Хитрый дипломат когда-то удачно и кстати притворялся больным, когда при воцарении Анны Ивановны шел вопрос об ограничении самодержавной власти; теперь он снова был почти в таком же щекотливом положении, но ему притворяться необходимости не предстояло: он уже пять лет действительно страдал подагрою, с трудом ступал на ноги и почти не выходил из дома.
   Отправивши Левенвольда, сам Бирон пошел к государыне.
   Больная пришла в себя, но была очень слаба.
   — Мне дурно, герцог, — сказала она, — чуть ли не приходит мой последний час! Я покорна Божьей воле! Но что после меня станет с империей — подумать страшно! Мне поставят в вину стечение обстоятельств, в каких я оставлю Россию!
   — Бог будет милостив, — сказал Бирон. — Не тревожьте себя, государыня, думами о судьбе России, потому что всякое волнение усиливает вашу болезнь. Все земное управляется волей Провидения!
   — Правда, — сказала государыня, — позовите министров и слушайте, что они будут говорить!
   — Они должны явиться сюда скоро в ожидании куртага, потому что сегодня воскресенье, — сказал герцог. — Как только соберутся, мы тотчас приступим к совещанию.
   — Пошлите к Остерману! — сказала государыня. — Дали ли знать принцессе?
   Бирон отвечал, что то и другое сделано. В это время вошла в опочивальню государыни принцесса Анна. Бирон вышел и встретил Левенвольда, воротившегося от Остермана.
   Когда обер-гофмаршал сообщил Остерману о припадке с государыней, Остерман произнес: «Боже, сохрани ее величество!» Но когда вслед за тем Левенвольд спрашивал: что делать на случай смерти императрицы, Остерман отвечал: «Я думаю, ее величество не изменит своей прежней воли. Еще до брака принцессы Анны она объявляла, что желает учинить своим наследником сына, когда тот родится от принцессы Анны. Теперь этот сын рожден. Надобно составить манифест, провозглашающий Ивана Антоновича будущим императором».
   — Но преемник императрицы еще в колыбели, — сказал Левенвольд… — Следует установить правительство до его совершеннолетия!
   — Я не знаю, — отвечал Остерман, — какая в том будет воля ее величества. Но мне кажется, сама природа тут указывает: у малолетнего императора есть мать; она и будет правительницей, только при ней надобно будет учредить совет, а в числе членов этого верховного совета может быть герцог курляндский.
   Этот ответ не понравился Бирону, когда его передал ему Левенвольд. Любимец думал, что Остерман будет подогадливее и сразу скажет, что регентом следует назначить его, Бирона. Но дипломат хотел уклониться до поры до времени и выждать, что скажут другие: ему самому не хотелось являться первым в таком предприятии, которое может и не удаться.
   Бирон, недовольный двусмысленным ответом Остермана, произнес: «Какой совет может быть там, где много голов? У каждой головы своя собственная мысль!»
   Его снова позвали к императрице; он сообщил ей ответ Остермана, императрица похвалила Остермана и говорила:
   — Я хочу все устроить, что только будет зависеть от меня. Остальное — в воле Божьей! Знаю, что оставляю императора-младенца в грустном положении. Ни он сам, ни его родители не способны совершить что-нибудь. Отец — человек без дарований и не может служить поддержкой малолетнему сыну. Мать-принцесса — не глупа, но у нее есть отец, герцог мекленбургский — тиран своих подданных. Он явится в Россию и здесь начнет поступать так, как поступал в своем мекленбургском владении. Память моя покроется позором! Нет, ни отец, ни мать не годятся, чтоб государством править!
   Бирон успокаивал государыню, но что говорилось у него с императрицей по вопросу об управлении государством во время малолетства будущего императора — это остается неизвестным, потому что свидетелем их тогдашней беседы не был никто.
   Вышедши из опочивальни императрицы, любимец увидался с Бестужевым, Черкасским и Минихом. Неизвестно наверно, посылал ли за ними Бирон или они сами явились к куртагу: тогда при дворе сходились вельможи к государыне на куртаги по воскресеньям и четвергам.
   Любимец передал им, что императрица твердо стоит на прежней своей воле — объявить наследником своим сына принцессы Анны, но не считает обоих его родителей способными управлять государством. Бирон просил их съездить к Остерману и услышать от него мнение о том, как следует поступать в такие критические минуты.
