Но Петр через неделю посетил сына и сказал ему: «Это молодому человеку нелегко, одумайся, не спеши, подожди полгода».
   Вскоре Петр уехал за границу. Алексей остался в Петербурге в томительной нерешительности. Его приятель Кикин уехал за границу высмотреть для царевича какое-нибудь убежище в случае крайней опасности.
   В августе 1717 года Петр из-за границы прислал сыну письмо и требовал: или ехать к нему, не мешкавши более недели, или постричься и уведомить отца, в каком монастыре и в какое время он пострижен. Это до того испугало царевича, что он решился бежать. «Я вижу, — говорил он, — что мне сам Бог путь правит. Мне снилось, что я церкви строю».
   Занявши у Меншикова и у некоторых других лиц несколько тысяч червонцев, Алексей поехал как будто к отцу, по его приказанию, а на самом деле — с намерением укрыться от его гнева и найти защиту у кого-нибудь из иноземных государей. На дороге в Либаве Алексей свиделся с Кикиным, возвращавшимся в отечество. Кикин советовал ему ехать в Вену и отдаться под покровительство цезаря. Так царевич и поступил. Он поехал в Вену под вымышленным именем польского шляхтича Коханского.
   21 ноября старого стиля, в 9 часов вечера, царевич, оставивши свой багаж и прислугу в гостинице, находившейся в Леопольдштадте, сам поехал во Внутренний город[210], остановился на площади в трактире «Bei Klapperer» и отправил оттуда своего служителя к вице-канцлеру Шенборну с просьбой допустить его по важному делу. Шенборн был уже раздет и объявил посланному, что он оденется и пойдет к царевичу сам; но не успел Шенборн одеться, как царевич явился к нему, и первым его делом было попросить удалиться всех и выслушать его наедине.
   — Я пришел искать протекции у императора, моего свояка; пусть он спасет жизнь мою; меня хотят погубить и моих бедных детей — лишить короны.
   — Успокойтесь, — сказал ему Шенборн, — вы здесь в совершенной безопасности. Расскажите спокойно, в чем ваше несчастье и чего вы желаете.
   Царевич продолжал:
   — Отец хочет меня погубить, а я ничем не виноват. Я не раздражал его, я слабый человек. Меня Меншиков так нарочно воспитал; меня споили, умышленно расстроили мое здоровье; теперь отец говорит, что я не гожусь ни к войне, ни к правлению, хочет меня постричь и засадить в монастырь, чтоб отнять наследство… Я не хочу в монастырь… Пусть император охраняет мою жизнь.
   Царевич, говоря эти слова, не мог стоять на одном месте, бегал по комнате, перевернул кресло, потом остановился и попросил пива; но пива близко не было — ему подали мозельвейну. Царевич выпил и сказал:
   — Ведите меня сейчас к императору.
   Шенборн сказал ему:
   — Теперь поздно, прежде надобно представить его величеству правдивое и основательное изложение вашего дела, тем более, что мы ничего не слыхали подобного относительно такого мудрого монарха, как ваш родитель.
   — Отец был ко мне добр, — сказал царевич, — пока не родились у жены моей дети и она умерла… с тех пор пошло все хуже и хуже, особенно после того, как новая царица родила сына… Она с Меншиковым раздражила против меня отца: у них нет ни Бога, ни совести; я ничего отцу не сделал, люблю и почитаю его, как велят заповеди Божии; но не хочу постригаться и тем делать вред моим бедным малюткам. Я никогда не имел охоты к солдатчине, сидел дома тихо, вдруг прошлого года отец стал принуждать меня отказаться от наследства и постричься, а недавно прислал с курьером приказание, чтобы я или постригался, или ехал к отцу: я постригаться не хочу, а ехать к отцу — значит ехать на муки; так, я написал отцу, что приеду, а сам, по совету добрых друзей, приехал к императору: он государь великий и великодушный, притом же он мне свояк. Я знаю, говорили, будто я дурно обращался с моей женой, сестрой ее величества императрицы. Это неправда; не я, а отец мой и царица обращались с ней, как с девкой. Я предаю себя и своих детей в защиту императору и умоляю не выдавать меня отцу; он окружен злыми людьми и сам — человек жестокий и свирепый: много пролил невинной крови, даже собственноручно казнит осужденных, он гневен и мстителен, думает, что имеет над людьми такое же право, как сам Бог. Если император меня выдаст ему, то это все равно, что на смерть.
