Двери в сени и в горницу открылись легко и почти беззвучно.
   В горнице, оказывается, тускло мигает каганец. Справа большая печь, слева, напротив, старенький поставец да вдоль стены под окошками длинная скамья. За печью, вероятно, полати или кровать, в углу напротив двери голый стол.
   Сын сидел на низеньком стульчике возле скамьи и крутил ручные жернова. Мать - на скамье, рядом. Брала из ведерка зерно и медленно сыпала из пригоршни в отверстие посредине верхнего подвижного камня. Оккупационная "мельница" скрежетала, шипела и слегка погромыхивала.
   На скрип дверей мать и сын повернули головы.
   Мать - неторопливо, сын - порывисто. Мать смотрела на меня со спокойным любопытством, казалось, совсем не удивляясь, как будто узнавала в сумерках кого-то из соседей. Сын вытянул тонкую жилистую шею, хмуря сухонькое, с острыми чертами личико. Лишь теперь я понял, что ему не больше двадцати. Он был очень истощен и потому казался преждевременно состарившимся.
   Левого глаза у него не было. На его месте темнела глубокая впадина, прикрытая синими, навеки сомкнутыми веками. Правый, здоровый глаз казался округленным, как у птицы, и очень напряженным.
   Они смотрели на меня, не торопясь задавать вопросы.
   Вместе с ними смотрела на меня изо всех углов единственной полупустой горницы откровенная, ничем не прикрытая бедность. От этого больно сжалось сердце.
   Прикрыв за собой дверь, я шагнул от порога и, прислонившись спиной к стене, стал между дверью и поставцом. Автомат поперек груди, рука, стиснувшая рукоятку пистолета, в кармане, гранаты в открытом подсумке на поясе. Держа и обитателей комнаты и окна хаты под прицелом, приказал:
   - Сидеть на месте. Не бойтесь. Молчите и слушайте внимательно. Я советский парашютист...
   Парень еле заметно, но словно бы с привычной уже досадой пожал плечами. На темном, будто вырезанном из дуба, лице матери не дрогнула ни одна черточка.
   - ...Я советский парашютист. Вчера ночью выбросился с самолета возле вашего села. Вы советские люди и должны мне помочь. Вы меня поняли?
   Тонкая шея сына дернулась, а единственный глаз стал еще более напряженным.
   - Я не понимаю, чего вы от нас хотите? - высоким, по-детски писклявым голосом, с досадой и раздражением сказал он. - Мы ничего не знаем, ничего не видели.
   Оставьте нас в покое.
   - Вы мне не верите?
   - Мы ничего не знаем и знать не хотим, - уже со злостью бросил одноглазый. - Чего вы к нам пристали?
   Уходите!
   - Мне некуда идти. Я действительно советский парашютист, и вы обязаны мне помочь.
   - Мы ничего не знаем и знать не хотим, - как-то глуповато тянул одноглазый. - Чего вы к нам пристаете?
   Полиция и жандармерия запретили нам впускать в хагу незнакомых людей и выходить на улицу от заката и дэ восхода солнца. Они, когда ворвутся, будут стрелять без предупреждения. Мы ничего плохого не делаем. Нас не за что стрелять. Мы ничего не слыхали, ничего не знаем и знать не хотим.
   Мать все еще молчала, спокойно, без особого любопытства, но внимательно рассматривала меня. Одноглазый говорил приглушенно, неторопливо, как-то заученно.
   А единственный глаз его словно бы рос и наливался все большей тревогой.
   Мне только теперь стало по-настоящему жутко. Охватили неуверенность, непонятное подозрение.
   - Слушайте, - предупредил на всякий случай. - Я тут не один. Мои товарищи здесь... неподалеку. Они знают, что я зашел в вашу хату. И если вы меня... если со мной что-нибудь случится, они безжалостно покарают вас как предателей. Кроме того, уже скоро здесь и вообще будут наши. Они тоже будут знать, как вы принимали советских парашютистов. Мне крайне необходима ваша помощь. Слушайте...
   - Чего вы от нас хотите! Мы боимся, - продолжал одноглазый, сердито сверля меня круглым глазом.
