- А что это у тебя на лбу? Ушибся?
   Зуев досадливо поморщился:
   - В одном месте стукнулся впотьмах, ничего холодного под руками не было. Приложил пистолет вместо пятака. Но долго держать так не пришлось. Ну и вздулась гуля.
   - Значит, по-прежнему, как на фронте?
   - А те, кем я занимаюсь, те капитуляцию не подписывали. - Сказал одобрительно: - Доктор тебя хвалит, говорит, скоростным способом на поправку ведет, так ты старайся, лечись. - Сообщил с улыбкой: - Шарлотта тебе кланялась, в мэрии теперь служит, рекомендовал я ее туда сам лично.
   - А Должиков как?
   - Работает. Недавно обнаружил крупную шайку. Получали продукты по фальшивым карточкам и вывозили на запад.
   Ты, наверное, не знаешь, англичане во время войны изготовляли фальшивые продуктовые карточки и забрасывали их в Германию, чтобы дезорганизовать снабжение населения.
   Анализ типографской краски и бумаги показал, что карточки сработаны без учета изменения в обстановке. Пришлось дать одной из союзных комендатур разъяснение, что наши краски иного химического состава и бумага также. Ну, там еще кое-что они не учли, что объяснять потребовалось...
   Словом, дел хватает. - Сказал завистливо: - А у тебя здесь хорошо, спокойно. Я, когда в госпиталь попадал, всегда сильно в весе прибавлял. А что? Отдых...
   IX
   После госпиталя Букова зачислили дизелистом на передвижную электростанцию. Но обслуживала она не армейские хозяйства, а кочевала по Германии, питая своим током населенные пункты, где городские электростанции были повреждены.
   Это была спокойная, приятная должность - даровать людям свет. И когда электростанция разместилась в заводском дворе и подключила свой кабель и станки обрели жизнь, Буков затосковал. Его томительно тянуло в цеха, где все было таким же, как и на его заводе, и рабочие были такими же степенными, озабоченными, как на его заводе.
   На почве совместной работы по текущему ремонту дизелей электростанции Буков познакомился с Гансом Шмидтом.
   Толстый, румяный, добродушный, с солидным брюшком, Шмидт совсем не походил на бывшего подпольщика. Он объяснил, показав мизинец, что он сначала был таким, а затем, показав большой палец, объявил, что он теперь такой, потому что война кончилась.
   Букову нравилось, как во время работы Шмидт ведет себя, не отвлекается на разговоры, на перекуры. И они без слов понимали друг друга, потому что обладали равным знанием дизеля, оба трудились молча, все больше проникаясь взаимным уважением.
   После работы беседовали.
   - То, что у вас в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого года была провозглашена Баварская советская республика, это я еще в школе проходил. И про спартаковцев, и про рот-фронт. И то, что ваши в интербригадах в Испании против фашистов сражались, и то, что Гитлер немецким коммунистам топором головы рубил, даже детям у нас известно было. Я сам в пионерском отряде имени Тельмана состоял. А потом в комсомоле в юнгштурмовке ходил. И мы по-ротфронтовски сжатым кулаком приветствовали на митингах резолюции за вас. Но где же он потом, этот ваш кулак, оказался?
   Шмидт, посасывая трубку, спросил:
   - А если б буржуазное правительство расстреляло большевиков в тысяча девятьсот семнадцатом году, вы бы пришли к власти?
   - Весь народ не постреляли б, а он у нас за большевиками, за Лениным пошел.
   - Но вы потерпели поражение в революции тысяча девятьсот пятого года. Мы тоже потерпели такое поражение.
   - То же, да не то, - обидчиво возразил Буков. - Для нас это было вроде разведки боем. Если по-военному рассуждать.
   - Твой отец кто?
   - Рабочий-кочегар, большевик.
   - А у нас очень много было рабочих социал-демократов, и я тоже.
   - Ну, значит, ясно, - сказал Буков.
   - Тебе - да, а мне - нет. Я считал, что большевики и их революция это хорошо для России. Но у нас должно быть иначе.
   - Как это иначе?
   - Без насильственного захвата власти.
   - Сильно, значит, ошибались! - констатировал Буков.
   - Да, я был такой. Но потом стал понимать.
   Однажды Буков сказал со вздохом:
   - А на фронте я бы мог тебя убить.
   - Я тоже, - сказал Шмидт.
   - Вполне, - согласился Буков. - А теперь мы вместе одним делом заняты. Смешно. - Но произнес он это слово без улыбки. Добавил задумчиво: - Раз у вас теперь тут народная власть, значит, черед и вашей победы.
   - Да, но есть западная зона. И там плохо, и это очень опасно.
   - Ничего, - сказал Буков. - Где заря, а где закат, мы знаем... Оттуда, с заката, все неприятности. Так мы по-фронтовому считаем...
   Ночью на заводских путях загорелись цистерны с горючим.
   Буков на мощном тягаче передвижной электростанции выехал на железнодорожный путь и, прицепив трос к вагону-цистерне, повел тягач по рельсам, чтобы увести состав с заводской территории. Это ему удалось сделать перед самым мостом, перекинутым через мелкую речушку, уже тогда, когда цистерны стали рваться, разбрасывая липкое жгучее пламя. Букову доводилось сидеть в горящем танке, и теперь он, привычно натянув на голову противогаз, чтобы сберечь глаза и лицо - одежда его уже дымилась, выскочил из кабины тягача, пробежал вперед и кинулся с железнодорожного моста в реку. Он ушибся и чуть было не задохнулся, потому что скользкую маску противогаза не мог сразу стащить в воде, выполз с трудом на берег и побрел обратно, стараясь вернуться незаметно на электростанцию, стесняясь своего вида.
   Но это ему не удалось.
   Рабочие завода подняли его на руки и понесли к четырехскатному фургону, служившему жильем для команды электростанции. И хотя уже прибыла машина "Скорой помощи" и рядом с Буковым поставили носилки, начался стихийный митинг. Буков чувствовал себя плохо. Он отстранил рукой санитара, подошедшего к нему, остался стоять, как стоят по команде "Смирно", и слушал ораторов.
   Потом ему предоставили слово. Буков сказал сконфуженно, с гримасой боли на ушибленном лице.
   - Извините, что я в таком виде, но сами понимаете, какая обстановка сложилась. Конечно, это большой ущерб народному предприятию - столько пропало нефти, емкости повреждены значительно. Но то, что вы все прибежали на пожар и бесстрашно его гасили, о чем это говорит? Это говорит о том, что вы - товарищи. Вам народная собственность стала дороже своего здоровья, которое вы подвергали опасности. Да здравствует рабочий класс!
   За этот подвиг Буков был награжден внеочередным отпуском, но воспользоваться им полностью не довелось. Пришел приказ о демобилизации.
   Буков заехал в Берлин, чтобы повидаться со своими сослуживцами по Особому подразделению. Но никого из знакомых он там не нашел. Все были новые люди. Это несколько омрачило его праздничное настроение.
   Но как бы там ни было, для Букова начиналась новая жизнь. Когда-то, еще в рембате, Буков мечтал о том, что эту новую жизнь, если она ему суждена, он начнет вместе с Людой Густовой. Но Люду он считал погибшей, и боль этой утраты казалась ему ничем не восполнимой. Вся радость возвращения была омрачена ею.
   Однако надо было жить и трудиться, и Буков деловито и озабоченно советовался с другими, как и он, демобилизованными военнослужащими, где и какие специальности дома нужнее всего. Он считал себя не вправе раздумывать над тем, как бы получше устроиться по возвращении на Родину. Он знал: ему по-прежнему предстояла служба, правда не в армии, - такая, на которой уже не подлежишь демобилизации. Она на всю жизнь. Поэтому Буков выспрашивал, где идут большие стройки, памятуя, что при нулевом цикле все трудно, значит, привычней. Он хотел быть постоянно на людях, как это было на фронте, - он привык к фронтовому товариществу, и ему казалось, что жить без него не сможет.
   Как-то Буков показал фотокарточку Люды знакомому майору авиации после того, как тот показал ему портрет жены.
   - Невеста? - спросил майор.
   - Нет, так, на память, - сказал Буков.
   - Подходящая! Ты не теряйся, - посоветовал майор.
   Буков спрятал фотографию и ничего не ответил. И только испытал мгновенное чувство неприязни к майору - обиделся за эти слова: "Не теряйся". Но майор ведь не знал того, что знал Буков, и Буков, мысленно прощая его, о чем тот и не догадывался, похвалил из вежливости:
   - У вас жена тоже ничего.
   - Я ее последний раз в сорок первом видел, в с тех пор - никаких известий. Буду искать, - твердо сказал майор. - Пешком всю землю исхожу, а найду.