   Шенборн сказал ему:
   — Неудовольствие между отцом и сыном — вопрос щекотливый; я нахожу, что вы поступите благоразумнее, если, для избежания толков в свете, не будете требовать свидания с их величествами, а предоставите оказать вам явную или тайную помощь и найти средства примирить вас с отцом.
   — Примирить меня с отцом нет никакой надежды, — сказал царевич, — если отец будет ко мне и добр, то мачеха и Меншиков уморят меня оскорблениями или опоят ядом. Пусть император дозволит мне жить у него либо открыто, либо тайно.
   Вице-канцлер уговорил его подождать ответа до завтрашнего дня и царевич ушел на свою квартиру.
   На другой день, после секретного разговора с императором, вечером, вице-канцлер сообщил царевичу, что император будет стараться примирить его с родителем, а до того времени признает за лучшее содержать его втайне.
   Царевич согласился и был отправлен в Тирол, под видом государственного преступника. Его поместили в крепости Эренберге, лежащей посреди гор, на высокой скале. Коменданту приказали содержать его прилично, на сумму от 250 до 300 гульденов в месяц, и чтобы сохранить тайно его пребывание, запретили солдатам и их женам выходить за ворота крепости, а караульным — вести с кем бы то ни было разговоры о том, кто привезен в крепость; на всякие вопросы приказано им отзываться незнанием.
   Между тем Петр, находившийся в Амстердаме и не дождавшись сына, смекнул, что царевич убежал, и сразу догадался, куда он направил свой путь. Петр вызвал из Вены своего резидента Веселовского, дал указ разведывать о царевиче и написал императору Карлу VI письмо, в котором просил императора: «Если бы непослушный сын русского царя оказался явно или тайно в его владениях — выслать его под караулом для отеческого исправления».
   Веселовский подал императору письмо Петра, но ни император, ни его министры не объявили тайны Веселовскому. Зато Веселовский сам напал на след царевича и известил Петра, что он находится в Тироле. Об этом узнал император и послал к царевичу совет переехать подалее — в Неаполь. У царевича была любовница, уехавшая с ним из России, крепостная девушка Вяземского — по имени Евфросиния. Оставивши прислугу свою в Эренберге, царевич с ней отправился в Неаполь и 17 мая н.с. 1717 года был помещен в замке Сент-Альмо, господствующем на холме над городом.
   Недолго пришлось проживать ему в этом убежище. Когда царевича везли туда, за ним следом ехал капитан Румянцев и потом сообщил все царю. Петр, вместе с этим Румянцевым, отправил в Вену своего приближенного Петра Толстого домогаться у императора выдачи царевича, обещая от имени отца ему прощение; если же император не согласится на выдачу, то, по крайней мере, добиться свидания с царевичем и убедить последнего воротиться в отечество. Император не согласился на выдачу, но дозволил Толстому и Румянцеву уговаривать Алексея вернуться на родину. Много способствовала этому теща императора, мать умершей жены царевича, которая не хотела доводить до крайности раздор между отцом и сыном, чтобы это не повредило ее внукам. Отпустивши доверенных Петра в Неаполь, император поручил управлявшему его южноитальянскими владениями в звании вице-короля Дауну содействовать, чтобы царевич добровольно согласился воротиться к отцу; но если царевич не поддастся никаким убеждениям, то уверить его, что он может оставаться в безопасности в императорских владениях.
   Толстой с Румянцевым приехали в Неаполь 24 сентября 1717 года. Вице-король Даун тотчас пригласил царевича к себе, чтобы доставить возможность посланцам Петра видеть его. Толстой передал царевичу письмо отца. Петр писал: «Обнадеживаю тебя и обещаю Богом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, если ты воли моей послушаешься и возвратишься».
   Царевич не поддавался ни на что. Через два дня Даун опять устроил у себя свидание царевича с присланными русскими. Толстой начал пугать царевича. Трусливый Алексей обратился к Дауну и спрашивал его, будет ли защищать его император, если отец станет требовать его вооруженной рукой. Даун отвечал:
   — Император очень желает, чтобы вы примирились с родителем; но если вы считаете небезопасным для себя возвращение на родину, то извольте оставаться: император настолько силен, что может охранить тех, которые отдаются под его протекцию.
   Ободренный царевич опять не поддался на увещания Толстого, но, по своей слабохарактерности, прибегнул к уловкам: сказал, что повременит, подумает, и после того уже не поехал в третий раз на разговор с Толстым и Румянцевым в дом вице-короля.
   Тогда Толстой подкупил за 60 червонцев секретаря Даунова, Вейнгардта, с тем, чтобы тот, лично от себя, попугал царевича и тем убедил его к возвращению. Вейнгардт поехал к Алексею в замок и стал ему говорить: «Императорская протекция не совсем для вас надежна: царь объявляет, что прощает сына, а сын не едет; если царь вздумает вести войну, то император, нехотя, выдаст сына отцу». Слова Вейнгардта так растревожили царевича, что он сам написал записку к Толстому и просил приехать к нему, только без Румянцева, которого он особенно боялся. Толстой приехал к нему и сказал:
   — Вот я получил от государя письмо; он собирает войско, хочет его вести в Силезию и доставать оружием своего сына, а сам собирается ехать в Италию. Не думай, что он тебя видеть здесь не может: кто ему запретит?
   Царевич поколебался и сказал: «Я бы поехал к отцу, если бы у меня не отняли Евфросинью и дозволили жить с ней в деревне».
   Затем он обещал еще подумать. Толстой приступил к Дауну и начал просить попугать царевича разлукой с Евфросиньей. Даун на самом деле не смел отнять Евфросиньи у царевича, но попугать его разлукой с ней счел дозволительным, потому что царевичу, от лица императора, было уже заявлено, что если отец сердится на него за то, что он возит с собой какую-то женщину, то царевич должен знать, что императору неприличным кажется заступаться за поступки, достойные порицания. Вице-король велел сказать царевичу, что прикажет отлучить от него женщину, которая ездит с ним в мужской одежде. Испуганный царевич посоветовался с Евфросиньей, а Евфросинья сказала ему, что лучше всего покориться отцовской воле и просить у отца прощения. Это обстоятельство решило все. Царевич на другой день объявил Толстому, что согласен ехать в отечество, если ему позволят жениться на Евфросинье и жить с ней в деревне. Толстой, как царский уполномоченный, дал от имени царя согласие. Царевич прежде поехал в Бар на поклонение мощам Св. Николая; Толстой и Румянцев последовали за ним неотступно, а по возвращении с богомолья, 14 октября, царевич выехал из Неаполя, по дороге на Рим, со своими неразлучными дядьками. Толстой и Румянцев очень боялись, чтобы царевич, под какими-нибудь впечатлениями, не изменил своего решения, пока не выедет из императорских владений, а потому не стали останавливаться в Вене, проехали ее ночью и спешили поскорее убраться за пределы императорских владений; но в Брюнне они были задержаны генерал-губернатором Моравии, графом Колоредо, который получил от императора приказание не пропускать путешественников, прежде чем узнает от царевича причину, почему он не представился императору в Вене, и пока не удостоверится, что царевича везут не поневоле. 23 декабря Колоредо виделся с царевичем и получил от него ответ, что он не явился к императору единственно по причине дорожных обстоятельств, не имея приличной обстановки. В это время Толстой сообщил царевичу новое письмо отца, в котором Петр изъявлял согласие на брак Алексея с Евфросиньей и проживание с ней в деревне. Это обещание вполне успокоило царевича. Колоредо отпустил его. За ним медленно следовала беременная Евфросинья другой дорогой, вместо Вены, на Нюренберг и Берлин. Царевич со своими дядьками направлялся прямо в Москву и во время проезда по России видел в народе знаки расположения к себе. «Благослови, Господи, будущего государя нашего», — кричал народ. 31 января царевича привезли в Москву. 3 февраля было первое свидание Алексея с родителем. Царь приказал собраться в ответной палате Кремлевского дворца духовным сановникам, сенаторам, всяких чинов людям, «кроме подлого народа», и сам стоял в этом собрании. Вошел царевич, вместе с Толстым, и, как только увидел государя, повалился к нему в ноги и с плачем просил прощения в своей вине. «Встань, — сказал царь, — объявляю тебе свою родительскую милость». Петр начал припоминать, как он обучал его, готовя сделать своим наследником, но сын презрел это и не хотел обучаться тому, что было нужно для его будущего сана; потом выговаривал его последнее преступление — бегство из отечества и обращение к иноземному государю. Царевич не мог приносить никакого оправдания, просил только простить его и даровать жизнь, а от наследства отказывался.
