Карен выросла в атмосфере весьма странного отношения к еде. Лоис, некогда (в 1958 году) претендентка на звание «Мисс Канада», видела в еде нечто чужеродное, потенциально враждебное и опасное. Словно с одушевленного противника, она требовала паспорт, визу и страховку со всего, что так или иначе намеревалось попасть ей в желудок. Причем акцент постоянно делался на чем-нибудь новом. Например, побыв с неделю полной вегетарианкой, она вдруг выдвигала лозунг: «Крахмал, только крахмал!» Карен, естественно, была невольным последователем этих сменявших друг друга гастрономических причуд. Как-то раз, в момент очередного, особо острого приступа Лоисиного вегетарианства — дело было еще в семидесятые, — я совершил чудовищную ошибку, заявив в ее присутствии, что за день до того ходил в стейк-ресторан «У Бенихана». В ответ последовал получасовой патетический «плач Иеремии», посвященный борьбе с мясоедением. Попытавшись вставить слово, Карен была встречена ледяным материнским взглядом. «А ты, дочка, — заявила Лоис, — если бы ела то, что тебе говорят, глядишь, и стала бы чуть привлекательнее, и мне бы тогда не пришлось так переживать за твое будущее». Мне же было дано тактичное пояснение: «Понимаешь, Ричард, у Карен сейчас переходный возраст… Так вот, а что касается мяса…»
   У Джорджа, отца Карен, была кузовная автомастерская; там он и пропадал по шестнадцать часов в день, без выходных и без отпуска. Обедать он предпочитал в тех кафе, куда Лоис не заглядывала. Мы его почти не видели, и это его постоянное отсутствие сработало на создание мифа наподобие стандартной пары «добрый следователь — злой следователь»: будто эта стервозная истеричка миссис Мак-Нил выставляет спокойного, достойнейшего Джорджа из собственного дома. Ни он, ни она при этом не попадали под наше определение «счастливых людей».
   — Эх, знать бы, как маме удалось папу заарканить, — как-то раз со вздохом произнесла Карен. — Вот ведь всем секретам секрет. Спросить бы, да как подступишься?…
   Лоис выросла в Северной Британской Колумбии и всем своим видом, каждым взглядом и демонстративно искусственной улыбкой старалась выразить снобистское презрение к тем людям, которые — по ее мнению — не трудились в поте лица своего, добывая хлеб насущный. Маленькие шпильки следовали одна за другой: «Мой муж зарабатывает на жизнь своими руками, не то что некоторые родители, у которых за всю жизнь ни единой мозоли не было». Это, без всякого сомнения, относилось к моему отцу, который, работая по бухгалтерской части, сумел добиться некоторого благополучия — и только! — попав в самую середину самого что ни на есть среднейшего класса. На другом конце города почему-то было принято считать наш расположившийся на склоне горы район цитаделью непрекращающихся званых вечеров — коктейли, мартини, понимаете ли, — и регулярно практикуемого обмена женами. На самом деле все было куда прозаичнее. Тоскливость и тупое однообразие жизни в нашем пригороде отличались почти что естественно-научной предсказуемостью. Как-то раз, жаря барбекю летним вечером семьдесят шестого года, мама пророчески назвала нашу улицу и окрестности «местом, забытым Богом». В самую точку.
 
   Первый месяц комы Карен можно списать с нашего счета — странный и унылый. Из нас по капле вытекала надежда, и не было даже понятно, уйдет она совсем или нет. К тому же мы все свалились с гриппом, считай, подарок судьбы: не пришлось ходить в школу в последнюю неделю перед Рождеством.
   Мы переползали в гости друг к другу да висели на телефоне. В пятницу вечером мне позвонил Гамильтон.
   — Ну, мы теперь попали! — сказал он. — В школе, уверен, только про нас и говорят.
   С этим мне оставалось только согласиться.
   — Вампиры, — описал он одноклассников и прервал беседу, чтобы высморкаться. — Черт, башка раскалывается. Словно на мозги кошки насрали.
   В трубке послышались какие-то голоса. Гамильтон поспешил объяснить:
   — Папаша решил поучить уму-разуму свою дуру. Ну, он тут подцепил себе подружку в отделе кадров. Молоденькую. Ой, блин! А она-то, эта моя будущая мачеха, ему спуску не дает. Ну и дела. Ничего, доживем до того времени, когда они нарожают пачку блондинистых ребятишек. — В доме у Гамильтона завели музыку — завыла пластинка «Бразилия-66» Ты бы ее видел! Ричард, это не мамаша, это золотистый ретривер! Ладно, подождем, посмотрим, скоро ли она наставит ему рога. Тут уж не до смеху будет. — Тяжелый вздох в трубке. — Пойду я… Все… Блин! Го-лова. Бо. Лит. По. Ка.
