Сергей Ковякин
Дьявольская субмарина

1

 
 
   Закат за широким панорамным окном мастерской угасал, когда художник закончил полотно. Леонид Ланой снял картину с трехногой подставки и огляделся — куда бы её пристроить, чтобы посмотреть издали, как бы посторонним взглядом? В кабинет нести не хотелось, там стены занимала «продажка», а здесь, он чувствовал, получилось стоящее. Торопливо составил рядом два стула а ля Людовик и прислонил к их капризно выгнутым спинкам узкое полотно.
   Закатное солнце готово было утонуть в водах бухты Тихой.
   Прощальный луч осветил верхний этаж дома-башни, что стоял на каменистой сопке и обвевался всеми ветрами. Заглянул он и в мастерскую. Леонид сделал три шага назад, поднял глаза на картину и вздрогнул.
   Произошло колдовство. Море на полотне ожило, плеснуло свинцовой рябью. Акулий корпус подводной лодки, шедшей прямо на зрителя, стремительно рассекал волны.
   Вот тогда-то хриплым варварским проклятием азиатских побережий срединного моря прозвучали слова коренастого и рыжего, судорожно вцепившегося клешнями рук в ограждение рубки:
   — Шанхар, тарс им манехем!
   Высокий спутник коренастого, обезьяноликого, стоявший справа, сбросил кожаный капюшон альпака, непромокаемой униформы подводников, и злобно уставился на своего создателя красноватыми, тлеющими зрачками змеи. Пожалуй, вряд ли он был рад произошедшему чуду.
   Ланой тоже не обрадовался метаморфозам Белой Субмарины. Его поразило выражение лица этого типа в альпаке, доселе скрытое капюшоном, — в мороси брызг, с широко расставленными глазницами и выпуклыми, словно от базедовой болезни, глазами с вертикальными зрачками. И коренастый не отрываясь смотрел на своего повелителя — Адмирала Тьмы, льстиво, по-шакальи угодливо.
   Море продолжало бушевать, слабый шум волн долетал до широкой комнаты, залитой светом, отражаемым хитроумными зеркалами за окном. Леонид прилип к стене, словно эти двое могли спрыгнуть с мостика к нему в мастерскую, и с нескрываемым изумлением продолжал рассматривать живой окоем картины, будто не он сам несколько минут назад нанёс свинцовыми белилами последний мазок на кильватерный след дьявольского корабля Глубин.
   Подводная лодка стремглав неслась в бушующих просторах, шла уверенно, с каждым мигом приближаясь к Владивостоку, разводя буруны острым форштевнем. Два исчадия ада с нескрываемой ненавистью внимательно изучали художника. Волны облизывали горбатую палубу белого цвета в грязно-ржавых потёках и, шипя, скатывались обратно.
   «Пятнадцать узлов в час», — машинально определил Леонид.
   Пронзительно выл над лодкой ветер, лёгким сквозняком властвовал в комнате, шевелил сдвинутой шторой окна. Ему было дано прорваться сквозь плоскость картины вслед выкрику коренастого моряка, ему да ещё мельчайшим солёным брызгам.
   Но вот луч солнца погас, и волшебство кончилось. За окном дремотно укладывалась на покой дальневосточная ночь, вдали, на рейде, все ярче светились огни кораблей.
   Леонид, освобождаясь от кошмара ожившего видения, оттолкнулся от стенки и двинулся на кухню. Там, не зажигая света, открыл холодильник, налил себе полстакана можжевёловой водки с запахом дымка и залпом выпил. Тяжело опустился на табурет.
   Следовало приготовить наскоро ужин — холостяцкую глазунью, весь день всухомятку, но он все сидел, бросив руки меж колен, и жернова-мысли с каменным стуком ворочались в голове. И в мастерскую не хотелось возвращаться, хотя нужно было бы взглянуть на работу при свете люминесцентных ламп. Он часто писал флюоресцирующими западногерманскими красками, те давали потрясающий эффект в темноте. Леонид неожиданно почувствовал, что боится ещё раз взглянуть на собственную работу.
   «Пора кончать, — мелькнула здравая мысль. — Сопьюсь…» И тут же резко нырнул вперёд, зло шваркнул дверцей дорогого шведского «розенлева» и снова хватил можжевёловой, зацепив на закуску солидный ломоть солёной сёмги.
   «Сопьюсь…» Придавленная алкогольными градусами мысль эта уже не казалась ему такой отчаянной, и Леонид принялся азартно жевать сёмгу вместе с крепкой шкурой.
   «А если и так, кому я больно-то нужен, то ли гений, то ли сумасшедший? Кому?..»

2

   Свежий след когтей на ильме уже не удивил Аркадия. Тигр кружил вокруг него второй час. Обходил справа, крался слева, пересекал песчаную тропу, чётко отпечатывая гигантские следы могучих лап. Полосатая кошка забавлялась. Она была сыта и благодушна. Её раздражал запах металла и человеческого пота, промокшей одежды. Единственное, чего не было — запаха страха. Упрямый человек бесстрашно пробивался по заросшей лианами тропе.
   Дальневосточная тайга с неохотой пропускала одинокого путника к берегу реки. Четверо его товарищей изрядно отстали, то и дело останавливаясь для краткой описи растительного ареала. У них были японские карабины, и с ними остались три лайки. У него тоже карабин, станковый рюкзак, массивная фотопушка на груди и длинный нож-балан, что с размаха опускался на сплетения лиан. Он знал: через неделю от его тропы не останется и следа, все перевьют, сцепившись намертво, молодые побеги.
   Примерно три часа назад он почувствовал пристальный взгляд в спину. Но пятнистый подлесок, испещрённый пятнами солнца и глубокой тени, мог спрятать добрую сотню хищников. Непроходимые уссурийские дебри, где соседствовали маньчжурский орех и корейский дуб, дикий виноград и лимонник, сплошные заросли заманихи, кусты рододендрона по сопкам да колючие стены элеутерококка, тигра скрывали надёжно. Хищнику было интересно следить за человеком, в молодом звере играла сила, а то, что странник знал: его выслеживают, придавало игре интерес.
   На галечной отмели у старых валежин, обглоданных бурной водой до костяного блеска, Аркадий сбросил рюкзак, прислонил было к коряге и карабин, но тут же вновь закинул его за плечо — опасность была разлита повсюду. Сегодня он запечатлел добрую сотню пейзажей, в том числе и Хойхан-Со, и три кадра истратил на тигриный след, затекающий водой. Высокочувствительную плёнку он убрал в переносной холодильник-термостат.
   Он аккуратно положил карабин слева от себя, а фотокамеру справа и, опустившись на четвереньки, напился из реки. Затем раз-другой окунул разгорячённое лицо в воду, а когда выпрямился, испуганно замер, глядя на противоположный берег мелководной, бурливой реки.
   Тигр стоял напротив и смотрел на человека, нервно подёргивая хвостом из стороны в сторону. Хищник зевнул, оскалив пасть, и Аркадий прижал приклад фотопушки к плечу, ловя его громоздкую башку в перекрестие прицела.
   — Сумасшедший амба, — судорожно выдохнул он, так и не поднявшись с колен. Перескочить через мелководье тигру ничего не стоило, но тот все стоял и смотрел, как человек сдвигал предохранитель и переводил затвор аппарата на очередь.
   — Была не была, — пробормотал Аркадий, увидев, что тигр принялся лениво лакать воду, и мягко нажал на спуск.
   Фотопушка защёлкала в автоматическом режиме — четыре снимка в секунду. Теперь его волновало другое — хватит ли плёнки, не порвётся ли?..
   Тонкий слух зверя уловил резкие щелчки и сквозь шум воды. Он одним прыжком скрылся в зарослях чозении, реликтовой ивы, и уже оттуда донёсся его приглушённый рык: «Ээ-ооун…»
   И наступила тишина, великая тишина леса. Она вобрала в себя и плеск воды, и шорох листвы, и была долгой-долгой, обвораживающей. Аркадий блаженно и бессмысленно улыбался. Он положил фотопушку и потянул к себе карабин. Осторожно поставил оружие на предохранитель, извлёк засланный в ствол патрон и, подкинув его на ладони, спрятал в карман штормовки. Будет вечером время у костра — выцарапает на гильзе ножом дату и название реки.
   — Сумасшедший амба, — ещё раз вслух повторил он, глядя на то место, где только что стоял зверь.

3

   Они вышли, вернее вытекли, из узкой трещины в старой каменной стене, поросшей клочьями синего мха. Старый алкоголик, коротавший тёплую ночь в обнимку с бутылкой, вытаращил глаза и хмыкнул от удовольствия, увидев, из какой грязной дыры вынырнули эти два прилично одетых субъекта. Он даже не подозревал, чем обернётся вскоре для него их появление.
   — Кха-кхе-кхи, — злобно прокашлял он, и этот надсадный кашель-лай больной, проспиртованной припортовой собаки осквернил зыбкую тишину прекрасного, золотистого утра. Тени вышедших из стены внезапно хитрым колдовским крестом упали на влажную от росы скамейку с литыми чугунными ножками, нависли над стариком.
   Алкаша затрясло от адского, пронзительного холода, исходящего от теней, словно те взлетели с вечных льдов Коциума, трущоб преисподней, коим уже не один миллион лет. Беспричинный ужас сводил лопатки, и старик, обмирая от страха, услышал, как заговорила тень обезьяноподобного карлика.
   — А-а, сухопутная помойная крыса…
   Теперь старик разглядел, что у карлика обозначилось лицо — нос, глаза и рот, и все это как бы приплясывало и менялось местами. Рот кривился в издевательской усмешке, а глаза сочились скорбными слезами. Затем тень опустилась — стекла на землю и быстро, с сухим шелестом приросла к кривым обезьяньим ногам, поросшим тёмным курчавым волосом и обутым в глянцево сверкавшие лакированные калоши.
   Его спутник, высокий костлявый человек в чёрном плаще, в остроотглаженных брюках, болтающихся на бестелесных ногах над странными, напоминающими козлиные копыта ботинками, продолжал двоиться. Он стоял вроде бы у скамейки и в то же время поодаль от неё. Дальний двойник о чём-то разговаривал с карликом, а ближний продолжал изучать с брезгливым любопытством пьянчужку, скрючившегося на лавке. Взгляд пустых бесцветных глаз стал осязаемо острым. Раздвоенный словно невидимым скальпелем вспорол пропитанную алкоголем плоть, дублённую морскими ветрами и житейскими невзгодами шкуру, и вот верещавшая от ужаса душа бедолаги уже выдернута за шкирман вон из грешного тела!
   Голенькая, довольно невзрачная на вид душа едва не отдала Богу причальный конец, но той же неведомой силой брошена на прежнее место, правда, вверх ногами. Скуля и чертыхаясь, устроилась как положено. Затихла…
   Алкоголик очнулся с трудом. Долго и бессмысленно таращился в предрассветный сумрак. В отдалении скользили крохотные, словно шахматные, фигурки. И тут же старику почудилось, что это призрачные, высоченные, под небеса, исполины. Они сильно раскачивались при ходьбе. Казалось, эти двое так и не научились толком, по-человечески ходить. Следы их слабо отдавали запахом тухлых яиц…
   Потрясённому увиденным и пережитым алкашу было неведомо, что начиналась новая шахматная партия между двумя одинаково враждебными человеку силами: Господом Богом и господином Дьяволом. Позвольте же автору записать первый ход этой игры…
   Когда старик пришёл в себя и попробовал встать, по-прежнему прижимая заветную бутылку к животу, некто третий в ангельски-белом одеянии замахал на него пальмовой ветвью. Перебирая босыми ногами в воздухе, он говорил участливо о раскаянии и покаянии, о смирении гордыни…
   Старик злобно обматерил серафима и заковылял прочь.
   — Дура ты! — кричал он шестикрылому. — Я в вас не верю, потому что атеист!
