Одновременно он ждал реакции на его последнее стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…» – реакции его новой любви, из настоящего; вот почему он, послав стихи для публикации, с таким нетерпением ожидал их появления. При этом Пушкин послал Бестужеву полный текст элегии «Редеет облаков…» с условием не печатать три последние строки, прекрасно понимая, что без них стихотворение не просто проигрывает, а просто пропадает, и рассчитывал, что Бестужев, не увидев в этих строчках ничего нескромного или компрометирующего Пушкина, а в их опубликовании – чего-то зазорного, не захочет публиковать стихотворение без последних трех строк и не удержится от публикации элегии в полном варианте. Что и произошло. И 12 января 1824 года Пушкин, получив альманах, тут же пишет Бестужеву «рассерженное» письмо:
   «Конечно я на тебя сердит и готов с твоего позволения браниться хоть до завтра. Ты напечатал именно те стихи, об которых я просил тебя: ты не знаешь до какой степени это мне досадно. Ты пишешь, что без трех последних стихов Элегия не имела бы смысла. Велика важность! А какой же смысл имеет:
 
Как ясной влагою полубогиня грудь
………………………………. воздымала
 
   Или
 
с болезнью и тоской
Твои глаза и проч.?»
 
   Пушкин имел в виду то, что в «Полярной Звезде» в стихотворении «Простишь ли мне ревнивые мечты…» вместо «боязнью» было напечатано «болезнью», а в небольшом стихотворении «НЕРЕИДА» перед словом «воздымала» цензура выкинула остальную часть строки:
 
Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду,
На утренней заре я видел нереиду.
Сокрытый меж дерев едва я смел дохнуть:
Над ясной влагою полубогиня грудь
Младую, белую как лебедь, воздымала
И пену из власов струею выжимала.
 
   Стихотворение «НЕРЕИДА» уж никак не менее «биографично», чем элегия, и никого не могло обмануть его размещение в разделе «Подражания древним». Пушкин обыграл классический образ, сочетанием «Таврида», «полубогиня» и «младая грудь» скрыто обозначив одну из четырех сестер, с которыми он недавно отдыхал в Крыму, – 14-летнюю Марию Раевскую: ведь рядом с Екатериной (23 лет) и Еленой (17 лет) она была только «полубогиней» и только к ней могла относиться пушкинская «младая грудь». И тем не менее весь сыр-бор разгорелся именно вокруг элегии – вокруг «девы юной». Но какова пушкинская аргументация! А если бы вмешательства цензуры и опечаток не было?!
 
   Затем Пушкин разыгрывает и Ф.В.Булгарина:
   «…Вы очень меня обяжете, если поместите в своих листках («Литературные Листки», приложение к «Северному Архиву». – В.К.) здесь прилагаемые две пьесы. Они были с ошибками напечатаны в Полярной Звезде, отчего в них и нет никакого смысла. (И это после того, как он, выкинув в каждой «прилагаемой пьесе» по три строки, одну обессмыслил, а смыслу второй причинил серьезный ущерб! – В.К.) Это в людях беда небольшая, но стихи не люди».
   В связи с предыдущим последняя фраза – чистейшая пушкинская издевка, понятная только ему: Булгарин все принимает всерьез, Пушкин «из-за угла смеется» над ним. И Булгарин перепечатывает стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…», выпустив три строки и еще раз «засвечивая» его адресата и разжигая интерес к нему, и элегию «Редеет облаков…» без последних трех строк с объяснением допущенной «ошибки», еще больше интригуя читателей.
   Другими словами, Пушкин публикует пустышку, заставляющую читателей обратить внимание на три последние выброшенные строки, без которых стихотворение выглядит, по меньшей мере, странно, и разыскивать их – тем более, что они уже опубликованы. В тон пушкинской мистификации стихотворение публикуется с цитатой по поводу «Бахчисарайского фонтана» из письма Пушкина к Бестужеву от 8 февраля 1824 года, которое попало к Булгарину (письмо было адресовано Н.И.Гречу с последующей переадресовкой: «В С-Петербург, В газетной экспедиции Пр.<ошу> дост.<авить> г-ну Бестужеву»):
   «Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины
 
Aux douces loix des vers je pliais les accents
De sa bouche aimable et naïve.
 
   Впрочем я писал его единственно для себя…».
   Пушкина разозлила беспардонность Булгарина, без разрешения влезшего в его переписку и опубликовавшего выдержку из нее, – но только это; в остальном Булгарин только подыграл Пушкину, который, используя его, разыгрывал и заинтриговывал публику, заставив ее толковать о некой «деве юной», которая стала вдохновительницей и элегии, и «БАХЧИСАРАЙСКОГО ФОНТАНА», и, наконец, снова разыграл Бестужева, устроив ему форменный эпистолярный «скандал». Таким образом, опубликовав фактическое «посвящение», мистификатор так закончил всю эту историю в письме к Бестужеву от 29 июня 1824 года:
   «Милый Бестужев, ты ошибся, думая, что я сердит на тебя – лень одна мне помешала отвечать на последнее твое письмо (другого я не получил). Булгарин другое дело. С этим человеком опасно переписываться. Гораздо веселее его читать. Посуди сам: мне случилось когда-то быть влюблену без памяти. Я обыкновенно в таком случае пишу элегии, как другой мажет […] свою кровать. Но приятельское ли дело вывешивать напоказ мокрые мои простыни? Бог простит! Но ты острамил меня в нынешней “Звезде” – напечатав три последние стиха моей элегии; черт дернул меня написать еще кстати о “БАХЧИСАРАЙСКОМ ФОНТАНЕ” какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же мою элегическую красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. Журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя с какой охотою беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано и напечатано Булгариным – что проклятая Элегия доставлена тебе черт знает кем и что никто не виноват. Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей вашей публики. Голова у меня закружилась».
   Стихотворение невинно, как слеза младенца, а можно подумать, что Пушкин описал в нем половой акт, на который он намекает (вернее, о котором он сообщает) в письме! Здесь все вызывает улыбку – и «опасно переписываться», и «влюблен без памяти», и «черт меня дернул», и «мое отчаяние», и «никто не виноват» – и уж, конечно, «голова у меня закружилась»! Между тем перепечатка стихов с выпущенными строчками только усилила интерес к ним, и Пушкин своего добился, заставив-таки публику теряться в догадках, кто же вдохновил его на бахчисарайский «фонтан слез» и на элегию; но самое забавное – то, что прошло без малого 200 лет, а публика по-прежнему теряется в догадках! Каков мистификатор!

XIII

   В статье «Посвящение “ПОЛТАВЫ” (адресат, текст, функция)» Лотман соглашался с Томашевским, что «именно о Екатерине Раевской сказаны Пушкиным слова: “…одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики”». Одновременно, рассматривая эту же историю, Лотман отмечал эту мистификаторскую особенность переписки Пушкина: «…Использование личных писем с целью толкнуть читателей к догадкам относительно биографического смысла тех или иных стихов стало для Пушкина южного периода такой же системой, как многозначительные умолчания и пропуски в текстах, имеющие целью не скрыть интимные чувства автора, а привлечь к ним внимание
   Еще более это очевидно относительно “БАХЧИСАРАЙСКОГО ФОНТАНА”, – пишет далее Лотман. – Пушкин жалуется на то, что Туманский смешивает его с Шаликовым. Но ведь до этого сам он, будучи совсем не высокого мнения об уме своего собеседника и зная о его склонности передавать новости, сообщил, как сам же свидетельствует, Туманскому “отрывки из Бахчисарайского фонтана (новой моей поэмы), сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру”… Пушкин знает, что Туманский написал об этом в Петербург, и просит брата Льва принять меры против разглашения этих сведений. Невозможно не увидеть здесь стремления Пушкина к тому, чтобы известие было разглашено, чтобы в Петербурге (общительность брата ему известна, и трудно найти менее подходящую кандидатуру для конфиденциальных поручений) еще до получения поэмы распространились определенные ожидания и установилась необходимая для восприятия текста биографическая легенда. Цель эта преследуется с необычайной энергией и упорством».
   «Пушкин необыкновенно правдив, в самом элементарном смысле этого слова, – писал Гершензон; – каждый его личный стих заключает в себе автобиографическое признание совершенно реального свойства…» И в самом деле, как мы видим, все четыре стихотворения – и «Зачем безвременную скуку…», и «Редеет облаков…», и «Увы, зачем она блистает…», и «НЕРЕИДА» – действительно автобиографичны, даже если в каждом имеет место частичный «перенос» информации; стихи написаны о трех сестрах: каждой – по серьге. В то же время эти стихи для понимания не требуют биографического подхода; Пушкин использовал свой опыт, чтобы написать стихи, в той или иной степени имеющие отношение к жизни души любого из нас, но на том стоит и вся мировая поэзия.
   Что же до возможности любовного романа между Пушкиным и Екатериной Раевской, то это может быть для нас интересным совсем с другой точки зрения, безотносительно проблемы пушкинской «утаенной любви». В том же письме к брату от 24 сентября 1820 года Пушкин писал: «Все его дочери (генерала Н.Н.Раевского. – В.К.) – прелесть, старшая – женщина необыкновенная». Тем не менее, роман у Пушкина с «Катериной III» не мог состояться в Крыму: Пушкин жил в семье Раевских, относившихся к нему так дружелюбно, с такой любовью и заботой, что он в жизни бы не посмел, не вздумал бы посягнуть на честь любой из незамужни х сестер. Но как только Екатерина Раевская стала Орловой…
   23 февраля 1821 года Тургенев сообщал Вяземскому: «Михайло Орлов женится на дочери генерала Раевского, по которой вздыхал Пушкин». (Какая уж тут утаенность!) Узы чужого брака для Пушкина никогда не были священными, и случай с запиской Екатерине Андреевне Карамзиной для него не стал уроком. В соответствии с принятыми тогда «нормами поведения» морального барьера в отношении чужих жен для него не существовало, поскольку, как уже отмечалось выше, браки заключались не на небесах (и Екатерина Раевская за генерала М.Ф.Орлова, и Мария Раевская за генерала С.Г.Волконского вышли не по любви), и романы с чужими женами были «круговой порукой» (и это отношение мужчин к замужним женщинам обернулось против него самого, когда дело коснулось его собственной жены).
   Между тем мужа Екатерины Раевской, одного из виднейших деятелей декабризма, он знал еще и в Петербурге и относился к нему с огромным уважением: Орлов был одним из лучших политических умов России – и не только для Пушкина. Впоследствии Екатерина Раевская сделала все возможное, чтобы эта связь не была раскрыта; в частности, она отрицала даже какую бы то ни было возможность совместного с Пушкиным чтения Байрона во время его пребывания в их семье в Крыму. На самом же деле у нее от Пушкина был ребенок, а Михаил Гершензон по этой линии был правнуком Пушкина (тоже незаконнорожденным, отданным на воспитание в еврейскую семью кишиневских Гершензонов) – эту ветвь происхождения одного из самых талантливых потомков Пушкина проследил Александр Лацис в своей статье «Из-за чего погибали пушкинисты». Знал ли кто-нибудь из друзей Пушкина об этой связи и об этом его тайном ребенке? – Скорее всего; не случайно же среди тех, кому Вяземский в первую очередь написал о смерти Пушкина, была Екатерина Орлова: он сообщал о смерти отца ее сына. Наиболее вероятно, что именно этому сыну и было адресовано стихотворение времени южной ссылки:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента