жареной картошкой. В ней париться - дух не тот. Вот когда Нюрка вырастет, -
мечтал дядя Зуй дальше, - да выйдет замуж, я ее тогда в новую баньку
перевезу, а сам в старой жить останусь.
- А где париться-то будешь? - спрашивал я.
- Третью срублю.
Каждую субботу рано утром подымался от реки к небу огромнейший столб
дыма - это дядя Зуй затапливал свою баньку.
Топилась она по-черному. Не было у ней трубы - и дым валил прямо из
дверей, а из дыма то и дело выскакивал или выбегал на четвереньках дядя Зуй,
прокашливался, вытирал слезы, хватал полено или ведро с водой и снова нырял
в дым и кашлял там внутри, в баньке, ругался с дымом, хрипел и кричал.
Дым подымался столбом, столб разворачивался букетом, сизым банным
цветом подкрашивал облака, заволакивал солнце. И солнцу и облакам странно
было видеть огромный дым, маленькую баньку и крошечного старика,
размахивающего поленом.
Как только баня была готова, дядя Зуй прибегал к нам и кричал:
- Стопилась! Стопилась-выстоялась! Скорее! Скорее! А то жар упустим!
Я выскакивал из дому и бежал к реке, а дядя Зуй подталкивал меня, гнал,
торопил:
- Скорее! Скорее! Самый жар упустим!
В предбаннике дядя Зуй стремительно раздевался и тут же начинал
стремительно одеваться. Он скидывал обычную одежду, а надевал шапку, шинель
и валенки. В шапке, в шинели и в валенках вкатывался он в парилку, чуть не
плача:
- Упустили! Упустили самый жар!
Но жар в парилке стоял чудовищный. От раскаленной каменки полыхало
сухим и невидимым огнем, который сшибал меня с ног. Я ложился на пол и дышал
через веник.
- Холодно, - жаловался дядя Зуй, кутаясь в шинель.
В парилке всегда было темно. Хоть и стоял на улице полный солнечный
день, свет его не мог пробиться через оконце. Стена жара не пускала свет, и
он рассеивался тут же, у окна.
А в том углу, откуда валил жар, тускло светились раскаленно-красные
камни.
Зачерпнув ковшиком из котла, дядя Зуй кидал немного воды на камни - и с
треском срывался с камней хрустящий колючий пар, и тут уж я выползал в
предбанник.
Постанывая, жалуясь на холод, наконец и дядя Зуй выходил в предбанник,
скидывал шинель.
- Давай подышим, - говорил он, и мы высовывали головы из бани на улицу,
дышали и глядели на улицы Чистого Дора, а прохожие глядели на нас и кричали:
- Упустили или нет?
- Еще бы маленько, и упустили, - объяснял дядя Зуй.
Мы парились долго, хлестали друг друга вениками, бегали в речку
окунаться, и дядя Зуй рассказывал прохожим, рыбакам и людям, проплывающим на
лодке, сколько мы веников исхлестали.
После нас в баню шли Пантелевна с Нюркой, а мы с дядей Зуем пили чай,
прямо здесь, у бани, у реки. Из самовара.
Пот лил с меня ручьями и утекал в реку.
Я бывал после бани красный и потный, а дядя Зуй - сухой и коричневый.
А Нюрка выходила из бани свеженькая, как сыроежка.
Кто прочитал название этого рассказа, тот, наверно, подумал, что сейчас
весна, снег растаял и на проталинах - подснежники.
А сейчас не весна - сейчас поздняя осень. В окошко виден первый снег.
Он закрыл землю, но крапива, ржавые репейники торчат из-под снега.
- Вон сколько навалило! - сказала утром Пантелевна. - Можно за дровами
на санках съездить.
Она топила печку, а я ленился, лежал и глядел, как она ухватом ставит в
печку чугуны. Пантелевна заглядывала в печку, и лицо ее было огненным, как у
машиниста, который топит паровоз.
Но только, хоть и валит дым из трубы, паровоз наш никуда не едет, так и
стоит на краю деревни.
Санки были на чердаке - старые, березовые. Я достал их, отряхнул сенную
труху, и мы пошли в лес. Дрова были у нас недалеко, на опушке, напилены,
нарублены и сложены под елками.
Смахнув с них снежную шапку, мы уложили поленья на санки, затянули
веревкой.
Но-о, поехали!
Я тянул санки, а Пантелевна шла сзади - глядела, не падают ли поленья.
Совсем немного выпало снегу, а все сразу изменилось - и лес, и деревья.
Да и мы с Пантелевной стали совсем другими - зимними людьми. Вон Пантелевна
идет в резиновых сапогах, а кажется - в валенках; седые волосы из-под платка
выбились - совсем зимняя старушка.
Ровно покрыл снег землю, изредка только поднимают его какие-то бугорки.
Пеньки или кочки. Я ковырнул один бугорок сапогом - вот тебе на! Гриб!
Моховик летний. Побурела зеленая шапка, легкий стал гриб и хрупкий. Я хотел
отломить кусочек шляпки - она хрустнула. Замерз моховик под снегом, как
стеклянный стал, и червяки в нем замерзли.
Я увидел еще бугорок, и это тоже оказался моховик, не червивый.
Затоптался на месте, стал еще грибы искать.
- Катись дальше, батюшка! - крикнула сзади Пантелевна.
- Грибы! - крикнул я и, бросив санную веревку, пошел к опушке и сразу
наткнулся на выводок подснежных маслят. Они почернели, застыв.
- Брось ты эти грибы, - сказала Пантелевна, поглядев на маслята. - Они,
верно, нехорошие.
- Почему нехорошие? Они просто замерзли.
Но Пантелевна все время, пока мы везли дрова, толковала, что грибы
нехорошие, что, мол, хорошие грибы должны к зиме в землю уйти или в листочки
спрятаться, а эти чего стоят? Но когда мы подъехали к дому, настроение у нее
переменилось - она стала эти грибы жалеть: какие, мол, они несчастные, не
успели в землю спрятаться - сверху снег, и они совсем позамерзли.
Дома я выложил грибы на подоконник, чтоб оттаивали. Там было прохладно,
поэтому оттаивали они медленно, постепенно. Оттаивая, они, кажется, оживали
- поскрипывали, вздрагивали, шевелились.
- Положим их в суп, - сказал я.
- Да что ты, батюшка! - напугалась она. - Давай бросим их.
Но мне обязательно хотелось попробовать суп из зимних грибов, и я
уговорил Пантелевну.
Когда варился суп, зашла к нам Мирониха. Она понюхала, чем пахнет, и
говорит:
- Чем это пахнет? Неуж грибами?
- Грибами, грибами, матушка Мирониха. Грибов из-под снега наковыряли.
- Ну-ну-ну!.. - удивилась Мирониха. - Бу-бу-бу... Не стану я таку
страмоту есть.
А ей никто и не предлагал.
Суп приготовился, и Пантелевна разлила по мискам. Пантелевна немного
вроде боялась его пробовать, потом вошла во вкус. А мне суп очень
понравился. Хороший получился. Конечно, не такой, как летом, но настоящий
грибной.
- Не стану я таку страмоту есть, - бубнила Мирониха, а потом вдруг цоп
со стола ложку и в миску нырь. - Ну-ну-ну... Бу-бу-бу... - бубнила она,
налегая на суп. - Страмота-то какая!
Мы помалкивали. Под конец только Пантелевна сказала:
- Добрые люди подосиновики да подберезовики, а мы подснежники варим.
Все лето провалялся в чулане ящик с красками, паутиной оброс.
Но когда наступила осень - вспыхнула по опушкам рябина, и налился медью
кленовый лист, - я этот ящик достал, закинул на плечо и побежал в лес.
На опушке остановился, глянул вокруг - и горячими показались гроздья
рябин. Красный цвет бил в глаза. А дрозды, перелетавшие в рябинах, тоже
казались тяжелыми, красными.
Так я и стал рисовать: рябины и в них перелетают красные тяжелые
дрозды.
Но рисунок не заладился. Горел-полыхал осенний лес, багряные круги
плыли перед глазами. Так было красно, будто выступила из земли кровь. А на
рисунке все оставалось бледным и сумрачным.
- Ты что это? - услышал я за спиной. - Никак, сымаешь?
Оглянулся: дядя Зуй идет опушкой, в руках ведро с опятами.
- Снимают, Зуюшко, из фотоаппарата. А я рисую.
- Какой молодец-то! - сказал дядя Зуй. - Ну сымай, сымай!
Ушел дядя Зуй, а я дальше стал рисовать, но бледным и робким выходил
мой рисунок. А вокруг рябины и дрозды полыхали!
"Нет, - думаю, - рисовать не мое дело. Возьму лучше завтра ружье -
и..."
"Ррружжжье-о-о!.." - крикнул вдруг кто-то у меня над головой.
Я прямо оторопел. Гляжу - на рябине птица сидит. Хохлатая, грудь
оранжевая, на крыльях голубые зеркала. Сойка! Распушила перья, кричит:
"Ррружжжье-о-о! Ррружжжье-о-о! Т-р-р..."
Поглядел я, как сойка на рябине сидит, на осенний лес как следует
глянул и совсем расстроился.
Захлопнул ящик с красками, поднял с земли кленовый лист и сгоряча
налепил его на рисунок.
- Ну ладно! Пойду завтра зайцев торопить...
Осень быстро кончилась. Ветер пообрывал с деревьев листья, снег выпал.
Зимним вечером пришел ко мне дядя Зуй чаю попить.
- Ну и ну... - сказал он, показывая на рисунок, прислоненный к стенке.
- Листок-то прямо как живой.
- Он и есть живой - настоящий.
- Ловко, - сказал дядя Зуй. - Последний, значит, от осени остался. А
это что?
- А это дрозды, Зуюшко. Красные, тяжелые.
- Верно, - сказал дядя Зуй. - Тяжелые-то какие! Рябины, наверно,
нажрались.
Выпил дядя Зуй стакан чаю, другой налил и снова на рисунок посмотрел.
- Да, - сказал он, - самый лучший лес - осенний.
- Верно, - сказал я. - Что может быть лучше?
- Еще бы! Идешь, а под ногами листья шуршат. Что же может быть лучше?
"Ну что же может быть лучше? - думал я. - Что может быть лучше осеннего
леса? Разве только весенний..."
мечтал дядя Зуй дальше, - да выйдет замуж, я ее тогда в новую баньку
перевезу, а сам в старой жить останусь.
- А где париться-то будешь? - спрашивал я.
- Третью срублю.
Каждую субботу рано утром подымался от реки к небу огромнейший столб
дыма - это дядя Зуй затапливал свою баньку.
Топилась она по-черному. Не было у ней трубы - и дым валил прямо из
дверей, а из дыма то и дело выскакивал или выбегал на четвереньках дядя Зуй,
прокашливался, вытирал слезы, хватал полено или ведро с водой и снова нырял
в дым и кашлял там внутри, в баньке, ругался с дымом, хрипел и кричал.
Дым подымался столбом, столб разворачивался букетом, сизым банным
цветом подкрашивал облака, заволакивал солнце. И солнцу и облакам странно
было видеть огромный дым, маленькую баньку и крошечного старика,
размахивающего поленом.
Как только баня была готова, дядя Зуй прибегал к нам и кричал:
- Стопилась! Стопилась-выстоялась! Скорее! Скорее! А то жар упустим!
Я выскакивал из дому и бежал к реке, а дядя Зуй подталкивал меня, гнал,
торопил:
- Скорее! Скорее! Самый жар упустим!
В предбаннике дядя Зуй стремительно раздевался и тут же начинал
стремительно одеваться. Он скидывал обычную одежду, а надевал шапку, шинель
и валенки. В шапке, в шинели и в валенках вкатывался он в парилку, чуть не
плача:
- Упустили! Упустили самый жар!
Но жар в парилке стоял чудовищный. От раскаленной каменки полыхало
сухим и невидимым огнем, который сшибал меня с ног. Я ложился на пол и дышал
через веник.
- Холодно, - жаловался дядя Зуй, кутаясь в шинель.
В парилке всегда было темно. Хоть и стоял на улице полный солнечный
день, свет его не мог пробиться через оконце. Стена жара не пускала свет, и
он рассеивался тут же, у окна.
А в том углу, откуда валил жар, тускло светились раскаленно-красные
камни.
Зачерпнув ковшиком из котла, дядя Зуй кидал немного воды на камни - и с
треском срывался с камней хрустящий колючий пар, и тут уж я выползал в
предбанник.
Постанывая, жалуясь на холод, наконец и дядя Зуй выходил в предбанник,
скидывал шинель.
- Давай подышим, - говорил он, и мы высовывали головы из бани на улицу,
дышали и глядели на улицы Чистого Дора, а прохожие глядели на нас и кричали:
- Упустили или нет?
- Еще бы маленько, и упустили, - объяснял дядя Зуй.
Мы парились долго, хлестали друг друга вениками, бегали в речку
окунаться, и дядя Зуй рассказывал прохожим, рыбакам и людям, проплывающим на
лодке, сколько мы веников исхлестали.
После нас в баню шли Пантелевна с Нюркой, а мы с дядей Зуем пили чай,
прямо здесь, у бани, у реки. Из самовара.
Пот лил с меня ручьями и утекал в реку.
Я бывал после бани красный и потный, а дядя Зуй - сухой и коричневый.
А Нюрка выходила из бани свеженькая, как сыроежка.
Кто прочитал название этого рассказа, тот, наверно, подумал, что сейчас
весна, снег растаял и на проталинах - подснежники.
А сейчас не весна - сейчас поздняя осень. В окошко виден первый снег.
Он закрыл землю, но крапива, ржавые репейники торчат из-под снега.
- Вон сколько навалило! - сказала утром Пантелевна. - Можно за дровами
на санках съездить.
Она топила печку, а я ленился, лежал и глядел, как она ухватом ставит в
печку чугуны. Пантелевна заглядывала в печку, и лицо ее было огненным, как у
машиниста, который топит паровоз.
Но только, хоть и валит дым из трубы, паровоз наш никуда не едет, так и
стоит на краю деревни.
Санки были на чердаке - старые, березовые. Я достал их, отряхнул сенную
труху, и мы пошли в лес. Дрова были у нас недалеко, на опушке, напилены,
нарублены и сложены под елками.
Смахнув с них снежную шапку, мы уложили поленья на санки, затянули
веревкой.
Но-о, поехали!
Я тянул санки, а Пантелевна шла сзади - глядела, не падают ли поленья.
Совсем немного выпало снегу, а все сразу изменилось - и лес, и деревья.
Да и мы с Пантелевной стали совсем другими - зимними людьми. Вон Пантелевна
идет в резиновых сапогах, а кажется - в валенках; седые волосы из-под платка
выбились - совсем зимняя старушка.
Ровно покрыл снег землю, изредка только поднимают его какие-то бугорки.
Пеньки или кочки. Я ковырнул один бугорок сапогом - вот тебе на! Гриб!
Моховик летний. Побурела зеленая шапка, легкий стал гриб и хрупкий. Я хотел
отломить кусочек шляпки - она хрустнула. Замерз моховик под снегом, как
стеклянный стал, и червяки в нем замерзли.
Я увидел еще бугорок, и это тоже оказался моховик, не червивый.
Затоптался на месте, стал еще грибы искать.
- Катись дальше, батюшка! - крикнула сзади Пантелевна.
- Грибы! - крикнул я и, бросив санную веревку, пошел к опушке и сразу
наткнулся на выводок подснежных маслят. Они почернели, застыв.
- Брось ты эти грибы, - сказала Пантелевна, поглядев на маслята. - Они,
верно, нехорошие.
- Почему нехорошие? Они просто замерзли.
Но Пантелевна все время, пока мы везли дрова, толковала, что грибы
нехорошие, что, мол, хорошие грибы должны к зиме в землю уйти или в листочки
спрятаться, а эти чего стоят? Но когда мы подъехали к дому, настроение у нее
переменилось - она стала эти грибы жалеть: какие, мол, они несчастные, не
успели в землю спрятаться - сверху снег, и они совсем позамерзли.
Дома я выложил грибы на подоконник, чтоб оттаивали. Там было прохладно,
поэтому оттаивали они медленно, постепенно. Оттаивая, они, кажется, оживали
- поскрипывали, вздрагивали, шевелились.
- Положим их в суп, - сказал я.
- Да что ты, батюшка! - напугалась она. - Давай бросим их.
Но мне обязательно хотелось попробовать суп из зимних грибов, и я
уговорил Пантелевну.
Когда варился суп, зашла к нам Мирониха. Она понюхала, чем пахнет, и
говорит:
- Чем это пахнет? Неуж грибами?
- Грибами, грибами, матушка Мирониха. Грибов из-под снега наковыряли.
- Ну-ну-ну!.. - удивилась Мирониха. - Бу-бу-бу... Не стану я таку
страмоту есть.
А ей никто и не предлагал.
Суп приготовился, и Пантелевна разлила по мискам. Пантелевна немного
вроде боялась его пробовать, потом вошла во вкус. А мне суп очень
понравился. Хороший получился. Конечно, не такой, как летом, но настоящий
грибной.
- Не стану я таку страмоту есть, - бубнила Мирониха, а потом вдруг цоп
со стола ложку и в миску нырь. - Ну-ну-ну... Бу-бу-бу... - бубнила она,
налегая на суп. - Страмота-то какая!
Мы помалкивали. Под конец только Пантелевна сказала:
- Добрые люди подосиновики да подберезовики, а мы подснежники варим.
Все лето провалялся в чулане ящик с красками, паутиной оброс.
Но когда наступила осень - вспыхнула по опушкам рябина, и налился медью
кленовый лист, - я этот ящик достал, закинул на плечо и побежал в лес.
На опушке остановился, глянул вокруг - и горячими показались гроздья
рябин. Красный цвет бил в глаза. А дрозды, перелетавшие в рябинах, тоже
казались тяжелыми, красными.
Так я и стал рисовать: рябины и в них перелетают красные тяжелые
дрозды.
Но рисунок не заладился. Горел-полыхал осенний лес, багряные круги
плыли перед глазами. Так было красно, будто выступила из земли кровь. А на
рисунке все оставалось бледным и сумрачным.
- Ты что это? - услышал я за спиной. - Никак, сымаешь?
Оглянулся: дядя Зуй идет опушкой, в руках ведро с опятами.
- Снимают, Зуюшко, из фотоаппарата. А я рисую.
- Какой молодец-то! - сказал дядя Зуй. - Ну сымай, сымай!
Ушел дядя Зуй, а я дальше стал рисовать, но бледным и робким выходил
мой рисунок. А вокруг рябины и дрозды полыхали!
"Нет, - думаю, - рисовать не мое дело. Возьму лучше завтра ружье -
и..."
"Ррружжжье-о-о!.." - крикнул вдруг кто-то у меня над головой.
Я прямо оторопел. Гляжу - на рябине птица сидит. Хохлатая, грудь
оранжевая, на крыльях голубые зеркала. Сойка! Распушила перья, кричит:
"Ррружжжье-о-о! Ррружжжье-о-о! Т-р-р..."
Поглядел я, как сойка на рябине сидит, на осенний лес как следует
глянул и совсем расстроился.
Захлопнул ящик с красками, поднял с земли кленовый лист и сгоряча
налепил его на рисунок.
- Ну ладно! Пойду завтра зайцев торопить...
Осень быстро кончилась. Ветер пообрывал с деревьев листья, снег выпал.
Зимним вечером пришел ко мне дядя Зуй чаю попить.
- Ну и ну... - сказал он, показывая на рисунок, прислоненный к стенке.
- Листок-то прямо как живой.
- Он и есть живой - настоящий.
- Ловко, - сказал дядя Зуй. - Последний, значит, от осени остался. А
это что?
- А это дрозды, Зуюшко. Красные, тяжелые.
- Верно, - сказал дядя Зуй. - Тяжелые-то какие! Рябины, наверно,
нажрались.
Выпил дядя Зуй стакан чаю, другой налил и снова на рисунок посмотрел.
- Да, - сказал он, - самый лучший лес - осенний.
- Верно, - сказал я. - Что может быть лучше?
- Еще бы! Идешь, а под ногами листья шуршат. Что же может быть лучше?
"Ну что же может быть лучше? - думал я. - Что может быть лучше осеннего
леса? Разве только весенний..."