   И тут вдруг порывисто, по-молодому поднялась со скамьи старуха.
   - Подожди, Микита, помолчи, - властно приказала она.
   Стояла против меня, высокая, стройная. Лицо ее вдруг удивительно изменилось. Исчезло, словно его и вовсе не было, выражение спокойно-равнодушного любопытства.
   Вместо него сверкнуло во взгляде что-то сосредоточенное и решительное. Это грубоватое, обветренное крестьянское лицо показалось мне вдруг не только мужественным, но и красивым.
   Перемена эта произошла так внезапно, что я и сам невольно умолк и даже смутился.
   - Подожди, Микита, - повторила старуха ровно, однако безапелляционным тоном. - Помолчи. А ты, хлопче, - обратилась она ко мне, - нас не пугай. Пуганые...
   Есть кому пугать, благодарение богу, и без тебя. Лучше послушай меня... Если ты и в самом деле наш человек, поверь нам и не бойся... А если ты... паскуда какая, все равно терять мне нечего. Нажилась, слава тебе господи!
   Если же ты в самом деле, как говоришь, свой и оттуда, буду тогда, сколько жить придется, проклинать себя за то, что своего родного человека не поддержала, бросила на произвол судьбы. Мне тогда и жизнь такая не в жизнь!..
   Говорила она отрывисто, но явно в глубине души волнуясь. А голос был ровным, звучал властно:
   - Говори, чего тебе нужно. Поможем всем, что только будет в наших силах.
   Смотрела, пронизывая меня острым, молодым взглядом, и я просто не узнавал в ней той забитой, измученной женщины, которую видел минутой раньше. Ни тени страха, ни следа забитости. И сын тоже... Сидел, так и не поднимаясь со стульчика, переводил взгляд с меня на мать, с матери на меня и... смотрел ясно, умно, а лицо, сухощавое и болезненное, стало сосредоточенным и каким-то просветленным.
   - Садись, рассказывай и не бойся, - властно, негромко приказала мне женщина и сама снова села на скамью.
   А я... В груди у меня что-то вдруг задрожало и оборвалось. Видимо, сказалось вдруг все: и непреоборимая усталость, и голод, и стыд, и волнение... И мне, взрослому человеку, который вот уже третий год играет в жмурки со смертью, вдруг стало ясно, что если я не сделаю сейчас чего-то особенного, чего-то необычного, то обязательно...
   разревусь. Разрыдаюсь здесь, на глазах у этих незнакомых, но уже родных мне людей.
   - Мама, - сказал я, - спасибо вам, мама... Скажите, нет ли у вас случайно горячей воды?
   Довольно живо для своего возраста она метнулась к печи, открыла заслонку и прямо руками, большими и узловатыми, вынула из печи и поставила на шесток большой кувшин.
   - Вот... Приготовила Миките голову помыть. Такая горячая, пальца не удержишь...
   И тогда я, теперь уже, наверное, по-настоящему удивляя их, по-настоящему рискуя показаться сумасшедшим, совершил недозволенное. Отвернувшись к шестку, высвободил из-под ремня подол сорочки, скомкал его и погрузил в горячую воду, прямо в кувшин... Подержав так, слегка отжал воду и, подойдя к каганцу, расправил мокрое полотно.
   - Посмотрите и... верьте мне, мама...
   На мокром желтоватом подоле теперь ясно, как на проявленном негативе, выступали слова моей секретной, сверхсекретной, предназначенной лишь для подпольного руководства справки. С фамилией, званием, полномочиями, печатью и подписью высшего начальника.
   Единственный глаз Микиты так и прикипел к этому диву. А когда наконец он посмотрел на меня, его губы растянулись в широкой детской улыбке. И глаз, утратив недавнюю напряженность, сверкал откровенным и искренним восторгом...
   Женщина, один лишь раз взглянув в мою сторону, тотчас же с как-им-то вежливым и сдержанным достоинством отвела глаза:
   - Не нужно мне этого, сынок. Зачем оно!.. Да и читаю я еле-еле... При таком свете и разглядеть-то ничего не сумею.
   Говорила она, как и раньше, ровным, спокойным голосом, хотя ощущались уже в нем и какие-то новые, более теплые нотки.
