Иван Кожедуб
Верность Отчизне

Часть 1.
Комсомольцы, на самолет!

Вольные просторы

   Километрах в десяти от нашей Ображеевки протекает Десна, судоходная в здешних краях. На другом, высоком берегу, за излучиной реки и крутым взгорьем, стоит древний Новгород-Северский.
   Весной Десна и ее приток Ивотка широко разливаются, затопляют луга. За вольницей, недалеко от деревни, выходит из берегов озеро Вспольное и словно исчезает, сливаясь с пойменными водами. Невысокие холмы защищают нас от натиска вешних вод, но в большой паводок сельчане с тревогой следят, не поднялся ли уровень поймы выше обычного, и толкуют об одном — не прорвалась бы вода к хатам.
   Разливаются и небольшие деревенские озера. Бурные потоки с шумом несутся с полей и огородов, пересекают улицы, заливают и сносят редкие деревянные мостки. Ни пройти, ни проехать.
   Пойму не окинуть взглядом. Только далеко на горизонте из воды вздымается крутой берег Десны. Нас, мальчишек, притягивал тот высокий берег. Хотелось доплыть до него на лодке, взбежать по крутому подъему и поглядеть на Новгород-Северский, да старшие не разрешали. Мечтая о дальнем плавании, мы мастерили кораблики из коры и картона, и вешние ручьи уносили их в озера.
   Вода спадала, и нас манили леса и луга — вольные зеленые просторы.
   Дороги и гати вели из села в разные стороны: в леса — Собыч и Ушинскую Дубину, к перевозу в Новгород-Северский, на Черниговщину, в наш райцентр Шостку и в памятное мне сызмальства село Крупец.