   Бип-бип-бип.
   Через пару минут позвонила Венди и сказала, что Лайнус у нее и они без особого энтузиазма сооружают пряничный домик.
   — Думали сделать хоббичью нору, а получилось что-то вроде гитлеровского бункера. У Лайнуса грипп прошел. Он сейчас собирается съездить проведать Карен. Передать туда что-нибудь?
   — Нет.
   Лайнус был назначен нашим полномочным посланником, вот только толку от него было мало. Никакой связной, полезной информации от него было не добиться — он не мог вспомнить, открыты ли глаза Карен, не мог внятно описать оттенок ее кожи; его интересовало все неодушевленное — всякие там приспособления и аппараты. В общем, рассказ его представлял собой нагромождение бессмысленных деталей.
   — Знаете, какие у нее стоят капельницы? Чего они туда намешивают? Непонятно, как можно накормить человека какой-то прозрачной жидкостью. Я думал, что она должна быть погуще, ну, вроде пюре, что ли…
   — Это трубка искусственного питания, она проведена прямо в желудок, — пояснила мне Венди. — Похоже, что Карен волей-неволей пришлось бросить курить. Как страдает ее тело.
   Гамильтон спросил напрямик:
   — Ты ее саму-то видел, или это для тебя научно-популярная экскурсия была? Можешь ты просто сказать — как она там?
   — Да нормально вроде… Питание поступает через одну трубку, продукты жизнедеятельности отводятся через другую. Тут проблем нет. Если, конечно, не задумываться о том, что ее тело сравнялось, по сути, с дождевым червем — этакий биопроцессор по переработке еды в компост…
   Я взбеленился не на шутку.
   — Лайнус! Как она там? Она двигается?
   — Э-э… ну, вообще-то… да. У нее глаза были открыты, и когда я провел перед ее лицом рукой, яблоки, то есть зрачки, повернулись следом…
   — Что? Так она в сознании?
   — Да нет же! Глаза — да, открыты, но, по-моему, она все равно спит. Да, еще у нее на тумбочке стоит маленький приемник. Как раз передавали что-то в стиле диско — сестер Следж, что ли? — Лайнус был явно доволен, что припомнил такую ненаучную деталь.
   Нам все-таки позволили навестить Карен за два дня до Рождества. Ослабевшие от болезни и наглотавшиеся всяких лекарств, мы старались держаться подальше от ее кровати. Лайнус оказался прав: зрачки Карен действительно реагировали на движение руки. Это изрядно приободрило нас. Когда в больничный холл вышел доктор Менгер, мы радостно сообщили ему о своем великом открытии. Врача эта новость ничуть не обрадовала, он провел нас в буфет и усадил всех за столик.
   — Ребята, я не хочу вас расстраивать, но ваша подруга Карен находится в так называемом стабильном вегетативном состоянии. Она абсолютно не воспринимает и не ощущает ни себя, ни окружающую среду. У нее инстинктивно происходит циклическая смена фаз сна и бодрствования, но не более того. Ее мозг не контролирует даже функции кишечника и мочевого пузыря. У нее нет спонтанных реакций на звук, свет, движение. Она не воспринимает речь. И, к сожалению, надежд на выздоровление вашей подруги очень мало. Настолько мало, что каждый подобный случай становится большим событием и надолго привлекает к себе внимание прессы. Вот, пожалуй, и все, что я собирался сказать вам.
   — А глаза?! — чуть не взвизгнула Пэмми. — Она же двигает глазами, когда у нее перед лицом проводишь рукой!
   — Это ложное впечатление, — объяснил врач. — К сожалению. Это движение зрачков — всего лишь безусловная рефлекторная реакция на внешнее раздражение. Высшая нервная деятельность здесь ни при чем.
   А мы так надеялись, думал я, пока мы ехали к Пэмми.
   — Ой, ребята, я же к Рождеству ничего еще не купил, — вдруг вспомнил я. — Слушайте, давайте в этом году не будем дарить друг другу подарки.
   Все согласились с готовностью, без лишних эмоций. Мои домашние в то Рождество получили шоколад да какие-то яркие журналы из ближайшего магазина, наскоро завернутые в кухонную фольгу и врученные без всякого энтузиазма.