   «Я покажу тебе милость, — сказал Петр, — но только с тем, чтобы ты показал самую истину и объявил о своих согласниках, которые тебе присоветовали бежать к цезарю».
   Алексей Петрович хотел было что-то говорить, но царь перебил его и приказал стоявшему близ него Думашеву во всеуслышание читать приготовленный печатный манифест. По окончании чтения царь сказал: «Прощаю, а наследия лишаю».
   После этих слов царь вышел, и за ним последовали все присутствовавшие в Успенский собор. Здесь царевич Алексей произнес присягу перед евангелием в том, что никогда, ни в какое время не будет искать, желать и под каким бы то ни было предлогом принимать престола, а признает своим истинным наследником брата своего Петра Петровича. Царевич подписался на присяжном листе. За ним присягали и также подписались все присутствовавшие.
   Из собора царь, вместе с царевичем, отправились в Преображенское село на обед. В 3 часа пополудни туда съехались министры и сенаторы, пили и веселились. В этот же день был опубликован манифест, обращенный ко всему русскому народу, уже прежде прочитанный во дворце Думашевым. В этом манифесте объявлялось о давней и постоянной неохоте царевича к воинским и гражданским делам, о его безнравственности, о том, что он еще при жизни своей жены «взял некую бездельную и работную девку» и с оною жил явно беззаконно, что это способствовало смерти его жены; потом излагалась история его побега, сообщалось, между прочим, что императорский наместник в Неаполе объявил царевичу, что цезарь не станет держать его в своих владениях[211], наконец объявлялось, что царь «отеческим сердцем о нем соболезнуя», прощает его и от всякого наказания освобождает, но лишает наследства после себя, «хотя бы ни единой персоны царской фамилии не оставалось», а вместо отрешенного от наследства, назначает своим наследником другого своего сына, Петра, которого все подданные должны признать в качестве наследника престола посредством целования креста. Затем все, которые станут признавать Алексея наследником престола, объявлялись изменниками.
   На другой день после объявления манифеста царевичу задали вопросные пункты, требовали от него показаний не только о действиях, но и о словах, какие он произносил сам и какие он слышал от других в разное время. Вопросные пункты оканчивались такими зловещими словами: «Ежели что укроешь, а потом явно будет, то на меня не пеняй, понеже вчерась пред всем народом объявлено, что за сие пардон не в пардон».
   Мелкая, эгоистическая натура Алексея проявилась во всей силе. Царевич настрочил показание, в котором прежде всего очернил Александра Кикина, как главного советника к побегу, показал, что говорил своему камердинеру Ивану Большому Афанасьеву о своем намерении бежать, но не получил одобрения; показал на Дубровского, которому передавал деньги для своей матери; показал на своего учителя Вяземского, на сибирского царевича, на Ивана Кикина, на Семена Нарышкина, на князя Василия Долгорукого и на свою тетку, царевну Марию Алексеевну; оговорил Кейля, секретаря имперского канцлера Шенборна, будто он принуждал его писать письма сенаторам и архиереям, хотя эти письма и не были им посланы. Показание царевича не заключало, однако, полной искренности: он раскрывался только вполовину, так что его показания могли притянуть других в беду, а о себе всего не сказал.
   Александра Кикина, вместе с Большим Афанасьевым, схватили в Петербурге, привезли в Москву и подвергли страшным истязаниям в Преображенском приказе. Его пытали четыре раза. Кикин упорно запирался, отрицал справедливость показаний царевича, наконец, после новых, невыносимых мучений, сказал: «Я побег царевичу делал и место сыскал в такую меру — когда бы царевич был на царстве, чтоб был ко мне милостив». Его приговорили к колесованию.
   На другой день после казни, истерзанный Александр Кикин лежал на колесе еще живой; царь подъехал к нему, слушал, как он стонал, вопил и молил отпустить душу его на покаяние в монастырь. Петр приказал отрубить ему голову и воткнуть на кол.
   Камердинер Иван Большой Афанасьев оговорил многих, но не спас себя: и его приговорили к смерти, но приговор отложили. То же сделали и с Дубровским, сообразно показаниям царевича.
