Кроме всего, если мы на микронной точности работали, мерный инструмент сами себе делали, так из винтовки, из пулемета точный, прицельный, расчетливый огонь вести нам сама наша техническая культура обеспечивала. И если человек мог кувалдой с двух замахов заклепку впотай сплющить, так прикладом с одного удара фашисту каску в плечи загнать он может свободно.
   Собираемся обратно в окоп, кто раны на себе бинтует, а кто, чтобы товарищей не беспокоить, прикрыв лицо шинелью, помирает молча от тяжелой раны.
   Фашистов мы пороняли много. Но мы этого не обсуждали. Совестно такое обсуждать, когда свои, родные, либо погибшие, либо поврежденные. И сколько нам самим на дальнейшее прохождение жизни времени отпущено, неизвестно.
   На своем деле каждый умнеет. В мастерской мы себя показали с наилучшей рабочей стороны. Танкисты были нами довольны. А вот по солдатской линии пришлось нам умнеть на ходу.
   Командир рембата - офицер-кадровик - за нас сильно взялся. Обучал солдатскому делу по уплотненному курсу. Совпала для нас теория с практикой. Но не удалось ему все по военной науке правильно организовать для ведения боя в окружении. Свалила пуля.
   Политрук Гуляев на себя командование принял. Но он кто? Бывший инструктор райкома, политически сильно развитый, а по военной линии - в пределах Осоавиахима.
   Хорошо, здесь у немцев танков не было. Бронетранспортеры на гусеничном ходу со стальным низким кузовом. Тоже вещь опасная, и скорость у нее больше, чем у танка. Но мы их - зажигательными. Пулемет авиационный был, нам его на ремонт завезли летчики. Мы по-дружески взялись. Оставили они нам и боеприпас, чтобы после ремонта машину испытать. Вот мы его в бою и испытали.
   Кроме того, нарезали из броневого листа щиты, поставили на полозья, желающие могли с этими щитами, впереди себя их толкая, к немцам подползать и гранатами их забрасывать. Охраны труда при нас не было. Самим надо было думать, как при такой самодеятельности травм избежать.
   И снова Буков смолк, теперь уже от щемящего чувства неловкости, внезапно овладевшего им. Не слишком ли развязно и лихо рассказывает он о людях, свершавших свой подвиг в те дни? Если, допустим, кто-нибудь, не Буков, а другой, рассказывал бы об обороне мастерских, как бы он сам воспринял подобное повествование? Возможно, не раз усмехнулся бы, а может быть, даже обиделся. Фактически все это так и было, и вместе с тем не так. Все как будто правильно, но ведь переживал эти события каждый по-своему. И сам Буков переживал их иначе, чем сейчас рассказывает. Никто не считал тогда, что делает что-то необыкновенное. Поступать, как все, - вот в чем была высшая душевная задача. И поэтому никто не считал, что это подвиг, просто все действовали согласно обстановке. Но разве это поймут те, кто такого не пережил...
   Буков пытливо, с беспокойством смотрел на ребят. Лица их как бы осунулись, затвердели, губы сжаты. Слушают напряженные и притихшие. Значит, ничего. Главное доходит. Можно продолжать.
   - Была тут невдалеке при нас семидесятишестимиллиметровая батарея ПВО, обслуживал ее женский состав.
   Наверное, оттого, что батарея женская, ее во втором эшелоне держали, берегли, значит.
   У нас народ в мастерских пожилой, семейный, только я тогда один полагал: помру холостяком. Так что от батареи держались на вежливом расстоянии. Я заходил иногда. Спрашивал: может, какой-нибудь пушечке мелкий ремонт требуется? Командовала девчатами - я прямо скажу, беспощадно - с крашеными волосами, уже пожилая лейтенантка. Ну, хуже заведующей интернатом она над ними была. Во все вникала, во всякую интимность. И политрукша ей впору, такая идейная, деваться от нее некуда. Я раз как-то на батарею пришел и цветов по пути машинально насобирал. Что она сделала? Поставила по команде "Смирно" - это с букетом в руках. Собрала расчет и говорит:
   "Вот, товарищи бойцы, любуйтесь, какое оружие солдат на войне при себе носит".