   А я стоял перед нею с автоматом на шее и мокрым подолом рубашки в руках. Выглядел, вероятно, со стороны дурак дураком, а чувствовал себя счастливым.
   Зачем я совершил это безрассудство, поддавшись внезапному порыву? Сказалась нечеловеческая напряженность последних суток? Непредвиденные осложнения?
   Сдали нервы? Не знаю, не могу сказать! Может быть, потому, а может, и нет. Не знаю... Знаю лишь одно. И уверен в этом твердо и непоколебимо и по сей день. Если бы тогда в той хате я поступил иначе, то всю жизнь чувствовал бы угрызения совести. Мне и сейчас кажется, что я должен был поступить именно так, и только так.
   Это было какое-то необычное прозрение, что-то тогда еще не до конца осознанное. Прозрение и большое духовное потрясение. Как будто я по-настоящему, ощутимо прикоснулся к душе моего народа. Поэтому и должен был поступить так: на душевность ответить душевностью.
   Тогда эта старая крестьянка из маленького, затерянного в степной безбрежности села Жабова стала для меня всем: высшим начальством, матерью, родиной! Она олицетворяла в себе все самое святое, чем я тогда жил, олицетворяла всех, кто боролся и страдал там, на фронте, и тут, в степи, на бесконечных просторах этого "Белого пятна". И я передал в ее руки свои главнейшие полномочия, будто в руки самого народа, ради которого и прибыл сюда...
   Когда я невзначай обмолвился, что, сидя целый день в конопле, видно, пропитался ее запахом на всю жизнь, Микита признался:
   - А мы догадывались... Еще утром, когда Оксанка забежала, я заметил, что в конопле кго-то есть. Думал только, из полиции, чтобы за нашей хатой следить.
   - А почему должны были следить именно за вашей хатой?
   - Да, верно, не только за нашей. Они тут за всеми следят. Как только тебя прозевали?
   - Не иначе потому, что вышел я к вам засветло. Не ждали уже... А почему так зорко следят именно за вашим селом?
   - Может, и не только за нашим... Но ведь случилось-то с этим Рихардом где-то здесь, совсем близко.
   - А что же случилось?
   - Так убили же его вчера вечером!
   - Это тот, который со мной в конопле лежал? Кто он такой? Кто его убил?
   - Рихард?.. Да сам-то он только шофер. А возил шефа новобайрацкой жандармерии Бухмана.
   - Ну и чьих же это рук дело?
   - Да кто его знает... Ловят... А убит совсем неподалеку отсюда. Возвращались они из Солдатского по:елка вчера, когда уже совсем стемнело. Этот Бухман, сьолочь, смелый, ничего не боится, даже по ночам рыщет.
   Ну и... Видел я сегодня эту машину. Вот здесь, на дороге. Только промчались они, значит, через Жабово, выскочили туда, на ровное, слышим, взрыв какой-то. Даже стекла зазвенели. То ли гранатой, то ли чем-нибудь другим, этого я еще не знаю. Машина вверх тормашками и сразу же загорелась. Рихарда - насмерть, а Бухману хоть бы что. Постоял на дороге, дождался, пока какая-то немецкая гашина появилась, остановил, Рихарда подвез и уложил возле нашей конопли, а сам назад, в Солдатский поселок... Помчался туда с немцами, а вскоре и заполыхало там.
   - И кто же это сделал?
   - Кго его знает, - покосился куда-то в сторону Микита.
   - Ну, кто не кто, а уж что "Молния", так наверняка! - вдруг спокойно сказала старуха.
   - Много вы знаете! - недовольно буркнул Микита. - Лучше бы помолчали.
   - А чего мне молчать? Кому же еще, как не "Молнии"?
   - То есть, как - молния? - ничего не понял я.
   - Да-а... - протянул неохотно Микита. - Есть туг якобы в наших краях такая "Молния". Партизаны или подпочыцики, кто его знает!.. Где бы что ни случилось, все сразу же: "Молния" да "Молния"! Вот как в сорок первом было: Калашник да Калашник, так теперь "Молния".
   - Мне бы сейчас напасть хотя бы на какую-нибудь искорку от этой "Молнии"...