   Сенатора князя Василия Долгорукого привезли из Петербурга скованным в Москву. Этого человека никак не могли обвинить в соучастии с царевичем, которого он хорошо понимал, но ему поставили в вину некоторые остроты, произнесенные им неосторожно. Так, например, когда начали говорить, что царевич возвращается в Россию, князь Василий сказал: «Вот, дурак, поверил, что отец посулил ему жениться на Афросинье! Желв ему, а не женитьба, черт его несет; его, дурака, обманывают нарочно». Василия Долгорукова отправили в Петропавловскую крепость, а потом сослали в Соликамск. Учитель Вяземский отписался, показавши, что ничего не знал об умыслах царевича, который давно уже не любит его и теперь наговорил на него по злобе. Вслед за тем в Петербурге арестовали человек двадцать и отправили в ножных кандалах в Москву. Всем жителям Петербурга объявлено было запрещение выезжать из города по московской дороге под опасением смертной казни.
   В тот же день Петр послал Григория Скорнякова-Писарева за бывшею своею женою Евдокиею. Скорняков-Писарев привез ее в Москву и донес, что нашел ее не в монашеском, а в мирском платье. Этот человек, впоследствии сам испытавший горькую участь от Петра, угождая царю, давал советы хватать того и другого, чтоб открывать «воровство». По его совету, вслед за несчастною царицей, потащили в Преображенский приказ целую толпу мужчин и женщин духовного и мирского чина.
   Тогда открылось, что отверженная царица, после долгого томления в монастыре, завела любовную связь с майором Степаном Глебовым — человеком женатым, уже немолодым и имевшим взрослого сына. Попались ее письма к этому человеку. Царица на допросе созналась в связи с ним. Сознался в том же и Глебов, но не хотел сознаться ни в писании, ни в произнесении хульных слов на Петра и Екатерину, чего от него домогались. Улик не было. Сознания от него не добились ни посредством кнута, ни жжения горячими углями и раскаленным железом, и все-таки посадили на кол на Красной площади. Испытывая невыразимые мучения, он был жив целый день, затем ночь, и умер перед рассветом, испросивши причащение Св. Тайн у одного иеромонаха. Говорят, что Петр подъезжал к нему и потешался его страданиями. Тогда же колесован был ростовский епископ Досифей за то, что поминал Евдокию царицею, утешал ее разными вымышленными откровениями, гласами от образов, чудесными видениями и тому подобными суевериями, пророчил ей, между прочим, что она станет снова царицею и Петр опять сойдется с нею. Казнили смертию духовника Евдокии, который был у ней посредником в сношениях с Глебовым; наказали кнутом нескольких монахинь, угождавших Евдокии. Саму Евдокию царь сослал в Староладожский женский монастырь, а сестру свою Марию Алексеевну приказал заточить в Шлиссельбург: спустя несколько времени она была переведена в Петербург и оставлена в особом доме под надзором.
   Во время страшного розыска по этому делу, происходившего в Преображенском приказе, государь, 2 марта, в сборное воскресенье, был у обедни. Здесь подошел к нему неизвестный человек и подал бумагу, в которой было написано следующее:
   «За неповинное отлучение и изгнание от всероссийского престола царского Богом хранимого государя царевича Алексея Петровича христианскою совестию и судом Божиим и пресвятым евангелием не клянусь и на том Животворящего Креста Христова не целую и собственною рукою не подписуюсь; еще к тому и прилагаю малоизбранное от богословской книги Назианзина могущим вняти в свидетельство изрядное, хотя за то и царский гнев на мя произмется, буди в том воля Господа Бога моего Иисуса Христа, по воле Его святой, за истину, аз раб Христов Илларион Докукин страдати готов. Аминь, аминь, аминь».
   Бумага, на которой подписаны были эти слова, была присяжным листом на верность новообъявленному наследнику престола царевичу Петру Петровичу. Этот присяжный лист раздавали во множестве экземпляров, приводя русских к присяге. Человек, подавший Петру эту бумагу, был подьячий Докукин. Его три раза подвергли жесточайшей пытке. Он никого не выдал, хулил Петра и Екатерину и кричал, что пришел добровольно пострадать за правду и имя Христово. Его колесовали. Но Петр понял, что между сторонниками его сына есть люди, о которых можно было сказать, что они не чета жалкому, ничтожному царевичу и что они гораздо опаснее самого Алексея. «О, бородачи, бородачи! — восклицал тогда Петр в разговоре с Толстым. — Всему злу корень — старцы да попы! Отец мой имел дело с одним бородачом, а я — с тысячами!»
   В изобилии лилась человеческая кровь за этого царевича, а он сам тешился уверенностью, что страданиями преданных ему людей купит себе спокойствие и безмятежную жизнь со своей дорогой Евфросинией. «Батюшка, — писал он к Евфросинии, — поступает со мною милостиво; слава Богу, что от наследства отлучили! Дай Бог благополучно пожить с тобою в деревне».
   18 марта Петр уехал в Петербург. С ним отправился и царевич. 12 апреля была Пасха. Царевич, явившись к мачехе с поздравлением, валялся у нее в ногах и умолял ее ходатайствовать о дозволении ему жениться на Евфросинии. И это делалось после того, как его родная мать, публично опозоренная, была осуждена на увеличенное, тяжкое страдание!
   Давножданная Евфросиния наконец приехала в Петербург 20 апреля; но царевич не встретил ее и не обнял при свидании. Ее, беременную, засадили в Петропавловскую крепость и там задали ей вопросные пункты: кто писал царевичу во время его пребывания за границею, кого хвалил царевич, кого бранил, что о ком говорил. Испуганная Евфросиния дала такое показание: «Царевич писал не раз цезарю жалобы на отца, писал письма к русским архиереям, с тем, чтобы эти письма подметывать в народе, постоянно жаловался на родителя, очень прилежно желал наследства, изъявлял радость, когда читал в курантах, что брат его, Петр Петрович, болен, и говорил такие слова: „Хотя батюшка и делает то, что хочет, только, чаю, сенаты не сделают того, чего хочет батюшка“. Когда слыхал о видениях и читал в курантах, что в Петербурге тихо и спокойно, то говорил: „Тишина недаром, может быть, отец мой умрет, либо бунт будет. Отец надеется, что по смерти его, вместо малолетнего Петра, будет управлять мачеха; тогда бабье царство будет, и произойдет смятение: иные станут за брата, а иные за меня. Я, когда стану царем, то всех старых переведу, а новых наберу себе по своей воле. Буду жить зиму в Москве, а летом в Ярославле. Петербург будет простым городом; я кораблей держать не стану и войны ни с кем вести не буду; буду довольствоваться старым владением“. Когда услышал царевич, будто в Мекленбурге бунтует русское войско, то очень обрадовался».
   Евфросиния показала также, что царевич из Неаполя хотел бежать в Рим к папе; но она его удержала.
   Когда царевичу предъявлено было показание Евфросинии, он запирался. Но отец подверг его тайной пытке. Уже после смерти царевича осуждены были на казнь трое крестьян за то, что были свидетелями, как на мызе повели царевича под сарай и оттуда были слышны его стоны и крики. После таких мер царевич написал показание, в котором наговорил на себя столько, сколько даже не был вынужден говорить, например: «Когда я слышал о мекленбургском бунте русского войска, как писали в иностранных газетах, то радовался и говорил, что Бог не так делает, как отец мой хочет, и когда бы так было и бунтовщики прислали бы за мною, то я бы к ним поехал». Он наговорил на многих государственных людей, притянул к делу киевского митрополита, заявивши, что он ему друг, что писал к этому архипастырю и просил всем сказывать, что царевич убежал от принуждения вступить в монастырь. Петр, по этому показанию, отправил Скорнякова-Писарева в Киев сделать у митрополита обыск и самого его препроводить в Петербург. Престарелый митрополит Иосиф Кроковский был отправлен в Петербург, но не доехал и умер на пути в Твери. Предание говорило, что его отравили.
   Вынужденное пытками сознание царевича в том, что он готов был пристать к бунтовщикам, дало Петру повод не стесняться своим прежним обещанием помилования, данным виновному сыну. 13 июня Петр приказал нарядить суд из духовных и светских лиц и объявлял печатно, чтобы судьи вершили это дело «не флатируя и не похлебуя ему государю: не рассуждайте того, что тот суд ваш надлежит вам учинить на сына вашего государя, но, несмотря на лицо, сделайте правду и не погубите душ своих и моей души, чтоб совести наши остались чисты в день страшного испытания и отечество наше безбедно».