   Князь Черкасский и Бестужев поехали к Остерману, севши вместе в одной карете; Миних отправился туда же впереди их в особом экипаже. Дорогой Бестужев и Черкасский разговаривали между собой о событиях дня и оба сходились на той мысли, что надобно предложить регентство герцогу курляндскому. Приехавши к Остерману, они не скоро могли добиться от него желательного для себя ответа. О наследстве Ивана Антоновича он не пускался в рассуждения. «Государыня, — сказал он, — назначает своим преемником внука, сына своей племянницы, принцессы Анны, а воля самодержавной государыни есть закон. Итак, необходимо составить манифест об объявлении преемником императрицы Анны Ивановны принца Ивана Антоновича и об учинении ему присяги на верность».
   Но заговорили о том, кому поручить правление до совершеннолетия будущего императора, и Остерман сказал:
   — Дай Господи государыне моей много лет здравствовать! Мы сейчас напишем манифест о престолонаследии, а о регентстве — это дело другое. Дело важное — надобно подумать! Этот вопрос может быть решен только природными русскими! Я иноземец, и мне такое решение не под стать!
   Бестужев, видя, что Остерман отвиливает, сказал: «Странно, граф, что вы себя называете иноземцем, когда вы так долго занимали первую должность в Российском государстве и правили всеми государственными делами!.. Вы более русский, чем двадцать тысяч других, называющих себя русскими по происхождению. Мы не затем к вам приехали, чтобы навязывать вам чужое мнение, а затем, чтоб слышать ваше собственное от вас самих. Без этого нам и пользы нет от участия в наших совещаниях».
   Остерман начал объяснять, что его слов не поняли и, по своему обыкновению, вывертывался так, что, по неясности способа его выражения, слушавшие не могли уразуметь, что он сказать хочет. Когда его, как говорится, уже приперли к стенке, а он должен был так или иначе высказаться, что думает о предоставлении регентства Бирону, Остерман произнес, что, по его личному убеждению, регентство не должно быть в более достойных руках, как у герцога, и его избрание в этот сан было бы самой благоразумной мерой. Но тем и ограничился Остерман, всегда в важных делах выражавшийся темно и нерешительно. Кабинет-министры уехали от него, не добившись того, за чем приезжали. Немедленно после их отъезда Остерман пригласил кабинет-секретаря Яковлева и продиктовал ему проект манифеста о престолонаследии… Еще этот манифест не был готов, как из дворца уже присылали за ним, и Остерман принужден был отослать его написанным вчерне.
   Воротившись от Остермана, кабинет-министры явились к Бирону. Они известили его, что Остерман сейчас принимается за манифест, а о регентстве говорит, что с ним торопиться нечего, и следует подумать. Пришел Левенвольд. Тогда Бирон произнес перед ними такую речь:
   — Великое несчастье меня постигает, господа. Я теряю государыню благодетельницу, которая почтила меня неизмеримою милостию и доверенностию. После нее чего доброго мне ждать здесь в России, кроме неблагодарности и ненависти к себе! Но я беспокоюсь не так о себе, как о Российской империи, а я долго, по мере сил своих, способствовал ее благосостоянию. Наследник престола — восьминедельный младенец в колыбели, его назначение еще не оглашено, и кто знает, как отнесется к нему народ, который в прежние времена бывал недоволен в малолетство государя! А ныне вон какие обстоятельства! Шведы не перестают вооружаться и, конечно, воспользуются худым положением России, когда в ней откроются несогласия и беспорядки. России нужно такое правительство, чтоб оно умело держать народ в порядке и обуздывать его.
   — Вы слыхали, граф, — сказал он, обратившись к Миниху, — думают устроить у нас правительство на польский образец, состоящее из многих лиц? — Бирон намекал на ответ Остермана, привезенный Бирону чрез Левенвольда.
   — Я не слыхал! — отвечал Миних.
   — Это, — замечал Бестужев, — противно было бы существу российского правительства и духу нашей нации, издавна привыкшей к единовластию. Опыт нам это показал достаточно одиннадцать лет тому назад, когда избирали на престол государыню Анну Ивановну. Это до того очевидно, что и толковать об этом нечего. Надобно регентство поручить одному лицу. Герцогу курляндскому регентом быть!