   Встреча Нового года и нового, свеженького десятилетия прошла и вовсе серо. Разве что Гамильтон приволок остатки петард с Хэллоуина и довольно вяло взорвал бункер Гитлера. Потом мы еще по пиву выпили да в настольный теннис поиграли. Все.
 
   Наступил 1980 год.
   У нас установился своего рода круговорот посещений Карен, Мак-Нилы тоже бывали у нее каждый день. Некоторая заминка случилась только с ее мамой. Миссис Мак-Нил все еще не могла простить Пэмми и Венди те злосчастные пару глотков водки с лимонадом, поэтому девчонкам приходилось по-тихому сваливать из больницы, если в ее окрестностях намечалось появление Лоис. Отец же Карен встал на нашу сторону.
   — Бог ты мой, Лоис! — вновь и вновь повторял он. — Это же дети! Никто не хотел ничего плохого. Пить Карен никто не заставлял, да ведь и не это, скорее всего, главная причина.
   Миссис Мак-Нил оставалось только заткнуться, когда ее муж говорил:
   — Между прочим, очень даже возможно, что именно твои таблетки загнали ее в это состояние. Так что нечего строить из себя невинную овечку! (Ой, спасибо вам, мистер Мак-Нил.) Судя по всему, она не в тебя пошла, — столько лекарств ее организм не выдержал. (Класс!)
   Впрочем, уже после праздников у всех стали находиться причины — вполне убедительные, — чтобы пропустить визит в больницу. А к концу января из постоянных посетителей остались только родители Карен и я. Мистер Мак-Нил ежедневно приезжал к дочери из мастерской и как-то раз искренне признался мне, что вроде даже и не понимает, как это он мог бы взять и не прийти. Только мы двое и навещали ее каждый день.
   — Знаешь, Ричард, — сказал он мне, — мы ведь с ней так ни разу по-настоящему и не поговорили. Представляешь себе? Все работа, работа… Думаешь, что потом успеется. Мне кажется, сейчас я к ней ближе, чем когда-либо, даже ближе, чем в дни ее рождения. Жаль, что она об этом никогда не узнает.
   — Мистер Мак-Нил, когда-нибудь узнает.
   — Что? Да, ты прав. Когда-нибудь.
 
   В один из февральских дней, когда уже кончились каникулы и вовсю шли занятия, я вернулся из школы и вдруг увидел около дома отцовскую машину. В четыре часа дня, на два часа раньше обычного. Чтобы мой пунктуальнейший отец нарушил привычный распорядок дня, должно было произойти нечто выдающееся — плохое или хорошее. Я вошел в дом через кухню и прислушался. Мама о чем-то говорила по телефону, слышалось шуршание отцовской газеты. Я перешагнул порог гостиной и осторожно поинтересовался:
   — Что-то случилось?
   — Ричард, — голос мамы был предельно мягок и ласков, явно с целью смягчить шок, — Карен беременна.
   Столб пламени, родившись под теменем, пронзил меня сверху донизу. Тело словно покрылось перьями, на лбу будто прорезались рога. Желудок скрутило, ноги окаменели. Предохранялась ли она? Я ведь даже не спросил. Первый выстрел — в яблочко. Сперминатор, блин.
   Отец сказал:
   — Сегодня утром нам позвонили из больницы. Потом мы пообедали вместе с Мак-Нилами.
   Тут в разговор снова вступила мама:
   — Ты только насчет нас не волнуйся, Ричард. Мы все понимаем. И за ребенка можешь не переживать; скорее всего, все будет нормально. Такие случаи бывали — я имею в виду беременность у женщин, находящихся в коме. Ты же знаешь, мы любим Карен как родную дочь.
   У меня в голове ревела сирена.
   — Ричард, в медицине описано немало случаев, когда у женщин в коме рождались дети, — сказал отец. — Ричард?
   — Да-да. Ой, дайте минуту… понять…
   Огонь; горло сдавило, не вздохнуть, не смешно, шутка хватила через край.
   — А Карен? — спросил я.
   — Ну, принимая во внимание ее состояние, все неплохо. Роды в сентябре, будут делать кесарево сечение.
   Мысль об аборте пронеслась у меня в мозгу, но тотчас же исчезла. Нет. Этот ребенок должен появиться на свет.
   — Ричард, — сказал отец, — если об этом станет известно, журналисты сожрут тебя, как змея мышь. Вы с Карен превратитесь в клоунов в дешевом балагане.
