории.
Мне всегда было интересно, что с ними, с детьми, делали дальше. Выпускали ли их в большой мир, чтобы они могли избрать себе другую, менее нужную для страны, профессию, поступить в институт, жениться по собственному выбору на свободной женщине? Неужели им позволяли жить своей жизнью, не считаясь с риском для всех нелегалов, которых они могли мельком увидеть? Ну, это так, грустная шутка. Не усыпляли же их, в конце концов!
Такие же меры предосторожности принимались и со стороны нелегалов. Это сейчас люди во всем мире одеваются примерно одинаково – футболка и джинсы. А в 80-е годы мне по приезде в Москву даже выдавался штатский костюм советского покроя, чтобы я не отличался от старшего оперуполномоченного какого-нибудь Камчатского УКГБ, прибывшего на переподготовку.
Однако дураками эти люди не были. В тот приезд мне в тире выдали «макаров». Я снял его с предохранителя, передернул затвор, но потом опустил ствол, чего, видимо, делать не полагалось. Или не надо было снимать с предохранителя, или посылать первый заряд в патронник. Во всяком случае, капитан, взглянув на меня, сказал лейтенанту, который должен был сопровождать меня на позицию:
– Ты смотри, чтобы они себе ногу не прострелили!
Он так и сказал, «они». Это была вежливая форма для обозначения присутствующего человека, чьего имени он не знал и знать не должен был. А обратиться напрямую к такому неумехе капитан, видимо, счел ниже своего достоинства.
Следующая фраза, которую он сказал по моему поводу, была такая:
– Ох, ни х… себе!
И даже оторвал взгляд от своего стола с темными липкими следами от чайной кружки и ожогами от бычков по правому краю и посмотрел на меня. Это было через пятнадцать минут, когда лейтенант положил перед ним мою мишень. Я разрядил в нее два магазина: одна пуля попала в девятку, одна – на границу девятки и восьмерки, остальные лежали в яблочке, превратившемся в клочковатую дыру.
Капитан перевел взгляд на лейтенанта. Тот подбоченился, как будто это он показал такой класс стрельбы. Потом их лица расплылись в улыбке. Только что я был темной лошадкой, интеллигентом, фарфоровой статуэткой, возможно, какой-то шишкой, а они всех их не любили. Теперь я стал одним из них! Мы бы, конечно, и выпили вместе, если бы это допускалось правилами.
Мужское братство греет. Глупо, наверное, но мне до сих пор эту сцену приятно вспомнить. А тогда я пребывал в приподнятом настроении весь день. Собственно, пока не попал к Эсквайру. Тот бросил свеженький отчет о спецподготовке в папку с моим личным делом, даже не взглянув на него. Это мои аналитические справки, написанные в Москве, он читал в моем присутствии, посматривая на меня поверх скрепленных страниц и своих очков и изредка задавая вопросы. У него было свое представление о мужских играх.
…Я залез в пакет и стал выгружать прямо на постель его содержимое. Чуть повыше по тротуару, почти на углу авеню Карно и улицы генерала Ланрезака, в любое время дня и ночи можно купить себе пропитание у, как сейчас здесь модно говорить, ADC, chez l’Arabe du coin, то есть у местного араба. Возвращаясь со встречи с Николаем, я взял бутылку хорошего белого вина, «сансерр», килограмм нектаринов, и большой, полукилограммовый пакет фисташек. В сумке у меня всегда швейцарский нож со множеством бесполезнейших отверточек и крючочков, но и такими базовыми орудиями, как штопор. Стакан в этом номере за 50 евро был только один – для зубной щетки в ванной. Я вытащил щетку – новую, но которой я специально почистил зубы, чтобы на ней остались подтеки пасты – сполоснул стакан и вернулся в комнату.
«Сансерр», на мой взгляд, лучшее французское белое вино – если не считать всяких раритетов, – но пить его рекомендую всё же охлажденным. И хотя холодильник в номере был, ждать, пока вино дойдет до оптимальной температуры, мне не хотелось. Я налил себе еще стаканчик, выпил и его и снова убедился, что с таким же успехом можно было бы пить дешевый рислинг. Я открыл холодильник и сунул бутылку в морозильную камеру.
По-моему, я уже говорил, что люблю выпить. Мне больше всего нравится пиво. Но когда я попадаю в винодельческую страну – Францию, Италию или ту же Испанию, – я прохожу, как я это называю, курс винотерапии. Это не отбивает у меня желания выпить пива, но здесь главное – знать, в каком порядке это делать. Насколько мне известно, ни в английском, ни в испанском языке такое правило не сформулировано, так что я следую русскому: «Вино на пиво – диво, пиво на вино – говно».
Как известно, ничто не снимает стресс так быстро и так надежно, как алкоголь. Поэтому – вы можете прочитать это в любой книге – все разведчики пьют. И многие погорели именно из-за этого. Я тоже пользуюсь этим лекарством, но пока, как мне кажется, в разумных пределах. То есть я могу пить, а могу и не пить. Пока.
Моя теща Пэгги, которая тоже, что называется, мимо рта не пронесет, говорит о себе то же самое. Возможно даже, я просто повторяю ее слова и ее подход к этому делу. Мы с ней как-то почти уговорили за один присест литровую бутылку «текилы», пока активная часть семьи – Бобби с Джессикой и Джим с Линдой – целый день ездили на катере на Кейп-Код. Джессика наблюдает опасную тенденцию среди своих близких с равной тревогой и за меня, и за свою мать. Так что мы в тот день воспользовались отсутствием действенного контроля, устроились на террасе и, естественно, в какой-то момент вышли на эту тему.
Помню, я сказал тогда Пэгги:
– Со мной в жизни не случится трех вещей: я не покончу с собой, не сойду с ума и не сопьюсь.
Пэгги задумалась на секунду и кивнула:
– Я тоже ни за что не откажусь от той, кто я есть. Даже понимая всю свою малость и ничтожность.
Я уже говорил, мне с Пэгги легко и хорошо. В каком-то смысле намного проще, чем с Джессикой. Потому что с Джессикой мы спим вместе. Вывод: у нас с Пэгги никогда ничего подобного не будет, хотя, я уверен, эта мысль Джессику иногда посещала. Если честно, она изредка посещает и меня – на Пэгги и сейчас, в ее пятьдесят три, оборачиваются двое мужчин из трех. Посещает ли эта мысль Пэгги, я не знаю – по крайней мере, она ни разу не выдала себя ни двусмысленным взглядом, ни паузой, ни чем-нибудь еще. Надеюсь, и я себя не выдал.
За этими трогательными человечными воспоминаниями я подготовил свой арбалет к бою. Я закрепил струбцину на раме окна, что позволяло передвигать прицел по горизонтали, а потом плечом зафиксировать нужное положение. У струбцины был еще шарнир, благодаря которому камеру можно было перемещать по вертикали. Повозившись пару минут, я навел прицел на занавеску, мечущуюся под порывами ветра. По моим подсчетам, где-то на уровне груди – попасть в голову было бы намного сложнее, да и яд всё равно действует мгновенно, как только попадает в кровь, хоть с мизинца ноги.
Эти расчеты заставили меня вдруг увидеть ситуацию со стороны. Я что, в самом деле собирался убить этого человека? Я поднял голову туда, где на расстоянии двух вытянутых рук за мной наблюдал наблюдающий, и он понял – и я вслед за ним, – что действительно собирался.
7
Есть вещи, которые вы не записываете, потому что знаете, что их вы не забудете никогда. Есть события, воспоминания о которых, вы уверены, не сотрутся и не потускнеют, сколько бы вам ни было суждено прожить.
Увы, это не так. Самый яркий сон, пружиной поднявший вас среди ночи, не сохранится до утра и полностью сотрется из сознания через несколько дней – поэтому дома у меня в тумбочке у кровати лежит наготове блокнот с ручкой. Вот и тот день, который я уже давно стараюсь не оживлять в своей памяти, отказывается предстать во всей своей полноте.
Это как немое кино. Память моя не зафиксировала не только шум проезжающих машин, голоса прохожих, чириканье птиц, музыку из чьего-то открытого окна и прочие вещи, на которые мы не обращаем внимания, но и грохот выстрелов, которые я тогда не мог не слышать. Вся та сцена на Рыбацкой пристани как будто была снята на кинокамеру без звука.
К тому времени – это случилось в 1984 году, 27 января, в день рождения Моцарта – мы прожили в Сан-Франциско уже пару лет. Мы – это я, моя жена Роза (на самом деле ее звали Рита) и наши двойнята, родившиеся в Москве, но названные уже в виду предстоящей работы Карлито и Кончита.
Но сначала про Риту. Мы познакомились в клубе испанской общины наискосок от «Детского мира», на улице Жданова – после очередной русской революции она снова называется как и до первой, по-моему, Рождественка. Это было в промежуток между второй и третьей, на Новый, 1976-й год. Я тогда учился на втором курсе своего военного инъяза, Рита – на четвертом в МГУ, тоже на филфаке. Она была старше меня на два года.
Я не могу сказать, что Рита была писаной красавицей. У нее были красивые волосы – это да: густые, прямые, тяжелой волной падавшие ей на плечи и спину. Красивые глаза – карие, лучащиеся, глубокие. Пухлые нежные губы – я ненавижу людей с маленьким ртом. Нос прямой, кожа смуглая, глубокая ямочка на левой щеке, когда она улыбалась. Нет, я не прав, она была восхитительной! Просто ее нужно было заметить, но потом уже глаз не отвести. И ей тогда был двадцать один год.
Конец декабря в тот год был теплым, улицы покрылись черной скользкой кашей. Но 31 числа с наступлением темноты вдруг пошел снег. Он падал пушистыми хлопьями, которые за пару часов превратили мрачные проходы в городском лабиринте в идиллию с новогодней открытки. Чокнувшись после боя курантов с родителями, я около часа ночи подъехал на такси к испанскому клубу, где собиралась в основном молодежь. Большие снежные пушинки продолжали медленно падать с неба – эта деталь важна.
Мы с Ритой и раньше несколько раз пересекались там по разным поводам – чаще всего это был показ фильмов на испанском языке. Однако хотя мы и знали друг друга в лицо, формально мы даже не были знакомы.
В ту новогоднюю ночь в клубе был организован фуршет (мы все скинулись заранее), а потом танцы под рок-группу студентов инъяза, которые пели латиноамериканские и испанские песни. Случилось так, что мы с Ритой одновременно подошли к столу с закусками. На ней было черное платье, которое спереди завязывалось на шее черной же тесемкой. К тесемке были привязаны два шарика, красный и синий. Они были надуты обычным воздухом, так что тянулись не кверху, а, наоборот, к полу. Рита потом от них избавилась, но в тот момент они были заброшены на спину, чтобы не мешали. Эта деталь тоже имеет значение.
Я сказал ей: «С Новым годом!», она сказала мне: «С Новым годом!», и мы оба стали думать, что положить себе на тарелку.
Я до сих пор помню, там были соленые помидоры – зеленые, с розовыми бочками, очень аппетитные, но крупные. Я хотел взять, но их осталось всего три-четыре на целую ораву, и они были действительно слишком большие для одного. Я отвлекся на что-то другое, а когда снова переместил свой взгляд на тарелку, на ней лежала половинка помидора. Я посмотрел на соседнюю тарелку с такой же половинкой, потом поднял взгляд на Риту.
– Хочется попробовать, а для одной много! – сказала Рита, улыбаясь и привычным жестом отбрасывая за плечо тяжелую волну волос.
Мы познакомились – мы все там говорили по-испански, выпили шампанского, потом еще и еще. Мы даже потанцевали с ней пару раз, а потом она исчезла. Так бывает: музыка, грохот, хлопушки, конфетти, народу было много, все выпили… Я отвлекся, и ее уже не было. Я обошел все комнаты – Рита уехала, не попрощавшись.
А дальше – вы скажете, что я это выдумал – произошла совершенно необъяснимая вещь. Хотя, на самом деле, закономерная. Мне приснился сон. Я шел по летнему лугу с Кончей – это дочь отцовского друга, с которой мы вместе росли. Она тоже гуляла на той вечеринке и, как выяснилось, была нашей общей знакомой. Мы шли с ней под руку просто как друзья, как оно и было. А сзади, шагах в семи-восьми, под руку с моим однокурсником Мигелем, который тоже встречал Новый год с нами, шла Рита. Они тоже были просто друзьями. На самом деле, невидимый луч связывал нас с Ритой.
Мы шли так по траве, из которой кое-где торчали высокие, мне до пояса, жесткие, почерневшие побеги. Я не знаю, какое это растение, но оно реально существует. У него маленькие, как у укропа, семена, каждое прикреплено снизу к большой разлапистой, как шар, пушинке (вы уже поняли, в них превратились вчерашние огромные снежинки). Я взял готовый отлететь от стебля пушистый комочек, легонько подкинул его в воздух и подул на него, чтобы он полетел к Рите. Ветерок подхватил пушинку, Рита поймала ее и улыбнулась мне. Я послал ей еще один такой привет – и она снова поймала пушинку и улыбнулась. Я шел с Кончей, она – с Мигелем, но мы их не замечали, и они нас, похоже, тоже. Мы были только вдвоем.
Я к тому времени – мне в наступившем году должно было исполниться девятнадцать – уже прочел (по-испански) обе теории сновидений: и Фрейда, и Юнга. Хотя я сразу сделался юнгианцем, оба великих старца утверждали, что человек, который вам приснился, проникает тем самым в ваше подсознание. То есть приобретает над вами реальную власть. Власть Риты оказалась настолько сильной, что я бросился разыскивать ее на следующее же утро.
Это оказалось не сложно. Сделав пару звонков – испанский мир в Москве был тесен, – я узнал, где она собиралась продолжать праздник. Еще один звонок – меня с радостью пригласили присоединиться к этой компании. Увидев меня, Рита кивнула в знак приветствия, но осталась сидеть на диване. А я пошел прямо к ней, позвал ее на лестничную площадку покурить и сходу рассказал свой сон.
Рита долго молчала. Из квартиры на площадку вышло еще несколько человек, но поняв, что у нас разговор, побежали курить на улицу – это всё происходило на первом этаже.
– Я тоже расскажу тебе свой сон, – решившись, сказала Рита. – Ты (у меня сердце подскочило к горлу)… Ты стоял на балконе «Детского мира». Там почему-то были балконы, хотя я не уверена, есть ли они на самом деле. Ты взял воздушный шарик и бросил его мне. А я стояла внизу и поймала его. А ты уже бросил мне еще один шарик, и я снова стою и жду, пока он упадет мне в руки. И ты кидаешь мне шарики еще и еще, и они уже не помещаются у меня в руках, а я всё пытаюсь их ловить. И смеюсь все время – я счастлива, как ребенок!
Через полгода, летом, мы поженились.
А в сентябре появился Семен Маркович, и начались наши тягомотные прогулки вокруг Чистых прудов. И как-то сразу стало ясно, что планы Конторы распространяются не только на меня, но и на Риту.
У Риты испанцами были оба родителя. Они были одногодками, познакомились на корабле, который вез их из Барселоны, попали в один детский дом, в общем, не расставались. Оба работали переводчиками в испанском издании газеты «Московские новости», и Рита подрабатывала там корректором. Ее испанский был несравненно лучше моего, и вообще она была толковее и бойчее. На самом деле, мне кажется, она представляла для Конторы больший интерес, чем я.
Наступил октябрь, и мы с Ритой – уже оба – пару раз съездили в Лес (так прозвали новую штаб-квартиру внешней разведки, построенную за кольцевой дорогой). Разговоры пока шли обтекаемо: мы понимали, что нас хотят, и думали, хотим ли мы, а там, видимо, считали, что мы подходим, но не были уверены, справимся ли. Но потом наступил момент, когда нам предложили принять решение.
Рита уже была беременна, ее постоянно тошнило. Мы с ней жили в одной из комнат нашей квартиры на Богдана Хмельницкого, где слышимость была такая, что для серьезных разговоров мы выходили на улицу. На те же Чистые пруды. Так что для меня Контора связана не с Лубянкой и не с Лесом, а именно с этим невинным бульваром в центре Москвы.
К тому времени мы с Ритой уже много проговорили всего и про режим, и про реальный социализм, Прагу 68 года, «Доктора Живаго» и Солженицына. Предложение Конторы переселиться за границу в качестве нелегалов означало, в какой-то степени, освобождение от всего этого. Но одновременно и переход на сторону людей с одинаковыми старыми лицами, чьи фотографии носили на демонстрациях и вывешивали на общественных зданиях. Так что, отказываясь от предложения, мы соглашались продолжать несложную, достаточно безбедную, но монотонную серую жизнь, которую своим отказом мы могли еще и подпортить. Согласившись, мы отказывались от себя или шли на компромисс. По сути дела, это был выбор между тем, чтобы быть честными по отношению к Конторе и к режиму или быть честными по отношению к себе. Положение было безвыходным.
Рита была умнее меня – хотя она так не считала.
– Забудь про то, о чем мы думали и говорили до сих пор, – сказала она, когда мы вышли к пруду. – Просто спроси свое сердце…
Рита фыркнула – это прозвучало пафосно, но всё же повторила:
– Спроси свое сердце – не голову, только сердце. Абстрактно – независимо от того, что там придется делать. Ты хочешь уехать или ты хочешь остаться здесь?
– Я хочу…
Я всё равно задумался. Сердцу тоже были нужны слова.
– Я хочу оттолкнуться от этого берега, а там – куда вынесет!
Рита кивнула и отбросила волосы с плеч на спину:
– Тогда мы должны придумать, как, несмотря ни на что, нам оставаться порядочными людьми. Из любой ситуации есть достойный выход. Мы должны его найти!
– Для начала давай договоримся, чего мы не будем делать, – развил ее мысль я. Мне нужно было только дать правильное направление, дальше я уже тоже соображал. – Мы не будем предавать себя.
– Именно. Мы не сделаем ничего, что идет вразрез с нашими представлениями о добре и зле, как бы этого ни хотела Контора.
Рита первая стала говорить «Контора». Отец говорил «моя работа»: «На моей работе хотят…», «На моей работе это не понравится»… Семен Маркович говорил «Служба». Мы с Ритой говорили «Контора»: она сама по себе, мы сами по себе.
Увы, это не так. Самый яркий сон, пружиной поднявший вас среди ночи, не сохранится до утра и полностью сотрется из сознания через несколько дней – поэтому дома у меня в тумбочке у кровати лежит наготове блокнот с ручкой. Вот и тот день, который я уже давно стараюсь не оживлять в своей памяти, отказывается предстать во всей своей полноте.
Это как немое кино. Память моя не зафиксировала не только шум проезжающих машин, голоса прохожих, чириканье птиц, музыку из чьего-то открытого окна и прочие вещи, на которые мы не обращаем внимания, но и грохот выстрелов, которые я тогда не мог не слышать. Вся та сцена на Рыбацкой пристани как будто была снята на кинокамеру без звука.
К тому времени – это случилось в 1984 году, 27 января, в день рождения Моцарта – мы прожили в Сан-Франциско уже пару лет. Мы – это я, моя жена Роза (на самом деле ее звали Рита) и наши двойнята, родившиеся в Москве, но названные уже в виду предстоящей работы Карлито и Кончита.
Но сначала про Риту. Мы познакомились в клубе испанской общины наискосок от «Детского мира», на улице Жданова – после очередной русской революции она снова называется как и до первой, по-моему, Рождественка. Это было в промежуток между второй и третьей, на Новый, 1976-й год. Я тогда учился на втором курсе своего военного инъяза, Рита – на четвертом в МГУ, тоже на филфаке. Она была старше меня на два года.
Я не могу сказать, что Рита была писаной красавицей. У нее были красивые волосы – это да: густые, прямые, тяжелой волной падавшие ей на плечи и спину. Красивые глаза – карие, лучащиеся, глубокие. Пухлые нежные губы – я ненавижу людей с маленьким ртом. Нос прямой, кожа смуглая, глубокая ямочка на левой щеке, когда она улыбалась. Нет, я не прав, она была восхитительной! Просто ее нужно было заметить, но потом уже глаз не отвести. И ей тогда был двадцать один год.
Конец декабря в тот год был теплым, улицы покрылись черной скользкой кашей. Но 31 числа с наступлением темноты вдруг пошел снег. Он падал пушистыми хлопьями, которые за пару часов превратили мрачные проходы в городском лабиринте в идиллию с новогодней открытки. Чокнувшись после боя курантов с родителями, я около часа ночи подъехал на такси к испанскому клубу, где собиралась в основном молодежь. Большие снежные пушинки продолжали медленно падать с неба – эта деталь важна.
Мы с Ритой и раньше несколько раз пересекались там по разным поводам – чаще всего это был показ фильмов на испанском языке. Однако хотя мы и знали друг друга в лицо, формально мы даже не были знакомы.
В ту новогоднюю ночь в клубе был организован фуршет (мы все скинулись заранее), а потом танцы под рок-группу студентов инъяза, которые пели латиноамериканские и испанские песни. Случилось так, что мы с Ритой одновременно подошли к столу с закусками. На ней было черное платье, которое спереди завязывалось на шее черной же тесемкой. К тесемке были привязаны два шарика, красный и синий. Они были надуты обычным воздухом, так что тянулись не кверху, а, наоборот, к полу. Рита потом от них избавилась, но в тот момент они были заброшены на спину, чтобы не мешали. Эта деталь тоже имеет значение.
Я сказал ей: «С Новым годом!», она сказала мне: «С Новым годом!», и мы оба стали думать, что положить себе на тарелку.
Я до сих пор помню, там были соленые помидоры – зеленые, с розовыми бочками, очень аппетитные, но крупные. Я хотел взять, но их осталось всего три-четыре на целую ораву, и они были действительно слишком большие для одного. Я отвлекся на что-то другое, а когда снова переместил свой взгляд на тарелку, на ней лежала половинка помидора. Я посмотрел на соседнюю тарелку с такой же половинкой, потом поднял взгляд на Риту.
– Хочется попробовать, а для одной много! – сказала Рита, улыбаясь и привычным жестом отбрасывая за плечо тяжелую волну волос.
Мы познакомились – мы все там говорили по-испански, выпили шампанского, потом еще и еще. Мы даже потанцевали с ней пару раз, а потом она исчезла. Так бывает: музыка, грохот, хлопушки, конфетти, народу было много, все выпили… Я отвлекся, и ее уже не было. Я обошел все комнаты – Рита уехала, не попрощавшись.
А дальше – вы скажете, что я это выдумал – произошла совершенно необъяснимая вещь. Хотя, на самом деле, закономерная. Мне приснился сон. Я шел по летнему лугу с Кончей – это дочь отцовского друга, с которой мы вместе росли. Она тоже гуляла на той вечеринке и, как выяснилось, была нашей общей знакомой. Мы шли с ней под руку просто как друзья, как оно и было. А сзади, шагах в семи-восьми, под руку с моим однокурсником Мигелем, который тоже встречал Новый год с нами, шла Рита. Они тоже были просто друзьями. На самом деле, невидимый луч связывал нас с Ритой.
Мы шли так по траве, из которой кое-где торчали высокие, мне до пояса, жесткие, почерневшие побеги. Я не знаю, какое это растение, но оно реально существует. У него маленькие, как у укропа, семена, каждое прикреплено снизу к большой разлапистой, как шар, пушинке (вы уже поняли, в них превратились вчерашние огромные снежинки). Я взял готовый отлететь от стебля пушистый комочек, легонько подкинул его в воздух и подул на него, чтобы он полетел к Рите. Ветерок подхватил пушинку, Рита поймала ее и улыбнулась мне. Я послал ей еще один такой привет – и она снова поймала пушинку и улыбнулась. Я шел с Кончей, она – с Мигелем, но мы их не замечали, и они нас, похоже, тоже. Мы были только вдвоем.
Я к тому времени – мне в наступившем году должно было исполниться девятнадцать – уже прочел (по-испански) обе теории сновидений: и Фрейда, и Юнга. Хотя я сразу сделался юнгианцем, оба великих старца утверждали, что человек, который вам приснился, проникает тем самым в ваше подсознание. То есть приобретает над вами реальную власть. Власть Риты оказалась настолько сильной, что я бросился разыскивать ее на следующее же утро.
Это оказалось не сложно. Сделав пару звонков – испанский мир в Москве был тесен, – я узнал, где она собиралась продолжать праздник. Еще один звонок – меня с радостью пригласили присоединиться к этой компании. Увидев меня, Рита кивнула в знак приветствия, но осталась сидеть на диване. А я пошел прямо к ней, позвал ее на лестничную площадку покурить и сходу рассказал свой сон.
Рита долго молчала. Из квартиры на площадку вышло еще несколько человек, но поняв, что у нас разговор, побежали курить на улицу – это всё происходило на первом этаже.
– Я тоже расскажу тебе свой сон, – решившись, сказала Рита. – Ты (у меня сердце подскочило к горлу)… Ты стоял на балконе «Детского мира». Там почему-то были балконы, хотя я не уверена, есть ли они на самом деле. Ты взял воздушный шарик и бросил его мне. А я стояла внизу и поймала его. А ты уже бросил мне еще один шарик, и я снова стою и жду, пока он упадет мне в руки. И ты кидаешь мне шарики еще и еще, и они уже не помещаются у меня в руках, а я всё пытаюсь их ловить. И смеюсь все время – я счастлива, как ребенок!
Через полгода, летом, мы поженились.
А в сентябре появился Семен Маркович, и начались наши тягомотные прогулки вокруг Чистых прудов. И как-то сразу стало ясно, что планы Конторы распространяются не только на меня, но и на Риту.
У Риты испанцами были оба родителя. Они были одногодками, познакомились на корабле, который вез их из Барселоны, попали в один детский дом, в общем, не расставались. Оба работали переводчиками в испанском издании газеты «Московские новости», и Рита подрабатывала там корректором. Ее испанский был несравненно лучше моего, и вообще она была толковее и бойчее. На самом деле, мне кажется, она представляла для Конторы больший интерес, чем я.
Наступил октябрь, и мы с Ритой – уже оба – пару раз съездили в Лес (так прозвали новую штаб-квартиру внешней разведки, построенную за кольцевой дорогой). Разговоры пока шли обтекаемо: мы понимали, что нас хотят, и думали, хотим ли мы, а там, видимо, считали, что мы подходим, но не были уверены, справимся ли. Но потом наступил момент, когда нам предложили принять решение.
Рита уже была беременна, ее постоянно тошнило. Мы с ней жили в одной из комнат нашей квартиры на Богдана Хмельницкого, где слышимость была такая, что для серьезных разговоров мы выходили на улицу. На те же Чистые пруды. Так что для меня Контора связана не с Лубянкой и не с Лесом, а именно с этим невинным бульваром в центре Москвы.
К тому времени мы с Ритой уже много проговорили всего и про режим, и про реальный социализм, Прагу 68 года, «Доктора Живаго» и Солженицына. Предложение Конторы переселиться за границу в качестве нелегалов означало, в какой-то степени, освобождение от всего этого. Но одновременно и переход на сторону людей с одинаковыми старыми лицами, чьи фотографии носили на демонстрациях и вывешивали на общественных зданиях. Так что, отказываясь от предложения, мы соглашались продолжать несложную, достаточно безбедную, но монотонную серую жизнь, которую своим отказом мы могли еще и подпортить. Согласившись, мы отказывались от себя или шли на компромисс. По сути дела, это был выбор между тем, чтобы быть честными по отношению к Конторе и к режиму или быть честными по отношению к себе. Положение было безвыходным.
Рита была умнее меня – хотя она так не считала.
– Забудь про то, о чем мы думали и говорили до сих пор, – сказала она, когда мы вышли к пруду. – Просто спроси свое сердце…
Рита фыркнула – это прозвучало пафосно, но всё же повторила:
– Спроси свое сердце – не голову, только сердце. Абстрактно – независимо от того, что там придется делать. Ты хочешь уехать или ты хочешь остаться здесь?
– Я хочу…
Я всё равно задумался. Сердцу тоже были нужны слова.
– Я хочу оттолкнуться от этого берега, а там – куда вынесет!
Рита кивнула и отбросила волосы с плеч на спину:
– Тогда мы должны придумать, как, несмотря ни на что, нам оставаться порядочными людьми. Из любой ситуации есть достойный выход. Мы должны его найти!
– Для начала давай договоримся, чего мы не будем делать, – развил ее мысль я. Мне нужно было только дать правильное направление, дальше я уже тоже соображал. – Мы не будем предавать себя.
– Именно. Мы не сделаем ничего, что идет вразрез с нашими представлениями о добре и зле, как бы этого ни хотела Контора.
Рита первая стала говорить «Контора». Отец говорил «моя работа»: «На моей работе хотят…», «На моей работе это не понравится»… Семен Маркович говорил «Служба». Мы с Ритой говорили «Контора»: она сама по себе, мы сами по себе.