Мать

   Оттуда, из Крупца, была родом моя мать. Молоденькой девушкой она познакомилась на гулянье с видным парнем из Ображеевки — моим будущим отцом. Они крепко полюбили друг друга. Но когда он пришел свататься, дед, человек крутой, прогнал жениха прочь: сильный, веселый парубок в расшитой рубахе оказался безземельным бедняком, а дед хотел выдать дочь за человека степенного, зажиточного. И она бежала из отчего дома: мои родители поженились тайно.
   Крестьянину-бедняку было нелегко прокормить семью, а семья росла, забот прибавлялось. Отцу приходилось батрачить на кулаков-мироедов. Гнуть спину на ненавистных богатеев ему было тяжелее всего. Вдобавок ко всем невзгодам в начале первой мировой войны он заболел тифом. Тяжело пришлось матери с малыми детьми, хоть ей и помогали сестры и братья из Крупца. Долгая, трудная болезнь навсегда унесла силы и здоровье отца: он стал часто хворать, его мучила одышка. Чуть оправившись, он нанялся на завод в Шостку и с перерывами проработал там многие годы.
   Пришла Великая Октябрьская революция. Отец, как и другие бедняки, получил надел земли и лошадь. Но земля ему досталась неплодородная, песчаная, далеко от села. На беду, он как-то, скирдуя сено, упал с высокого стога, долго проболел и с той поры прихрамывал. Так и не удалось отцу наладить хозяйство. А семья была большая: жена, дочь и четверо сыновей; старший, Яков, родился в 1908 году, я, младший, — в 1920. Братья — Яша, Сашко и Гриша — с малых лет батрачили на кулаков.
   Мать видела, что отцу не под силу тяжелая работа, но, случалось, попрекала:
   — Сыны наши из-за тебя на куркуля батрачат.
   Отец выслушивал попреки молча.
   Весной, в двадцатых годах, когда у нас не оставалось ни картофелины, мать отправлялась к родственникам в Крупец за помощью. Бывало, вечером скажет:
   — Ну, Ваня, завтра пидемо у Крупец, к тете Гальке.
   Ночью не раз проснусь, все смотрю — не рассвело ли. Правда, у родственников матери, хоть они и помогали нам, я чувствовал себя стесненно. Хаты у них в две комнаты, пол деревянный, чисто вымытый. А у нас в хате доловка — земляной. Я робел, не знал, где ступить, где сесть. К тому же кузнец Игнат, муж одной из теток, увидев меня, всегда сурово хмурил брови и говорил:
   — Опять пришел!
   И я, не зная, шутит ли он, правда ли не рад мне, со слезами твердил, прижимаясь к матери:
   — Мамо, пидемо до Гальки.
   Только у нее, у тети Гальки, мне бывало хорошо и уютно. Она искренне радовалась нашему приходу, и я это чувствовал. Баловала меня, угощала, делясь последним, неохотно отпускала.
   Возвращалась мать из Крупца с тяжелым узлом — мукой, крупой, салом. Я тоже нес поклажу. Бывало, устану, начинаю отставать, хныкать. И мать, охнув, снимает со спины тяжелую ношу, кладет ее на землю под дерево, выбрав место посуше. Мы присаживаемся отдохнуть. Я дремлю, а мать тихонько напевает.
   Но иногда голос ее вдруг дрогнет, и она тихонько заплачет. Весь сон у меня пропадает. Бросаюсь к ней на шею, стараюсь утешить, хотя и не понимаю, отчего так горько плачет мать. А она улыбнется сквозь слезы, с трудом встанет и, взвалив ношу на спину, возьмет меня за руку. Мы медленно идем к нашей Ображеевке по дороге, обсаженной вербами.
   Здоровье у матери слабое, но работает она много, ловко и проворно, никогда не сидит сложа руки. Она плохо слышит, часто сетует на глухоту, и от жалости к ней я начинаю плакать. Всхлипывая, хожу за ней следом. А иногда мать скажет: «Ой, сынок, мне что-то нездоровится» — и, оставив работу, со стоном упадет на лежанку. И я готов бежать из хаты куда глаза глядят, лишь бы не слышать ее стонов. Но удерживает чувство тревоги за мать, желание помочь ей. Не отхожу от нее: то подам пить, то поправлю подушку.
   А отец стоит рядом, беспомощно разводит руками, тяжело вздыхает:
   — Надорвалась мать. Еще сызмальства у отца в Крупце не по силам работала.
   Подрастая, я стал меньше времени проводить с матерью. Тянуло на улицу, к товарищам: появились свои интересы.
   Случалось, много тревог причиняли сельчанам вешние воды; для нас же, мальчишек, половодье было всегда порой веселых игр и забав.
   Только побегут по улице первые весенние ручьи, а нас уже дома не удержать. С утра под окнами нашей хаты собираются приятели, вызывают:
   — Ваня, выходи-и!
   Как же не побежать, раз товарищи зовут, не принять участия в играх, не помериться силой! Да и неловко, стыдно как-то, когда ребята говорят, что ты за мамкину юбку держишься. Такой ложный стыд у мальчишек часто бывает.
   С трудом отпросишься у матери: она отпускает неохотно, все боится, не простудился бы. Нацепив старый отцовский картуз и длиннополую ватную куртку, порядком изорванную за долгую зиму, прямо в лаптях бегу на улицу к ребятам.
   — Ноги не мочи в ручье! — кричит вдогонку мать.
   Я был невелик ростом, но силен и закален — никогда не хворал. А мать все оберегала меня, за мое здоровье тревожилась. Со старшими детьми она была строга, а меня баловала. А когда отец попрекал ее этим, она оправдывалась: «Так вин же у меня наименьший».
   Мама все чаще стала прихварывать. Однажды, когда я, натаскав воды, собрался улизнуть из дому, она подозвала меня, с укором посмотрела и сказала:
   — Чого ты, сынок, не пидиидешь до мене, слова ласкового не скажешь?
   И я вдруг понял, как дорога мне мать, сердце у меня дрогнуло и на глаза навернулись слезы.
   С улицы доносились крики ребят, смех. Но я остался. Долго сидел рядом с матерью, все старался развеселить, развлечь ее, пока она не сказала, ласково погладив меня по голове:
   — Ступай, ступай, сынок, к ребятам. Полегчало мне.
   С того дня, запомнившегося мне на всю жизнь, я часто в самый разгар игры бежал домой — узнать, как мать себя чувствует, и оставался с ней, если нужно было помочь. И уже ничуть этого не стыдился.

Подарок

   Родители собрались на ярмарку в Шостку. Стал проситься и я. Но отец отказал наотрез: «Мал ты еще, успеешь. Не канючь!» Мать, как всегда, заступилась и уговорила отца взять меня.
   И вот я впервые в городе. Родители ходят по ярмарке, а я сижу на возу, запряженном нашей старой норовистой кобылой Машкой, и по сторонам поглядываю. Всё меня в Шостке удивляет: дома в два-три этажа, яркие вывески. А особенно высокое здание на площади: вот ведь какие большие хаты бывают! А людей сколько! Торговцы кричат — зазывают товар посмотреть. Хочется походить между рядами, да родители строго-настрого наказали не баловать, сидеть на возу смирно.
   В толпе появляется мать с кульками в руках, следом за ней — отец. Он несет мешок, в нем визжит и бьется поросенок.
   — Тату, он такой маленький! Выпустить бы его, а то задохнется.
   — Да ты что выдумал — выпустить! На возу он сейчас утихнет.
   Спорить с отцом нельзя, но, будь моя воля, я бы уж непременно поросенка выпустил. Мать протянула мне длинные леденцы, обернутые разноцветной бумагой, и небольшой сверток.
   — Полно, сынок! Видишь, поросенок и утих, Вот тебе подарочек.
   — А что в кульке, мамо?
   — Ситец. Будешь слушаться, сынок, дядя Сергей Андрусенко сорочку тоби сошьет.
   Я рад: наконец-то сниму обноски, а то вечно приходится донашивать одежду старших братьев. Ситец — красный в белую полоску — мне очень понравился. Будет у меня рубашка из мягкой фабричной ткани, а не из грубого самодельного холста. Мать сама ткет холст, и я уже ей помогаю: на моей обязанности замачивать холст, растягивать, сушить на солнце для отбелки.
   — Ну как, сынок, рад? — спрашивает отец, посмеиваясь.
   — Рад, тэту! Дякую, дякую!
   С нетерпением я ждал, когда же будет готова праздничная рубашка. Дня через два дядя Сергей принес ее, развернул, и се ахнули: к красной в полоску рубахе пришиты рукава в серую и белую клетку.
   — Не хватило денег, мало ситцу купила, Ваня. Пришлось из другого пришивать рукава, — сокрушенно сказала мать.
   Качая головой, она надела на меня рубаху с клетчатыми рукавами. И все рассмеялись: и мать, и сестренка Мотя, и сам портной — дядя Сергей. А я был очень доволен. Такой красивой рубахи еще ни у кого не видел.
   В воскресное утро я с важностью вышел на улицу в новой рубашке. И вдруг услышал:
   — Ну и вырядился Лобан, смотрите!
   Как водится у ребят, было и у меня прозвище — Лобан.
   — Рукава-то, рукава! Прямо чучело!
   Я опрометью бросился домой. Скинул обновку и, всхлипывая от обиды, твердил:
   — Ни за что надевать не буду, не буду.
   Но отец велел носить рубаху. Я стеснялся, неохотно шел в ней на улицу. Впрочем, ребята скоро перестали обращать на нее внимание. Так и пришлось мне все лето носить красную рубаху с клетчатыми серыми рукавами.

Отец

   Воспитывал нас отец строго, по старинке, но грубого, бранного слова я от него не слыхал никогда. В наказание он частенько ставил в куток коленями на гречиху. Терпеть он не мог, когда мы за столом шалили. Бывало, неожиданно ударит тебя ложкой по лбу и сердито скажет:
   — Вон из-за стола! Сидеть не умеешь! Я что сказал, неслух! Без ужина останешься.
   И приходилось из-за стола выходить. Мать, конечно, накормит, когда отец уйдет, скажет, скрывая улыбку:
   — Будешь ще шкодить, ничего не получишь… Ешь, та быстришь, шоб батька не узнав!
   Отец был коренаст, широкоплеч. Мне казалось, что кулаки у него необычайно большие. Я их побаивался, был уверен, что батька всех сильнее на селе. Его добрые светло-серые глаза смотрели прямо, честно. Но если он сердился, его взгляд пронизывал и пугал. Озорным я не был, но пошалить любил; если, бывало, нашкодишь, то и смотреть на отца боишься.
   Он был молчалив, но не замкнут, охотно помогал людям чем мог. Все это я понял, когда стал постарше.
   Отец любил природу, знал повадки зверей и птиц, по своим приметам угадывал погоду. В детстве ему очень хотелось учиться, но не удалось; он был грамотеем-самоучкой, легко запоминал стихи и сам их складывал — чаще по-русски. Наше село стоит на севере Украины, на слиянии Сумской, Курской и Брянской областей. Говор у нас смешанный: в украинскую речь вплетаются русские, а иногда и белорусские слова и обороты. Смешаны и обычаи — так ведется испокон веков.
   Чаще отец говорил по-русски и читал русские книги. Читать он любил. Только, бывало, выпадет свободное время, принимается за книгу. И читает не отрываясь. Мать сердилась, порой раздраженно говорила:
   — Шо ты там вычитаешь, Микита! Книжка тоби есть не дасть.
   Батька закрывал книгу, молча закладывал страницу и с виноватым видом начинал чинить домашнюю утварь или плести лапти.
   А мать, посмотрев на него, улыбалась, и от доброй улыбки расправлялись морщины на ее усталом лице.
   Я был еще несмышленым мальчонкой, когда у меня появилась нехорошая черта — желание непременно возразить. Иногда даже отцу стал перечить. Сделает он мне замечание, а я заупрямлюсь и тут же начну возражать.
   Отец — человек вдумчивый и наблюдательный — всеми способами старался переломить мое упрямство, все пускал в ход: и наказание, и внушение, и уговоры.
   Разговаривать со мной он стал чаще, незаметно приучал к упорству в работе, исполнительности. И добился многого: я привык выполнять свои обязанности.

Тополь

   Чем я становился старше, тем обязанностей по дому все прибавлялось. Бывало, вызывают ребята: — Ваня! Выходи-и!..
   Так бы все и бросил, побежал к приятелям. Но вспомнишь любимое присловье отца: «Кончил дело — гуляй смело» — и останешься.
   По утрам чищу картошку для всей семьи, подметаю в хате. Зимой вытираю воду с подоконников, чтобы не загнивали от сырости, — отец проверяет, сухо ли. Нашу околицу, открытую ветрам, заносит снегом, и мое дело — разгребать снег на дорожках от сеней и ворот к сараю и перед хатой.
   Постепенно отец приучал меня к более тяжелой работе. Осенью, когда братья батрачили на кулака, я ездил с ним в лес на заготовку дров. Он срубал сухие ветки, а я таскал их к телеге, а потом дома складывал клетками, чтобы подсушить. Отец покрикивал: «Смотри осторожнее, глаза себе не выколи!» За ним я, конечно, не поспевал, и он сам принимался укладывать ветки на телегу, а меня посылал собирать сосновые шишки для растопки.
   Крепко привязав ветки и корзинку с шишками, отец подсаживал меня на воз, приговаривая:
   — Держись, Ваня, не упади…
   Я ехал, сидя наверху, а он шагал рядом — жалел нашу старую Машку.
   Летом на моей обязанности таскать воду из озера для поливки огорода, для питья и готовки с колодца — он метрах в ста от дома. Устанешь, пока дойдешь с полными ведрами, — ведь я сам чуть повыше ведра.
   Поручается мне и теленка пасти. Следишь за ним зорко, чтобы в посевы не зашел, шкоды не сделал. А после сенокоса вместе с другими ребятами гоняю телят в луга. Сено убрано в высокие стога, обнесенные жердями. Чуть пойдет дождь, бежим к стогам и, зарывшись в душистое сено, пережидаем ливень.
   Берег Десны зарос ивняком. Из длинной, стройной лозы плетем прочные корзинки — матерям и соседкам в подарок.
   Телята мирно пасутся, а мы, срезав охапку гибких побегов, усаживаемся на берегу. Плету корзинку, как учил отец: сначала старательно делаю обруч, потом ребра, потом лозину за лозиной наращиваю, заплетаю дно, наконец, приделываю ушки, чтобы вдвоем корзину нести.
   Пока теленка пасешь, и накупаешься, и рыбы наловишь — в придачу к корзинке несешь матери в холщовой сумочке карасей, линьков да щучек.
   Как-то весной отец посадил за хатой несколько яблонь, груш и слив. Он приучал меня сызмальства работать в нашем садике, учил беречь деревья. Вместе с ним я ухаживал за молодыми деревцами, снимал червей, окапывал стволы. Когда деревья стали давать плоды, отец посылал меня ночью сторожить наш садик. Я припасал рогатки, камни и, сидя под деревом, прислушивался к ночным шорохам. Иной раз отец подойдет неслышно и, если я засну, разбудит:
   — Спишь! Плохой же из тебя сторож выйдет! Став постарше, я спросил отца, зачем он это делал, — ведь воров не было да и сторож такой был не страшен. Он ответил:
   — Ты у меня меньшой, а я хворал, старел, вот и учил тебя испытания преодолевать. Как же иначе? И к трудолюбию тебя приучал.
   Отец гордился своими посадками, и особенно двумя стройными тополями в нашем дворе — он посадил их еще до моего рождения. Лет пяти я, бывало, вскарабкаюсь на тополь, что повыше, примощусь на самой верхушке и смотрю по сторонам.
   Живем мы у самой околицы между двумя озерами — в одно упирается огород, другое лежит через улицу: сверху они видны как на ладони. Виден мне и большой яблоневый сад, обнесенный стеной и до революции принадлежавший помещику; видна и зеленая крыша одноэтажной школы.
   Нравится мне смотреть на нашу широкую извилистую улицу, обсаженную деревьями, на березы, тополя, клены да вербы. А вот на соседней нет ни деревца и хаты ряд к ряду стоят. Неуютно на такой скучной улице жить. Отец говорил, что деревья защищают от пожара: если где загорится, меньше бед будет. И чего они деревья не посадят! Так рассуждая, я разглядывал сверху село, пока не раздавался испуганный голос матери:
   — Ой, не впади, сынок! Слазь потихесеньку! Спускался я нехотя. Мать хватала меня за руку и вела в хату, сердито выговаривая:
   — На тебе, верхолаз, не вспиваешь чинить сорочки да штаны! Будешь залазити еще — батькови скажу!
   Лазил на тополек я недолго. Ранней весной, после болезни, отец срубил стройное дерево, хмуро сказав, что дров не хватило, а дороги развезло. Но я недоумевал: как же так, ведь батька сам учил каждый кустик беречь! Долго я не мог без слез смотреть на пень от тополька. И, только повзрослев, понял, что нелегко было батьке срубить дерево, которым он так гордился.