   Микита промолчал, будто не расслышал. Потом пожал плечами и заговорил совершенно о другом:
   - Про вас тоже уже знают... Оксанка слышала, как полицай Гришка Распутин хвастал, будто где-то утром нашли парашют. Только не здесь... Где-то дальше, аж возле Подлесного, туда, к Зеленой Браме. Теперь, говорят, облава большая собирается.
   - А людей? Не слыхал, никого не задержали?
   - Нет, об этом не было слухов.
   "Эге, вот оно, выходит, как, - думал я. - Пятно, пятно, да не такое уж и белое!.. Есть и тут к чему руки приложить. Вот только бы ниточку какую-нибудь..."
   Достаю из планшета карту и, развернув ее на столе, ориентируюсь, время от времени обращаясь с вопросами.
   - Выходит, сейчас я вот здесь... Ага!.. Совсем неподалеку Новые Байраки...
   - Да до Новых Байраков рукой подать... Но только ты обходи их за версту! Жандарм там - что лютый тигр.
   И староста Макогон - собака из собак! - добавляет старуха.
   - Дальше, чуточку в сторону, и опять-таки недалеко,
   Терногородка, потом Скальное...
   - Тоже местечко, прости господи! Есть, говорят, там такой Дуська! Начальник полиции. Детей им стращают.
   Сотни людей собственной рукой перестрелял.
   А Подлесное и Зеленая Брама, оказывается, аж вон где! Далеко же кого-то из моих занесло, если это и в самом деле наш парашют найден. Видать, безвыходное положение было, если даже и припрятать не успел...
   Сразу же, как только будет возможно, разведать все в той местности. Быть может, и не один, быть может, и еще кто туда попал... Думаю я обо всем этом, но в то же время и бабусиных слов мимо ушей не пропускаю. Запоминаю на всякий случай и названия сел, и фамилии, и ее характеристики. И жандарма Бухмана, и того Дуську (какое-то странное для мужчины имя! Или, может, прозвище?), и того старосту, собаку из собак, Макогона. На веку, говорят, как на долгой ниве... гора с горой, говорят... Однако у меня уже голова, кажется, кругом пошла. Да и неудивительно. Вторые сутки не сплю, не ем, да и обстановочка, сказал бы, не очень уютная... "Молния", значит. Неплохо сказано: "Молния"... Старуха о чем-то перешептывается с Микитой возле печки. О чем это они?.. Заставляю себя сосредоточиться, но это не совсем мне удается... Так и клонит в сон...
   - ...Послушай, сынок! - трясет меня за плечо женщина. - Малость передохнул, и хватит! Если уж просишь, чтобы помогли, то слушай нас. Уходить тебе пора. Потому как место у меня такое, сам видишь... Долго не насидишься... Собирайся, Микнта, и айда!.. Прямо через обрыв к Соленой балке, а там левадами вдоль посадки...
   Возле "Незаможника" будьте внимательнее. Пройдете.
   ? там уже и до Панька рукой подать... Есть тут такой Панько, свой человек...
   И вот я снова в степи, снова лунная ночь. Только путешествую уже не один, а с этим еще вчера совершенно неизвестным мне одноглазым парнем. Двигаюсь уже не наобум, а словно бы зная, куда и как. Идем большей частью молча, придерживаясь балок, левад и лесополос.
   Только иногда переговариваемся шепотом.
   - ...Это твоя мать? - спрашиваю парня.
   - Нет! - сразу отвечает мне Микнта. - Бабушка...
   Я сирота... Отца бандиты убили в двадцатом. Грызло тут такой был, атаман. А мать в тридцать третьем от голода...
   Долго обдумываю, а потом все-таки решаюсь.
   - Ас глазом у тебя что? - спрашиваю.
   - С глазом? Да... ничего! Теперь без глаза еще лучше... В Германию не возьмут. - И, так и не ответив на мой вопрос, торопливо спрашивает сам: Скажи, а наши близко?
   - На Донбассе, - отвечаю. - Миус, Кальмиус, слыхал?
   - Не приходилось... А как ты думаешь, наши тут скоро будут? Наши говорят, что осенью могут быть...
