Страница:
– Война ее немного состарила. Впрочем, как и всех нас. – Семен Андреевич сделал паузу и прислушался к щебетанью дочери. – А так, она мало изменилась. По-прежнему стройна, румяна, добродетельна и в то же время строга, – продолжил он. – Однако явились причуды.
– Что за причуды? – насторожился Белозерский.
– Вот вы, князь, давеча вспоминали парики с косичками и даже бранили их, а матушка-императрица, напротив, объявила себя хранительницей старой моды. В Павловском дворце строжайше запрещено появляться в платье нынешнего века. Все там должно оставаться, как при бывшем императоре, будто он и не умирал.
– Подумать только! – восхищенно произнес князь. – Много ли отыщется на белом свете вдов, так свято хранящих память о покойном муже?
– Так что, дорогой мой, если соберетесь в Павловск, советую достать из сундука парик с «крысиным хвостиком». – Обольянинов пристально посмотрел на князя.
Илья Романович вздрогнул, ему показалось в этот миг, что граф видит его насквозь и наперед знает все его замыслы.
– Да я… да ведь у меня… – растерялся он, но быстро взял себя в руки. – Все мои сундуки сгорели в Москве. Придется заново шить камзол, добывать чулки и парик. Представляю, как все это ко мне пойдет, если я вздумаю нарядиться… То-то смеху будет! – Он старался говорить в шутливом тоне, но видно, не преуспел в лицедействе.
– Я вижу, у вас серьезные намерения, – без тени сомнения произнес граф. – Не знаю, зачем вам понадобилось покровительство Марии Федоровны. Видно, на то есть основательные причины… Но я мог бы вам помочь, – неожиданно предложил Обольянинов, – правда, с одним условием…
– Что за условие, граф? Не томите! – Князь всегда считался игроком, не умеющим блефовать, и на этот раз слишком поспешно раскрыл свои карты, вызвав на желтом лице партнера усмешку.
– Весьма простое условие, – успокоил его Семен Андреевич. – Вы дадите честное слово дворянина, что придете ко мне на помощь тогда, когда я этого от вас потребую, вне зависимости от времени и места…
Загадочный тон, которым Обольянинов произнес эти слова, напомнил Белозерскому ходившие на его счет сплетни: «Да он и вправду шпион! Вот бестия!»
– Я с удовольствием приму ваше условие, дорогой мой Семен Андреевич, – сладко запел Илья Романович, – если только оно не заденет моей дворянской чести и не потребует денежного вспомоществования. Ведь я стеснен в средствах.
– Однако, князь, – рассмеялся Обольянинов, – вы в ответ на мое единственное условие выдвинули целых два! Так можно черт знает до чего договориться! Давайте-ка лучше выпьем!
Он сам разлил в бокалы остатки вина и провозгласил тост за победу наших войск в Пруссии.
На следующий день, несмотря на то что началась весенняя распутица, Илья Романович засобирался в дорогу. «Переждали бы неделю-другую, – уговаривал его Обольянинов, – а потом, с божьей помощью, вместе тронемся в путь. Вместе-то веселее, и детишкам обоюдное удовольствие…» Но Белозерский сослался на то, что в Москве ему необходимо уладить кое-какие срочные дела.
Князю предстоял нелегкий разговор с ростовщиком Казимиром Летуновским. Хотя поляк и сделался сговорчивее после того, как Илья Романович вступил в права наследства, однако по-прежнему был прижимист и скуп и выдавал деньги из сундука Мещерских с большой неохотой, припоминая всякий раз Белозерскому его былое мотовство и разгильдяйство. А деньги князю были крайне необходимы для устройства в Петербурге. Он подозревал, что поездка в столицу затянется.
С графом они уговорились встретиться в Петербурге в первых числах апреля, Обольянинов даже пригласил князя с сыном пожить в его доме на Каменном острове. Илье Романовичу все это казалось весьма подозрительным. «Что задумал этот выжига? – ломал он голову. – Уж не хочет ли он использовать меня в своих грязных шпионских плутнях?» За бутылкой кьянти Обольянинов заверил его, что деньгами он обеспечен по гроб жизни и никогда ни у кого не попросит в долг. Это несколько успокоило князя, хотя и ненадолго. Он опасался как давать в долг, так и быть кому-то обязанным, тем более такому скользкому человеку, как Обольянинов.
До Москвы еле добрались. Дормез то и дело увязал в грязи, его приходилось вытаскивать силами местных крестьян из придорожных деревень. Эти землепашцы, избалованные подачками горе-путешественников, по горячему убеждению Белозерского, готовы были сами рыть ямы на тракте, чтобы заработать полтинник-другой. Князь торговался с ними за каждую копейку, но мужики встречали эти попытки неприветливо, и он все равно понес непредвиденные расходы.
Добравшись наконец до дома и въехав во двор, Илья Романович был неприятно поражен следующей картиной. Его больной и немощный сын Глеб играл в пятнашки с дворовой девочкой лет десяти. Дети азартно прыгали через лужи и звонко смеялись.
– Не догонишь! Ни за что не догонишь! – кричал Глеб.
– А вот возьму и догоню вас, барин! – задорно отвечала востроносая девчонка. Она была старше Глеба, но не ловчее – растоптанные валенки огромного размера, явно материны, мешали ей гоняться за мальчиком.
Старый слуга Архип, сидевший на ступенях крыльца, мастерил бумажный корабль и весело приговаривал:
– Куда тебе, Фёклуша, угнаться за молодым барином! Он, почитай, у нас лучший бегун. Быстрее его нету.
Вдруг Глеб резко остановился, неожиданно наткнувшись на взбешенный взгляд отца. Илья Романович смотрел на сына из оконца въезжающего во двор дормеза, его бледное лицо было искажено яростью. У мальчика внутри что-то сжалось от ужаса, к ногам будто прицепили пудовые гири. Он не мог тронуться с места. В тот же миг сзади на него налетела ни о чем не подозревавшая Фёкла, и они вместе повалились в лужу.
– Что ты наделала, дура! – заорал вне себя Глеб. С его одежды ручьями лилась вода, лицо оказалось перепачкано в грязи. Девочка усердно зашмыгала носом, готовясь зареветь. Подоспевший на помощь Архип суетился возле маленького барина, пугливо оглядываясь на дормез:
– А вот мы умоемся, переоденемся в сухонькое, и снова можно играть, вся недолга.
Он взял Глеба за руку и повел его к крыльцу.
– Стой! – раздался у него за спиной голос князя. Илья Романович, ступая прямо в лужи, направлялся к слуге. За ним вприпрыжку бежал Борис, донельзя довольный тем, что мучительная езда по раскисшим дорогам осталась позади. – Разве так положено рабу встречать барина, старая скотина?!