   Тут кто-то, кажется, для соблюдения приличия (может быть, и сам Бестужев), произнес:
   — Не беспрепятственно ли будет со стороны чужих государств, когда родители его величества будут обойдены?
   Князь Черкасский стал что-то говорить Левенвольду тихонько, а Левенвольд громко сказал:
   — Не шепчитесь, говорите велегласно!
   Бестужев, в свою очередь, продолжал начатое:
   — Родителям будущего императора правление поручать нельзя, да и государыня императрица этого не желает! Если дать власть принцу брауншвейгскому, он наделает больших хлопот России. Он племянник римского императора и шурин прусского короля. Он отдаст Россию в волю чужих государств, впутает ее в их взаимные несогласия и вооружит против нее многие имперские дворы; а нам надобно соблюдать со всеми равное согласие, отнюдь не вмешиваясь в их домашние дела, до нас не касающиеся.
   — Он человек горячий, — сказал кн. Черкасский, — он будет стараться сделаться генералиссимусом, а получивши полную высшую власть над войском, всецело отдастся в диспозицию венского двора. Притом же, нрав принца брауншвейгского нам неизвестен, а нрав герцога курляндского мы давно знаем! Левенвольд повторял то же. Бестужев продолжал:
   — Сама принцесса Анна — женщина своенравная, как и ее родитель; притом у нее нет достаточных познаний в делах внутренней и внешней политики, и она совершенно не подготовлена к тому, чтоб нести на себе тяжелое бремя управления государством. Нет никого, кто бы так способен был к принятию на себя должности регента, как герцог курляндский. Он благоразумен, он смел, неустрашим, он знает все интересы нашей страны! Надеюсь, почтенные господа согласятся со мною, что нам теперь остается просить императрицу поручить после себя до совершеннолетия будущего императора Ивана Антоновича регентство над империей герцогу курляндскому.
   — И я тоже полагаю, — сказал кн. Черкасский. — Его личная польза в отношении собственного герцогства связана с пользою и благоденствием России. Уже ради одного опасения за свое собственное герцогское владение, находящееся в распоряжении России, он будет стараться о ее государственных делах настолько, чтоб всегда быть в состоянии дать в них безукоризненный отчет. Мы окажем великую услугу нашему отечеству, если начнем утруждать герцога нашей общей просьбой, дабы он благоволил на будущее время обратить свое внимание к попечению о нашем государстве.
   Фельдмаршал Миних принял сторону товарищей: хотя внутренне он Бирона не терпел, но тут горячее прочих стал просить его принять на себя регентство. «Мы знаем, — говорил фельдмаршал, — превосходные качества характера вашего, герцог. Мы убеждены, что никто, кроме вас, до такой степени не сведущ во внутренних и внешних делах Российского государства и никто не будет принят русской нацией с таким восторгом, — как все министры наши за все время царствования императрицы Анны Ивановны привыкли к вашему образу действий и никому не станут так охотно повиноваться, как вам. А вот что говорили о принце брауншвейгском, так я скажу: был он при мне две кампании, и я все-таки не узнал, что он такое: рыба ли он или мясо!»
   «Отец мой, — замечает по этому поводу сын фельдмаршала в своих записках, — находился тогда в таком щекотливом положении, в каком только честный человек когда-либо очутиться может». Уже давно все привыкли обращаться к любимцу с гнусною лестью; императрице это нравилось, напротив, всякое невнимание к нему она принимала за оскорбление самой себе. Хотя врачи мало подавали надежды на выздоровление императрицы, но из них тогда еще никто не решился бы утвердительно сказать, что ее кончина близка. Если ж бы случилось, что она оправилась от своего недуга, то через неделю гибель постигла бы того, кто бы дерзнул в то время обращаться с герцогом так, как требовала справедливость. Пример Волынского был еще свеж и всем памятен. «Кто взвесит тогдашние обстоятельства, — продолжает Миних-сын в своих записках, — тот не поставит моему родителю в вину его поступка и не назовет его несоответствующим с здравым рассудком».