   - А кто это "наши"?
   - Ну, так... хлопцы, девчата. Есть такие, наше радио, Москву ловят.
   - А из этой самой "Молнии" ты хоть кого-нибудь знаешь? Только говори правду.
   Мы идем вдоль какой-то молодой посадки по заросшей пыреем меже. Под ногами шуршит трава, еле слышно потрескивает сухой бурьян. Микита долго-долго молчит, тянет почему-то с ответом, обдумывает. Потом бросает скупо:
   - Да... так, разве догадываюсь малость. Расспрашивать же о таком не будешь. - И снова переходит в наступление: - Скажи, а это правда, что наши теперь все в погонах, как когда-то?.. А автомат у тебя тоже новый?
   Да?.. Я такого еще и не видел... А "катюши"? Видел ты их хоть раз? Ох и боятся же их немцы! Только услышат- "катюша", так сразу и драпают... А там, справа, видишь, темнеет?.. Солонецкпе хутора были. В мае немцы сожгли дотла. Бой был. Чуть ли не всю ночь стреляли.
   Облава. Из наших так никого и не поймали и убитых не нашли. А немцев убитых аж четверо... "Молния" даже мотылька такого, листовку, значит, пустила...
   - А та девушка, Оксанка, которая ефрейтора дрянью называла, чья она?
   - Оксанка? Соседки нашей, бабушки Ганны, внучка.
   Она не здешняя, из Киева. Ее отец майор. Может, теперь уже и генерал. Приехала в гости к бабусе, а тут война, немцы. Вот и застряла...
   - Боевая, видать, девчонка. Сколько ей?
   - Да, пожалуй, около пятнадцати будет. А так, чего же, боевая! Они с бабкой Ганной обе боевые. В сорок первом от немцев нашего раненого командира спасли и выходили. Да и так...
   Что "так", Микита уже не закончил, умолк надолго.
   Уже, вероятно, перевалило за полночь. Низом широкой балки мы вышли к старой разреженной лесополосе.
   Взобрались на высокий бугор, и там Микита велел остановиться.
   - Ты тут присядь, подожди, а я сейчас, - шепотом сказал он и сразу же легкой тенью перемахнул через межу, исчез бесшумно в темных кустах.
   Садиться я побоялся. Земля под ногами была мягкая, будто нарочно распушенная цапкой, и теплая. Присяду - и сразу же засну... Встал за кустом бересклета, оперся плечом на ствол старого, скрученного степными ветрами абрикоса. Напротив, за межой, вниз по косогору сбегали, теряясь в серой мгле, какие-то кусты. В самом низу, в широкой балке, сверкал в лунном свете плес.
   Еще дальше, за плотиной, виднелось высокое белое здание, вероятно, мельница. За ним вверх и направо четко распланированные ряды яблоневого сада и черными пиками на звездном фоне неба с десяток тополей. А тут, на этой стороне, куда сбегают темные кусты, в которых исчез, затерялся Микита, в сумерках деревьев - дом под железной крышей и силуэт высокого колодезного журавля.
   Микита появился неожиданно, как и исчез, вынырнул передо мной, будто из-под земли.
   - Пошли, - сказал шепотом.
   Кусты за межой оказались крыжовником и смородиной, посаженными несколькими рядами вдоль огорода.
   Между ними картофель. Ноги увязают в мягком черноземе, запутываются в картофельной ботве. Но через минуту шагаем уже по узенькой, хорошо утоптанной тропинке. Сад - яблони, груши, вишенник. Сколоченная из жердей ограда, невысокий перелаз, большое подворье.
   Хата с крыльцом, на две половины, хлев, амбар, колодец с выдолбленным корытом возле.
   Посредине двора бричка. Пара серых коней, головами к передку, жуют, аппетитно похрустывая. А возле калитки невысокая коренастая фигура в белой неподпоясанной рубашке, в темных штанах, заправленных в сапоги. На голове широкий брыль. Лицо затенено. Виднеется из-под брыля лишь клинышек короткой бородки.
   Встретив нас, мужчина молча поворачивается и направляется через двор к крыльцу. Мы следуем за ним.
   Две деревянные ступеньки, темные сени, дверь налево.
   Освещенная лишь призрачным светом луны огромная комната. Шкаф, еще какая-то мебель, высокий, под самый потолок, с большими листьями фикус.
   - Хотите перекусить? - приглушенно, будничным голосом спрашивает мужчина.
   - Благодарю... сейчас не хочется, - отвечаю тоже приглушенно.
   Он не настаивает.
   - Дядя Панько, - шепотом говорит Микита, - так я, пожалуй, побегу.
   - Давай, - спокойно, даже равнодушно соглашается дядька Панько.
   - Спокойной ночи, - шепчет Микита.
   - Спокойной ночи, - говорю я, ловя в темноте его руку. Нашел, пожал. До свиданья. Спасибо, Микита.
   Передай бабусе мое огромное спасибо.
   Не ответив, Микита исчезает. Так тихо, что за ним даже и дверь не скрипнула.
   Дядька Панько тянет меня куда-то направо.
   - Прошу теперь сюда...
   Отгороженный простыней темный закуток с однимединственным, прикрытым занавеской окошком.
   В углу топчан, на нем постель.
   - Можете раздеться и спокойно отдыхать, - гудит где-то за стеной дядька Панько. Через минуту, помолчав, добавляет: - Я буду спать здесь, рядом, за стеной на диване. Без меня ни ночью, ни утром на дворе не показывайтесь. На той половине ночуют новобайрацкий комендант и начальник полиции. Побоялись на ночь глядя домой возвращаться.
   "Да, да, - с каким-то удивительным равнодушием, сквозь непреоборимую сонливость, ломоту во всем теле и шум в голове лениво думаю я. - Соседство снова - ничего не скажешь. Действительно, можно спать спокойно. Нащупываю узенький деревянный топчанчик, присаживаюсь на краешек, а потом, наткнувшись на высокую подушку, падаю навзничь. Складываю руки на автомате. - Нужно обдумать, сориентироваться, что к чему...
   В это крохотное окошко не пролезешь никак. Не лучше ли присесть возле стенки у входа и подождать до утра?
   Ну да, так и сделаю", - думаю и... сразу же проваливаюсь, будто под воду, в глубокий, неодолимо глубокий, без сновидений сон...
   Дядька Панько, невысокий, приземистый, с рыжей бородкой и ясными синими глазами мужчина лет под пятьдесят, будит меня около девяти часов утра.
   За окном весь мир залит ослепительными, сверкающими лучами солнца. За окошком в кустах бузины яростно спорят о чем-то воробьи. Комендант и полицай уже давно уехали по своим делам. Дядька Панько побывал на мельнице, - он, оказывается, мельник, - извлек из вентеря на пруду большую щуку и ждет меня к завтраку.
   На столе шипит только что поджаренная яичница с салом, лежит непочатый душистый каравай и стоит кувшин с простоквашей.
   О парашютистах дядька Панько еще ничего не слыхал. Ни от своих людей, ни от кого-либо другого. О том парашюте в Подлесном, правда, между комендантом и полицаем шла речь за ужином. Но чего-то большего и они пока не знают. Если же что-нибудь будет, кто-нибудь объявится, его люди обязательно сюда сообщат. Ведь это же не иголка в сене. От немцев, возможно, и спрячешь, а от своих ни за что! Ему же покамест приказано укрыть меня здесь. Место, дескать, совершенно безопасное. Пересижу до вечера, а там уже кто-то, кому положено, явится за мной и поведет куда следует. В Новые Байраки или еще куда... Этого он уже не знает... Да и вообще больше ни о чем не расспрашивает и не рассказывает... Будто и не догадывается... кто я... Странный человек. На самом деле не интересуется мною и тем, что в мире происходит, или же прикидывается?.. Или, быть может, знает больше меня?!
   Так или иначе, в моей судьбе его роль ограничивается тем, что продержит день и передаст кому-то другому.
   Очень, очень хорошо! Большущее спасибо ему и за это!
   Но... впереди еще один трудный, невыносимо трудный день бездеятельности и неизвестности. И можно только представить себе, что думают сейчас о нас там, за линией фронта, как приникают к приемникам, напрасно вылавливая в эфире наш голос. А я, командир группы, даже и приблизительно не представляю, где теперь мои люди, что с ними происходит. Быть может, кого-нибудь уже и в живых нет!.. Невыносимая, усугубленная тоской и нетерпением неизвестность, от которой хоть головой о стену бейся...
   Поскорее бы уж встретиться с кем-то таким, с кем можно было бы повести серьезный разговор о розысках десантников и о том, ради чего я сюда прибыл. А что такие люди тут есть, у меня уже не было никаких сомнений.
   На всякий случай дядька Панько все-таки велел мне забраться в амбар и спрятаться ка чердаке. Там, под соломенной крышей, было довольно просторно. Света, пробивавшегося в небольшое отверстие между стропилами, тоже хватало, особенно когда глаза уже привыкли к сумраку. В углу, вероятно именно для такого случая, была постелена солома и брошены сверху рядно и подушка. Рядом корзинка с яблоками и грушами и кувшин с водой. Создавалось впечатление, что до меня здесь уже бывали и, вероятно, не раз.
   Короче говоря, устроился я довольно комфортабельно. Не было, к тому же, ни малейших сомнений или предчувствий и в отношении дядьки Панька. Но день, который снова тянулся для меня на этом чердаке целую вечность, оказался еще более трудным, чем вчерашний. Вот только осточертевшего запаха конопли не было...
   В отверстии, у которого я простаивал часами из осторожности, тоски и просто из любопытства до невыносимой ломоты в пояснице, открывались передо мной часть пруда, плотина, мельница, противоположный бугор и часть дороги, теряющейся где-то за редкой лесополосой, за подсушенными солнцем кленами, ясенями и вязами.
   Хозяин меня не беспокоил, надолго исчезая со двора.
   Казалось, жил он здесь одиноко. Потому-то лишь благодаря отверстию в крыше имел я в тот день возможность "развлекатьcя".
   Примерно около двенадцати часов из-за пригорка на той стороне плотины послышались далекий топот и перестук колес. А через минуту на дороге показалась и подвода, спускавшаяся вниз к плотине. На подводе сидели, свесив ноги, несколько человек. Все с винтовками. Сердне мое, признаюсь, еккуло: конечно, полицаи, кто же еще! Невольно оглянулся в сумрак чердака. Что же делать? Оставаться здесь пли выйти во двор? Со стороны мельницы, вероятно, совершенно не видно того, что происходит во дворе. И, пока они пересекут плотину, можно еще успеть спуститься вниз, а потом через сад и кусты смородины перебраться в лесополосу. У меня оставалось еще несколько минут ка размышления. Поэтому преждевременно решил не паниковать. А тем временем из-за лесополосы на дорогу выкатила вторая подвода.
   За нею третья. И когда первая была уже возле мельницы - четвертая. На двух средних, груженных большими рыжими мешками, полицаев не было. Только по одному ездовому. На задней, тоже груженной мешками, рядом с ездовым сидел еще и полицай с винтовкой. Мешки действовали успокаивающе, и с побегом я не торопился...
   Вот если они проявят какие-нибудь подозрительные намерения, направятся на плотину...
   Подводы остановились на утоптанной площадке возле мельницы. Полицаи соскочили с телег и сразу же разлеглись под стеной в холодке на травке. Один подошел к пруду, оперся на заставки и начал энергично бомбардировать воду камешками. Ездовые, ослабив на конях сбрую и привязав к оглоблям торбы с овсом, начали вносить мешки на мельницу. Работали неторопливо, отдыхая и перекуривая. А закончив дело, тоже прилегли в холодке под каменной стеной. Потом напоили коней, сами перекусили, развязав узелки, и, наконец оставив в карауле одного из полицаев, отправились в обратном направлении. Тянулось все это примерно часа два. И все это время я неотрывно следил за ними из своего укрытия, Но вот наконец подводы скрылись за лесополосой и я, несмотря на одного оставленного полицая, который, кстати, вошел в мельницу, решил немного отдохнуть, прилег на солому, закрыл глаза. Лежал, размышляя, стараясь осмыслить свою странно-неожиданную тревогу и...