   Буков посмотрел майору в глаза и сказал обнадеживающе:
   - И найдете. Честное слово, найдете! Это же сколько раз такое бывало, и находили.
   Но о себе Буков так не думал, не надеялся, что найдет Люду. Ведь у него документ - полученное письмо. В нем он и носит при себе карточку Люды. Это все, что осталось у него в память о ней на дальнейшую его жизнь.
   X
   Когда старый двухбашенный танк Т-26, имеющий только пулеметное вооружение, прорывался из окруженного СПАМа, сержант Люда Густова получила ранение. Она попала в госпиталь вместе с политруком Зоей Карониной. Выписали их почти одновременно и демобилизовали.
   Люда была родом из старинного приморского города, стоявшего на берегу Азовского моря.
   И хотя Люда видела на фронте, в какие развалины обращали фашисты наши города, отступая, - представить себе, что то же случилось с ее родным городом, она не могла, не хотела.
   Малорослая, но широкоплечая, с округлым лицом и чуть вздернутым подбородком, сверкая серыми в золотистую крапинку глазами, она убеждала Каронину, обращаясь, как положено в армии.
   - Товарищ политрук, - говорила Люда, - вы просто вообразить себе не можете, какая у нас красота. У всех сады. Весной город - сплошной букет. А море? Все Черное хвалят, а наше недооценивают. Но оно самое лучшее, тепленькое, и рыбы столько!.. Пойдем на водную станцию - ребята все спортивные, у многих лодки, вежливо приглашают. И хулиганов совсем немного. Население у нас какое? Одни на металлургическом заводе работают, другие на машиностроительном. Это главные жители. Объявится негодный - прижмут почище милиции. Парк куль туры у нас особенный. Вечером все жители там. И между заводами дружба. Металлургический завод машиностроительный обслуживает - взаимодействуют. Приезжих у нас мало, все свои. Идешь по улице, словно по коридору коммунальной квартиры: "Здрасьте! Здрасьте!" сплошные знакомые. Вот увидите, ничего не вру. И папа будет рад, квартира у нас замечательная, в новом доме, с балконом. Он и спит на балконе летом на раскладушке. Но если вам захочется с видом на море, он во всем добрый, уступит.
   Каронина слушала молча. Люда несколько выставила вперед свой задорно вздернутый подбородок и твердо объявила:
   - Не хотите, тогда я к вам поеду, но от себя никуда не отпущу, пока не буду уверена, что вы нормально благоустроились. - Напомнила: - Теперь мы гражданские, и я вам вовсе не подчиненная, запретить не можете.
   Каронина сказала:
   - Хорошо, я довезу тебя до твоего дома, а там посмотрим. - И попросила: - Больше по званию ко мне не обращайся, и вообще, сколько тебе лет?
   - Двадцатый пошел! - сказала со вздохом Люда.
   - А мне двадцать два.
   - Ой, - удивилась Люда, - а я думала, вы уже пожилая.
   - Значит, говорить мне "вы" надо отставить.
   - Есть, отставить! - радостно согласилась Люда. Спросила деловито: Ты когда-нибудь перманент делала? Говорят, можно на целых полгода завиться. Давай попросим. Приедем красивыми фронтовичками, в кудрях.
   - Ты - пожалуйста.
   - Одна я не согласна. Если нафасониться, то вместе...
   Люда немного хитрила с Карониной, притворяясь беспечной простушкой, на самом деле она вовсе не была такой. Ее беспокоило, что Зоя Каронина в госпитале как-то размякла, опустилась, стала даже одеваться неряшливо, хотя после ампутации одной руки могла вполне свободно управляться так, чтобы выглядеть прибранной, аккуратной. И рассуждения ее не нравились Люде.
   - Ноги у меня целые, - с усмешкой говорила Зоя. - Значит, нет существенных препятствий для замужества, но на черта мне замуж? - Кивнула на култышку: - Вот с такой вывеской на жалость?
   - Во-первых, - перебила ее Люда, - ты можешь протез нацепить. Посторонним совсем незаметно, а для главного человека вовсе не имеет значения, одна рука у тебя или две. По быту мужчина может всему наловчиться. Мы в своей семье, например, давно без матери живем, и папа все умеет лучше всякой женщины. И авторитет его от этого не страдал, хотя на заводе все знали, что он стирает, и гладит, и сам всю квартиру в чистоте содержит. Тебя общественность высоко поставит; кроме того, ты сама по себе красивая, и все неженатые будут только в серьезных целях за тобой ухаживать. Вот увидишь, как наилучшие мужчины начнут с полным уважением в тебя влюбляться.
   - Не нужно все это мне, не нужно. Сдохла во мне женщина, поняла?
   - Живой человек, а так ненормально рассуждаешь, - упрекнула Люда. Сколько наших товарищей погибших считали бы за счастье хоть без рук или без ног, но остаться живыми. Зайди в палату тяжелораненых, сильно изувеченных: тренируются с протезами, готовятся к гражданской жизни. Профессии себе подбирают по возможностям. - Потупившись, шепотом произнесла: - У меня ранение невидное, а что врач сказал: "Хочешь иметь ребенка - отдохнешь полгода, ложись снова на операцию". Вот я и нацеливаюсь: поправлюсь как следует дома, и пускай режут, на всякий случай. Действительно, вдруг замуж выскочу, а тут такое препятствие, надо резаться. Без ребенка мне замуж выходить неинтересно. После больницы подберу себе подходящего и выйду за него.
   - А Буков?
   - Можно и за него, - согласилась Люда. - Но твердо не обещаю. Вдруг получше человек встретится, планировать всего нельзя.
   - Говоришь так, будто все в жизни тебе просто и ясно!
   - Я, Зоечка, так считаю: когда кругом у людей столько горя, добавлять его от себя ни к чему.
   - Ну хорошо, - покорно согласилась Каронина, согласилась только для того, чтобы больше не говорить об этом...
   * * *
   Каронина - ленинградка, отец ее - художник-реставратор. Он возвращал жизнь творениям старых мастеров, не находя в современной живописи ничего равного их искусству. Зоя училась рисованию не по влечению: так хотел отец. Сам он, воинственно восхваляя великое искусство прошлого, стыдливо робел, когда брался за кисть. Ни одна из картин, задуманных им, не была закончена. Сотни эскизов - только следы отчаянного недоверия к себе. Внешность его была привлекательна: рослый, с правильными чертами крупного, мужественного лица, освещенного добрыми, женственными глазами.
   Женился он рано, не по любви, а скорее из деликатности, на некрасивой, но пламенно в него влюбленной дочери учителя живописи, которого он почитал.
   Женившись, послушно подчинился супруге и был предан ей, испытывая благодарность за то, что она смирилась с тем, что он не гений, а всего только скромный реставратор.
   Зое с детства отец пытался внушить преклонение перед великими произведениями искусства, учил понимать их.
   Он хотел, чтобы город, где она родилась, стал в глазах девочки музеем зодчества. При ней почтительно снимал шляпу, проходя мимо здания, построенного великим архитектором прошлого.
   Его взгляды на искусство считались отсталыми и даже "реакционными". Но Каронина не "прорабатывали". Дело в том, что, будучи еще студентом, он добровольно пошел в отряд красногвардейцев, сражался против Юденича и на фронте был ранен. В Петрограде после госпиталя он выступил на собрании левых художников, где сказал:
   - Революция отдает народу все достояние человеческого гения, а вы хотите подсунуть людям поспешные изделия воспаленного самолюбия, пользуетесь бурей революции, чтобы ваши шатания приняли как изображение самой революции.
   Каронина привлекли к работе в комиссии, назначение которой было отбирать в Государственный музейный фонд ценнейшие произведения искусства.
   Кто-то пустил слух, что он служит в Чека. Одни художники перестали с ним здороваться, другие стали искательны, разговаривали подобострастно. Жена потребовала, чтобы он ушел из комиссии. Он отказался.
   Иностранные дипломаты скупали по дешевке драгоценные картины, нанимали подлецов, которые поверх старинных полотен что-нибудь малевали, а затем эти загримированные полотна вывозились за рубеж.
   Чекисты обратились к Каронину с просьбой помочь им обнаруживать подлинные художественные ценности. Теперь уже всем знакомым Карониных стало известно, что он работает в Чека. Каронин и не скрывал этого. Он даже соглашался присутствовать на обысках. И когда обнаружил приклеенное к днищу чемодана, наскоро подмалеванное полотно Ватто, был так возмущен этим кощунством, что яростно потребовал:
   - За такое варварство нужно сажать в тюрьму! Это восклицание многие его коллеги запомнили. И когда он снова начал писать, каждая его работа встречалась молчанием. Нашлись такие, кто предупреждал: хвалить Каронина означает лакейски услужить властям, а порицать - большой риск.
   Каронин воспринял этот заговор молчания как деликатный приговор его дарованию.
   В работе реставратора он находил наслаждение и скорбное самоуничижение.
   Урицкий несколько раз приезжал к нему на квартиру и, словно производя бесцеремонный обыск, выволакивал на свет его незавершенные полотна.
   - Вас надо отдать под суд, Каронин, - говорил он сердито, - за пренебрежение к дарованию, которое не является вашей личной собственностью. Мы найдем мастеров, которые займутся восстановлением старых картин. Вам надо писать самому! Великая французская революция породила великих художников - берите пример с них. Поедем на Путиловский - пишите рабочих, красногвардейцев. Пишите храбро, революция - это мужество, дерзание во всем. Какого черта вы робеете!
   - Я только самонадеянный маляр, - нервно потирая руки и ежась, бормотал Каронин. - Маляр со вкусом, но без искры божьей.
   - А это что? - негодующе протянул руку Урицкий. - Это же лицо человека, о котором скажут: "Да, они были как тени, но дела их были как скалы". Глаза, глаза человеческие.
   - Над глазами я поработал. Глаза приблизительно у меня получились, щурился Каронин.
   - Мы сделаем выставку ваших работ!
   - Прошу. - Каронин прижал ладони к груди. - Умоляю, только не это.
   - Почему?
   - Люди, которых я чту, будут справедливо ругать мои работы.
   - И отлично! Если с профессиональных позиций. Нам нужен серьезный разговор об искусстве.
   - Но почему я должен стать жертвой?
   - Вы для кого же писали?
   - Для себя, - с достоинством сказал Каронин. - Только для себя.
   - Искусство мертво, если оно обращено только к одному или даже к немногим.
   - Возьмите себе этот портрет, - предложил Каронин. - И уверяю вас, когда вы внимательно его рассмотрите, вы обнаружите все слабости рисунка.
   - И возьму, - сказал Урицкий. - Уверен, мое мнение останется неизменным. Я позвоню вам и одновременно договорюсь с Петросоветом о выставке ваших полотен.
   Урицкий не позвонил...
   Каронин написал портрет этого большевика. Только лицо его - гневное, страдающее, полное муки и борения, осветленное надеждой. Даже те, кто враждебно относился к Каронину, признавали, что это "очень сильное полотно".
   Но тесть, старый художник, сказал:
   - Ты вот что, мой милый, эта твоя работа великолепна, ошеломительна. И скажу еще: она яростная. Взывает к мести. Иначе говоря, к поддержке красного террора. А искусство должно призывать к доброте, к гуманизму. Но не к мести. Я понимаю, убийство Урицкого - подлость. Но мы, живописцы, можем истолковать этот твой портрет не только как благородный, с твоей стороны, политический жест в сторону большевиков, но и как авторское самораскрытие, - мол, вы меня не признаете, а я вот какой...
   Тесть кивнул на портрет:
   - Программно, но нескромно, вызывающе.
   Тесть хитрил. Он искренне восхищался картиной, но понимал: если она будет выставлена, этот откровенный политический шаг зятя в сторону большевиков может повредить ему самому, его репутации патриарха академика, стоящего вне политики. Он извлекал из этого своего положения немалые выгоды, ибо власти относились к нему с бережной почтительностью, а в зарубежных журналах имя его упоминалось, как и до революции, уважительно.
   Упрек в нескромности подействовал угнетающе на Каронина. Он убрал картину и больше никому ее не показывал.
   Зоя любила отца, но, чем больше понимала, тем сильнее росло в ней чувство протеста против его слабодушия, робости, неуверенности в себе.
   Это чувство протеста привело к тому, что она бросила школу живописи. Поступила на завод, стала секретарем цеховой комсомольской организации. Дома она вела себя вызывающе, курила.
   Она не могла простить отцу того, что он, бывший красногвардеец, превратился, как она говорила ему, в обывателя. По настоянию матери отец пошел служить экспертом в антикварный магазин. Было тут и уязвленное самолюбие, - теперь приходилось писать в анкетах: дочь служащего в антиквариате. Отец, бросив работу живописца, подал заявление о выходе из объединения художников. И протестовал, когда его называли художником. Здесь он проявил твердость.
   Когда Зоя пришла домой и объявила, что уезжает на фронт, хотя пока ее еще только зачислили в учебную зенитно-артиллерийскую часть, мать зарыдала, ей стало плохо, начался сердечный приступ.
   Отец сказал Зое виновато:
   - Это естественно, она же мать. - Потом робко дотронулся до руки дочери: - Я, конечно, не имею права давать тебе советы, у меня такой ничтожный военный опыт... Но на фронте полагаются специальные лопатки с короткой удобной ручкой... Пожалуйста, прошу, это, кажется, даже рекомендуется инструкцией, прикрывать себя лопатой вот так. - Отец показал рукой. - Вот все, о чем я тебя прошу. Ты не забудешь?
   Дочь прижалась к дряблой щеке отца и заплакала, задыхаясь от нежности и жалости.
   Каронин предложил свои услуги в качестве художника для маскировки исторических зданий Ленинграда. Он принес в Ленсовет ветхий мандат чекиста, подписанный Урицким, хотя в этом не было необходимости. Он создавал эскизы маскировки и осуществлял их вместе с малярами, работая на лесах или в люльке, подвешенной на тросах. В начале блокады жена эвакуировалась. Он стал донором, паек донора отдавал тестю. Вскоре истощенный организм уже не мог соответствовать требованиям, предъявляемым к донорам.
   Он писал дочери веселые письма, юмористически описывая, как он в мамином фартуке стряпает себе еду.
   Каронин помог соседке отвезти на Пискаревское кладбище труп ее мужа. И там сказал, слабо усмехаясь: "Извините, я вас обратно проводить не смогу". Сел на снежный бугор и устало махнул рукой...
   Извещение о смерти отца Каронина получила, находясь в госпитале. Тяжело было слушать Зое восторженные рассказы Люды Густовой об отце, которого она ласково называла Егорычем, так любовно звали Густова все старые рабочие на заводе, подчеркивая этим свою почтительность к его мастерству.
   XI
   Платон Егорович Густов работал на прокатном стане. Работал изящно и грациозно. Как бы обвивая самого себя раскаленными до прозрачности стальными полосами. В его руках они казались нежно-гибкими, легкими лентами, не страшными, не жгучими, а послушными, как у фокусника на цирковой арене.
   Он был коренаст, тяжел в плечах.
   Увесистые, грубо кованные клещи обретали в его руках невесомость, и, когда полосы не было, ожидая ее, он пощелкивал клещами, как парикмахер ножницами. Потом хватал полосу как бы за шиворот, оборачивал ее в воздухе полупетлей и небрежно, будто снисходительно, направлял обратно в вальцы, словно балуясь, играя с ней, дрессируя ее, изнуряя ее в этой игре так, что она на главах тощала, вытягиваясь, угасала, пропитываясь мраком увядания своего убойного жара, и шелуха окалин осыпалась с нее, как серая чешуя.
   Он мягко и беззвучно ступал по металлическому полу в своих войлочных бахилах. Спецовка плотно, спортивно обтягивала его фигуру - обдуманное щегольство прокатчика, - чтобы ни одной складкой не зацепиться о полосу. Лицо его по-курортному смугло от жара раскаленной стали.
   Когда он работал, на лице его всегда было самоуглубленное выражение упоенного увлечения. Оно было добрым, озабоченным, счастливым, если стан тянул нормально, полосы хорошо разогреты и поступали ритмично. И, повинуясь этому ритму, он наращивал темп, своими плавными, грациозными движениями усиливая ложное впечатление от, казалось бы, беспечной легкости труда, завораживающего тех, кто смотрел, как он работает.
   Когда смена кончалась, он как бы пробуждался неохотно от сна, в котором человек обретает забвение от всех тягот, и брел уже тяжелой, шаркающей, усталой походкой в раздевалку.
   Принимал душ. Под дробной струей душа мускулы его шевелились, как живые, сильные существа. Приглаживал волосы у тусклого от пара зеркала и выходил из цеха одетый так, как одевались в ту пору ответственные работники, ибо прокатчик Платой Егорович Густов был членом бюро райкома, членом городского Совета и многих других общественных организаций.
   Ночью, возвращаясь с работы, он разувался в прихожей и в одних носках, чтобы не будить дочь, пробирался к столу, где еще немалое время работал, разбирая разные заявления и просьбы.
   С детства Люда привыкла к тому, что отец разговаривает с ней, как с равной.