   — Ты должен сделать так, — вслед за отцом повторила мама, — чтобы никто, даже друзья, ничего не знали. Мы на этом настаиваем. Через несколько месяцев, когда внешние признаки скрыть будет невозможно, мы объявим, что у Карен проблемы с дыханием и к ней никого не пускают.
   — А если она проснется? — зачем-то спросил я и по взглядам родителей понял бессмысленность этого вопроса. — А… а кто будет заботиться о ребенке? — Я мысленно представил себе, что держу на руках спеленутого младенца. В голове неотчетливо всплыло слово «свивальник».
   — Миссис Мак-Нил (ни фига себе!) с готовностью вызвалась его растить. Мы тоже были бы рады взять малыша к себе, но она настаивала на своем особом праве. Разумеется, мы возьмем на себя часть расходов; тебе, кстати, тоже придется это учитывать, когда начнешь работать. Ричард, ты теперь отец, и у тебя будут соответствующие обязанности. Но учти, до тех пор, пока все не утрясется и не забудется, ребенок будет числиться кем-нибудь из двоюродных «племянников» или «племянниц» Мак-Нилов, взятых в семью на воспитание после случившейся трагедии.
   — У ребенка будет их фамилия?
   — Да. А что — тебе это не нравится? — спросил отец.
   — Ну… — Я был слишком потрясен, чтобы дать связный ответ.
   Спокойствие не раз выручало родителей в жизни: самые сногсшибательные новости они встречали невозмутимо, трезво и немногословно. Я еще толком не переварил само известие, так что дальнейшее обсуждение деталей можно было смело оставить на потом.
   — А ребенок, он будет… нормальным? — спросил я. — Мозг там, способность думать?…
   — До этого еще далеко, сынок, — сказала мама. — Вот когда придет время, тогда и подумаем.

7. Если ты думаешь о будущем, значит, ты чего-то хочешь

   И время пришло.
   Семидесятые кончились. С ними ушли покой и мягкость. Больше нельзя было прикидываться простодушным. Нас закрутил водоворот все ускоряющегося времени. «Хонду» Карен продали. Ее одежду, косметику, детские игрушки и дневники распихали по коробкам и сложили в пыльный чулан под черной лестницей дома ее родителей. Карен постепенно стиралась из памяти знакомых. Она уже была не личностью, скорее — образом: кто-то, если не что-то, спящий где-то, в какой-то комнате… Где же она? Да так… где-то, думаем мы.
   Последние месяцы школы проплыли словно широкая, неторопливо текущая река остывающего какао. Бесцеремонное декабрьско-январское разглядывание со стороны одноклассников прекратилось, но все равно я время от времени ловил на себе осуждающий или сочувствующий взгляд, а то и слышал за спиной сдавленный смешок. Мы впятером превратились в беззащитные перед всеобщим интересом достопримечательности. Когда мы шли к стоянке, ребята шеи сворачивали, провожая нас взглядами. С их точки зрения, мы не многим отличались от убийц, по какой-то причине все еще разгуливающих на свободе. Порой мне казалось, что они ничуть бы не удивились, ворвись мы в бар ближайшего клуба, хлебни по глотку бурбона, разгроми всю мебель, испиши все стены проклятиями и ругательствами, причем — собачьей кровью.
   В будние дни я частенько уходил с уроков; мне нравилось сидеть на траве под кедрами за пожарной частью, где я мог бездельничать, курить, резать перочинным ножом тонкие веточки и думать — думать о ребенке, о Карен, о том, что она тогда увидела. Что все это могло значить?
   Пока я сидел и решал эту головоломку, Гамильтон развлекался, опуская кусочки сворованного в лаборатории натрия в лужу, а Пэм все расчесывала и расчесывала волосы своей голубенькой пластмассовой расческой. Школа стала чем-то из прошлого. Что-то сломалось, и мне стало все равно. Ходить в школу я продолжал скорее просто по привычке. Другое дело — Венди и Лайнус. Эти с удвоенной силой взялись за учебу и дни напролет зубрили свои уравнения и формулы: политетрафторэтилен; гравитация; расчет орбиты Луны… Оба они закончили учебу с отличием, и кто бы мог подумать, что я — некогда подававший большие надежды, — едва сдам выпускные экзамены, скорее по милости неплохо ко мне относившихся учителей, уже прозревавших, что бывший кандидат на золотую медаль станет, не выпуская из зубов сигареты, драить чьи-то «бьюики» на автомойке да шататься ночами по улицам за компанию с Гамильтоном Ризом.