   Трещина в стене давно сомкнулась, осталась только ломаная чёрная линия. Мир за ней, приоткрывшийся пьяному человеку на мгновение, был ему, конечно, чужд, но видение, его посетившее, ослепительно-радужное, многоцветное, все ещё стояло перед слезящимися глазами. Все ещё тупо глядя па стену, он приложился к откупоренной бутылке с розовым портвейном и с отвращением выплюнул, морская горько-солёная вода плескалась в ней!
   Старик взвыл от подлой шуточки исчадий ада, запустил никчёмной бутылкой в чудака с пурпурными крыльями за спиной и припустил мелким скоком к знакомой перекупщице спиртного.
   Ангел разочарованно смотрел ему вслед.

4

   Внезапно испортилась погода. В неурочное время прилетел буйный ветер, встормошил, взбудоражил и море и залив, чайки жалобно закричали, бросаясь на крутую волну и тут же взмывая вверх. Они визгливо ссорились из-за мусора, поднятого волнами, и то и дело отважно кидались в круговерть воды. Ветер, забавляясь, играл волнами, высокие яростные валы бушевали, догоняя друг друга и лишь на берегу распрямляя свои горбатые спины. Белесая пена хлопала в острогранных глыбах камней, у наклонного монолита мола, уходящего косо в глубину.
   Странные гости из неведомого стояли в конце волнореза, отсекающего бухту от ярости океанских волн. Смотрели, как из-под беснующейся воды медленно всплывала продолговатая белая тень. Карлик тоненько и вежливо хихикнул, почтительно снизу вверх заглянул в лицо высокому господину.
   — Осмеливаюсь выразить своё искреннее отношение к шутке вашей Темности. Я думаю — это бесподобно! Но… Но, ваше Великолепие, зачем так утончённо? Ослиной мочи бы ему, а не морской водицы. На веки вечные!
   — Все-таки ты на редкость туп и вульгарен, мой верный идиот Глюм…
   Слова, что молча, не разжимая рта, произнёс высокий, как бы проявились в воздухе подобно рекламной строке, затем мириады льдинок, их составлявших, осыпались с лёгким шорохом изморози, тут же тая.
   — Все эти семь тысяч лет, что я знаю тебя по твоей верной шакальей службе, мой преданный дурак, — позвякивали льдинки, — ты неизменно действуешь по старинке. Хватаешь в первую очередь за глотку тело, а надо хватать душу…
   — Душу за глотку? — Глюм пожал плечами. — Не обучен, ваша Темность! Дубинкой по затылку, иголки под ногти, факелом в морду… Дёшево и сердито!
   — Дуботолк! Возьми его за струночку в душе и тихонечко — дзинь…
   «Дзинь-нь-нь», — задребезжало последнееслово, осыпаясь поверх подтаявшего сугробика.
   От всплывшей субмарины, мелко вздрагивая на зыби утихавших волн, отвалила шлюпка. Весла дружно ударили о воду. Загребной стал что-то громко и ритмично выкрикивать на древнеарамейском. Сумрачные бритоголовые матросы, напряжённо и безрадостно скалясь, мерно сгибались и разгибались.
   «Мы зря сюда заявились, — невольно подумал Глюм, забыв о невозможности своих мыслей быть потаёнными. Он недоверчиво озирал спящий город, вольно и красиво раскинувшийся на сопках. — Он по-ангельски чужд нам…»
   — Клянусь льдами Коциума, ты опять забываешься, скотина! Чьё имя ты произносишь? Забыл пословицу — «Помяни ангела, и он тут как тут»?
   На этот раз слова высокого господина затанцевали в воздухе разгневанными языками пламени.
   — Я должен посмотреть на этого парня.
   — На какого, ваша Темность? Это тот, что…
   — Этот пачкун посмел нарисовать мой корабль и тем самым поставил Белую Субмарину на мёртвый якорь в этой бухте. Навечно! И она будет стоять здесь, пока…
   — Пока не осыплется краска и не сгинет холст! Но разве он солгал?
   — Да лучше бы солгал! Но забери его Бог, кто ему дал право изображать меня, князя Тьмы, Адмирала Преисподней, Величайшего и Ужаснейшего Морского Демона? Я клянусь, этот маляр приползёт ко мне на коленях! А картину повесим в кают-компании над моей коллекцией черепов, пробитых выстрелами в висок, в затылок, гильотинированных в прошлые века… Белая Субмарина снимется с якоря! Мазила ещё походит с нами по морям, клянусь Астаретом, Велиалом, Вельзевулом, Бегемотом, Люцифером и его братом-близнецом Люцефиром. Лично ты, Глюм, займёшься им. Знаешь, что над сушей я не так властен, как над морем. Сделай из пего вначале самоубийцу, такие частенько попадают прямо к нам, в Дуггур. Детали на твоё усмотрение, мерзавец. Пошевели своей единственной извилиной, хотя она у тебя, кажется, тоже прямая.
   И вот любезная парочка уселась в шлюпку. Гребцы ударили вёслами и устремили её бег к ослепительно-белому кораблю, который казался таким лишь издали. Поблёскивают, качаются в такт бритые головы, помеченные одинаковой татуировкой над правым ухом: краб размером с металлический доллар, раскрашенный китайской тушью в три цвета.
   Той долей мозгов, что была видима командору, предусмотрительный Глюм привычно думал о всей «драконьей» мелочи: сурике и белилах, о пасте «гойя», о чистке меди грубым сукном, о том, что давно бы пора переплести свою девятихвостую плётку, свитую из кожи нераскаявшихся грешников. От долгого употребления изрядно поистерлись бронзовые гайки, что отлили по рисунку весёлого бородатого грека в далёких Сиракузах. Как бишь его? Арти, Арши… Архи… Он ещё бегал голым по улицам и орал какое-то дурацкое слово. Ох и потешался же над ним Глюм!
   А невидимые взору командира извилины уже выродили осторожную мыслишку: чем лично для него обернётся предстоящее дело? Он даже бросил пёстрые гадательные бобы из рога чёрной коровы, и раз выпала буква «фита» и дважды подряд «геенна». Хе-хе-хе!.. Чужой город, а двуногие истинно опасны. Ведь эта, чтоб её, техника всегда поперёк дороги нам, верным и простодушным слугам Тьмы!
   Вспомнив последнюю шуточку Чёрного Мсье, Глюм издал горловой звук. До конца дней не пить, когда без алкоголя не жизнь, когда клетки печени уже сгорают от неуёмной жажды. Но вместо вина, водки, спирта, «бормотухи», марганцовки — что бы ни взял в руки старый алкарь — все обернётся морской водой. Это «монтана», как говорят косноязычные завербованные портовые люмпены. Но лично Глюм подобных деликатных выражений не признавал. Он был суровым практиком. И питал слабость к сильным словечкам.

5

   Неожиданно он подумал о том, что может и не скрывать свои мысли. К чему? Можно думать какими угодно мозгами, правыми, левыми, верхними, нижними, поскольку того древнего наречия, которым он владел, никто уже не знал на белом свете. Вымерли его соплеменники, растворились в сонме иных племён и народов, да туда им и дорога, всей этой сволоте, что, право же, почище ламихуз!
   На родном языке он думал по привычке, а семь тысяч лет назад разговаривал со своими землячками, чтоб им всем…
   Вот времечко-то летит! Глюм с содроганием вспомнил, чем закончился тот последний разговор на родном языке. Колодцем! Сидя в сухой глубокой дыре, Глюм (а его и в прежней, благодетельной жизни так звали) ни о чём и не думал. Просто сидел и от нечего делать ковырял глину толстым грязным ногтем. Ветер пустыни сыпал ему на голову мелкий песок, а жизни оставалось ровно столько, сколько он выдержит без воды. Пить, конечно, хотелось дьявольски, но ещё больше — жить…
   А начнись песчаная буря, и смерть придёт гораздо быстрее. На крышку колодца эти ублюдки навалили груду камней, стаскав их со всей округи. Песок сквозь щели быстро засыпет могилу-ловушку. Скуки ради Глюм проклял всех богов. По слухам, так вызывали Сатану. Но никто не появился. Тогда Глюм проклял всех будущих богов. Никого…
   Тихо шелестел по стенкам песок. И как песок тёк долгий вечер, затем ночь, утро, день… Это звучала вкрадчиво смерть, обещая мучительный конец.
   Глюм нащупал в углу мешок сухой солёной рыбы и взвыл. Он выл долго и громко, силы можно было не экономить. А в обед после второй рыбины, которую он сожрал всё-таки с удовольствием, завыл снова, и уже через час, потеряв от жажды рассудок, грыз запястье, пытаясь утолить её своей кровью.
   И тут он услышал откуда-то издалека стон-звон колокольчиков. Он решил, что это очередная галлюцинация, и прохрипел страшное проклятие всему роду человеческому, выплёвывая ошмётки кожи и мяса, не чувствуя больше ни боли, ни желания жить.
   Но Глюм не ослышался. К колодцу подошёл караван некоего Аштарешта, халдейского мага и кудесника, злого чародея. Его прислужники с зыбкими, постоянно меняющимися лицами вытащили оттуда вместо воды дурно пахнувшего пирата Глюма. Раздосадованные, они решили отправить его обратно в песчаную могилу и отправили бы, но тут у них разгорелся спор. Одни утверждали, что эту человеческую мразь следует спустить вниз головой, чтоб разом и покончить, другие возражали — нет, ногами, пусть ещё помучается.
   Глюм обессилено сидел на песке ибез всякого интереса смотрел, как кочевники в пёстрых бурнусах, разъяряясь все более и более, уже хватают друг другаза грудки.
   На шум и ругань из войлочного шатра выглянул хозяин каравана, добродушный толстяк Ашгарешт. Увидев дравшихся слуг, растянул узкую щель рта в улыбке. Казалось, его розовое лоснящееся лицо вот-вот лопнет от жира.
   По знаку хозяина Глюма подтащили ближе. Толстяк заговорил на одном из срединных наречий побережья. Глюм с трудом, но всё-таки понимал его.
   — Кого я вижу! Пират и душегуб Глюм собственной персоной…
   Глюм ничему не удивлялся. Колодец, песок и солёная рыба лишили способности осмыслить происходившее. Он тупо пялился на Аштарешта, соображая, откуда тот его знает.
   — Не хочешь ли сказать, что, предавая людей смерти, хотел лишь избавить их от страстей земных и помочь им обрести загробную жизнь в Эдеме? Но ведь попутно ты избавлял не только от долгих мучений, но и от золотишка? Ты любил золото, Глюм…
   Глюм молчал, все ещё мучимый неразрешимым, для него вопросом: где они встречались с этим жирным караванщиком?..
   — Но твои неблагодарные сородичи, такие же разбойники, как и ты, решили, что твои подвиги даже превзошли их свирепость и подлость. Они ограбили тебя самого и немного проучили на прощанье. Впрочем, три сломанных ребра, раздроблённая челюсть, пробитая голова не в счёт. Все это мелочи по сравнению с той казнью, которую они тебе придумали. Бросили тебя в колодец! Да ещё и щедро снабдили продовольствием, чтобы не сразу окочурился. Ты уже пил собственную мочу? Нет? Значит, немного поскучав в одиночестве, уже взываешь к Кабалле о помощи?
   — Аха ахага ахагин, — прошамкал наконец Глюм, придерживая рукой сломанную челюсть.
   — «Тебя ли я звал, господин?» — повторил вслух невнятную фразу пирата Аштарешт. — Ты это хотел сказать?
   В его пухлых пальцах вдруг очутилась сосулька, и караванщик сунул её в рот. Глюм видел такие длинные прозрачные сосульки у Оловянных островов, Касперид, во время одного из дальних плаваний. Правда, там они были чуть побольше. Там же он впервые увидел и снег — закоченевший дождь, падающий с неба.
   Купец стал блаженно чмокать, талая вода текла по его руке, падала на песок. Глюм судорожно сглотнул, испытывая адские муки.
   — Да уж ясно, не меня! — сказал Аштарешт. — Ты ведь, кажется, звал Самого… Неужели ты думаешь, что он придёт? Да на кой ты ему? И мне ты не особо нужен.
   Тут маг отшвырнул сосульку, озабоченно пощупал горло:
   — Гланды… Может быть ангина. Гланды — штука капризная…
   Глюк проводил взглядом льдинку, от которой через секунду не осталось и мокрого места. Он бы променял на неё сейчас целое море воды, огромный океан холодной и пресной воды.
   Купец замотал горло неизвестно откуда появившимся мохеровым шарфом, поясняя:
   — Стрептоцид ещё не изобретён, да и насчёт пенициллина никто из наших не подсказал Флемингу… Да и нет, его, Флеминга, не родился ещё! Мучайся теперь с гландами, как вшивый ассирийский раб!
   На сей раз Аштарешт — и снопа из воздуха — извлёк аппетитный шашлык на витом бронзовом шампуре, и теперь Глюму зверски захотелось есть.
   — Итак, мы остановились на том, что ты мне не нужен, — сказал чародей с набитым ртом. — Но мой стародавний приятель, морской демон, просил подыскать для неделикатных поручений какого-нибудь подонка. Думаю, ты вполне подходишь… Эй! Чёртовы слуги! — Он, хлопнул в ладоши. — Мне холодного фалернского. Ему чашу поднесите…
   Тотчас один из прислужников принёс запотевший рог с фалернским вином, а другой бережно подал чёрную фарфоровую пиалу, наполненную багрово-жёлтым мерцанием жидкого пламени. Золотом отливала и надпись по краю пиалы, выполненная арабскими летящими буквами.
   Аштарешт замахнулся на прислугу пустым шампуром.
   — Из какого века вы достали её, сыны вероотступницы Лилит, предавшей демонов и согрешившей с Адамом?! Печать проклятия лежит на ваших делах, словах и лицах!
   — Из вьюка на белоснежном верблюде, господин наш.
   — Ну что с них взять? Опять перепутали время и место, ослы. Этого времени ещё нет! Нет арабов, нет арабского алфавита! Нет фарфора, Корана, Аллаха, Христа и Будды… Нет даже философа, который скажет недурную фразу: «И песок однажды утоляет жажду». Нет влюблённых, коим предстоит испить из Чаши напиток любви и смерти… Мне нужна обыкновенная глиняная чашка из Хараппы, ясно? Ведь Чашей её делает колдовское зелье. Можно даже ту, что гончар сделает завтра утром. Только не забудьте кинуть ему пару медяков. Знаю я вас, жульё!
   Поднялась суматоха. Кого-то будили, громко колотя в дверь, и заспанный голос обещал испытать крепость своей дубинки на боках ночных бездельников. Неудивительно, в Хараппе была глубочайшая ночь, ведь это селение лежало от колодца на тысячу дневных переходов к востоку. Затем стали торговать чашку. Заспанный гончар предлагал неожиданным покупателям совсем дёшево кувшины для вина, расписные жертвенные блюда для храма, кувшины для омовения, но, получив отказ, заломил за требуемую чашку такую цену, что прислужники тут же упали наколени перед хозяином:
   — Как быть, наш господин? Два быка, арба и молодая жена — такую цену определил упрямый гончар.
   Аштарешт веселился, икал от смеха, видя, как страдает Глюм от жажды и как набавляет и набавляет цену гончар. Эх, его бы в руки Глюму, отыгрался бы пират за свои мучения на жадном мастере. Он бы содрал с него шкуру. Он бы подвесил его за…
   — Фигу тебе, Глюм! — произнёс Аштарешт, вытирая слезы пёстрым бухарским платком. — У меня таких денег нет! Пару-другую медяков куда ни шло, но такую сумму… Три меры золота! Впрочем… У тебя ведь остался клад, там… Ну, ты помнишь где. Решай свою судьбу сам.