Вечером

   Мать и сестра Мотя, нахлопотавшись за день, сидят за вышиванием. Они искусные рукодельницы, как все наши односельчанки.
   Мотя, прилежная помощница матери, на десять лет старше меня. В школу она не ходит — отец сам научил ее читать. Мотя всегда в хлопотах: то стирает, то возится в огороде; только вечером присядет, и то за работу — вышивает.
   На одиннадцатом году она стала мне нянькой. Характер у Моти ровный, спокойный, она всегда была взросла не по летам. Но иной раз и ей хотелось порезвиться.
   Мать, рассердившись на Мотю, все поминала ей, как она раз убежала к подруге и оставила меня во дворе у погреба. Я подполз к нему и покатился вниз по лестнице. Мама услыхала мой крик, решила, что я искалечился, бросилась ко мне да и упала без памяти. Меня, целого и невредимого, вытащила соседка.
   Мать долго не могла оправиться от испуга, и моя сестренка пролила тогда немало слез. И теперь, повзрослев, она чуть не плакала, когда мать вспоминала о том, как я свалился в погреб.
   Набегавшись за день, смирно сижу рядом с матерью, о хате тихо. Братья в чужих людях, и мать, видно думая о сыновьях, тяжело вздыхает. Я рисую в самодельной тетрадке замысловатые узоры.
   По праздникам я любил ходить с Мотей к ее подругам: в хатах вывешивались рушники, раскладывались скатерти, занавески, прошвы, вышитые манишки — мастерицы показывали свои изделия родственникам и соседям. Исстари велся этот обычай. Я влезал на лавку и из-за спины старших рассматривал самобытные яркие узоры, а потом, вечером, рисовал их по памяти в своей тетрадке.
   А еще больше я любил переписывать знакомые буквы с фантиков — конфетных оберток.
   Так, играя, к шести годам я незаметно научился читать и писать.
   Отец, отложив книгу, что-то мастерит, иногда одобрительно поглядывая на меня. Хотелось моему батьке, чтобы я стал художником, как наш односельчанин старик Малышок. Когда об этом заходил разговор, отец замечал: «Ведь на росписи можно и подработать между делом».
   Иногда зимними вечерами у нас в хате собирались Мотивы подруги. Сестра, тщательно, до блеска протерев стекло картошкой, зажигает керосиновую лампу. Девчата усаживаются .вокруг стола с вышиванием. В окно заглядывают парубки, просят впустить. Но девушки прилежно работают, не обращая на них внимания. Вышивая, они поют старинные протяжные песни или по очереди рассказывают сказки и былины, до которых я большой охотник. Усядусь в уголок, притаюсь, как мышонок, чтобы спать не отправили, и слушаю про русалок и оборотней, про богатырей и их подвиги.

Бойцы

   Среди жителей нашего села немало участников гражданской войны, бывших красных партизан. Отважные бойцы, дравшиеся с интервентами и белобандитами, теперь деятельно участвовали в строительстве новой жизни на селе.
   Бывшим красным партизаном был и наш сосед коммунист Сергей Андрусенко — отважный, прямой, трудолюбивый, мастер на все руки. С отцом он был очень дружен: нередко заходил к нему вечером потолковать, вместе они отправлялись на рыбалку.
   Я очень любил и уважал Сергея Андрусенко.
   Как сейчас, вижу его моложавое загорелое лицо, живые, проницательные глаза. У него военная выправка, и, хоть он не особенно высок, вид у него внушительный. Был он замечательным рассказчиком. Не только мы, ребята, но и взрослые его заслушивались. Рассказывал он о тех героических днях, когда Красная Армия и партизаны защищали нашу Родину от белобандитов и интервентов.
   Вот он собирается уходить, а я тихонько тяну его за рукав и упрашиваю:
   — Ну, дядя Сергей, расскажи еще что-нибудь о красных партизанах!
   Он добродушно улыбнется, потреплет меня по голове и, если найдется время, напоследок расскажет какой-нибудь боевой эпизод.
   Через улицу, у самого озера, жил еще один старинный друг отца, инвалид войны четырнадцатого года, Кирилл Степанищенко — рядовой солдат, за отвагу награжденный Георгиевским крестом. В бою он получил увечье и ходил, опираясь на палку. Кирилл Степанищенко часто рассказывал о службе в царской армии, о произволе царских офицеров, их барском отношении к рядовому.
   Я очень любил слушать его рассказы о храбрости и стойкости русских солдат.
   Как-то утром в деревне начался переполох: по улицам с серьезными, напряженными лицами бежали военные, некоторые прятались по огородам. Раздались выстрелы. Оказалось, это маневры, принимают в них участие артиллерия, пехота, конница. Трещотки изображали треск пулеметной очереди. И страшно и любопытно было видеть «бой», разыгравшийся у нас в деревне: «белые» отступали под натиском «красных», но еще оказывали сопротивление.
   Вдруг, откуда ни возьмись, появилась конница. Раздалось могучее «ура» — «враг» был отброшен. Вот бы так научиться ездить верхом!
   С тех пор любимой игрой у мальчишек стала игра в войну.
   С увлечением мы играли в бой с белобандитами и интервентами, как бы разыгрывая рассказы Сергея Андрусенко и других участников гражданской войны. С криками «Ура!» неслись на воображаемого врага, как кавалеристы на маневрах.