 
   В день выпуска, в начале июня, Карен, у которой начался третий триместр беременности, перевели в родильное отделение. Я заехал посмотреть на ее перемещение в парадном виде — в синем, по тогдашней моде, смокинге и со стильной прической «перышками». Как мне казалось, выглядел я хоть куда. Мистер Мак-Нил даже присвистнул и сказал, обращаясь к Карен:
   — Эй, дочка, а вот и твой принц на белом коне.
   Медсестра разрешила мне переложить Карен на каталку. Господи, какой же она оказалась худой и легкой! У меня было ощущение, что я держу в руках несколько щепок, не больше. Я ведь не обнимал Карен с того вечера в лесу на склоне. Я заглянул ей в глаза, наши зрачки встретились, но контакта не произошло. Я словно ткнулся взглядом в глаза аквариумной рыбки, нет, даже фотографии аквариумной рыбки. Живот ее вздулся, как опухоль на стариковской шее.
 
   Через некоторое время я припарковал свой «датсун» на Чартвел-драйв, где должен был проходить выпускной вечер. Стены из натурального камня, живая изгородь, карликовые кусты. Светило яркое солнце. Мне вдруг показалось, что я проспал всю дорогу от больницы — впрочем, машина и я сам остались в целости. Вынимая ключ из замка зажигания, я подумал, что ведь Карен запросто может никогда не проснуться. Я же видел ее глаза, они мертвы. Моя шапкозакидательская надежда куда-то пропала, уступив место чувству потери и отчаянной горечи. Я сидел в машине, всасывая в себя воздух, напрягая грудную клетку, прячась от проходивших мимо одноклассников. Мне все же не хватало воздуха, живот ныл так, словно я только что сделал штук двести приседаний. Вдруг кто-то деликатно постучал в окно машины; дверца чуть-чуть приоткрылась, и в образовавшуюся щель я увидел Венди в странном, сшитом ею самой желтом платье; прическа ее больше всего походила на пучок медных телефонных проводов. Она скрючилась, чтобы не попадаться никому на глаза. Я промычал что-то невнятное, она посмотрела на меня и спокойно сказала: «Ричард, Карен была бы сейчас здесь». Я кивнул, и мы оба посмотрели вверх, на потолок машины — с никотиновой желтизной, отпечатками Гамильтоновых ботинок, следами тычков зонтиком и сигаретными ожогами.
   Венди сказала: «И Джаред…» — и вдруг села, скрестив ноги, прямо на щебенку — камешки примяли ей платье, и из этих камешков она стала машинально строить пирамидки — этакие грустные тотемные столбики.
   — Джаред тоже должен был быть с нами, — Венди вздохнула и расслабила плечи; я тоже слегка расслабился. — Я была в него влюблена, — добавила Венди.
   — Ну да, я думаю, многие догадывались, что ты по нему сохнешь, но… только ты не обижайся… Правда, Венди, если уж на то пошло, то запишись в список и стань в очередь. Он переспал, наверное, с половиной класса.
   — Я об этом никому не говорила, ну, о том, что люблю Джареда. Даже маме. Смешно как-то получается. Как произнесла эти слова — выпустила их наружу — они стали значить совсем другое.
   Взмахом руки она снесла старательно выстроенную пирамидку. Я же сказал:
   — Они бы сегодня были в центре внимания. Они бы просто блистали…
   Мимо нас по дороге проносились мощные машины. Из здания долетали вопли Боба Сигера. Я успокоился. Дышать стало легче, и я сел нормально.
   — Пойдешь туда? — спросила Венди.
   — Вообще-то не тянет.
   — Давай съездим куда-нибудь, прогуляемся. А с нашими потом пообщаемся, в гостинице.
   Мы доехали до долины реки Капилано, где, оставив машину, пошли пешком по тропинкам. Говорили мало, что было к лучшему. На нижней ветке одного из кленов мы нашли гнездо дрозда с тремя крохотными птенцами — слабые шейки, бесперые головки. Они ждали, когда мама-птица притащит червяка. Солнце светило по-прежнему ярко, пробиваясь сквозь листву снопами прожекторных лучей — прямо в стиле слащавых картинок из серии «Иисус-любит-тебя». Птенцы были словно подсвечены изнутри — этакие елочные игрушки или лампочки с гирлянды. Каждая вена проступала со всей отчетливостью, каждое чуть заметное перышко, глазки, разинутые клювики. А потом такой же луч упал на платье Венди, и у меня перехватило дыхание.