Он размахнулся и изо всей силы полоснул Архипа кнутом по голове. Фёкла с визгом бросилась наутек. Глеб задрожал всем телом, сжав маленькие кулачки. Его побледневшее лицо передергивал тик, глаза метали молнии. Он напоминал в этот миг дикого звереныша, который вот-вот изловчится и вцепится когтями в своего врага.
– Что ты вылупился на меня? – процедил сквозь зубы князь и уже занес кнут, чтобы ударить сына, но на локте у него повис Борисушка.
– Не надо, папенька, – заскулил он, – не бейте Глебушку! Уж лучше меня!
– Тьфу, заступник! – сплюнул князь и смахнул с руки Борисушку так резко, что тот едва не упал ничком в лужу. Ему вслед полетел кнут. Разъяренный Илья Романович ушел в дом.
Перво-наперво он отыскал Евлампию в комнате гостевого флигеля и без предисловий набросился на няньку:
– Зачем выпустила Глеба во двор? Он промок до нитки. Немедленно пошли за врачом!
Карлица, ошеломленная внезапным явлением князя, метнулась из флигеля во двор, крикнув на ходу слуге:
– Живо за доктором!
Но Глеба во дворе уже не было, он убежал в свои комнаты, размазывая слезы по грязному лицу. Старый Архип, едва поспевая за ним, бранил свои больные ноги, а упавший духом Борисушка плелся сзади. На его заступничество брат ответил едко, без тени благодарности: «Впредь не лезь, куда не понимаешь, и не смей заступаться, хоть бы он забил меня до смерти!» Совсем не так Борис представлял возвращение домой. Ведь он сдержал свое обещание, с помощью тысячи хитростей сделал для брата дубликат ключа от библиотеки, но это не смягчило Глеба. Он по-прежнему ненавидит его.
Тем же вечером у Глебушки поднялся жар. Доктор приезжал дважды. Мальчик не хотел никого видеть и снова замолчал. На вопросы Евлампии и старого Архипа он не отвечал и даже не оборачивался, будто оглох и онемел в одночасье.
Илья Романович принял доктора Штайнвальда в кабинете, изобразив на лице крайнюю озабоченность.
– Никаких признаков инфлюэнции я не нахожу, – осторожно начал немец. – Возможно, мальчик переволновался и горячка его вызвана нервами.
– Да, он, знаете ли, очень-очень нервный ребенок, – подтвердил князь и поспешил заверить: – Для его выздоровления я ничего не пожалею, не поскуплюсь на самые дорогие лекарства.
– Мальчику прежде всего нужен покой и свежий воздух, – покачал головой Штайнвальд.
– И больше ничего? – недоверчиво переспросил князь.
– Больше ничего.
– Вы не выпишете ему лекарство? – удивился Белозерский.
– Никаких лекарств, – твердо заявил доктор и повторил: – Только покой и свежий воздух.
– Но ведь у него горячка! Вы сами только что сказали…
– К утру должно все пройти. Лучшее лекарство – крепкий сон.
После ухода доктора Илья Романович некоторое время пребывал в раздумье, а потом встал, задернул на окнах шторы и запер дверь кабинета. Достал из ящика письменного стола ключ и открыл им сейф, вмурованный в стену. В сейфе хранились ценные бумаги, и между ними стояла старая громоздкая шкатулка. Эту малоизящную вещицу он и выудил на свет божий. Шкатулка отпиралась особым ключиком, хранившимся в ладанке с портретом покойной Натальи Харитоновны. Илья Романович мельком взглянул на портрет жены и торопливо отпер шкатулку. В ней, в деревянных ячейках, размещались пузырьки со снадобьями и пакетики с порошками. Взяв один из пузырьков, князь запер шкатулку и со всеми предосторожностями возвратил ее на прежнее место.
Евлампия, узнав от старого слуги о безобразной сцене, разыгравшейся во дворе, была вне себя от гнева. Она хотела тотчас объясниться с князем, но критическое состояние детей удерживало ее при них. Борисушка уже несколько часов плакал и никак не мог остановиться. Глеб ушел в себя точно так же, как в день похорон матери, и нянька знала наперед, что никакие врачи ему не помогут. Тогда он почти два года не разговаривал… Неужели все начнется сызнова?
– Может, тебе принести какую-нибудь книжицу? – хваталась она за спасительную соломинку, но мальчик оставался нем и смотрел в потолок потускневшим, ничего не выражающим взглядом. Если бы не испарина, выступившая на его лбу, и не бледный румянец на щеках, можно было бы подумать, что малыш уже отдал Богу душу. Евлампия в отчаянии искусала губы до крови. И ведь как она была спокойна в последнее время насчет Глеба! Как радовалась, глядя на выздоровевшего мальчика, гонявшего по лужам с дворовыми ребятишками! И вот – на тебе! Стоило князю вернуться домой, как малыш снова слег, да как опасно! Слыханное ли дело – отец с сыном просто ненавидят друг друга!
Чем больше она размышляла, тем тягостнее становилось на сердце. Нянька пыталась вспомнить, когда началась эта противоестественная вражда и что послужило ее причиной? Ей вспоминалось время незадолго до смерти Наталички, последние дни ее страшной болезни. Тогда же заболел и Глеб, все думали, что мальчик умрет вслед за матерью. Доктора уверяли князя, что если Глеб и поправится, то останется слабоумным, недоразвитым и немым. Князь всегда с презрением относился к сирым и убогим… «Но ведь мальчик поправился, оказался таким умненьким, говорит, читает книги, – недоумевала нянька. – Что же ему еще нужно, бессердечному лешему? Видать, не в этом дело…»
Глебушка тем временем незаметно сомкнул веки, свернулся калачиком и подложил под щеку ладошку. «Может быть, все еще и образуется, – думала Евлампия, глядя на умильно детскую позу этого так рано повзрослевшего ребенка. – Даст Бог, малыш опять поправится…»
Она взяла со стола свечу и направилась в комнату старшего брата. Борисушка в конце концов успокоился и даже принялся дописывать пьесу, начатую в Липецке, но уснул прямо за столом с пером в руке. Евлампия раздела сочинителя и уложила в постель. Уходя, она накрыла темным платком клетку с попугаем. Мефоша имел обыкновение будить мальчика на рассвете, методично выкрикивая весь свой запас ругательных французских слов, которых знал не меньше, чем иной наполеоновский капрал.
В своей комнате, прочитав вечернюю молитву и готовясь ко сну, Евлампия продолжала думать о внуках.
Она удивлялась сильному, упрямому характеру Глеба. Такой человек пройдет сквозь огонь и воду, вот только придется ему в жизни не сладко. Одолжить бы Глебушке толику мягкости и доброты у Бориса, а то нелюдимость закроет для него многие двери и сердца. Куда ему тогда податься? В монахи? Не хотела бы она такой доли для Глеба… Евлампия вспомнила, как однажды в молодые годы едва не переступила порог монастыря. Она тогда целую неделю провела в дороге, перебираясь от одних родственников к другим, неся крест вечной приживалки. Шла пешком из Владимира в Хотьков, сбила ноги до крови. Съестные припасы давно закончились, просить подаяние было совестно, и карлица питалась лесными ягодами да грибами, в которых понимала толк. Слава богу, уже пошли еловые мокрухи, жирные и вкусные в отличие от сыроежек. Обычно она устраивалась на обочине дороги, чистила грибы ножиком, круто посыпала их солью и ела сырыми. Проходившие мимо крестьяне, очевидно, принимали ее за ведьму. При виде карлицы, с хрустом уплетавшей пестрые сиренево-желтые грибы, которые в округе никто не собирал, мужики и бабы крестились, и трижды сплевывали через левое плечо. На девятый день пути Евлампия издали заприметила голубые купола старинного женского монастыря, известного своим строгим уставом еще со времен Бориса Годунова. Уставшая, изможденная, она твердо решила поступить в святую обитель послушницей. Одна из сестер во Христе как раз пасла под монастырскими башнями гусей, и Евлампия направилась к ней.
Монашка в это время сражалась со строптивым своенравным вожаком. Гусак был не на шутку зол, он вытягивал длинную шею, расправлял мощные крылья, шипел на свою обидчицу и готов был ринуться в бой. Та же, по всей видимости, хорошо изучив характер гусака, запаслась палкой и размахивала ею, словно саблей. Евлампия, с детства любившая птиц и зверей, не могла не вмешаться в эту дуэль. Она приказала испуганной монашке не двигаться, а сама, присев на корточки, запела нежным приятным голосом: «Ах ты, голубчик! Ах ты, гусенька мой золотой! Да каков же ты красавец, каков молодец! Зачем же так серчать, родненький? Иди ко мне, гусенька, я тебя приголублю, хлебушка дам, кваском напою…» На счет угощения карлица прилгнула, у нее не только хлеба не было, но и соли оставалась последняя щепотка. Однако гусак ей поверил. Выругав напоследок монашку, сложив на спине крылья, он вразвалочку, не теряя достоинства, пошел к Евлампии. Словно привороженный, гусь положил ей голову на колени и заурчал совсем по-кошачьи, когда та принялась его гладить да щекотать меж глаз.
– Всякой твари ласковое слово приятно, – вдруг раздался у Евлампии за спиной хрипловатый голос.
Она и не заметила, как на дороге остановились две необычные кибитки, запряженные редкими в этих краях животными – ишаками. Говоривший оказался примерно одного с нею роста. Это был сутулый мужичок с черной, как смоль, бородой, смуглым лицом и копной кучерявых волос. В его зеленых глазах сверкали озорство и цыганская удаль. Евлампия и приняла поначалу незнакомца за цыгана, а необычные кибитки с разноцветными шатрами – за табор. На самом деле это был бродячий цирк лилипутов, а рядом с нею стоял его директор, бессарабский еврей Яков Цейц. Внимание директора приковала комичная сцена у монастырских ворот. Он приказал кибиткам остановиться, и циркачи с интересом наблюдали, как маленькая карлица укрощает взбесившегося гуся. «Это ж готовый цирковой номер!» – воскликнул Яков Цейц и, спрыгнув на землю, направился к Евлампии.
– Если барышня притомилась, мы можем барышню подвезти… – предложил мужичок с ноготок, указывая на кибитки. Он смотрел на нее по-родственному ласково, будто знал Евлампию давно, с самого детства.
«А впрямь, лучше к цыганам, чем в монастырь», – подумала тогда карлица и приняла приглашение, несмотря на то что кибитки ехали в обратную сторону, на Макарьевскую ярмарку в Нижний Новгород.
Два года она выступала в цирке, веселя людей своим удивительным даром подражания голосам детей и животных. В афишах ее называли Евой Кир, урезав настоящие имя и фамилию – Евлампия Кирсанова. Яков Цейц, или просто Янкеле, как звали его в труппе, несколько раз предлагал юной артистке заняться дрессурой, но она отказывалась, полагая, что любая дрессировка не обходится без насилия над животными, а это грех. Насчет того, что грех, а что нет, у нее с Янкеле частенько разгорались жаркие споры. По его религии считалось грехом есть свинину, раков, рыбу с нераздвоенным хвостом, мешать мясное с молочным… «Ишь, разборчивый какой! А мучить несчастных зверушек плеткой и огнем, по-твоему, можно?!» – кричала разгневанная Ева Кир. Однако Цейцу, как никому на свете, удавалось успокоить вспыльчивую девушку. Он был человеком добрым и набожным, молился два раза в день. Где бы ни застал его рассвет и закат солнца, Яков надевал талескотн, филактерии, покрывал голову талесом и, встав на колени лицом на восток, начинал что-то гнусавить, раскачиваться и бить себя кулаком в грудь. Обычно Евлампия вставала рядом, крестилась и читала «Отче наш», не видя в этом никакого противоречия. Цейц также, казалось, его не замечал.
Исколесив всю Европу от Нижнего Новгорода до Атлантического океана и вернувшись опять во Владимир, Ева Кир приняла тяжелое для себя решение навсегда покинуть труппу. Дальше так продолжаться не могло. Они слишком любили друг друга, чтобы оставаться вместе. Евлампия прекрасно понимала, что никогда и никого уже не полюбит так, как любила Янкеле, но религии его принять не могла, хотя и привыкла молиться рядом с ним.
С тех пор минуло двадцать лет. Мало кто догадывался, что шутихе князя Белозерского, пятиюродной бабушке Бориса и Глеба, нет еще и сорока. По ее детскому личику невозможно было определить возраст, а одевалась она всегда, как старуха. Цирк лилипутов под руководством Якова Цейца каждое лето приезжал в Россию, и они непременно виделись и не могли наговориться, надышаться друг другом. Вот только в прошлом, двенадцатом году, Янкеле не приезжал из-за войны. И неизвестно, приедет ли он в погорелую Москву.
Евлампия долго не могла уснуть, ворочаясь с боку на бок. Ей не давала покоя страшная мысль. А что, если она больше никогда не увидит маленького бессарабского еврея с добрыми зелеными глазами? Он сказал ей однажды: «Мы будем сильно страдать и никогда не забудем друг друга. Мы будем жить единственной надеждой еще раз увидеться…» Все эти годы она и жила надеждой увидеть его еще раз, а потом снова ждала. Думала, что так будет всегда, но жизнь диктует свои правила.
Она уснула под утро с молитвой на устах.
Разбудил ее голос Архипа.
– Евлампиюшка, просыпайся! Вставай, родная! – возбужденно хрипел старый слуга. – И айда к нам! Глянь, что у нас делается!
– Что случилось? Что с Глебом? – вскочила она как ошпаренная и, накинув на плечи шаль, побежала в детские апартаменты.
То, что она услышала, приближаясь к комнате Глеба, повергло ее в изумление. Вечно мрачный, необщительный Глебушка хохотал так звонко, что наверняка перебудил весь дом. В первый миг ее страшно напугал этот необузданный смех, но как только она заглянула в приоткрытую дверь, все разъяснилось. Глеб, как турецкий султан, восседал на подушках, а на постели, у него в ногах, сидел Борисушка. В руках он сжимал исчерканную рукопись, в которой Евлампия сразу опознала неоконченную пьесу.
– Ты, братец, верно, чего-то не понимаешь! – возмущался Борисушка. – Что ты нашел здесь смешного? Вот послушай еще раз…
Борис был крайне смущен реакцией слушателя. Набрав в легкие воздуха, как настоящий артист перед трудной мизансценой, он изобразил страдание на своем кукольном личике и продекламировал почти басом, придав голосу трагическую хрипоту:
– Ну, право же, братец, я не думал, что ты еще так мал, чтобы не понимать трагедии! – в отчаянии всплеснул руками Борисушка.
– А я, братец, не думал, что умею так долго смеяться, – вылезая из-под кровати, задыхаясь, сказал Глеб.
«Он говорит! Опять говорит!» – ликовала за дверью Евлампия. Долее она не могла удержаться и, вбежав в комнату, обняла внуков.
– Ах вы, мои касатики, голубочки сизокрылые! Оба здоровы нынче, а давеча-то как напугали меня!
Глеб отстранился от няньки, Борисушка же, обиженно выпятив нижнюю губу, бросился к ней на шею и принялся жаловаться:
– Евлампиюшка, Глеб не понимает моей трагедии, смеется…
– Не надо сердиться на брата, – погладила его по голове шутиха и крепче прижала к себе, – ведь Глебушка твой первый слушатель. Если ему смешно, знать, трагедия не шибко удалась. А не попробовать ли тебе, Борисушка, написать комедию? Так часто бывает – то, что кажется печальным, на самом деле смешно, и, наоборот, смех часто кончается горькими слезами…
Она бы говорила и дальше, но вдруг увидела, что Глеб в страхе съежился, сразу сделавшись меньше ростом. Карлица обернулась. В проеме двери стоял князь Илья Романович, облаченный в черный бархатный халат. Он зловеще взирал на происходящее, словно ворон, узревший вдруг беззаботно прыгающих синичек.
– Почему мне никто не желает «доброго утра»? – раздраженно обратился он к присутствующим.
– Доброе утро, папенька, – первым отозвался Борис. Ровными шажками заводной куклы он подошел к отцу и поцеловал ему руку.
– Доброе утро, батюшка, – как всегда по-старинке, приветствовала его шутиха. При этом она не двинулась с места, и в голосе ее прозвучали холодные и даже пренебрежительные нотки.
Старый Архип хлопнулся перед барином на колени и плаксиво заныл:
– Прости, батюшка, за вчерашнее! Не ожидал я, что вернетесь так скоро…
– Ну-ну, встань с колен-то, – неожиданно ласково ответил князь. – Попал под горячую руку, не серчай… И ты меня прости, Борисушка, – он поцеловал в лоб старшего сына. – Отец твой бывает излишне крут… Ну, да отцу ведь можно и простить это. Ведь у него о тебе сердце болит.
Князя будто подменили. Таким добрым и разговорчивым, как в это утро, домочадцы его не видали, пожалуй, с тех пор, когда Наталья Харитоновна была еще здорова.
– И ты, Евлампия, меня не сильно ругай, – продолжал виниться князь. – Видишь, сам каюсь, публично.
– Ты, батюшка, никак, выпил натощак, с утра? – не узнавала его шутиха.
– Не пил и не собираюсь. Я только решительно желаю мира и согласия в своей семье! – заявил Илья Романович.
– К чему бы это? – недоумевала Евлампия.
Князь тем временем присел на кровать Глеба и, вынув из кармана халата большую конфету, протянул ее сыну.
– На, Глебушка, скушай, – ласково предложил он, – и больше не серчай на отца. Забудем былое, начнем все сызнова.
Глеб, однако, не торопился брать конфету из рук отца. Он по-прежнему глядел на него волком.
– Возьми, раз батюшка угощает, – подыграла князю нянька. Сердце ее в этот миг готово было выпрыгнуть из груди от счастья. Наконец-то отец подобрел к младшему сыну, нашел и для него ласковое слово.
– Ну, право, братец, не упрямься. – Борисушка подошел вплотную к брату и, подбадривая, похлопал его по плечу. – Конфекта, должно быть, вкусная. А не то я сам ее съем…
Он ловким движением выхватил из рук отца конфету и стал ее разворачивать, очевидно, желая подразнить Глеба.
– Не смей!!! – вдруг не своим голосом заорал Илья Романович. Он ударил Бориса по руке. Конфета упала на пол, и князь, вскочив на ноги, поспешно раздавил ее каблуком.
Все оцепенели. Борисушка, придя в себя, готов был уже разреветься, но отец, тяжело дыша, произнес:
– Пойдем, я дам тебе другую… Никогда не бери чужого… Я видеть этого не желаю…
Лицо его было налито кровью, в глазах стоял неподдельный ужас. Он сгреб Бориса на руки и вынес его из комнаты.
Евлампия пребывала в состоянии ступора. С ее глаз будто спала пелена, и миг прозрения был настолько тяжел, что слова застряли в горле. Осталось единственное желание – бежать из этого страшного дома куда глаза глядят.
Тем временем простодушный Архип, бурча что-то себе под нос, хотел убрать с помощью веника и совка раздавленную конфету, но Глеб закричал, подражая отцу:
– Не смей!!!
Мальчик опрометью спрыгнул с кровати, выхватил из рук слуги совок и сам соскреб с пола конфету. Понюхав ее, Глебушка усмехнулся и сказал остолбеневшей Евлампии:
– Папенька не оригинален. Это «лекарство» он мне уже давал…
Нянька выдавила хриплый звук. Глеб удовлетворенно кивнул, будто услышал именно тот ответ, которого ожидал.
Глава третья
– Что за причуды? – насторожился Белозерский.
– Вот вы, князь, давеча вспоминали парики с косичками и даже бранили их, а матушка-императрица, напротив, объявила себя хранительницей старой моды. В Павловском дворце строжайше запрещено появляться в платье нынешнего века. Все там должно оставаться, как при бывшем императоре, будто он и не умирал.
– Подумать только! – восхищенно произнес князь. – Много ли отыщется на белом свете вдов, так свято хранящих память о покойном муже?
– Так что, дорогой мой, если соберетесь в Павловск, советую достать из сундука парик с «крысиным хвостиком». – Обольянинов пристально посмотрел на князя.
Илья Романович вздрогнул, ему показалось в этот миг, что граф видит его насквозь и наперед знает все его замыслы.
– Да я… да ведь у меня… – растерялся он, но быстро взял себя в руки. – Все мои сундуки сгорели в Москве. Придется заново шить камзол, добывать чулки и парик. Представляю, как все это ко мне пойдет, если я вздумаю нарядиться… То-то смеху будет! – Он старался говорить в шутливом тоне, но видно, не преуспел в лицедействе.
– Я вижу, у вас серьезные намерения, – без тени сомнения произнес граф. – Не знаю, зачем вам понадобилось покровительство Марии Федоровны. Видно, на то есть основательные причины… Но я мог бы вам помочь, – неожиданно предложил Обольянинов, – правда, с одним условием…
– Что за условие, граф? Не томите! – Князь всегда считался игроком, не умеющим блефовать, и на этот раз слишком поспешно раскрыл свои карты, вызвав на желтом лице партнера усмешку.
– Весьма простое условие, – успокоил его Семен Андреевич. – Вы дадите честное слово дворянина, что придете ко мне на помощь тогда, когда я этого от вас потребую, вне зависимости от времени и места…
Загадочный тон, которым Обольянинов произнес эти слова, напомнил Белозерскому ходившие на его счет сплетни: «Да он и вправду шпион! Вот бестия!»
– Я с удовольствием приму ваше условие, дорогой мой Семен Андреевич, – сладко запел Илья Романович, – если только оно не заденет моей дворянской чести и не потребует денежного вспомоществования. Ведь я стеснен в средствах.
– Однако, князь, – рассмеялся Обольянинов, – вы в ответ на мое единственное условие выдвинули целых два! Так можно черт знает до чего договориться! Давайте-ка лучше выпьем!
Он сам разлил в бокалы остатки вина и провозгласил тост за победу наших войск в Пруссии.
На следующий день, несмотря на то что началась весенняя распутица, Илья Романович засобирался в дорогу. «Переждали бы неделю-другую, – уговаривал его Обольянинов, – а потом, с божьей помощью, вместе тронемся в путь. Вместе-то веселее, и детишкам обоюдное удовольствие…» Но Белозерский сослался на то, что в Москве ему необходимо уладить кое-какие срочные дела.
Князю предстоял нелегкий разговор с ростовщиком Казимиром Летуновским. Хотя поляк и сделался сговорчивее после того, как Илья Романович вступил в права наследства, однако по-прежнему был прижимист и скуп и выдавал деньги из сундука Мещерских с большой неохотой, припоминая всякий раз Белозерскому его былое мотовство и разгильдяйство. А деньги князю были крайне необходимы для устройства в Петербурге. Он подозревал, что поездка в столицу затянется.
С графом они уговорились встретиться в Петербурге в первых числах апреля, Обольянинов даже пригласил князя с сыном пожить в его доме на Каменном острове. Илье Романовичу все это казалось весьма подозрительным. «Что задумал этот выжига? – ломал он голову. – Уж не хочет ли он использовать меня в своих грязных шпионских плутнях?» За бутылкой кьянти Обольянинов заверил его, что деньгами он обеспечен по гроб жизни и никогда ни у кого не попросит в долг. Это несколько успокоило князя, хотя и ненадолго. Он опасался как давать в долг, так и быть кому-то обязанным, тем более такому скользкому человеку, как Обольянинов.
До Москвы еле добрались. Дормез то и дело увязал в грязи, его приходилось вытаскивать силами местных крестьян из придорожных деревень. Эти землепашцы, избалованные подачками горе-путешественников, по горячему убеждению Белозерского, готовы были сами рыть ямы на тракте, чтобы заработать полтинник-другой. Князь торговался с ними за каждую копейку, но мужики встречали эти попытки неприветливо, и он все равно понес непредвиденные расходы.
Добравшись наконец до дома и въехав во двор, Илья Романович был неприятно поражен следующей картиной. Его больной и немощный сын Глеб играл в пятнашки с дворовой девочкой лет десяти. Дети азартно прыгали через лужи и звонко смеялись.
– Не догонишь! Ни за что не догонишь! – кричал Глеб.
– А вот возьму и догоню вас, барин! – задорно отвечала востроносая девчонка. Она была старше Глеба, но не ловчее – растоптанные валенки огромного размера, явно материны, мешали ей гоняться за мальчиком.
Старый слуга Архип, сидевший на ступенях крыльца, мастерил бумажный корабль и весело приговаривал:
– Куда тебе, Фёклуша, угнаться за молодым барином! Он, почитай, у нас лучший бегун. Быстрее его нету.
Вдруг Глеб резко остановился, неожиданно наткнувшись на взбешенный взгляд отца. Илья Романович смотрел на сына из оконца въезжающего во двор дормеза, его бледное лицо было искажено яростью. У мальчика внутри что-то сжалось от ужаса, к ногам будто прицепили пудовые гири. Он не мог тронуться с места. В тот же миг сзади на него налетела ни о чем не подозревавшая Фёкла, и они вместе повалились в лужу.
– Что ты наделала, дура! – заорал вне себя Глеб. С его одежды ручьями лилась вода, лицо оказалось перепачкано в грязи. Девочка усердно зашмыгала носом, готовясь зареветь. Подоспевший на помощь Архип суетился возле маленького барина, пугливо оглядываясь на дормез:
– А вот мы умоемся, переоденемся в сухонькое, и снова можно играть, вся недолга.
Он взял Глеба за руку и повел его к крыльцу.
– Стой! – раздался у него за спиной голос князя. Илья Романович, ступая прямо в лужи, направлялся к слуге. За ним вприпрыжку бежал Борис, донельзя довольный тем, что мучительная езда по раскисшим дорогам осталась позади. – Разве так положено рабу встречать барина, старая скотина?!
Он размахнулся и изо всей силы полоснул Архипа кнутом по голове. Фёкла с визгом бросилась наутек. Глеб задрожал всем телом, сжав маленькие кулачки. Его побледневшее лицо передергивал тик, глаза метали молнии. Он напоминал в этот миг дикого звереныша, который вот-вот изловчится и вцепится когтями в своего врага.
– Что ты вылупился на меня? – процедил сквозь зубы князь и уже занес кнут, чтобы ударить сына, но на локте у него повис Борисушка.
– Не надо, папенька, – заскулил он, – не бейте Глебушку! Уж лучше меня!
– Тьфу, заступник! – сплюнул князь и смахнул с руки Борисушку так резко, что тот едва не упал ничком в лужу. Ему вслед полетел кнут. Разъяренный Илья Романович ушел в дом.
Перво-наперво он отыскал Евлампию в комнате гостевого флигеля и без предисловий набросился на няньку:
– Зачем выпустила Глеба во двор? Он промок до нитки. Немедленно пошли за врачом!
Карлица, ошеломленная внезапным явлением князя, метнулась из флигеля во двор, крикнув на ходу слуге:
– Живо за доктором!
Но Глеба во дворе уже не было, он убежал в свои комнаты, размазывая слезы по грязному лицу. Старый Архип, едва поспевая за ним, бранил свои больные ноги, а упавший духом Борисушка плелся сзади. На его заступничество брат ответил едко, без тени благодарности: «Впредь не лезь, куда не понимаешь, и не смей заступаться, хоть бы он забил меня до смерти!» Совсем не так Борис представлял возвращение домой. Ведь он сдержал свое обещание, с помощью тысячи хитростей сделал для брата дубликат ключа от библиотеки, но это не смягчило Глеба. Он по-прежнему ненавидит его.
Тем же вечером у Глебушки поднялся жар. Доктор приезжал дважды. Мальчик не хотел никого видеть и снова замолчал. На вопросы Евлампии и старого Архипа он не отвечал и даже не оборачивался, будто оглох и онемел в одночасье.
Илья Романович принял доктора Штайнвальда в кабинете, изобразив на лице крайнюю озабоченность.
– Никаких признаков инфлюэнции я не нахожу, – осторожно начал немец. – Возможно, мальчик переволновался и горячка его вызвана нервами.
– Да, он, знаете ли, очень-очень нервный ребенок, – подтвердил князь и поспешил заверить: – Для его выздоровления я ничего не пожалею, не поскуплюсь на самые дорогие лекарства.
– Мальчику прежде всего нужен покой и свежий воздух, – покачал головой Штайнвальд.
– И больше ничего? – недоверчиво переспросил князь.
– Больше ничего.
– Вы не выпишете ему лекарство? – удивился Белозерский.
– Никаких лекарств, – твердо заявил доктор и повторил: – Только покой и свежий воздух.
– Но ведь у него горячка! Вы сами только что сказали…
– К утру должно все пройти. Лучшее лекарство – крепкий сон.
После ухода доктора Илья Романович некоторое время пребывал в раздумье, а потом встал, задернул на окнах шторы и запер дверь кабинета. Достал из ящика письменного стола ключ и открыл им сейф, вмурованный в стену. В сейфе хранились ценные бумаги, и между ними стояла старая громоздкая шкатулка. Эту малоизящную вещицу он и выудил на свет божий. Шкатулка отпиралась особым ключиком, хранившимся в ладанке с портретом покойной Натальи Харитоновны. Илья Романович мельком взглянул на портрет жены и торопливо отпер шкатулку. В ней, в деревянных ячейках, размещались пузырьки со снадобьями и пакетики с порошками. Взяв один из пузырьков, князь запер шкатулку и со всеми предосторожностями возвратил ее на прежнее место.
Евлампия, узнав от старого слуги о безобразной сцене, разыгравшейся во дворе, была вне себя от гнева. Она хотела тотчас объясниться с князем, но критическое состояние детей удерживало ее при них. Борисушка уже несколько часов плакал и никак не мог остановиться. Глеб ушел в себя точно так же, как в день похорон матери, и нянька знала наперед, что никакие врачи ему не помогут. Тогда он почти два года не разговаривал… Неужели все начнется сызнова?
– Может, тебе принести какую-нибудь книжицу? – хваталась она за спасительную соломинку, но мальчик оставался нем и смотрел в потолок потускневшим, ничего не выражающим взглядом. Если бы не испарина, выступившая на его лбу, и не бледный румянец на щеках, можно было бы подумать, что малыш уже отдал Богу душу. Евлампия в отчаянии искусала губы до крови. И ведь как она была спокойна в последнее время насчет Глеба! Как радовалась, глядя на выздоровевшего мальчика, гонявшего по лужам с дворовыми ребятишками! И вот – на тебе! Стоило князю вернуться домой, как малыш снова слег, да как опасно! Слыханное ли дело – отец с сыном просто ненавидят друг друга!
Чем больше она размышляла, тем тягостнее становилось на сердце. Нянька пыталась вспомнить, когда началась эта противоестественная вражда и что послужило ее причиной? Ей вспоминалось время незадолго до смерти Наталички, последние дни ее страшной болезни. Тогда же заболел и Глеб, все думали, что мальчик умрет вслед за матерью. Доктора уверяли князя, что если Глеб и поправится, то останется слабоумным, недоразвитым и немым. Князь всегда с презрением относился к сирым и убогим… «Но ведь мальчик поправился, оказался таким умненьким, говорит, читает книги, – недоумевала нянька. – Что же ему еще нужно, бессердечному лешему? Видать, не в этом дело…»
Глебушка тем временем незаметно сомкнул веки, свернулся калачиком и подложил под щеку ладошку. «Может быть, все еще и образуется, – думала Евлампия, глядя на умильно детскую позу этого так рано повзрослевшего ребенка. – Даст Бог, малыш опять поправится…»
Она взяла со стола свечу и направилась в комнату старшего брата. Борисушка в конце концов успокоился и даже принялся дописывать пьесу, начатую в Липецке, но уснул прямо за столом с пером в руке. Евлампия раздела сочинителя и уложила в постель. Уходя, она накрыла темным платком клетку с попугаем. Мефоша имел обыкновение будить мальчика на рассвете, методично выкрикивая весь свой запас ругательных французских слов, которых знал не меньше, чем иной наполеоновский капрал.
В своей комнате, прочитав вечернюю молитву и готовясь ко сну, Евлампия продолжала думать о внуках.
Она удивлялась сильному, упрямому характеру Глеба. Такой человек пройдет сквозь огонь и воду, вот только придется ему в жизни не сладко. Одолжить бы Глебушке толику мягкости и доброты у Бориса, а то нелюдимость закроет для него многие двери и сердца. Куда ему тогда податься? В монахи? Не хотела бы она такой доли для Глеба… Евлампия вспомнила, как однажды в молодые годы едва не переступила порог монастыря. Она тогда целую неделю провела в дороге, перебираясь от одних родственников к другим, неся крест вечной приживалки. Шла пешком из Владимира в Хотьков, сбила ноги до крови. Съестные припасы давно закончились, просить подаяние было совестно, и карлица питалась лесными ягодами да грибами, в которых понимала толк. Слава богу, уже пошли еловые мокрухи, жирные и вкусные в отличие от сыроежек. Обычно она устраивалась на обочине дороги, чистила грибы ножиком, круто посыпала их солью и ела сырыми. Проходившие мимо крестьяне, очевидно, принимали ее за ведьму. При виде карлицы, с хрустом уплетавшей пестрые сиренево-желтые грибы, которые в округе никто не собирал, мужики и бабы крестились, и трижды сплевывали через левое плечо. На девятый день пути Евлампия издали заприметила голубые купола старинного женского монастыря, известного своим строгим уставом еще со времен Бориса Годунова. Уставшая, изможденная, она твердо решила поступить в святую обитель послушницей. Одна из сестер во Христе как раз пасла под монастырскими башнями гусей, и Евлампия направилась к ней.
Монашка в это время сражалась со строптивым своенравным вожаком. Гусак был не на шутку зол, он вытягивал длинную шею, расправлял мощные крылья, шипел на свою обидчицу и готов был ринуться в бой. Та же, по всей видимости, хорошо изучив характер гусака, запаслась палкой и размахивала ею, словно саблей. Евлампия, с детства любившая птиц и зверей, не могла не вмешаться в эту дуэль. Она приказала испуганной монашке не двигаться, а сама, присев на корточки, запела нежным приятным голосом: «Ах ты, голубчик! Ах ты, гусенька мой золотой! Да каков же ты красавец, каков молодец! Зачем же так серчать, родненький? Иди ко мне, гусенька, я тебя приголублю, хлебушка дам, кваском напою…» На счет угощения карлица прилгнула, у нее не только хлеба не было, но и соли оставалась последняя щепотка. Однако гусак ей поверил. Выругав напоследок монашку, сложив на спине крылья, он вразвалочку, не теряя достоинства, пошел к Евлампии. Словно привороженный, гусь положил ей голову на колени и заурчал совсем по-кошачьи, когда та принялась его гладить да щекотать меж глаз.
– Всякой твари ласковое слово приятно, – вдруг раздался у Евлампии за спиной хрипловатый голос.
Она и не заметила, как на дороге остановились две необычные кибитки, запряженные редкими в этих краях животными – ишаками. Говоривший оказался примерно одного с нею роста. Это был сутулый мужичок с черной, как смоль, бородой, смуглым лицом и копной кучерявых волос. В его зеленых глазах сверкали озорство и цыганская удаль. Евлампия и приняла поначалу незнакомца за цыгана, а необычные кибитки с разноцветными шатрами – за табор. На самом деле это был бродячий цирк лилипутов, а рядом с нею стоял его директор, бессарабский еврей Яков Цейц. Внимание директора приковала комичная сцена у монастырских ворот. Он приказал кибиткам остановиться, и циркачи с интересом наблюдали, как маленькая карлица укрощает взбесившегося гуся. «Это ж готовый цирковой номер!» – воскликнул Яков Цейц и, спрыгнув на землю, направился к Евлампии.
– Если барышня притомилась, мы можем барышню подвезти… – предложил мужичок с ноготок, указывая на кибитки. Он смотрел на нее по-родственному ласково, будто знал Евлампию давно, с самого детства.
«А впрямь, лучше к цыганам, чем в монастырь», – подумала тогда карлица и приняла приглашение, несмотря на то что кибитки ехали в обратную сторону, на Макарьевскую ярмарку в Нижний Новгород.
Два года она выступала в цирке, веселя людей своим удивительным даром подражания голосам детей и животных. В афишах ее называли Евой Кир, урезав настоящие имя и фамилию – Евлампия Кирсанова. Яков Цейц, или просто Янкеле, как звали его в труппе, несколько раз предлагал юной артистке заняться дрессурой, но она отказывалась, полагая, что любая дрессировка не обходится без насилия над животными, а это грех. Насчет того, что грех, а что нет, у нее с Янкеле частенько разгорались жаркие споры. По его религии считалось грехом есть свинину, раков, рыбу с нераздвоенным хвостом, мешать мясное с молочным… «Ишь, разборчивый какой! А мучить несчастных зверушек плеткой и огнем, по-твоему, можно?!» – кричала разгневанная Ева Кир. Однако Цейцу, как никому на свете, удавалось успокоить вспыльчивую девушку. Он был человеком добрым и набожным, молился два раза в день. Где бы ни застал его рассвет и закат солнца, Яков надевал талескотн, филактерии, покрывал голову талесом и, встав на колени лицом на восток, начинал что-то гнусавить, раскачиваться и бить себя кулаком в грудь. Обычно Евлампия вставала рядом, крестилась и читала «Отче наш», не видя в этом никакого противоречия. Цейц также, казалось, его не замечал.
Исколесив всю Европу от Нижнего Новгорода до Атлантического океана и вернувшись опять во Владимир, Ева Кир приняла тяжелое для себя решение навсегда покинуть труппу. Дальше так продолжаться не могло. Они слишком любили друг друга, чтобы оставаться вместе. Евлампия прекрасно понимала, что никогда и никого уже не полюбит так, как любила Янкеле, но религии его принять не могла, хотя и привыкла молиться рядом с ним.
С тех пор минуло двадцать лет. Мало кто догадывался, что шутихе князя Белозерского, пятиюродной бабушке Бориса и Глеба, нет еще и сорока. По ее детскому личику невозможно было определить возраст, а одевалась она всегда, как старуха. Цирк лилипутов под руководством Якова Цейца каждое лето приезжал в Россию, и они непременно виделись и не могли наговориться, надышаться друг другом. Вот только в прошлом, двенадцатом году, Янкеле не приезжал из-за войны. И неизвестно, приедет ли он в погорелую Москву.
Евлампия долго не могла уснуть, ворочаясь с боку на бок. Ей не давала покоя страшная мысль. А что, если она больше никогда не увидит маленького бессарабского еврея с добрыми зелеными глазами? Он сказал ей однажды: «Мы будем сильно страдать и никогда не забудем друг друга. Мы будем жить единственной надеждой еще раз увидеться…» Все эти годы она и жила надеждой увидеть его еще раз, а потом снова ждала. Думала, что так будет всегда, но жизнь диктует свои правила.
Она уснула под утро с молитвой на устах.
Разбудил ее голос Архипа.
– Евлампиюшка, просыпайся! Вставай, родная! – возбужденно хрипел старый слуга. – И айда к нам! Глянь, что у нас делается!
– Что случилось? Что с Глебом? – вскочила она как ошпаренная и, накинув на плечи шаль, побежала в детские апартаменты.
То, что она услышала, приближаясь к комнате Глеба, повергло ее в изумление. Вечно мрачный, необщительный Глебушка хохотал так звонко, что наверняка перебудил весь дом. В первый миг ее страшно напугал этот необузданный смех, но как только она заглянула в приоткрытую дверь, все разъяснилось. Глеб, как турецкий султан, восседал на подушках, а на постели, у него в ногах, сидел Борисушка. В руках он сжимал исчерканную рукопись, в которой Евлампия сразу опознала неоконченную пьесу.
– Ты, братец, верно, чего-то не понимаешь! – возмущался Борисушка. – Что ты нашел здесь смешного? Вот послушай еще раз…
Борис был крайне смущен реакцией слушателя. Набрав в легкие воздуха, как настоящий артист перед трудной мизансценой, он изобразил страдание на своем кукольном личике и продекламировал почти басом, придав голосу трагическую хрипоту:
Глебушка, не дослушав до конца, свалился под кровать и забился в конвульсиях от нового приступа смеха. Евлампия, стоя за дверью, закрыла обеими руками рот, чтобы не прыснуть и не выдать своего присутствия. Старый Архип за ее спиной хохотал беззвучно, обнажив беззубые десны.
Почто я льщусь твои столь хладны видеть взоры?
Почто тебе одной, суровая, пою?
Прервать ли мне стихи? Сложить ли песни новы?
Сложу…
– Ну, право же, братец, я не думал, что ты еще так мал, чтобы не понимать трагедии! – в отчаянии всплеснул руками Борисушка.
– А я, братец, не думал, что умею так долго смеяться, – вылезая из-под кровати, задыхаясь, сказал Глеб.
«Он говорит! Опять говорит!» – ликовала за дверью Евлампия. Долее она не могла удержаться и, вбежав в комнату, обняла внуков.
– Ах вы, мои касатики, голубочки сизокрылые! Оба здоровы нынче, а давеча-то как напугали меня!
Глеб отстранился от няньки, Борисушка же, обиженно выпятив нижнюю губу, бросился к ней на шею и принялся жаловаться:
– Евлампиюшка, Глеб не понимает моей трагедии, смеется…
– Не надо сердиться на брата, – погладила его по голове шутиха и крепче прижала к себе, – ведь Глебушка твой первый слушатель. Если ему смешно, знать, трагедия не шибко удалась. А не попробовать ли тебе, Борисушка, написать комедию? Так часто бывает – то, что кажется печальным, на самом деле смешно, и, наоборот, смех часто кончается горькими слезами…
Она бы говорила и дальше, но вдруг увидела, что Глеб в страхе съежился, сразу сделавшись меньше ростом. Карлица обернулась. В проеме двери стоял князь Илья Романович, облаченный в черный бархатный халат. Он зловеще взирал на происходящее, словно ворон, узревший вдруг беззаботно прыгающих синичек.
– Почему мне никто не желает «доброго утра»? – раздраженно обратился он к присутствующим.
– Доброе утро, папенька, – первым отозвался Борис. Ровными шажками заводной куклы он подошел к отцу и поцеловал ему руку.
– Доброе утро, батюшка, – как всегда по-старинке, приветствовала его шутиха. При этом она не двинулась с места, и в голосе ее прозвучали холодные и даже пренебрежительные нотки.
Старый Архип хлопнулся перед барином на колени и плаксиво заныл:
– Прости, батюшка, за вчерашнее! Не ожидал я, что вернетесь так скоро…
– Ну-ну, встань с колен-то, – неожиданно ласково ответил князь. – Попал под горячую руку, не серчай… И ты меня прости, Борисушка, – он поцеловал в лоб старшего сына. – Отец твой бывает излишне крут… Ну, да отцу ведь можно и простить это. Ведь у него о тебе сердце болит.
Князя будто подменили. Таким добрым и разговорчивым, как в это утро, домочадцы его не видали, пожалуй, с тех пор, когда Наталья Харитоновна была еще здорова.
– И ты, Евлампия, меня не сильно ругай, – продолжал виниться князь. – Видишь, сам каюсь, публично.
– Ты, батюшка, никак, выпил натощак, с утра? – не узнавала его шутиха.
– Не пил и не собираюсь. Я только решительно желаю мира и согласия в своей семье! – заявил Илья Романович.
– К чему бы это? – недоумевала Евлампия.
Князь тем временем присел на кровать Глеба и, вынув из кармана халата большую конфету, протянул ее сыну.
– На, Глебушка, скушай, – ласково предложил он, – и больше не серчай на отца. Забудем былое, начнем все сызнова.
Глеб, однако, не торопился брать конфету из рук отца. Он по-прежнему глядел на него волком.
– Возьми, раз батюшка угощает, – подыграла князю нянька. Сердце ее в этот миг готово было выпрыгнуть из груди от счастья. Наконец-то отец подобрел к младшему сыну, нашел и для него ласковое слово.
– Ну, право, братец, не упрямься. – Борисушка подошел вплотную к брату и, подбадривая, похлопал его по плечу. – Конфекта, должно быть, вкусная. А не то я сам ее съем…
Он ловким движением выхватил из рук отца конфету и стал ее разворачивать, очевидно, желая подразнить Глеба.
– Не смей!!! – вдруг не своим голосом заорал Илья Романович. Он ударил Бориса по руке. Конфета упала на пол, и князь, вскочив на ноги, поспешно раздавил ее каблуком.
Все оцепенели. Борисушка, придя в себя, готов был уже разреветься, но отец, тяжело дыша, произнес:
– Пойдем, я дам тебе другую… Никогда не бери чужого… Я видеть этого не желаю…
Лицо его было налито кровью, в глазах стоял неподдельный ужас. Он сгреб Бориса на руки и вынес его из комнаты.
Евлампия пребывала в состоянии ступора. С ее глаз будто спала пелена, и миг прозрения был настолько тяжел, что слова застряли в горле. Осталось единственное желание – бежать из этого страшного дома куда глаза глядят.
Тем временем простодушный Архип, бурча что-то себе под нос, хотел убрать с помощью веника и совка раздавленную конфету, но Глеб закричал, подражая отцу:
– Не смей!!!
Мальчик опрометью спрыгнул с кровати, выхватил из рук слуги совок и сам соскреб с пола конфету. Понюхав ее, Глебушка усмехнулся и сказал остолбеневшей Евлампии:
– Папенька не оригинален. Это «лекарство» он мне уже давал…
Нянька выдавила хриплый звук. Глеб удовлетворенно кивнул, будто услышал именно тот ответ, которого ожидал.
Глава третья
Надежды и сомнения торговки табаком. – Несколько встреч в пути. – Раскольник в императорском парке