   Герцог, выслушавши втайне желанное для него предложение, сказал:
   — То, что я слышу от вас, меня крайне бы изумило, если б я не был уверен, господа, что единственным побуждением к этому была искренняя ко мне любовь и дружественное расположение. Но сами рассудите: много ли в русской публике людей, так дружелюбно расположенных ко мне, как вы! Все только и твердят, что я иноземец; благоволение императрицы ко мне возбудило против меня завистников, и я уже не раз замечал с прискорбием, как мои чистейшие намерения обезображивались гнуснейшей клеветой. Что же последует тогда, когда я получу верховную власть? До сих пор императрица защищала меня от врагов, а кто будет стоять за меня и оборонять меня, когда не станет моей благодетельницы? Я так богато награжден милостями моей государыни, что после нее мне уже ничего не остается желать, как только, отказавшись от всяких государственных дел, удалиться на родину и жить себе там частным человеком, оставаясь, если позволите, вашим неизменным другом.
   — Вы, герцог, не имеете права отвергать предлагаемое вам могущественной нацией. Это не человеческое дело; оно совершается по воле Божьей! Вы дурно заплатите за те милости, которыми так обильно почтила вас императрица, — говорили другие.
   — Я лучше других знаю свою неспособность! — сказал Бирон.
   — А мы думаем, герцог, — сказал Миних, — что миллионы людей, осчастливленных вашим правлением, будут за вас молить Бога! Ваша светлость, примите весла правления в ваши крепкие руки, мы же все вам искренне преданы, и я, как прежде был, так и вперед пребуду вашим вернейшим слугой!
   — Если, — сказал наконец Бирон, — меня что-нибудь может принудить к принятию на себя такого непосильного бремени, то разве только признательность к великим благодеяниям императрицы, привязанность к ее высокой фамилии и усердие к славе и благоденствию Российской империи; но я не могу на это решиться, как только услышавши согласное желание всех благонамеренных патриотов. Пусть, если угодно, завтра утром соберется совет из знатнейших особ, сенаторов, генералитета и придворных чинов; прежде пусть все признают молодого принца Ивана Антоновича преемником на престол государыни Анны Ивановны, а потом установят правительство до его совершеннолетия, пусть только рассудят, согласно с графом Остерманом, и чрез него представят императрице.
   Герцога тут снова позвали к больной государыне, а Бестужев пригласил с собой Бреверна и князя Трубецкого в другой покой, и там все трое стали составлять духовную об учреждении регентства и предположили подать ее к подписи императрице в следующее утро. Писал ее тот же Андрей Яковлев, который работал у Остермана. В этой духовной было постановлено: на случай кончины императрицы и впредь до совершеннолетия будущего государя будет управлять в течение семнадцати лет государством герцог курляндский и во все это время заведовать всей сухопутной и морской силой, распоряжаться государственной казной, стоять во главе над всеми государственными учреждениями, руководить всеми сношениями с иностранными державами и прилагать заботы о воспитании молодого императора. На содержание регенту определили ежегодную сумму в количестве 600000 рублей.
   Когда эту духовную составляли, в другом покое, там, где оставлен был Миних, сошлись другие вельможи: кн. Куракин, адмирал Головин, гр. Головкин, генерал Ушаков. Миних всех этих господ принялся настраивать в пользу регентства Биронова. Легко было фельдмаршалу всех их расположить к этому, потому что каждый из них, не питая никакого дружелюбного сочувствия к герцогу курляндскому, руководствовался такими же соображениями, как и уговаривавший их фельдмаршал. Когда духовная была готова, сочинители вышли из того покоя, где ее составляли, и князь Трубецкой прочитал ее собравшимся господам перед дверьми царской опочивальни. Все слушали и одобряли; ближе всех к чтецу стоял кн. Черкасский.
   Утром 6-го октября приехал во дворец Остерман. Старого дипломата внесли во дворец в креслах, потому что он с чрезвычайным трудом мог ступать на ноги. Его встретил Миних и сообщил, что уже все вельможи настойчиво упрашивали герцога принять на себя регентство, но герцог все колеблется. Дипломат, заслыша это, вдруг изменил свой вчерашний тон; вместо двусмысленных неясных выражений он, казалось, приходил в восторг от всеобщего желания избрать регентом герцога курляндского, произнес от себя совершенное согласие и прибавил, что если герцог будет еще долее упрямиться, то надлежит утруждать императрицу просьбами, чтобы она, со своей стороны, расположила его принять предлагаемое регентство. Таким образом, Андрей Иванович Остерман поступил здесь как искуснейший дипломат: он не выставился вперед рьяным сторонником Бирона, чтобы не подвергнуться нареканиям, если бы возвышение герцога почему-нибудь не состоялось, а теперь безбоязненно объявил себя в его пользу, когда был уверен, что между вельможами никто не показывает к герцогу недоброжелательства.
   Остермана в креслах внесли в опочивальню императрицы. С ним были там князь Черкасский и Бирон. Остерман представил к подписи государыне два акта: один был составлен им самим, другой Бестужевым с товарищами. Первый, манифест о престолонаследии принца Ивана Антоновича, с приложением присяжного листа, был сразу подписан государынею, а другой — она положила себе под изголовье. Подписывая первый, она спросила Остермана: «Кто писал это?» и получила ответ: «Я, ваш нижайший раб!» Просмотревши другой, императрица взглянула на Бирона и произнесла: «Разве тебе это нужно?» Вельможи вышли из опочивальни в совершенном недоумении о судьбе второго акта. Относительно первого акта, императрица хотя без возражения его подписала, но ее сердце предчувствовало, что высокая судьба, которую императрица предопределяла младенцу, не будет прочной, и после подписания манифеста императрица говорила, что с меньшей тревогой подписывала мирный договор с Турцией, чем этот манифест.
   Бирон горячо желал сделаться регентом, но принужден был обстоятельствами играть в смирение, а его угодники-министры, в душе его не любившие, продолжали настаивать на своих просьбах о принятии им регентства. Дни за днями проходили; императрица не показывала ни малейших надежд к выздоровлению, напротив, все более и более слабела, духовной все не подписывала. Потерявши, наконец, терпение, угодники герцога курляндского прибегнули к такому извороту. Бестужев пригласил с собою Бреверна и, при незнании последним русского языка, еще кн. Трубецкого; вместе все трое измыслили составить позитивную декларацию от имени сената, генералитета и разных высоких чинов лиц, как бы вместе изображавших собою цвет русской нации. В этом акте излагалась просьба к государыне о назначении после себя регентом герцога курляндского в таком же смысле, как было изложено в духовной. Миних и здесь подписался первым. «Истинно за тебя верно стоять и яко честный человек помощь оказывать буду», — сказал он Бирону. Устроили подписку в министерских покоях. Приглашали духовных и светских сановников первых двух рангов, вводя в комнаты по нескольку лиц, как будто с целью избежать тесноты и замешательства. Предполагали распространить эту подписку и на более второстепенных чиновных лиц, надеясь, что каждый из таких, видя, что уже прежде подписались лица чинов поважнее, не задумается приложить свою руку, выражая согласие. Подписывавшиеся все руководились таким же страхом привязанности к любимцу высочайшей особы, каким руководился фельдмаршал. Бирон продолжал держать себя не участвующим во всем, что творилось, и с притворным любопытством спрашивал Бестужева: что это люди идут в кабинет? а узнавши, в чем дело, спросил: оставляется ли каждому поступать по своей воле? Бестужев ответил: да.
   В то же время делались усилия побудить принцессу Анну и ее супруга присоединиться к общему желанию. Для воздействия на них избран был барон Менгден, отец Юлианы Менгден, любимой фрейлины принцессы Анны. Этот барон, немец до мозга костей, всем своим соплеменникам при дворе внушал, что непременно следует Бирона сделать регентом для поддержания власти немцев в России, иначе все немцы пропадут oт злобы к ним русских. На принцессу, однако, он не оказал большого влияния. Анна Леопольдовна дала ему такой ответ: «Вы знаете, я и прежде удалялась от вмешательства в государственные дела, а теперь еще менее отважусь на какое-нибудь подобное вмешательство. Императрица, хотя и находится в опасном положении, но, при ее еще не старых летах возраста, она еще может выздороветь при Божьей помощи. Я ни за что на свете не стану беспокоить ее чем-нибудь таким, что напоминать ей может о близкой смерти. Когда ее величесгву угодно было назначить преемником своим моего сына, то, вероятно, она сама соизволит объявить свою высочайшую волю относительно управления государством во время его малолетства. Я предоставляю это благоусмотрению ее величества».
   В самом деле, Анна Ивановна уже несколько месяцев сряду боялась призрака смерти и даже запретила возить мертвых мимо ее дворца. Принцесса Анна, передавая все это Менгдену, сочла нужным присовокупить, что ей, впрочем, неприятным не будет, если императрица назначит герцога регентом или вообще даст ему после себя какое-либо участие в верховном правительстве.
   Бирон, всегда близкий к особе императрицы и беспрестанно посещавший больную, сколько раз ни пытался направить ее к тому, чтобы она сама изъявила ему желание окончить дело о регентстве, — не достигал своей цели.
   Однажды по этому поводу императрица сказала ему: «Жаль мне тебя, Бирон, без меня тебе не будет счастья». Наконец, 16 октября, когда императрице стало очень худо и присутствовавшие ожидали скорой кончины, ему-таки удалось ввести к императрице Остермана: не знаем подлинно, сам ли Остерман явился или императрица его потребовала. Тут она вынула из-под изголовья духовную и подписала. Тогда Остерман и Бирон вышли из царской опочивальни с торжествующим видом, и Бирон воскликнул, обращаясь к своим угодникам: «Господа! Вы поступили как древние римляне!»
   Что хотел сказать этим курляндский герцог — мы не знаем. Так рассказывает сын фельдмаршала Миниха.
   По словам самого герцога курляндского, в его записке, посланной из места своей ссылки в Ярославле императрице Елисавете, дело было так: Бирон, вошедши в опочивальню императрицы, застал там Остермана. Государыня держала в руках духовную и готовилась ее подписывать. Бирон умолял ее не делать этого, представляя, что отказ государыни подписать этот документ будет награждением за всю многолетнюю службу его императрице. Государыня, послушав любимца, положила бумагу снова под изголовье. В течение нескольких дней после того он отклонял императрицу от исполнения этого замысла. Наконец, тринадцать знатнейших сановников вошли в ее опочивальню и подали просьбу, подписанную уже 190 лицами: из этой просьбы государыня могла уведать о всеобщем желании видеть ее любимца регентом Российского государства, во время малолетства будущего императора Ивана Антоновича. Тогда императрица Анна Ивановна приказала позвать Остермана и подписала духовную, а подписавши, отдала постоянно находившейся при ее особе подполковнице Юшковой, которая спрятала этот важный документ в шкаф с драгоценностями.
   В последующие затем часы здоровье императрицы являлось все более и более безнадежным. 17 октября, в пятницу около полудня почувствовала больная, что у нее отнялась нога. К ней вошли принцессы Анна Леопольдовна и Елисавета Петровна. Императрица, будучи еще в полном сознании, говорила, прощалась с ними. К вечеру сделались с нею такие мучительные припадки, что видевшие их не могли не пожелать, чтобы Бог скорейшей кончиной избавил страдалицу от таких мук. В девять часов явилось придворное духовенство с певчими. За ним вступила в опочивальню толпа близких к государыне вельмож. Совершался обряд соборования елеем. Императрица, проводя взорами по толпе господ, наполнивших комнату, заметила Миниха и сказала ему: «Прощай, фельдмаршал!» Потом, обводя угасавшие глаза по другим и уже не будучи в силах распознать кого-нибудь, она произнесла: «Все, прощайте!» С этими словами императрица испустила дыхание.
   По кончине Анны Ивановны ее опочивальня представляла такое зрелище. На постели лежал еще не остывший труп. Кругом ходили близкие к покойной государыне особы. В углу в креслах сидела принцесса Анна и заливалась слезами. За спинкой кресла ее стоял ее супруг с нахмуренным видом. Бирон, как исступленный, метался перед постелью, наконец обратился к присутствующим в комнате и предложил всем узнать последнюю волю императрицы. Подполковница Юшкова объявила, что покойница вручила ей бумагу, лежавшую у нее под изголовьем, приказала ее хранить в шкафу, где сберегались драгоценные уборы, а после ее кончины предъявить для всеобщего сведения. По словам императрицы, это была очень важная по своему содержанию бумага. Но Юшковой было запрещено сделать кому бы то ни было даже намек на существование этой бумаги, прежде чем императрица не скончается. Кроме Остермана и Бирона, никто не знал о подписании императрицею духовной, в которой Бирон назначался регентом. Вельможи, постоянно вращавшиеся при дворе, не ясно знали о последней воле императрицы. При входе в опочивальню кн. Куракин спросил Остермана: «Кто же после государыни будет ее преемником на престоле?» — «Принц Иван Антонович!» — отвечал Остерман, но о регентстве ни Остерман Куракину не говорил, ни кн. Куракин Остермана не спрашивал.