   И носком сапога мой букет толкает, который у меня в опущенной руке висит, уже повядший и обтрепанный. И начала при всех воспитывать, лекцию читать: мол, сейчас главное - любовь к Родине, а не к кому-нибудь персонально. Советская женщина на фронте - это прежде всего боец, а не женщина. А поскольку я не строевой, а они здесь огневики, нечего мне здесь топтаться со своими тыловыми настроениями.
   Но вы что думаете, может, она всегда такая принципиальная? Когда танкисты от нас технику отремонтированную забирать прибывали, так их в женской батарее всегда с почетом встречали. И эта политрукша губы себе специально для них мазала. По-граждански себя аттестовала Зоей и слово им предоставляла, чтобы рассказывали о героических подвигах. И все девчата слушали их, млея о г восхищения. На войне тоже, знаете, полной справедливости нет. Ну, да ладно. На батарею я не просто так заходил, а с серьезными мыслями по определенному объекту.
   И весь личный состав батареи об этом знал. Как и у нас ремонтники тоже знали, что я от сержанта Люды Густовой зависим. Война войной, а человеческое она бессильна вышибить.
   Когда фашисты на нас наскочили, очень я был взволнован: как там, на батарее? Немцы ее бомбили за то, что она нас от воздуха спасала.
   Отпустил меня отделенный - токарь-фрезеровщик пятого разряда товарищ Павлов - разведать и доложить, какая на женской батарее обстановка после бомбежки.
   Что я там увидел?
   Когда нас, солдат-мужчин, убивают, это еще куда ни шло. А когда девчат, женщин - тут сверхчеловеческие силы надо, чтобы перенести.
   Два орудия вдребезги разбиты, земля изрытая, опаленная. А в капонире лежат в ряд, аккуратно причесанные, прибранные, те, кто был их боевыми расчетами. Оставшиеся живыми молча копают яму. Не захотели в окопчиках схоронить. Специально решили отрыть. И сами онии хуже покойниц выглядят. Лица черные, закопченные, кто ранен - на них бинты грязные. Я обращаюсь как положено, докладываю, зачем прибыл. А они, понимаете, оглохли после боя, не слышат, что я говорю. Только щурятся на меня, и все.
   Поскольку у кого обмундирование поцелее было - для покойниц с себя уступили, неловко мне смотреть. Жмурюсь. Но они даже не понимают, почему я глаза прикрыл. Копают. А я для них - постороннее, чуждое существо, и все.
   Доложил обстановку на женской батарее своим.
   Политрук Гуляев спрашивает: "Командир батареи жива?" - "Задетая, но живая". - "Тогда пойдем просить ее, чтобы приняла от меня командование. Она артиллерийское кончила - строевой офицер".
   Пошел я снова на батарею вместе с Гуляевым. Пока он с командиршей договаривался, я Люду сыскал. Сидит она на бруствере, уткнув лицо в ладони, и плечами трясет. А над ней стоит политрукша Зоя, такая бледная, какой от пудры не бывают. Гладит одной рукой Люду по голове, другая рука у ней бурым сырым бинтом обкручена. Зоя стоит спокойно, в зубах папироса, сапоги начищены, обмундирование в порядке. Говорит Люде:
   "Только задело кость. Нечего нюни разводить".
   Заметила меня, спрашивает:
   "Орудие осмотрели? Восстановить можно?"
   Я гляжу на нее и молчу.
   "Лопух, - говорит, - марш к орудиям и доложить немедля".
   Ну, пошел я, осмотрел пушки: почти все, кроме одной, повреждены окончательно. Вернулся.
   Теперь обстановка такая: лежит на земле Зоя без сознания, а над ней Люда с раскрытой санитарной сумкой хлопочет, шприцем колет. Очнулась Зоя, приподнялась, приказывает:
   "Докладывай!"
   Сидит с закрытыми глазами и качается. Потом глаза открыла, такие, знаете, мутные, смотрит как бы сквозь меня, говорит сонным таким, усталым голосом:
   "Я же ребенка теперь не смогу искупать одной рукой..."
   А тут снова команда: "Воздух!"
   Девчата к орудию кинулись. На них пикируют, бомбы валят. Стоим мы с Гуляевым, курим, молчим, каждый свое переживает.
   И должен я вам, ребята, объявить: хуже животного тот наш брат мужского происхождения, который в женщине не видел и не видит наивысшего человеческого. Они ведь на многое больше нас способны, они ведь какие, эти наши зенитчицы. К примеру, отстрелялись, отработались во время налета, оттерлись от крови, обвязались от ран, а потом спрашивают Гуляева:
   "Может, вашим солдатам постирать нужно? Так пожалуйста. У нас всего одно орудие осталось, есть возможность стирку устроить на всех".
   Только что пикировщики на них косо падали, бомбы роняли; словно из порванного неба, все на них валилось. Земля опеклась ожогами, осела вмятинами, задранный ствол орудия и тот весь осколками пошкрябан. А они похоронили погибших, заплаканные, ободранные, полуоглохшие, по тревоге снова отстрелялись, отмучились бомбежкой и вот, пожалуйста, - постирать предлагают по своей женской милосердной доброте, забыв, что они герои, а не мы.
   Политрук Зоя на ящике из-под снарядов сидит и пытается спичку зажечь одной рукой, чтобы прикурить.
   Чиркнул я ей зажигалку. Кивнула, затянулась. Я ей говорю про зажигалку: "Возьмите!" Спрятала она зажигалку в боковой карман гимнастерки. Потом спрашивает: "Не жалко?"
   Я говорю: "Это просто сувенир, на память, давно хотел, но стеснялся. Очень уж вы строгая".
   Она задумчиво так: "Зажигалки мне на фронте дарили. А вот цветы никто не приносил".
   "Будьте уверены, принесут". Неловко я это сказал, потому что она на земляной холмик оглянулась. И еще неловкость допустил. "Сапожки, - говорю, - у вас маломерные, детский размер. Какой же вы номер носите?" Это я хотел отвлечь, чтобы про руку не думала, для женщины, мол, без руки не такая уж инвалидность.
   "Дурак ты", - сказала она, отвернулась и стала раскачиваться корпусом от боли.
   Вернулись мы к своим, тоже обстановка не наилучшая.
   Фашисты пристрелялись из минометов, большие у нас потери в людях.
   Лейтенант Карпова наших ребят собрала, стала проводить занятие по обращению с орудием. Народ у нас цепкий, быстро технику освоил. Но боеприпасу мало, на крайний случай берегли. Помпотех Соловьев Евгений Мартынович взялся стреляные орудийные гильзы на новую зарядку восстанавливать. Колдовал - не получилось.
   Он с полным инженерным образованием, на производстве не работал, в конструкторском бюро служил. Привык там к обходительности. Здоровье у него не сильное, голос тихий, голова плешивая, руки маленькие - дамские. Но партийный товарищ. В боевой обстановке спокойной деловитостью ободрял. И стрелок оказался замечательный: протрет очки, дыхание задержит - и с первого выстрела свалит.
   Всегда он деликатный, внимательный, будто каждый человек для него новость. Есть только к себе чуткие, а он каждого человека угадывал, его настроение.
   Сидит в окопе, и вдруг лицо такое счастливое - объявляет:
   "Обратите внимание, товарищи, пуля на излете щебечет, ну как молодой щегол". Люди изумленно смотрят: нашел о чем рассуждать. Он поясняет: "К войне, товарищи, надо привыкнуть, не обременять себя трагическими наблюдениями". Кивает на Василия Земина. "Вот вы, - говорит, - для меня образец самообладания. А чем, спрашивается, образец? Тем, что Земин в окоп книги из ротной библиотеки приносит. От бомбежки рядом с собой держит. Другие боеприпасы волокут, а он - книги. Конечно, книга полезна. Фокус такой получается: начнешь читать, и вдруг ничего нет, ни войны, ни немца, а есть нормальная человеческая жизнь, тоже, конечно, со всякими неприятностями, но ты тут ни при чем. Вроде сочувствующего наблюдателя, и только. Получается передышка, отдых".
   Отремонтировали мы два танка старых образцов, но все-таки боевые машины, да еще на ходу.
   Политрук на партийное собрание вопрос вынес. И так его поставил: конечно, танки нас сильно выручат, немецкие атаки отбивать. Но артиллерия авиации все равно танки снова расколотит. А у нас тяжелораненые, а также артиллерийский женский расчет, который все боеприпасы расстрелял. Есть возможность на этих двух прорваться к своим. Водители найдутся из числа ремонтников по моторам.
   Приняли решение. Стали ребята быстро домой письма писать. Ночью завязали мы с немцами бой наступательный, нахальный, потому что наступать нам почти нечем. Но отвлекли. Танки благополучно прорвались, о чем они нас оповестили через некоторое время ракетой. Повеселели мы от этой ракеты, порадовались. Хотя за ночной бой еще потери понесли.
   Потом какое настроение у нас началось? Стало определенно ясно, когда наши на танках уехали, что мы теперь тут насовсем. Остались у нас кучи всяких разбитых машин колесного транспорта, на скрап только годных, и такие же кучи металла от разваленных, тоже на скрап, бывших танков, броневиков. Из этого железа уже ничего путного сделать нельзя. Одна пригодность: на баррикады, ну еще для прикрытия в щелях.
   Сидим в земле, молчим, каждый про себя думает. А тут вдруг подходит к политруку солдат - слесарь Фетисов, протягивает бумажку. Становится по команде "Смирно":
   "Прошу принять меня в партию взамен убывшего в связи со смертью товарища Павлова Александра Григорьевича".
   Ну, казалось бы, хорошо, человек в партию просится. Но его тут же на месте Федор Соловьев одергивает:
   "Почему тебя вместо Павлова, когда я с ним с одного завода?"
   Ему правильно режет Фетисов:
   "Так ты то же самое напиши и подавай заявление".
   Он говорит:
   "Я-то напишу, но ты у себя Павлова вычеркни".
   Другие встряли в разговор. А политрук молчит.
   Потом все-таки взял слово.
   "Сегодня, - говорит, - когда в атаку бегали, я какую команду отдал? Коммунисты, вперед?! Правильно?" - "Точно". - "Кто-нибудь в окопах оставался?" - "Нет". - "Значит, что получается? Выходит, все бойцы посчитали себя коммунистами". - "Временно, по случаю атаки". - "Временно в партии не состоят". - "Так как быть?" - "Вот вы и решайте".
   Ну, какое тут еще решение. Вырвал политрук из своей полевой тетради листы чистые, роздал. Потом исписанные обратно собрал, сложил в планшетку. "Если, - говорит, - обстановка не даст все по уставу оформить, ну что ж, партия мне простит. Объявляю вас коммунистами".
   Обошел ребят, пожал руки, каждого обнял.
   Торжественно все получилось, красиво. И тут наш старшина расчувствовался.
   "Разрешите, - говорит, - по этому случаю досрочно раздать комплекты нового обмундирования. Хотя это с моей стороны нарушение. Но я как раньше думал? Перед боем выдавать, потом измажут, испортят. После боя люди замученные, недооценят. А сейчас самый момент, чтобы отметить".
   Хитрый мужик, понимал, что все равно хозсклад пропадет. А как подал?! Сильная оказалась у него психическая механика. Получился праздник. И продпитание тоже с излишком выдал.
   Какая конструкция души у нашего человека?
   У каждого сердце до этого в кулак было сжато, лица серые, глаза тусклые - одно соображение: изловчиться так помереть, чтобы при этом прихватить больше фашистов, убытка им побольше собой принести.
   А тут что началось: распустились ребята, расслабились, стали вслух вспоминать, кто как своей гражданской жизнью пользовался, кому какой план жизни война сорвала, каждый на что-нибудь интересное себя метил.
   Земин информирует:
   "Лев Толстой при обороне Севастополя на батарее служил. И его могли свободно, запросто, как всякого, убить. И никто - ни он сам, ни другие бойцы - не знал, что Толстой гений, и, если б его убили, не было бы у нас ни "Войны и мира", ни "Анны Карениной", ни даже "Севастопольских рассказов".
   "Ты это к чему?" - спрашивают.
   "А к тому, - говорит Земин, - не исключено, что и среди наших товарищей есть скрытая выдающаяся личность".
   Каждый про себя такого не думает, но на другого поглядывает с надеждой: "А вдруг этот боец действительно человек особенный. И он для потомков будет нужный. Как знать, разве в таких условиях отгадаешь?"
   Больше всего ребята на помпотеха Соловьева при этом поглядывали. Недаром же он изобретениями занимался.
   Вдруг он и есть такая личность! Показал себя с наилучшей стороны на производстве по ремонту и когда самодельные мины конструировал - сильно соображающий товарищ. Может, именно его и надо изо всех нас сберечь?
   Я обращаюсь к нему, спрашиваю:
   "Евгений Мартынович, как вы полагаете, победитовый резец - это самое наипоследнее слово нашей техники?"
   Он глаза свои на меня задумчиво поднял, потом стал у себя ногти на пальцах рассматривать.
   "Вообще я сторонник керамических резцов: и экономичней, и кристаллическая структура их перспективней, в смысле твердости приближается к алмазу".
   Подмигнул я ребятам. Те, конечно, поняли. Значит, наметили, кого сберечь из нас надо.
   На рассвете фашисты за нас сызнова взялись. Бомбили, из орудий стреляли, затем в атаку пошли. Пришлось нам из окопов выбраться. Бились с автоматчиками уже на площадке СПАМа. Она у нас, конечно, была оборудована для такого боя.
   Кое-какие останки танков как доты у нас приспособлены. Помещение мастерских сгорело. Но за станками можно укрываться, за их металлом лежа, отстреливались, гранатами кидались.
   Всякое железо мы приспособили для препятствий, укрытий - тут его хватало.
   Под руководством Евгения Мартыновича управляемое минное поле в несколько полос соорудили. Сверху каждой минной ячейки навалили кучи отходов от металла.
   Ячейки эти рвались почище бомб. Гайки, болты, обрезки шуровали фашистов так, что смотреть на них было после неприятно.
   Еще бочки с горючим по наклонным доскам раскатали, из автомата пробили и вслед - бутылку с зажигательной смесью.
   Выжили в эту атаку у нас совсем немногие. Сколько числом - сказать не могу, потому что раненые, если были в сознании, норовили заползти в железный хлам. Там лежат и, если не помирают, отстреливаются.
   Очень нас в эти тяжелые моменты товарищ Соловьев Евгений Мартынович на бессмертие воодушевил.
   Приволок уцелевший газовый баллон и резаком на стальном листе, из которого мы заплаты на танковую броню обычно выкраивали, начал на этом стальном листе всех остающихся пока в живых поименно в порядке алфавита огнем записывать.
   Аккуратно писал, нигде лист насквозь не прожег, но каждая буковка выплавлялась четко, глубоко, и, когда весь наличный состав записал, помедлил, задумался и в самом низу вывел: "Погибли за Советскую Родину", и дату поставил, только завтрашним числом. Значит, не теряя оптимизма. Сутки - полагал твердо - выстоим. И то, что на стальном листе мы все были поименно записаны, - это надежно получилось, приятно. Как ни храбрились, а без следа помереть, безадресно, - уныние. Отпишут: пропал без вести.
   А тут документ надежный. Фактический. На нем ничего не сотрется. Все точно записано.
   Нам, конечно, не до потомков было. Не до вас то есть, вот таких, какие вы сейчас есть распрекрасные.
   Нам бы только оформиться. Чтобы, когда свои сюда вернутся, списали бы со стального листа на бумагу фамилии и оформили. Так, значит, думали, по-деловому, по-серьезному.
   Целых среди нас уже не было, каждый задет, хоть раненым себя не считает. Один - так совсем зашелся. Зажал в тисках какую-то плашку и напильником ее шурует. А зачем? Ни ему, никому не известно. Но когда в бой позовут, идет послушно, а потом снова к тискам. Надо полагать, этим занятием он себе боль превозмогал.
   Но погибнуть нам всем не довелось, согласно надписи на стальном листе. Наши заказчики не допустили - танкисты. Правда, мы с ними не по-хорошему обошлись, потому что обознались.
   Пошли фашисты нас добивать на рассвете. Как между нами было обусловлено, тавот, тряпье всякое навалили продольными кучами, залили машинным маслом, подожгли. Нам в дыму маневрировать можно, мы свое расположение на ощупь знали, нам в дымной слепоте легче биться.
   Кидаемся гранатами, стреляем, последние минные погребки, накрытые железным хламом, рвем. Хаос! Ничего не поймешь. Каждый для себя фашиста ищет.
   А тут слышим - танки.
   Но все-таки сознанием загордились, что нас танками добьют, а не просто из автоматов.
   И как первый танк начал нашу баррикаду из железа толкать, тот боец, который до боя у тисков свою боль превозмогал, побежал на танк со связкой гранат, ну и испортил машину.
   Мы, знаете, даже сначала не обрадовались, что спасение пришло, выручка. То есть, конечно, жить кому неохота, жить - радость. Но просто нервных сил не было понять эту радость. Бой такой был, что никто себя не экономил. А тут бой кончился, ослабли, отупели от переживаний. Танкисты, которых мы впопыхах подшибли, выползли из танка полуконтуженные. Командир кровь утирает, ругается:
   "Ошалели, подбили машину, теперь сами чините". - Он дружески, без обиды, а мы всерьез, не было у нас такого целого нерва, чтобы понять: про ремонт это он так, к слову.
   Оглядели повреждение, приволокли инструмент - стали разбираться, кому что делать.
   "Да вы что, ребята, обиделись?" - Командир танка начал у нас инструмент из слабых рук вынимать. Потом нас танкисты трясти стали, обнимать, по-солдатски целуют. И лица у них такие, будто не мы перед ними виноватые, а они перед нами.
   Налили они в кружку спирту, поднесли каждому.
   Как по первой приняли, взбодрились и тут засовестились, вспомнили, что на стальном листе газовым резаком написали. Неловко получится, если танкисты прочтут, увидят, что некоторые из нас незаконно в список записаны, поскольку мы живые, а получается, приписали сами себя к тем, которых уже нет и которых надо увековечить, как они того заслужили.
   Хотели мы стальной лист убрать, но сил поднять его не было, прикрыли только брезентом. И на этом совсем сникли - спирт выпитый, и переживания, разбрелись кто куда и в беспамятстве спать.
   Ну что потом было! Похоронили павших товарищей. Стальной броневой лист с написанными их именами установили вертикально на рельсовых подпорах, а имена живых заплавили. Танк подбитый отремонтировали, затем отправили на переформирование в тыл. Дали нам отдых. Кому причиталось, тех наградили. И снова в рембат.
   Оборудование здесь было, может, и не хуже прежнего, но люди не те. Может, обстановка не позволяла им себя так высоко показать. Но тех, кого уже не было, мы считали по всей статьям человеческим наилучшими. Самой надежной советской конструкции. До последнего своего вздоха - рабочий класс. Сделали меня отделенным, с танковой частью по тылам немцев в рейды ходил, при полном отсутствии производственных условий машины ремонтировал; когда ремонта не было, доверяли должность механика-водителя - отводил душу.
   Кончив свой длинный рассказ, Буков оглядел притихших монтажников и сказал строго:
   - Время позднее, молодым организмам спать положено. - Встал, потянулся. - А у меня сна не будет, растревожился. Пойду похожу по местности...
   Отбросил рукой полог палатки.
   - А луна глядите какая! На фронте мы ее не уважали. Осветительный прибор. Значит, жди бомбежки...
   Не просто было на душе у Букова. С одной стороны, он был доволен, что молодые ребята притихли, посуровели. Видно было - молча переживают услышанное. С другой стороны, Буков опасался, не получилось ли, будто он хвалится собственными подвигами. А ведь эти ребята строят здесь, в пустыне, гигантский медеплавильный комбинат, и до этого уже не один завод ставили, а он, вместо того чтобы на разговор вызвать, как бы собственным примером их поучал. И Буков вдруг извиняющимся тоном заявил:
   - Это я просто так вас информировал. Вроде представиться, что, мол, за личность, для знакомства.
   Встревоженно он ждал, что ответят, и услышал:
   - Вы, товарищ Буков, за машину свою не беспокойтесь. Если подъемники к завтрашнему утру не получим, соберем доисторическим способом, без подъемников.
   - А мне не к спеху, - смущенно кашлянув, сказал Буков. Отвернулся, чтобы ребята не разглядели выражения его лица, добавил с усилием, строптиво: - Вручную сборку вести - это нарушение. Понятно? - И зашагал прочь от палатки, испытывая блаженное чувство радости: такое доводилось ему испытывать на фронте, когда люди без слов понимали друг друга, совершая то, что теперь называют подвигом. Ему очень хотелось вернуться в палатку, чтобы досказать, чего не успел. Но зачем? Они и так поняли главное. Надежные ребята, в себе уверенные, и это хорошо, что такие самостоятельные. Буков шагал в темноте, жадно вдыхая чистый, прохладный воздух, мягко ступая на сыпучие пески, которые некогда были скалами, постепенно за миллионы столетий рассыпавшимися в прах.
   Буков бродил по серому скрипучему песку, местами проросшему кустарником, подобным пучкам оцинкованной проволоки, и вспоминал о том, как еще в самом первом месяце войны его послали на ремонтной летучке к поврежденному на поле боя танку. Машина потеряла левую гусеницу. Она лежала, плоская, вытянутая, суставчатая, метрах в двадцати от танка.
   Буков подъехал на летучке к гусенице и стал прикручивать буксирный трос к тракам гусеницы. Но тут немцы открыли пулеметный огонь по полуторке; сначала он увидел, как из бортов, словно перья, летела щепа, потом зашипели и осели пробитые скаты. Но все-таки ему удалось доволочить гусеницу до танка, когда уже из пробитого бака тек бензин, а потом загорелась полуторка, и он выскочил из нее и бросился к танку, перекинулся в открытый люк и там присел на металлический пол, зажав под мышками пораненные руки.
   "Что, попало?" - осведомился из недр машины сиплый и слабый голос.
   "Ага", - сказал Буков.
   "Сильно?"
   "Не очень".
   "Обуть машину сможешь?"
   "Один - нет".
   "А я в напарники не гожусь. Ноги перебиты".
   "Почему же вас тут оставили?"
   "Не оставили, а остался дежурить у пулемета, чтобы машину не сперли. Значит, не сможешь?"
   "Говорю - нет".
   "Партийный?"
   "А в чем дело?"
   "А в том, надо у меня партийный билет взять и сдать в политотдел как положено".
   "Ну, комсомолец я".
   "Тогда можно, забирай и сыпь обратно".
   "Я вас не оставлю в таком положении".
   "А на черта ты мне нужен?"
   "Ну, все-таки..."
   "За невыполнение боевого приказа знаешь что бывает?"