Преодолеваю страх

   И бывший красный партизан, и георгиевский кавалер с презрением и насмешкой отзывались о людях нерешительных, трусливых, малодушных и с уважением — о смельчаках, тех, кто силен духом и телом, у кого несгибаемая воля. И мне, как я помню, хотелось поскорее стать отважным и решительным, как герои гражданской войны, сильным и ловким, как былинные богатыри. Но не так-то просто бывает перебороть страх, не так-то легко развить в себе силу. Тут нужно время и упорство.
   Смелым быть хотелось, а вот иногда, наслушавшись страшных россказней о русалках да ведьмах, я среди ночи с криком просыпался и в страхе звал мать. Она подбегала, гладила меня по голове, и я успокаивался. Но страшили меня не только вымышленные сказочные чудовища. Я очень боялся нашу бодливую, как у нас говорили — колючую, корову. Братья, шаля, приучили ее бодаться. А отучить не удалось. Особенно не любила она ребятишек. Как увидит меня — голову наклонит, наставит рога и целится прямо в живот. Я от нее удирать в надежное место — на забор. Она постоит около, головой помотает для острастки и уходит не спеша.
   Шел я раз по двору, оглянулся и закричал от страха: корова тут как тут, глаза вытаращила, рога наставила, вот-вот к забору прижмет — влезть на него не успею. Я быстро осмотрелся — глядь, рядом жерди стоят. Схватил жердь и, крикнув: «Ух, я тоби як дам!» — изо всех сил ударил корову по спине. Мой враг неожиданно повернул от меня и удрал.
   «Вот оно что! — подумал я. — Надо первому на нее нападать». С той поры я перестал бояться коровы.
   Больше всего на свете я боялся пожаров. Само слово «пожар» наводило на меня безотчетный ужас. А пожары у нас случались нередко — от неисправных дымоходов и оттого, что ребятишки играли с огнем, когда старшие работали в поле.
   Однажды летним вечером невдалеке от нас загорелся дом. Ударили в набат. Пока сельчане сбегались, пламя перекинулось на соседнюю хату. Я бросился домой, забился в угол. В это время в хату вбежал отец и крикнул:
   — Ваня, возьми-ка ведро поменьше, будешь воду таскать. И помни: с пожара ничего не бери, а то сам в беду попадешь. Беги за мной!
   И я, перебарывая страх, схватил ведерце и выбежал вслед за отцом. Со всех сторон спешили люди — кто с топором, кто с ведром.
   Два дома охвачены пламенем. Сельчане разбирают соломенные крыши, из соседних хат выносят вещи. Женщины и испуганные детишки громко плачут. И мне так жаль их, что я, забыв о страхе, проворно таскаю воду ведерком, стараясь не отстать от отца.
   А он кричит:
   — Видишь, сынок, и твоя помощь пригодилась. Людям в беде помогать надо.
   С того дня я перестал бояться и пожара. Бывало, только услышу, что где-то загорелось, хватаю ведро и бегу на помощь.
   Лет шести я стал бояться воды. Случилось это так. Как-то я решил, что стоит мне войти в воду, и я сразу поплыву. Другие ребята постарше плавают — дай, думаю, и я попробую. Вошел в деревенское Головачево озеро и, не успев шагу ступить, пошел ко дну. Тут подоспел соседский паренек и вытащил меня. За эту «удаль» отец меня выпорол. А выпоров, сказал:
   — Не зная броду, не суйся в воду. И сначала плавать научись.
   Слух о том, что я тонул, быстро разнесся по улице. Приятели собрались под окном, хохочут: