Страница:
– Ну, тебе же не к станку!
Моя жена работает редактором в издательстве, специализирующемся на новейшей истории и всяких шпионских делах. Что, кстати, для меня очень удобно. Если я вдруг ненароком обнаружу свои познания в этой области, странные для человека, занимающегося туризмом, я всегда могу сказать, что знаю об этом благодаря профессии жены. Я действительно иногда читаю ее рукописи с познавательной целью и предусмотрительно не даю никаких советов.
Джессика, как, впрочем, множество других женщин на земле, не знает о своем муже почти ничего. То есть она, конечно, знает меня очень хорошо. Всё-таки мы вместе живем уже пятнадцатый год, вместе завтракаем и часто ужинаем, когда я в Нью-Йорке, вместе ходим в музеи, в кино и на концерты, вместе занимаемся нашим тринадцатилетним сыном Робертом; вместе, часто втроем, ездим в отпуск в экзотические места – классические уже все объезжены. Джессика знает, на какую мелочь я могу разозлиться и какое большое несчастье меня ничуть не затронет. Что надо делать, когда мне грустно, и как остановить меня, если я вдруг заведусь. Она знает меня, как любящая женщина знает человека, который ее тоже любит. И даже если бы я рассказал ей о себе всю правду, в ее знании и понимании моей сути это ничего не изменит. Кроме, конечно, лжи о моем прошлом и о моей настоящей работе. В качестве вруна она меня не знает.
Моя жена – классический продукт Ирландии и Новой Англии. От родины предков у нее рыжие волосы, покрытые веснушками нос, щеки и плечи, белая кожа, очень чувствительная к солнцу, спокойная вера католички, которой чужды показное ханжество большинства ее сограждан-протестантов, гордый и упрямый характер. Не-ирландкой ее делают отвращение к виски и пиву (Джессика в рот не берет никакого спиртного), неприятие любого насилия, даже справедливо-революционного, и отсутствие восхищения ирландскими писателями, составившими славу увядающей английской литературы, типа Оскара Уайльда, Джойса и Бернарда Шоу. От Новой Англии у Джессики спокойная аристократичность манер, элегантный стиль в одежде, интеллигентная мягкость, ироничная отстраненность от мелкого и суетного в жизни, в общем, она производит впечатление скорее европейки, чем американки. От себя самой, то есть, наверное, от детских огорчений – наследственность здесь ни при чем – у Джессики крайняя чувствительность и болезненное стремление не причинять никому беспокойства. И, как у большинства типичных американцев, в ней нет никакой чопорности, никакого высокомерия: в общении она проста, открыта и доброжелательна по отношению ко всем.
Именно эти качества позволили ей полюбить кубинского эмигранта без гражданства, лишь с грин-картой в кармане, который на момент знакомства нигде не работал, чьих родителей она никогда не видела и единственной рекомендацией которого был открытый взгляд. Это я о себе. Проблема была в том, что Джессика была из нестандартной американской семьи.
Вообще, в Штатах в порядке вещей выпускать детей в одиночное плавание, едва они закончат школу. А дальше идет только видимость теплых семейных отношений. Вот вы слышали когда-нибудь, чтобы в России дети и родители говорили друг другу на каждом шагу: «Я тебя люблю!»? Нет! И не потому что они друг друга не любят. Просто, когда это есть, зачем об этом говорить? В Штатах – да возьмите любой американский фильм! – такими признаниями обмениваются каждые десять минут. И тем, и другим – и родителям, и детям – нужно, для самих себя, подтверждение тому, чего совсем мало или нет вовсе.
У Джессики отец – Джеймс Патрик Фергюсон – профессор Гарварда. Преподает как раз ирландскую, то есть современную английскую беллетристику (может быть, аллергия Джессики на эту литературу вызвана именно этим?). Это высокий, сухой, рыжий, очень подвижный джентльмен, совсем не похожий на книжного червя. Он похож на попугая: у него такой же выдающийся горбатый нос и та же манера быстро вертеть головой. Я про себя называю его Какаду. Джиму – он предложил мне называть его просто Джим лишь лет через пять после нашего брака с Джессикой, до этого он оставался для меня мистером Фергюсоном – чуть за шестьдесят. Однако выглядит он моложе – у него только-только стали седеть виски, на рыжей голове это выглядит очень экзотично. Так вот о книжном черве, каковым он не является. Джим, помимо того, что читает лекции, ведет семинары и пишет книги, очень цепкий и хваткий бизнесмен. Он играет на бирже, продает и покупает недвижимость и знает, сколько стоит каждая пепельница или галогеновая лампа в его домах – их он тоже покупал сам!
Домов у мистера Фергюсона два, даже три. Во-первых, большая двухэтажная квартира в Кембридже с видом на залив (я ведь говорил уже, что они живут в Бостоне?). Джим терпеть не может автомобили и даже не имеет водительских прав: поэтому он купил квартиру в двадцати минутах ходьбы от университета и в любую погоду добирается туда пешком. Еще у него есть участок с двумя домами в Хайянис-Порте, в том самом городке, где находится огромное имение семейства Кеннеди. Профессорская территория намного скромнее, но, если учесть, что это одно из самых дорогих мест Америки, сам факт можно не скрывать. Какаду говорит об этом со смехом, впроброс, он вообще опытный светский лев: «Я поеду на недельку на свои земли в Хайянис-Порт. Вообще-то, конечно, это земли Кеннеди, но, к счастью, Америка никогда не была феодальной страной!»
Теперь, почему на его участке в Хайянис-Порте два дома. В одном живет его первая жена, мать Джессики. Пэгги – художница, на мой взгляд, очень неплохая. К тому же она умница, образованная, веселая, всё еще очень красивая. У нее только один недостаток: она много курит, и поэтому смех у нее – а смеется она часто – хриплый и, как некоторым кажется, звучит немного вульгарно. Мне так не кажется: когда кого-то любишь, любишь целиком.
Но вообще-то Джессика пошла в нее даже внешне. Пэгги из тех женщин, над которыми время не властно. Когда мы познакомились с Джессикой, их с матерью можно было принять – и принимали – за сестер. Так вот, с тех пор ничего не изменилось! Джессике сегодня дают тридцать-тридцать пять, а вот Пэгги как выглядела на сорок пятнадцать лет назад, так и выглядит сейчас. Эти мать с дочкой и внутренне очень похожи. Как и Джессика, Пэгги меня почему-то сразу полюбила. В момент горячих семейных дебатов по поводу нашего предполагаемого брака она не раз говорила дочери: «Имей в виду: если ты не пойдешь за Пако, я женю его на себе! Я не шучу!» Сказать вам правду? Я бы женился на ней! Я не шучу!
В момент, когда мы познакомились с Джессикой, ее родители уже были в разводе. Профессор Фергюсон влюбился в свою ученицу. В пуританской Америке роман преподавателя со студенткой автоматически положил бы конец его карьере. Но как только Линда получила диплом, он пошел на бракоразводный процесс и раздел имущества, чтобы прожить долгие-долгие годы с женщиной своей мечты.
Линда-то, по-моему, мечтает только о том, чтобы этих лет совместной жизни осталось как можно меньше. Это маленькая хищница с фарфоровым личиком. В двадцать пять ее можно было назвать хорошенькой, но в сорок ее лицо выглядит, как маска. Линду заботят только две вещи: ее физическая форма и зависть подруг. В том смысле, что ей хочется постоянно вызывать их зависть. Поэтому она два раза в неделю ходит в тренажерный зал, два раза – в плавательный бассейн и еще два – в сауну и на массаж. А остальное время проводит на приемах и вечеринках или устраивает их для нужных людей. Мне кажется, что совсем не глупый профессор Фергюсон уже давно понял, какую глупость он совершил, но еще одного развода его алчность не выдержит. «Если у вас еще остались сомнения, существует карма или нет, посмотрите на Джима!» – говорит Пэгги.
Но весь этот родительский треугольник – отдельная история для отдельной книги. Вернемся к нам с Джессикой.
Итак, Пэгги была за нас. Линда – это единственное ее доброе и разумное дело, хотя и продиктованное эгоизмом, – тоже была рада избавиться от падчерицы, которая была лишь на несколько лет моложе ее. Но отец Джессики, уже оставивший значительную часть своего состояния первой жене и понимавший, что вторая заберет всё остальное, и слышать не хотел о браке дочери с недавним эмигрантом без гроша в кармане. Он понимал: чтобы сохранить свое движимое и недвижимое имущество, ему достаточно не давать Линде поводов для развода. А дочь надо было выдать в семью, благосостояние которой навсегда исключило бы вероятность того, что когда-нибудь вдруг ей понадобится материальная поддержка.
Но пострадать мог и социальный статус профессора Гарварда. Взять в зятья парию из-за железного занавеса, чьи соотечественники сплошь и рядом попадали в газеты как разоблаченные, арестованные или убитые наркодельцы, сутенеры, наемные убийцы и мошенники! Какаду встал на дыбы: или он, или я! Однако Джессика показала свой ирландский характер и, чтобы придать необратимость своему решению, публично объявила о дне нашего венчания. Профессор, скрепя сердце и скрипя зубами, счел благоразумным отнестись к необъяснимому поведению дочери как к тяжелому заболеванию. Чтобы сохранить хорошую мину при плохой игре, он даже предложил оплатить свадебный прием. Мы, разумеется, отказались.
Мы венчались в главном католическом храме Нью-Йорка, Сейнт-Джон-зе-Дивайн. Прямо оттуда мы на спортивном «кадиллаке» Пэгги поехали в свадебное путешествие во Флориду, а Пэгги подсела в машину Джима с Линдой и отправилась в Хайянис-Порт. Им все равно было ехать в одно место! От старого дома, который после развода достался Пэгги, до нового, построенного для профессора с юной тогда женой, от силы метров тридцать.
Однако всё это давно позади. Сомнительный профессорский зять получил наследство (от Конторы), открыл собственное дело, быстро сделал его преуспевающим, не втянул его дочь в какие-либо темные авантюры, которыми живет, по его мнению, большинство латиносов, и даже не побоялся обзавестись ребенком. Надо ли об этом говорить, отпуск профессор с женой проводят исключительно через Departures Unlimited по тарифам, которыми пользуемся только мы сами, Пэгги (но она скорее домоседка) и еще разве что Элис. Короче, теперь я тоже желанный гость на День благодарения. Обычно мне и приходится резать индейку за столом, где сидят Джессика с Бобби и профессор с женами, теперешней и предыдущей.
Но это, опять же, отдельная история, как-нибудь в другой раз. Сейчас мы разговаривали по телефону с Джессикой.
– Ну, как ты развлекаешься в Париже?
Как я развлекаюсь в Париже?
– Да никак особо не развлекаюсь. Сейчас вот сижу у брата Эрве, пью кофе и листаю Мишленовский ресторанный гид, пока он где-то ходит.
С симпатичнейшим братом Эрве из Парижской консистории мы готовим постоянный тур по средневековым аббатствам Франции. Чтобы сделать его привлекательным для людей, в глазах которых религия, история, архитектура и искусство вообще лишь темы для светских разговоров в гостиных – а таких клиентов у нас большинство, – мы решили включить в программу в качестве полноценной составляющей региональные кухни. Не надо быть французом, чтобы понимать, что на горе Сен-Мишель монахи готовят утиный паштет совсем не так, как в Фонтенэ, а вот порассуждать об этом со знанием дела смогут только счастливцы, избравшие Departures Unlimited.
– Да, я знаю, я звонила тебе в гостиницу.
Кто изобрел мобильный телефон? Этому человеку надо поставить памятник. Сколько бы было разрушенных судеб, разбитых браков, разоблаченных шпионов, если бы не это гениальное изобретение! Нет, действительно, кто-нибудь знает, кто его изобрел?
У Джессики, в сущности, нет оснований сомневаться в моих чувствах к ней. Конечно, соблазны внешнего мира продолжают испытывать на мне свою силу и время от времени одерживают верх. Однако все эти короткие любовные приключения в разных концах земного шара не только не имеют последствий, но и началом своим обязаны случаю, а не умыслу. Другими словами, я ничего не ищу, хотя и не считаю возможным оскорблять жизнь, отказываясь от радостей, которые она преподносит нам в своей безграничной доброте. Не знаю, как бы отнеслась к этому Джессика, знай она и эту тайную сторону моей жизни. Правда, не знаю. Хотя… Я не говорил? Она ведь еще и очень умная – и интеллектуально, и житейски. Однако, как любая женщина, Джессика в этих вещах уязвима, и, несмотря на нашу близость, иногда на нее накатывает сомнение. Она никогда не выражает свои подозрения в словах, но я чувствую их, как если бы вдруг запотело разделяющее нас стекло.
– Может, ты всё-таки присоединишься ко мне? – немного неожиданно для себя выпалил я.
– Да? – Джессика даже издала короткий счастливый смешок. – Ты считаешь? Но ты ведь правда вернешься через день-два?
Я всё-таки хорошо знаю свою жену. Один вопрос, и облачко пролетело.
– Надеюсь. Скорее всего! Ну, прилетай поужинать!
Мы можем себе это позволить. Тем более, поскольку я работаю в туристическом бизнесе, у нас скидки буквально на всё. Но Джессике просто важно знать, что я хочу ее видеть. Я проделываю этот трюк уже не в первый раз, зная, что ей будет нелегко пристроить Бобби и нашего английского кокер-спаниеля мистера Куилпа. Но что я буду делать, если она вдруг решит всё бросить и приехать? Вот сейчас возьмет и скажет: «Да, я соскучилась, мне как-то тревожно. Давай прилечу к тебе и вместе вернемся завтра или послезавтра!» И что? М-м? И что тогда? Что делать со Штайнером, который, как выяснилось, никуда не исчезал? Я сто процентов упущу Метека – и шанс избавиться от кошмара, который преследует меня уже семнадцать лет. И, вспомнил я, с Жаком Куртеном я до сих пор так и не встретился! Как я всё это разведу?
– Нет, мой хороший! Лучше приезжай скорее домой!
Я перевел дух.
– Но смотри, если мне придется задержаться, я вернусь к этому вопросу, – предупредил я.
Мы еще поболтали с четверть часа. Но всё это время я неотрывно смотрел в окно, на тихую улочку с редкими прохожими, шагающими, как все парижане, глядя себе под ноги, чтобы не наступить на кучу собачьего дерьма. И тут я снова увидел Метека, бредущего к своему отелю. Ему повезло, его задний карман джинсов был по-прежнему оттопырен бумажником. Он даже прикупил какой-то путеводитель или книгу – утром у него в руках ничего не было.
– Джессика, – поспешно сказал я, – возвращается брат Эрве. Я тебя целую.
С братом Эрве Джессика не знакома, так что опасности, что она попросит передать ему трубку, никакой.
– Целую, – заторопилась Джессика, чтобы меня не задерживать. Я уже говорил: она очень деликатная. – Я позвоню тебе перед сном.
– Моим, – уточнил я. – Ты помнишь, что у нас шесть часов разница.
– Конечно, дорогой. Чао!
– Целую.
Я отключил телефон. Теперь всё мое внимание сосредоточилось на доме напротив. Вот Метек берет ключ у стойки, ждет лифта, поднимается к себе на второй этаж, открывает дверь, вступает в застоялый воздух комнаты, кидает путеводитель на кровать и идет открыть окно. Ну, вот сейчас! Хорошо, еще немного – сейчас! Но ничего не происходило. Прошло пять минут, десять, пятнадцать – за его окнами не было никакого движения.
Что делать? Ситуация со Штайнером, которую анализировали светлые головы в Москве, вряд ли прояснится до утра. Но догнал ли его Николай? А вдруг Штайнер что-то заподозрил? Вдруг он напал на Николая или выехал из гостиницы? Всё в любой момент могло обостриться, и тогда палочкой-выручалочкой парижской резидентуры снова стану я. Я даже не был уверен, что смогу вернуться сюда, в «Феникс». Действовать нужно было немедленно!
И тут в номере Метека распахнулись шторы, потом раскрылась рама, и в окне появилась его курчавая седеющая голова с мокрыми волосами, которые он тер полотенцем. Конечно, он сначала пошел принять душ. Метек был в хорошем настроении и насвистывал что-то неразличимое из-за шума улицы. В этот миг он представлял собой идеальную мишень – я мог бы попасть в него яблоком, конфетой, домашним тапком.
А я был не готов.
5
Моя жена работает редактором в издательстве, специализирующемся на новейшей истории и всяких шпионских делах. Что, кстати, для меня очень удобно. Если я вдруг ненароком обнаружу свои познания в этой области, странные для человека, занимающегося туризмом, я всегда могу сказать, что знаю об этом благодаря профессии жены. Я действительно иногда читаю ее рукописи с познавательной целью и предусмотрительно не даю никаких советов.
Джессика, как, впрочем, множество других женщин на земле, не знает о своем муже почти ничего. То есть она, конечно, знает меня очень хорошо. Всё-таки мы вместе живем уже пятнадцатый год, вместе завтракаем и часто ужинаем, когда я в Нью-Йорке, вместе ходим в музеи, в кино и на концерты, вместе занимаемся нашим тринадцатилетним сыном Робертом; вместе, часто втроем, ездим в отпуск в экзотические места – классические уже все объезжены. Джессика знает, на какую мелочь я могу разозлиться и какое большое несчастье меня ничуть не затронет. Что надо делать, когда мне грустно, и как остановить меня, если я вдруг заведусь. Она знает меня, как любящая женщина знает человека, который ее тоже любит. И даже если бы я рассказал ей о себе всю правду, в ее знании и понимании моей сути это ничего не изменит. Кроме, конечно, лжи о моем прошлом и о моей настоящей работе. В качестве вруна она меня не знает.
Моя жена – классический продукт Ирландии и Новой Англии. От родины предков у нее рыжие волосы, покрытые веснушками нос, щеки и плечи, белая кожа, очень чувствительная к солнцу, спокойная вера католички, которой чужды показное ханжество большинства ее сограждан-протестантов, гордый и упрямый характер. Не-ирландкой ее делают отвращение к виски и пиву (Джессика в рот не берет никакого спиртного), неприятие любого насилия, даже справедливо-революционного, и отсутствие восхищения ирландскими писателями, составившими славу увядающей английской литературы, типа Оскара Уайльда, Джойса и Бернарда Шоу. От Новой Англии у Джессики спокойная аристократичность манер, элегантный стиль в одежде, интеллигентная мягкость, ироничная отстраненность от мелкого и суетного в жизни, в общем, она производит впечатление скорее европейки, чем американки. От себя самой, то есть, наверное, от детских огорчений – наследственность здесь ни при чем – у Джессики крайняя чувствительность и болезненное стремление не причинять никому беспокойства. И, как у большинства типичных американцев, в ней нет никакой чопорности, никакого высокомерия: в общении она проста, открыта и доброжелательна по отношению ко всем.
Именно эти качества позволили ей полюбить кубинского эмигранта без гражданства, лишь с грин-картой в кармане, который на момент знакомства нигде не работал, чьих родителей она никогда не видела и единственной рекомендацией которого был открытый взгляд. Это я о себе. Проблема была в том, что Джессика была из нестандартной американской семьи.
Вообще, в Штатах в порядке вещей выпускать детей в одиночное плавание, едва они закончат школу. А дальше идет только видимость теплых семейных отношений. Вот вы слышали когда-нибудь, чтобы в России дети и родители говорили друг другу на каждом шагу: «Я тебя люблю!»? Нет! И не потому что они друг друга не любят. Просто, когда это есть, зачем об этом говорить? В Штатах – да возьмите любой американский фильм! – такими признаниями обмениваются каждые десять минут. И тем, и другим – и родителям, и детям – нужно, для самих себя, подтверждение тому, чего совсем мало или нет вовсе.
У Джессики отец – Джеймс Патрик Фергюсон – профессор Гарварда. Преподает как раз ирландскую, то есть современную английскую беллетристику (может быть, аллергия Джессики на эту литературу вызвана именно этим?). Это высокий, сухой, рыжий, очень подвижный джентльмен, совсем не похожий на книжного червя. Он похож на попугая: у него такой же выдающийся горбатый нос и та же манера быстро вертеть головой. Я про себя называю его Какаду. Джиму – он предложил мне называть его просто Джим лишь лет через пять после нашего брака с Джессикой, до этого он оставался для меня мистером Фергюсоном – чуть за шестьдесят. Однако выглядит он моложе – у него только-только стали седеть виски, на рыжей голове это выглядит очень экзотично. Так вот о книжном черве, каковым он не является. Джим, помимо того, что читает лекции, ведет семинары и пишет книги, очень цепкий и хваткий бизнесмен. Он играет на бирже, продает и покупает недвижимость и знает, сколько стоит каждая пепельница или галогеновая лампа в его домах – их он тоже покупал сам!
Домов у мистера Фергюсона два, даже три. Во-первых, большая двухэтажная квартира в Кембридже с видом на залив (я ведь говорил уже, что они живут в Бостоне?). Джим терпеть не может автомобили и даже не имеет водительских прав: поэтому он купил квартиру в двадцати минутах ходьбы от университета и в любую погоду добирается туда пешком. Еще у него есть участок с двумя домами в Хайянис-Порте, в том самом городке, где находится огромное имение семейства Кеннеди. Профессорская территория намного скромнее, но, если учесть, что это одно из самых дорогих мест Америки, сам факт можно не скрывать. Какаду говорит об этом со смехом, впроброс, он вообще опытный светский лев: «Я поеду на недельку на свои земли в Хайянис-Порт. Вообще-то, конечно, это земли Кеннеди, но, к счастью, Америка никогда не была феодальной страной!»
Теперь, почему на его участке в Хайянис-Порте два дома. В одном живет его первая жена, мать Джессики. Пэгги – художница, на мой взгляд, очень неплохая. К тому же она умница, образованная, веселая, всё еще очень красивая. У нее только один недостаток: она много курит, и поэтому смех у нее – а смеется она часто – хриплый и, как некоторым кажется, звучит немного вульгарно. Мне так не кажется: когда кого-то любишь, любишь целиком.
Но вообще-то Джессика пошла в нее даже внешне. Пэгги из тех женщин, над которыми время не властно. Когда мы познакомились с Джессикой, их с матерью можно было принять – и принимали – за сестер. Так вот, с тех пор ничего не изменилось! Джессике сегодня дают тридцать-тридцать пять, а вот Пэгги как выглядела на сорок пятнадцать лет назад, так и выглядит сейчас. Эти мать с дочкой и внутренне очень похожи. Как и Джессика, Пэгги меня почему-то сразу полюбила. В момент горячих семейных дебатов по поводу нашего предполагаемого брака она не раз говорила дочери: «Имей в виду: если ты не пойдешь за Пако, я женю его на себе! Я не шучу!» Сказать вам правду? Я бы женился на ней! Я не шучу!
В момент, когда мы познакомились с Джессикой, ее родители уже были в разводе. Профессор Фергюсон влюбился в свою ученицу. В пуританской Америке роман преподавателя со студенткой автоматически положил бы конец его карьере. Но как только Линда получила диплом, он пошел на бракоразводный процесс и раздел имущества, чтобы прожить долгие-долгие годы с женщиной своей мечты.
Линда-то, по-моему, мечтает только о том, чтобы этих лет совместной жизни осталось как можно меньше. Это маленькая хищница с фарфоровым личиком. В двадцать пять ее можно было назвать хорошенькой, но в сорок ее лицо выглядит, как маска. Линду заботят только две вещи: ее физическая форма и зависть подруг. В том смысле, что ей хочется постоянно вызывать их зависть. Поэтому она два раза в неделю ходит в тренажерный зал, два раза – в плавательный бассейн и еще два – в сауну и на массаж. А остальное время проводит на приемах и вечеринках или устраивает их для нужных людей. Мне кажется, что совсем не глупый профессор Фергюсон уже давно понял, какую глупость он совершил, но еще одного развода его алчность не выдержит. «Если у вас еще остались сомнения, существует карма или нет, посмотрите на Джима!» – говорит Пэгги.
Но весь этот родительский треугольник – отдельная история для отдельной книги. Вернемся к нам с Джессикой.
Итак, Пэгги была за нас. Линда – это единственное ее доброе и разумное дело, хотя и продиктованное эгоизмом, – тоже была рада избавиться от падчерицы, которая была лишь на несколько лет моложе ее. Но отец Джессики, уже оставивший значительную часть своего состояния первой жене и понимавший, что вторая заберет всё остальное, и слышать не хотел о браке дочери с недавним эмигрантом без гроша в кармане. Он понимал: чтобы сохранить свое движимое и недвижимое имущество, ему достаточно не давать Линде поводов для развода. А дочь надо было выдать в семью, благосостояние которой навсегда исключило бы вероятность того, что когда-нибудь вдруг ей понадобится материальная поддержка.
Но пострадать мог и социальный статус профессора Гарварда. Взять в зятья парию из-за железного занавеса, чьи соотечественники сплошь и рядом попадали в газеты как разоблаченные, арестованные или убитые наркодельцы, сутенеры, наемные убийцы и мошенники! Какаду встал на дыбы: или он, или я! Однако Джессика показала свой ирландский характер и, чтобы придать необратимость своему решению, публично объявила о дне нашего венчания. Профессор, скрепя сердце и скрипя зубами, счел благоразумным отнестись к необъяснимому поведению дочери как к тяжелому заболеванию. Чтобы сохранить хорошую мину при плохой игре, он даже предложил оплатить свадебный прием. Мы, разумеется, отказались.
Мы венчались в главном католическом храме Нью-Йорка, Сейнт-Джон-зе-Дивайн. Прямо оттуда мы на спортивном «кадиллаке» Пэгги поехали в свадебное путешествие во Флориду, а Пэгги подсела в машину Джима с Линдой и отправилась в Хайянис-Порт. Им все равно было ехать в одно место! От старого дома, который после развода достался Пэгги, до нового, построенного для профессора с юной тогда женой, от силы метров тридцать.
Однако всё это давно позади. Сомнительный профессорский зять получил наследство (от Конторы), открыл собственное дело, быстро сделал его преуспевающим, не втянул его дочь в какие-либо темные авантюры, которыми живет, по его мнению, большинство латиносов, и даже не побоялся обзавестись ребенком. Надо ли об этом говорить, отпуск профессор с женой проводят исключительно через Departures Unlimited по тарифам, которыми пользуемся только мы сами, Пэгги (но она скорее домоседка) и еще разве что Элис. Короче, теперь я тоже желанный гость на День благодарения. Обычно мне и приходится резать индейку за столом, где сидят Джессика с Бобби и профессор с женами, теперешней и предыдущей.
Но это, опять же, отдельная история, как-нибудь в другой раз. Сейчас мы разговаривали по телефону с Джессикой.
– Ну, как ты развлекаешься в Париже?
Как я развлекаюсь в Париже?
– Да никак особо не развлекаюсь. Сейчас вот сижу у брата Эрве, пью кофе и листаю Мишленовский ресторанный гид, пока он где-то ходит.
С симпатичнейшим братом Эрве из Парижской консистории мы готовим постоянный тур по средневековым аббатствам Франции. Чтобы сделать его привлекательным для людей, в глазах которых религия, история, архитектура и искусство вообще лишь темы для светских разговоров в гостиных – а таких клиентов у нас большинство, – мы решили включить в программу в качестве полноценной составляющей региональные кухни. Не надо быть французом, чтобы понимать, что на горе Сен-Мишель монахи готовят утиный паштет совсем не так, как в Фонтенэ, а вот порассуждать об этом со знанием дела смогут только счастливцы, избравшие Departures Unlimited.
– Да, я знаю, я звонила тебе в гостиницу.
Кто изобрел мобильный телефон? Этому человеку надо поставить памятник. Сколько бы было разрушенных судеб, разбитых браков, разоблаченных шпионов, если бы не это гениальное изобретение! Нет, действительно, кто-нибудь знает, кто его изобрел?
У Джессики, в сущности, нет оснований сомневаться в моих чувствах к ней. Конечно, соблазны внешнего мира продолжают испытывать на мне свою силу и время от времени одерживают верх. Однако все эти короткие любовные приключения в разных концах земного шара не только не имеют последствий, но и началом своим обязаны случаю, а не умыслу. Другими словами, я ничего не ищу, хотя и не считаю возможным оскорблять жизнь, отказываясь от радостей, которые она преподносит нам в своей безграничной доброте. Не знаю, как бы отнеслась к этому Джессика, знай она и эту тайную сторону моей жизни. Правда, не знаю. Хотя… Я не говорил? Она ведь еще и очень умная – и интеллектуально, и житейски. Однако, как любая женщина, Джессика в этих вещах уязвима, и, несмотря на нашу близость, иногда на нее накатывает сомнение. Она никогда не выражает свои подозрения в словах, но я чувствую их, как если бы вдруг запотело разделяющее нас стекло.
– Может, ты всё-таки присоединишься ко мне? – немного неожиданно для себя выпалил я.
– Да? – Джессика даже издала короткий счастливый смешок. – Ты считаешь? Но ты ведь правда вернешься через день-два?
Я всё-таки хорошо знаю свою жену. Один вопрос, и облачко пролетело.
– Надеюсь. Скорее всего! Ну, прилетай поужинать!
Мы можем себе это позволить. Тем более, поскольку я работаю в туристическом бизнесе, у нас скидки буквально на всё. Но Джессике просто важно знать, что я хочу ее видеть. Я проделываю этот трюк уже не в первый раз, зная, что ей будет нелегко пристроить Бобби и нашего английского кокер-спаниеля мистера Куилпа. Но что я буду делать, если она вдруг решит всё бросить и приехать? Вот сейчас возьмет и скажет: «Да, я соскучилась, мне как-то тревожно. Давай прилечу к тебе и вместе вернемся завтра или послезавтра!» И что? М-м? И что тогда? Что делать со Штайнером, который, как выяснилось, никуда не исчезал? Я сто процентов упущу Метека – и шанс избавиться от кошмара, который преследует меня уже семнадцать лет. И, вспомнил я, с Жаком Куртеном я до сих пор так и не встретился! Как я всё это разведу?
– Нет, мой хороший! Лучше приезжай скорее домой!
Я перевел дух.
– Но смотри, если мне придется задержаться, я вернусь к этому вопросу, – предупредил я.
Мы еще поболтали с четверть часа. Но всё это время я неотрывно смотрел в окно, на тихую улочку с редкими прохожими, шагающими, как все парижане, глядя себе под ноги, чтобы не наступить на кучу собачьего дерьма. И тут я снова увидел Метека, бредущего к своему отелю. Ему повезло, его задний карман джинсов был по-прежнему оттопырен бумажником. Он даже прикупил какой-то путеводитель или книгу – утром у него в руках ничего не было.
– Джессика, – поспешно сказал я, – возвращается брат Эрве. Я тебя целую.
С братом Эрве Джессика не знакома, так что опасности, что она попросит передать ему трубку, никакой.
– Целую, – заторопилась Джессика, чтобы меня не задерживать. Я уже говорил: она очень деликатная. – Я позвоню тебе перед сном.
– Моим, – уточнил я. – Ты помнишь, что у нас шесть часов разница.
– Конечно, дорогой. Чао!
– Целую.
Я отключил телефон. Теперь всё мое внимание сосредоточилось на доме напротив. Вот Метек берет ключ у стойки, ждет лифта, поднимается к себе на второй этаж, открывает дверь, вступает в застоялый воздух комнаты, кидает путеводитель на кровать и идет открыть окно. Ну, вот сейчас! Хорошо, еще немного – сейчас! Но ничего не происходило. Прошло пять минут, десять, пятнадцать – за его окнами не было никакого движения.
Что делать? Ситуация со Штайнером, которую анализировали светлые головы в Москве, вряд ли прояснится до утра. Но догнал ли его Николай? А вдруг Штайнер что-то заподозрил? Вдруг он напал на Николая или выехал из гостиницы? Всё в любой момент могло обостриться, и тогда палочкой-выручалочкой парижской резидентуры снова стану я. Я даже не был уверен, что смогу вернуться сюда, в «Феникс». Действовать нужно было немедленно!
И тут в номере Метека распахнулись шторы, потом раскрылась рама, и в окне появилась его курчавая седеющая голова с мокрыми волосами, которые он тер полотенцем. Конечно, он сначала пошел принять душ. Метек был в хорошем настроении и насвистывал что-то неразличимое из-за шума улицы. В этот миг он представлял собой идеальную мишень – я мог бы попасть в него яблоком, конфетой, домашним тапком.
А я был не готов.
5
В Контору я попал, в общем-то, и случайно, и закономерно.
Мой отец, Мигель Таверас Сорра, был испанцем из Сарагосы, которого в четырнадцатилетнем возрасте вместе с другими детьми поверженных республиканцев вывезли в Советский Союз. Из его рассказов о родном городе мне запомнилась вытянутая пустая площадь, ограниченная с одной стороны собором, а с другой – зданиями с аркадами, под которыми прятались магазинчики и рестораны. В соборе – чудотворная статуя Девы Марии на столбе, от которой и пошло столь распространенное в испаноязычном мире женское имя Пилар, на самом деле означающее «столб». И – это больше всего поразило мое воображение – мутно-желтые воды реки, рассекающей город.
Сам я попал в Сарагосу в зрелом возрасте, разумеется, в связи с работой на Контору. Постояв на мосту над действительно желтыми водами, посетив собор, пройдясь по площади, я понял, что осмотрел всё, и остаток дня – меня должен был забрать связной на машине – провел в ресторанчике на той самой площади с видом на собор. Там я съел большую порцию паэльи с морепродуктами, черную от соуса из каракатиц, осушил два полулитровых кувшинчика терпкого белого вина и чуть не заснул, разморенный переездом из Мадрида, едой, питьем и жарким днем. Так что у меня от города моих предков воспоминания остались еще менее содержательные, чем у отца.
Могилу своего испанского деда я даже и не искал. Он был по профессии каменщиком, а по убеждениям – анархистом. Как кто-то, наверное, помнит, во времена республики анархисты были сначала соратниками коммунистов, а потом, когда сражаться за свободную Испанию приехали русские, превратились – троцкисты! – в их злейших врагов. Моему деду – его звали Хавьер – повезло: он погиб в бою против франкистов и был похоронен где-то под Севильей. Повезло и нам: людей, которые дали моему отцу кров и вторую родину, упрекнуть было не в чем.
Разговоры в семье, в которых участвовала мама или кто-то из друзей, неизменно проходили по-русски. Но когда мы с отцом оставались наедине, он всегда говорил со мной по-испански – чтобы этот язык был для меня родным. Так что в Испании меня все принимали за своего, и я мог проколоться только на незнании какой-то реалии, типа сертификата из налоговой инспекции, или сленга, например, новомодного словечка для штрафа за неправильную парковку. Но чувствовал ли я себя испанцем? Мне нравились плавающие в раскаленном воздухе оливковые рощи на склонах холмов, несмолкающий стрекот цикад, белые, больше похожие на минареты, колокольни на фоне высокого ярко-синего неба, зеленые волны Средиземного моря, приносящие на берег пахнущие йодом обрывки водорослей, обломанные ракушки и пустые клешни крабов. Однако все эти двадцать лет, которые я прожил за границей, мне снятся перелески, сменяющие друг друга за окном поезда, заросли иван-чая с зелеными и серыми ящерками, шныряющими по поваленным сосновым стволам, золотые звезды на синих куполах церквей и речные излучины с песчаными отмелями посреди темных еловых боров. Дома мы в воспоминаниях детства – в остальных местах мы лишь туристы.
Я помню свой ужас при виде религиозной процессии в свой первый приезд в Испанию. Я бродил по переулочкам в центре Валенсии, когда вдруг совсем рядом, как взрыв, раздался мерный бой барабанов. Потом сквозь него прорвались траурные стоны труб, и из-за угла показались женщины в черных одеждах с каменными скорбными лицами. Такие же застывшие, лишенные всякого выражения черты были и у мужчин в строгих костюмах, и у статуи святого, которого они несли на носилках, украшенных искусственными розами. Я оказался не на родине, а на другой планете.
Чем была Россия для моего отца? Ощущал ли он себя там инопланетянином? Мы не говорили с ним об этом, как и о множестве других вещей, которые я теперь хотел бы знать, но уже никогда не узнаю. Отец казался мне вечным, а умер слишком рано – мне едва исполнилось двадцать.
Как бы то ни было, испанец Мигель Таверас прожил всю свою сознательную жизнь в стране, на языке которой он до самой смерти говорил с легким акцентом, хотя, в остальном, как настоящий русский. Он не поменял ни своего испанского имени, ни фамилии, но на улице его принимали за армянина или вообще кавказца. И в остальном отец стал типичным советским человеком.
Он жил в детском доме в Орле и окончил школу в Ташкенте, куда детдом эвакуировали в 1941-м. Семнадцатилетним добровольцем он попросился в армию, но его направили в офицерское училище. Там обнаружились его исключительные математические способности, и отца откомандировали в школу шифровальщиков. Однако он рвался на фронт – уверенный, что Красной Армии предстоит дойти до Пиренеев и ему посчастливится освободить родной город от Франко. Отцу удалось попасть в действующую армию лишь зимой 44-го, но, к счастью, его часть закончила войну вдали от берлинской бойни, в Румынии. У отца на всю жизнь осталось ощущение, что он не вернул долг приютившей его стране, и он хотел, чтобы это сделал его сын. То есть я.
Моя мать – к счастью, она жива и здорова – русская. Она, скорее, была названной сестрой отца, чем его женой. Кем были ее родители, мы так и не знаем – они исчезли в 1938 году, когда маме было всего четыре года. Мы даже не знаем ее настоящей фамилии. Те, кто хотели стереть ее прошлое, отправили маму в детдом с документами на имя Любови Васильевны Непомнящей – обычная фамилия для сироты того времени.
Мамины воспоминания о прежней московской жизни отрывочны. Она с родителями и двумя бабушками жила в одной большой комнате в коммунальной квартире где-то на Сретенке. Ее отец, мой дед, работал инженером в Сибири, мать часто и надолго уезжала к нему, и маленькую Любу воспитывали баба Вера и баба Нюра. На самом деле, они были сестрами – одна из них была маминой мамой, а другая – тетей, но кто именно, я сейчас не помню, а, может, мама и сама не помнит. Еще один непреложный факт – у соседей напротив, через коридор, была худая трехцветная кошка Ласка, которая из своей комнаты не выходила, но мою маму иногда пускали к ней поиграть. Ласка была действительно ласковой и позволяла ребенку наряжать себя в платье из лоскутков и таскать за задние лапы. Да вот, наверное, и всё, что я знаю о маминой прежней жизни. Так что с корнями у меня плохо, дальше родителей мое генеалогическое древо не идет.
Познакомились родители так. Мама появилась в детском доме во время обеда. Она остановилась на пороге, оглядела столы с жующими детьми, потом без колебаний направилась к отцу и, отодвинув его руку, залезла к нему на колени. Кто-то из воспитателей был умным и отзывчивым человеком – к столику отца (это всё он мне рассказывал) приставили стул, посадили на него маму, и больше она от отца не отходила. Напомню, отцу было четырнадцать, а маме – четыре.
Когда отец ушел в армию, маме было уже скоро восемь – это было в Ташкенте. Их давно все считали братом и сестрой, но пути их разошлись надолго. Отца оставили служить в Румынии, отпуск ему не давали, и ему удалось демобилизоваться лишь через три года после Победы, в 1948 году. Он тут же поехал в Орел, куда вернулся детдом. Вместо заплаканного ребенка, которого он оставил в Ташкенте, к нему, сияя, бросилась в объятия бледная нескладная девушка, которая уже тогда была чуть выше его – отец был небольшого роста. Ситуация была непонятной. Удочерить ее? Отцу было 24, но маме – уже 14. Жениться – тоже невозможно, да отец об этом и не помышлял. К тому же, его как фронтовика без экзаменов приняли на математический факультет МГУ, и жить ему предстояло в общежитии.
Так что им пришлось еще три года провести порознь, встречаясь пять-шесть раз в год то в Москве, то в Орле. Но в семнадцать лет мама окончила школу, и отец забрал ее в столицу. Его как способного математика углядел КГБ, и параллельно с учебой отец вернулся к разработке шифров. Этот заработок позволил ему снять для мамы угол в большой коммуналке в Даевом переулке у интеллигентной пожилой дамы, родителям которой раньше принадлежал весь дом. Более того, начальство отца помогло оформить для нее прописку. Мама хотела стать детским врачом, и устроилась медсестрой в обычную городскую клинику.
Я видел мамины фотографии того времени – она была прелестной. Ясный взгляд, застенчивая улыбка, кокетливые завитки волос, удивительное выражение чистоты и свежести, исходящее от ее лица. Однако – я совершенно точно это понял – отец не собирался жениться на девушке, которую он всегда считал своей сестрой. Но для мамы этот вопрос никогда и не стоял – она просто знала, что так будет. И в день, когда ей исполнилось восемнадцать, мои родители расписались. Смешное выражение!
Ребенка они хотели сразу, но мешал квартирный вопрос. Сдавать комнату людям с постоянно кричащим младенцем никто не рвался, а – несмотря на расхожие представления – всесильными были вовсе не все подразделения КГБ. По крайней мере, для человека уровня моего отца власть Лубянки была весьма ограниченной, хотя он по своему характеру вряд ли и сам проявлял настойчивость. Так что прошло пять лет прежде чем в недавно полученной квартире на улице Богдана Хмельницкого 7 июня 1957 года на свет появился их первый и единственный ребенок – понятно, кто.
Ну, мой отец оказался в Конторе по очевидным причинам. Он был одновременно убежденным коммунистом и испанским патриотом. Всё, что он делал, было направлено на то – по крайней мере, так отец считал, – чтобы самый передовой общественный строй победил и у него на родине. Его не смущало, что органы, в которых он служил, в свое время стерли с лица земли родителей его жены – людям свойственно находить оправдание не только для своих собственных поступков, но и для прошлого, которое они разделяли со своей страной. Странно другое. Почему-то те самые органы не смущало, что они взяли в сотрудники иностранца, да еще и женатого на дочери врага народа. Но это факт! В России вся жизнь сплетается из необъяснимых вещей и исключений из правил.
Мой отец, Мигель Таверас Сорра, был испанцем из Сарагосы, которого в четырнадцатилетнем возрасте вместе с другими детьми поверженных республиканцев вывезли в Советский Союз. Из его рассказов о родном городе мне запомнилась вытянутая пустая площадь, ограниченная с одной стороны собором, а с другой – зданиями с аркадами, под которыми прятались магазинчики и рестораны. В соборе – чудотворная статуя Девы Марии на столбе, от которой и пошло столь распространенное в испаноязычном мире женское имя Пилар, на самом деле означающее «столб». И – это больше всего поразило мое воображение – мутно-желтые воды реки, рассекающей город.
Сам я попал в Сарагосу в зрелом возрасте, разумеется, в связи с работой на Контору. Постояв на мосту над действительно желтыми водами, посетив собор, пройдясь по площади, я понял, что осмотрел всё, и остаток дня – меня должен был забрать связной на машине – провел в ресторанчике на той самой площади с видом на собор. Там я съел большую порцию паэльи с морепродуктами, черную от соуса из каракатиц, осушил два полулитровых кувшинчика терпкого белого вина и чуть не заснул, разморенный переездом из Мадрида, едой, питьем и жарким днем. Так что у меня от города моих предков воспоминания остались еще менее содержательные, чем у отца.
Могилу своего испанского деда я даже и не искал. Он был по профессии каменщиком, а по убеждениям – анархистом. Как кто-то, наверное, помнит, во времена республики анархисты были сначала соратниками коммунистов, а потом, когда сражаться за свободную Испанию приехали русские, превратились – троцкисты! – в их злейших врагов. Моему деду – его звали Хавьер – повезло: он погиб в бою против франкистов и был похоронен где-то под Севильей. Повезло и нам: людей, которые дали моему отцу кров и вторую родину, упрекнуть было не в чем.
Разговоры в семье, в которых участвовала мама или кто-то из друзей, неизменно проходили по-русски. Но когда мы с отцом оставались наедине, он всегда говорил со мной по-испански – чтобы этот язык был для меня родным. Так что в Испании меня все принимали за своего, и я мог проколоться только на незнании какой-то реалии, типа сертификата из налоговой инспекции, или сленга, например, новомодного словечка для штрафа за неправильную парковку. Но чувствовал ли я себя испанцем? Мне нравились плавающие в раскаленном воздухе оливковые рощи на склонах холмов, несмолкающий стрекот цикад, белые, больше похожие на минареты, колокольни на фоне высокого ярко-синего неба, зеленые волны Средиземного моря, приносящие на берег пахнущие йодом обрывки водорослей, обломанные ракушки и пустые клешни крабов. Однако все эти двадцать лет, которые я прожил за границей, мне снятся перелески, сменяющие друг друга за окном поезда, заросли иван-чая с зелеными и серыми ящерками, шныряющими по поваленным сосновым стволам, золотые звезды на синих куполах церквей и речные излучины с песчаными отмелями посреди темных еловых боров. Дома мы в воспоминаниях детства – в остальных местах мы лишь туристы.
Я помню свой ужас при виде религиозной процессии в свой первый приезд в Испанию. Я бродил по переулочкам в центре Валенсии, когда вдруг совсем рядом, как взрыв, раздался мерный бой барабанов. Потом сквозь него прорвались траурные стоны труб, и из-за угла показались женщины в черных одеждах с каменными скорбными лицами. Такие же застывшие, лишенные всякого выражения черты были и у мужчин в строгих костюмах, и у статуи святого, которого они несли на носилках, украшенных искусственными розами. Я оказался не на родине, а на другой планете.
Чем была Россия для моего отца? Ощущал ли он себя там инопланетянином? Мы не говорили с ним об этом, как и о множестве других вещей, которые я теперь хотел бы знать, но уже никогда не узнаю. Отец казался мне вечным, а умер слишком рано – мне едва исполнилось двадцать.
Как бы то ни было, испанец Мигель Таверас прожил всю свою сознательную жизнь в стране, на языке которой он до самой смерти говорил с легким акцентом, хотя, в остальном, как настоящий русский. Он не поменял ни своего испанского имени, ни фамилии, но на улице его принимали за армянина или вообще кавказца. И в остальном отец стал типичным советским человеком.
Он жил в детском доме в Орле и окончил школу в Ташкенте, куда детдом эвакуировали в 1941-м. Семнадцатилетним добровольцем он попросился в армию, но его направили в офицерское училище. Там обнаружились его исключительные математические способности, и отца откомандировали в школу шифровальщиков. Однако он рвался на фронт – уверенный, что Красной Армии предстоит дойти до Пиренеев и ему посчастливится освободить родной город от Франко. Отцу удалось попасть в действующую армию лишь зимой 44-го, но, к счастью, его часть закончила войну вдали от берлинской бойни, в Румынии. У отца на всю жизнь осталось ощущение, что он не вернул долг приютившей его стране, и он хотел, чтобы это сделал его сын. То есть я.
Моя мать – к счастью, она жива и здорова – русская. Она, скорее, была названной сестрой отца, чем его женой. Кем были ее родители, мы так и не знаем – они исчезли в 1938 году, когда маме было всего четыре года. Мы даже не знаем ее настоящей фамилии. Те, кто хотели стереть ее прошлое, отправили маму в детдом с документами на имя Любови Васильевны Непомнящей – обычная фамилия для сироты того времени.
Мамины воспоминания о прежней московской жизни отрывочны. Она с родителями и двумя бабушками жила в одной большой комнате в коммунальной квартире где-то на Сретенке. Ее отец, мой дед, работал инженером в Сибири, мать часто и надолго уезжала к нему, и маленькую Любу воспитывали баба Вера и баба Нюра. На самом деле, они были сестрами – одна из них была маминой мамой, а другая – тетей, но кто именно, я сейчас не помню, а, может, мама и сама не помнит. Еще один непреложный факт – у соседей напротив, через коридор, была худая трехцветная кошка Ласка, которая из своей комнаты не выходила, но мою маму иногда пускали к ней поиграть. Ласка была действительно ласковой и позволяла ребенку наряжать себя в платье из лоскутков и таскать за задние лапы. Да вот, наверное, и всё, что я знаю о маминой прежней жизни. Так что с корнями у меня плохо, дальше родителей мое генеалогическое древо не идет.
Познакомились родители так. Мама появилась в детском доме во время обеда. Она остановилась на пороге, оглядела столы с жующими детьми, потом без колебаний направилась к отцу и, отодвинув его руку, залезла к нему на колени. Кто-то из воспитателей был умным и отзывчивым человеком – к столику отца (это всё он мне рассказывал) приставили стул, посадили на него маму, и больше она от отца не отходила. Напомню, отцу было четырнадцать, а маме – четыре.
Когда отец ушел в армию, маме было уже скоро восемь – это было в Ташкенте. Их давно все считали братом и сестрой, но пути их разошлись надолго. Отца оставили служить в Румынии, отпуск ему не давали, и ему удалось демобилизоваться лишь через три года после Победы, в 1948 году. Он тут же поехал в Орел, куда вернулся детдом. Вместо заплаканного ребенка, которого он оставил в Ташкенте, к нему, сияя, бросилась в объятия бледная нескладная девушка, которая уже тогда была чуть выше его – отец был небольшого роста. Ситуация была непонятной. Удочерить ее? Отцу было 24, но маме – уже 14. Жениться – тоже невозможно, да отец об этом и не помышлял. К тому же, его как фронтовика без экзаменов приняли на математический факультет МГУ, и жить ему предстояло в общежитии.
Так что им пришлось еще три года провести порознь, встречаясь пять-шесть раз в год то в Москве, то в Орле. Но в семнадцать лет мама окончила школу, и отец забрал ее в столицу. Его как способного математика углядел КГБ, и параллельно с учебой отец вернулся к разработке шифров. Этот заработок позволил ему снять для мамы угол в большой коммуналке в Даевом переулке у интеллигентной пожилой дамы, родителям которой раньше принадлежал весь дом. Более того, начальство отца помогло оформить для нее прописку. Мама хотела стать детским врачом, и устроилась медсестрой в обычную городскую клинику.
Я видел мамины фотографии того времени – она была прелестной. Ясный взгляд, застенчивая улыбка, кокетливые завитки волос, удивительное выражение чистоты и свежести, исходящее от ее лица. Однако – я совершенно точно это понял – отец не собирался жениться на девушке, которую он всегда считал своей сестрой. Но для мамы этот вопрос никогда и не стоял – она просто знала, что так будет. И в день, когда ей исполнилось восемнадцать, мои родители расписались. Смешное выражение!
Ребенка они хотели сразу, но мешал квартирный вопрос. Сдавать комнату людям с постоянно кричащим младенцем никто не рвался, а – несмотря на расхожие представления – всесильными были вовсе не все подразделения КГБ. По крайней мере, для человека уровня моего отца власть Лубянки была весьма ограниченной, хотя он по своему характеру вряд ли и сам проявлял настойчивость. Так что прошло пять лет прежде чем в недавно полученной квартире на улице Богдана Хмельницкого 7 июня 1957 года на свет появился их первый и единственный ребенок – понятно, кто.
Ну, мой отец оказался в Конторе по очевидным причинам. Он был одновременно убежденным коммунистом и испанским патриотом. Всё, что он делал, было направлено на то – по крайней мере, так отец считал, – чтобы самый передовой общественный строй победил и у него на родине. Его не смущало, что органы, в которых он служил, в свое время стерли с лица земли родителей его жены – людям свойственно находить оправдание не только для своих собственных поступков, но и для прошлого, которое они разделяли со своей страной. Странно другое. Почему-то те самые органы не смущало, что они взяли в сотрудники иностранца, да еще и женатого на дочери врага народа. Но это факт! В России вся жизнь сплетается из необъяснимых вещей и исключений из правил.