   — Ричард, ты что-то скрываешь. Я права? Ричард?
   — Да.
   — Можно, я попробую угадать? Если получится, ты не обманывай, подтверди. Согласен?
   — Идет.
   — Карен беременна.
   Я обернулся.
   — Да.
   — Какой срок?
   — Шесть месяцев.
   — Я так и думала. — Подняв кленовый лист, она стала смотреть сквозь него на солнце. — Ну, а ты как?
   Я швырнул палочку.
   — Я еще слишком мал, чтобы быть отцом. Слишком мал, чтобы быть вообще кем-либо. Мне всего семнадцать лет. Я еще живу с мамой-папой. Во все это просто не верится. Только ты никому не говори, ладно?
   — Могила, — буркнула она, снимая травинку с платья. — Это будет… как если бы частичка Карен вернулась. Я по ней так скучаю. Мы ведь никогда не говорим об этом. Но мне ее очень не хватает. Тебе тоже?
   — Еще бы.
   — Только мы почему-то вслух не хотим в этом признаться.
   — Получается, что нет, — вот все, что я смог ответить. — Только и молчание мне тоже не нравится.
   Я тогда еще не понимал, что быть взрослым — это во многом необходимость мириться с противоречивостью, нелогичностью и даже странностью собственных ощущений и мыслей. Юность же — это время, когда живешь ради каких-то воображаемых зрителей.
   Краски леса сгустились. Небо приобрело цвет глубокого чистого озера. Я сорвал несколько припозднившихся цветков рододендрона; последние волшебные лучи пробивались сквозь лепестки, окрашиваясь в тропическое пурпурное сияние.
   Мы заехали в больницу к Карен. Венди приложила ухо к ее животу. Я поставил рододендроны в вазу, которую перенесли в эту палату из той, предыдущей. А потом мы поехали в город, в отель «Ванкувер», на выпускной вечер.
 
   То лето я отработал на шевроновской заправочной станции, не замечая ни колонок, ни клиентов, которые наверняка принимали меня за слабоумного. От того лета в памяти у меня остались только неясные отрывки, обгоревшие на солнце шеи, пивные бутылки, позвякивающие в багажнике «датсуна», походы за черникой с Пэм и Венди и костры на берегу моря.
   Конец эпохи.
 
   Всем, кто справлялся о здоровье Карен в больнице, отвечали, что ее состояние стабильно. Никаких посетителей. Никто, впрочем, не протестовал против такого изменения режима. Летом единственными посетителями Карен остались я и Джордж. Венди, с ее по-ученому четким голосом, помогала мне поддерживать правильный тон в общении со знакомыми и не проговориться. Гамильтон, Лайнус и Пэм как-то незаметно исчезли из поля зрения. Я на них не сердился за их отсутствие. По правде говоря, Карен особо не менялась от недели к неделе; как эти ни жестоко, запас того, что можно было увидеть и сказать в ее палате, уже иссяк.
   Сам я часто о ней думал. Единственный раз, когда мы были вместе, — это было так здорово. Я бессчетное число раз проигрывал в голове тот день, наслаждаясь тончайшими нюансами ощущений. Вот ее кожа — словно молоко на фоне снега. Вот сам снег, его запах. Ее хлопчатобумажное, с кружевной оборочкой белье, холодное до сухости. Я так и не сказал ей, что люблю ее. Сентиментальность, конечно, но такие вещи не отпускают: слишком многого они стоят. К концу лета я даже пришел к выводу, что так и не успел узнать Карен как следует. Какой она была — внутри? Это делало ее еще более таинственной. По вечерам, когда такие размышления совсем уж доставали меня, я позволял себе немного поплакать, потом шел во дворик — проветриться, а затем возвращался домой и присоединялся к родителям, бодро смотревшим по телевизору новости. Я садился рядом с ними и делал вид, что все хорошо.
   К концу августа, когда ждать родов оставалось всего ничего, я понял, что живу, нет — существую, как под куполом перевернувшейся лодки: в духоте, зловонии и под ежесекундной угрозой удушья. Такое существование долго продолжаться не могло. Джордж по-прежнему ежедневно навещал дочь, я же стал появляться реже, особенно по будним дням. Говорили мы с ним мало, а если разговор и заходил, то быстро скатывался к обмену банальными милыми словечками — от которых почему-то казалось, что Карен находится в коме уже целую вечность. Кроме того, Джордж пускался в слезливые воспоминания о дочери. Например, как она пела в «Оклахоме» на школьном спектакле.