Страница:
Клава сидела в усыпанном желтыми иголками снегу и не понимала — смеется она или плачет…
После войны в Клины она не вернулась: фашисты расстреляли мать, отец погиб на фронте в 1942 году. Больше у нее никого из близких не осталось. Поселилась у дальней родственницы в деревне Замошье, до пенсии работала в колхозе. Похоронив родственницу, навсегда осталась здесь, но без работы долго не смогла, при всем своем замкнутом характере все одно тянуло к людям, и Клавдия Михайловна устроилась уборщицей на турбазу. Здесь-то судьба и уготовила ей нежданную встречу с самым лютым ее врагом — фельдфебелем Гриваковым, сломавшим всю ее жизнь. Ничего в ней не осталось от прежней веселой, жизнерадостной Клавы. Живет и носит в своем сердце глубокую тоску и печаль по растоптанной юности, убитой любви… Сейчас она жалеет, что давеча не вцепилась в него и не закричала на весь мир: «Держите убийцу! Проклятого карателя!» Она не сомневалась, что и он ее узнал, поэтому и сбежал…
Если раньше и были у Шорохова кое-какие сомнения, то, узнав в подробностях весь жизненный путь этой женщины, он, как и генерал, больше не сомневался: Клавдия Михайловна не ошиблась, она в самом деле повстречалась с «графом»…
Уборщица поставила швабру с ведром возле домика, ушла в кладовую за бельем, но скоро снова появилась на тропинке меж сосен с охапкой чистых простыней, наволочек, полотенец. Сегодня пятница, после шести-семи вечера начнут подъезжать на мотоциклах, автомашинах отдыхающие. Шумно и весело станет на турбазе, будет греметь музыка, взлетать на спортплощадке волейбольный мяч, а в воскресенье молодежь уедет, и останутся тут лишь несколько семейных отпускников, директор Зыкин, два «матроса», как здесь называют сезонных спасателей, да Клавдия Михайловна.
Павел Петрович, как приехал сюда, обратился к ней с просьбой приносить ему, пока он здесь, по литру молока. Она посмотрела на него, тихонько вздохнула и бесцветным голосом обронила:
— Я гляжу, вы приехали налегке, а тут все надо делать самому, буфета у нас нет. Небось и картошки не захватили?
На следующее утро она принесла молоко, полиэтиленовый пакет крупной картошки.
— Молодая еще не поспела, да и колорадский жук нас замучил, каждый день снимаю личинки с ботвы, а им и конца не видать.
Не открылся ей Павел Петрович, хотя кое о чем ему и хотелось бы порасспросить женщину… Пока не нужно, чтобы кто-либо знал, откуда он. С директором Зыкиным как-то разговорились о смерти учительницы — он полагал, что это какой-то пьяный молокосос совершил наезд: помчался в деревню за самогоном, а глаза налитые… Долго ли до беды? О седом мужчине — фамилии его Зыкин не знал — высказывался уважительно, дескать, культурный и не жмот, он тут был проездом. Иногда к нему на турбазу сворачивают с шоссе автотуристы переночевать, конечно, те, кто знает про «Солнечный лотос»…
Зыкин похвастался: мол, у него большая пасека и меду в этом году будет много, вон как пчелки весело летают за взятком. Вася Ершов заметил, что лучше всех в округе пасека у Кузьмы Лепкова.
— Приезжий-то, на «Жигулях», просил меня меду продать, а какой летом мед? Что к осени будет… Я ему сказал: валяй, мол, к Кузьме Даниловичу, у него и летом и зимой можно медком разжиться… — сообщил Зыкин. — Куда мне до него…
— Я бы тоже меду купил, — ввернул Павел Петрович.
— Понравишься — продаст, — рассмеялся Зыкин. — Он ведь с норовом…
Номера машины директор турбазы не запомнил, вообще его слова нужно было брать на веру с осторожностью: с памятью у него было плоховато — фамилию туриста не запомнил, в книгу приезжих записать тоже позабыл, хотя, как утверждает, и хотел это сделать…
Подполковник Рожков — Павел Петрович ему несколько раз звонил из райотдела КГБ — высказал предположение, что напуганный Гриваков может еще раз решиться ликвидировать опасного свидетеля его преступлений, поэтому не стоит ли организовать охрану Клавдии Михайловны?..
Нынче рано утром Вася разбудил его, стал звать на рыбалку, но Павел Петрович отказался: рыбаком он никогда не был и не понимал, как это можно день-деньской торчать с удочкой в лодке. Ладно бы рыба клевала, а то привезут с десяток маленьких окушков и плотвичек и радуются, как дети…
Дважды, чтобы доставить удовольствие приятелю, он выезжал с ним на вечернюю зорьку, ничего не скажешь — красиво на озере! Тишина, вода — гигантское зеркало, на плесе она чуть морщинится, разбегается маленькими кругами — мелочь играет. Однажды над головами пролетели две величавые цапли, а когда солнце стало клониться к бору, со свистом разрезали воздух чуть в стороне четыре крупные утки. Павел Петрович и про удочки позабыл, как зачарованный смотрел на красивых птиц, с шумом и кряканьем шлепнувшихся всего в двадцати метрах от них…
С сосны, под которой сидел Шорохов, спланировала на голову спаренная желтая иголка, с лёта нырнул под застреху административного корпуса стриж. Заметив выползавшую из камышей знакомую лодку, он поднялся с качалки, железные цепи, на которых она держалась, тоненько звякнули. «Надо поскорее уезжать, — подумал он. — Причалит к берегу Вася — придется полчаса выслушивать его длинные рассказы о сорвавшихся с крючка „аллигаторах“…» А ему непременно нужно сегодня же повидать одного человека! В райотделе он узнал, что в деревне Пески проживает некий Никита Борисович Катышев, который в годы войны был полицаем и, отсидев свой срок, вернулся в родные края. Был конюхом, потом бригадиром полеводческой бригады, вышел на пенсию, а теперь плетет корзины — говорят, они нарасхват на базаре.
Может, к нему приезжал «граф»? Пески совсем недалеко от турбазы. Но ведь Катышев не был карателем, деревенских полицаев лишь от случая к случаю привлекали к облавам на партизан.
У пасечника Лепкова Шорохов утром побывал с Василием, мед у него на самом деле отменный, но про Гривакова бывший партизан ничего не слышал… Вася Ершов представил приезжего как молодого писателя, намекнул, что Кузьма Данилович, мол, может попасть в повесть, но тот не выразил при этом никакого энтузиазма, больше того, замкнулся, и каждое слово пришлось из него вытягивать, будто клещами. Нужно будет в райотделе пообстоятельнее расспросить про Лепкова, пусть ребята поинтересуются его партизанским прошлым в военкомате. Когда нет никакой зацепки, нельзя пренебрегать и малейшей мелочью.
Пески находились от турбазы в восьми километрах. «Москвич» неторопливо пылил по избитому проселку, пышные облака, казалось, наползали на дорогу прямо с поля. Разнообразие красок ошеломляло: яркая густая зелень незаметно переходила в нежно-изумрудную дымку, массивы полей были резко разграничены, слепила яркой желтизной буйно цветущая гречиха. Из-под самых колес взвивались в ясное небо небольшие, с оранжевыми подкрылками птицы, их звонкое мелодичное пение было слышно даже сквозь гул мотора.
Не верилось, что здесь когда-то гремела жестокая война, по дорогам бродили каратели в немецкой форме, вынюхивая следы партизан. А сколько на этих полях, в лощинах безымянных могил! Вон на границе гречишного и пшеничного полей возвышается холм, напоминающий своими очертаниями солдатскую каску…
Никиту Борисовича Катышева он отыскал возле приземистой, крытой новым шифером бани, он сидел, широко раздвинул ноги, на низкой деревянной скамейке и плел из ивовых прутьев бельевую корзину. Половина ее уже оформилась, а вторая напоминала распущенный павлиний хвост из торчащих во все стороны длинных прутьев. Благообразный старичок с окладистой бородой и живыми глазами ловко перегибал гибкие прутья, причудливо соединяя их и протаскивая в широкие петли. Пахло лозой и еще чем-то горьковатым. На Шорохова он взглянул без всякого удивления, в ответ на его приветствие покивал седой головой с торчащими на затылке волосами. Не прекращая работы, спросил:
— В предбаннике готовые корзинки. Тебе небось для грибов надоть? Али для ягод?
— Здорово у вас получается, — залюбовался работой старика Павел Петрович. — Уж который год плету, — усмехнулся тот. — Люди на мою продукцию не жалуются, да и цена божеская: за грибную два рубля, а для ягод — трешка. Ягодную дольше плести, потому как она чаще и прут тоньше.
Павел Петрович предъявил удостоверение, старик мельком взглянул на него, на лицо легла тень, глаза из-под кустистых седых бровей заледенели.
— Не за корзинками, выходит, ты припылил сюда, начальник? А по мою грешную душу?
— Пару корзинок я, пожалуй, возьму, — улыбнулся Шорохов. — Я понимаю, вам не хочется вспоминать прошлое…
— Оно, конешно, радости мало.
— Рассказывайте все по порядку, постарайтесь ничего не упустить с того дня, когда вы стали полицаем!..
8. ПЛЕТЕННЫЕ ИЗ ЛЫКА КОРЗИНКИ
9. МАЙСКИЙ МЕД
После войны в Клины она не вернулась: фашисты расстреляли мать, отец погиб на фронте в 1942 году. Больше у нее никого из близких не осталось. Поселилась у дальней родственницы в деревне Замошье, до пенсии работала в колхозе. Похоронив родственницу, навсегда осталась здесь, но без работы долго не смогла, при всем своем замкнутом характере все одно тянуло к людям, и Клавдия Михайловна устроилась уборщицей на турбазу. Здесь-то судьба и уготовила ей нежданную встречу с самым лютым ее врагом — фельдфебелем Гриваковым, сломавшим всю ее жизнь. Ничего в ней не осталось от прежней веселой, жизнерадостной Клавы. Живет и носит в своем сердце глубокую тоску и печаль по растоптанной юности, убитой любви… Сейчас она жалеет, что давеча не вцепилась в него и не закричала на весь мир: «Держите убийцу! Проклятого карателя!» Она не сомневалась, что и он ее узнал, поэтому и сбежал…
Если раньше и были у Шорохова кое-какие сомнения, то, узнав в подробностях весь жизненный путь этой женщины, он, как и генерал, больше не сомневался: Клавдия Михайловна не ошиблась, она в самом деле повстречалась с «графом»…
Уборщица поставила швабру с ведром возле домика, ушла в кладовую за бельем, но скоро снова появилась на тропинке меж сосен с охапкой чистых простыней, наволочек, полотенец. Сегодня пятница, после шести-семи вечера начнут подъезжать на мотоциклах, автомашинах отдыхающие. Шумно и весело станет на турбазе, будет греметь музыка, взлетать на спортплощадке волейбольный мяч, а в воскресенье молодежь уедет, и останутся тут лишь несколько семейных отпускников, директор Зыкин, два «матроса», как здесь называют сезонных спасателей, да Клавдия Михайловна.
Павел Петрович, как приехал сюда, обратился к ней с просьбой приносить ему, пока он здесь, по литру молока. Она посмотрела на него, тихонько вздохнула и бесцветным голосом обронила:
— Я гляжу, вы приехали налегке, а тут все надо делать самому, буфета у нас нет. Небось и картошки не захватили?
На следующее утро она принесла молоко, полиэтиленовый пакет крупной картошки.
— Молодая еще не поспела, да и колорадский жук нас замучил, каждый день снимаю личинки с ботвы, а им и конца не видать.
Не открылся ей Павел Петрович, хотя кое о чем ему и хотелось бы порасспросить женщину… Пока не нужно, чтобы кто-либо знал, откуда он. С директором Зыкиным как-то разговорились о смерти учительницы — он полагал, что это какой-то пьяный молокосос совершил наезд: помчался в деревню за самогоном, а глаза налитые… Долго ли до беды? О седом мужчине — фамилии его Зыкин не знал — высказывался уважительно, дескать, культурный и не жмот, он тут был проездом. Иногда к нему на турбазу сворачивают с шоссе автотуристы переночевать, конечно, те, кто знает про «Солнечный лотос»…
Зыкин похвастался: мол, у него большая пасека и меду в этом году будет много, вон как пчелки весело летают за взятком. Вася Ершов заметил, что лучше всех в округе пасека у Кузьмы Лепкова.
— Приезжий-то, на «Жигулях», просил меня меду продать, а какой летом мед? Что к осени будет… Я ему сказал: валяй, мол, к Кузьме Даниловичу, у него и летом и зимой можно медком разжиться… — сообщил Зыкин. — Куда мне до него…
— Я бы тоже меду купил, — ввернул Павел Петрович.
— Понравишься — продаст, — рассмеялся Зыкин. — Он ведь с норовом…
Номера машины директор турбазы не запомнил, вообще его слова нужно было брать на веру с осторожностью: с памятью у него было плоховато — фамилию туриста не запомнил, в книгу приезжих записать тоже позабыл, хотя, как утверждает, и хотел это сделать…
Подполковник Рожков — Павел Петрович ему несколько раз звонил из райотдела КГБ — высказал предположение, что напуганный Гриваков может еще раз решиться ликвидировать опасного свидетеля его преступлений, поэтому не стоит ли организовать охрану Клавдии Михайловны?..
Нынче рано утром Вася разбудил его, стал звать на рыбалку, но Павел Петрович отказался: рыбаком он никогда не был и не понимал, как это можно день-деньской торчать с удочкой в лодке. Ладно бы рыба клевала, а то привезут с десяток маленьких окушков и плотвичек и радуются, как дети…
Дважды, чтобы доставить удовольствие приятелю, он выезжал с ним на вечернюю зорьку, ничего не скажешь — красиво на озере! Тишина, вода — гигантское зеркало, на плесе она чуть морщинится, разбегается маленькими кругами — мелочь играет. Однажды над головами пролетели две величавые цапли, а когда солнце стало клониться к бору, со свистом разрезали воздух чуть в стороне четыре крупные утки. Павел Петрович и про удочки позабыл, как зачарованный смотрел на красивых птиц, с шумом и кряканьем шлепнувшихся всего в двадцати метрах от них…
С сосны, под которой сидел Шорохов, спланировала на голову спаренная желтая иголка, с лёта нырнул под застреху административного корпуса стриж. Заметив выползавшую из камышей знакомую лодку, он поднялся с качалки, железные цепи, на которых она держалась, тоненько звякнули. «Надо поскорее уезжать, — подумал он. — Причалит к берегу Вася — придется полчаса выслушивать его длинные рассказы о сорвавшихся с крючка „аллигаторах“…» А ему непременно нужно сегодня же повидать одного человека! В райотделе он узнал, что в деревне Пески проживает некий Никита Борисович Катышев, который в годы войны был полицаем и, отсидев свой срок, вернулся в родные края. Был конюхом, потом бригадиром полеводческой бригады, вышел на пенсию, а теперь плетет корзины — говорят, они нарасхват на базаре.
Может, к нему приезжал «граф»? Пески совсем недалеко от турбазы. Но ведь Катышев не был карателем, деревенских полицаев лишь от случая к случаю привлекали к облавам на партизан.
У пасечника Лепкова Шорохов утром побывал с Василием, мед у него на самом деле отменный, но про Гривакова бывший партизан ничего не слышал… Вася Ершов представил приезжего как молодого писателя, намекнул, что Кузьма Данилович, мол, может попасть в повесть, но тот не выразил при этом никакого энтузиазма, больше того, замкнулся, и каждое слово пришлось из него вытягивать, будто клещами. Нужно будет в райотделе пообстоятельнее расспросить про Лепкова, пусть ребята поинтересуются его партизанским прошлым в военкомате. Когда нет никакой зацепки, нельзя пренебрегать и малейшей мелочью.
Пески находились от турбазы в восьми километрах. «Москвич» неторопливо пылил по избитому проселку, пышные облака, казалось, наползали на дорогу прямо с поля. Разнообразие красок ошеломляло: яркая густая зелень незаметно переходила в нежно-изумрудную дымку, массивы полей были резко разграничены, слепила яркой желтизной буйно цветущая гречиха. Из-под самых колес взвивались в ясное небо небольшие, с оранжевыми подкрылками птицы, их звонкое мелодичное пение было слышно даже сквозь гул мотора.
Не верилось, что здесь когда-то гремела жестокая война, по дорогам бродили каратели в немецкой форме, вынюхивая следы партизан. А сколько на этих полях, в лощинах безымянных могил! Вон на границе гречишного и пшеничного полей возвышается холм, напоминающий своими очертаниями солдатскую каску…
Никиту Борисовича Катышева он отыскал возле приземистой, крытой новым шифером бани, он сидел, широко раздвинул ноги, на низкой деревянной скамейке и плел из ивовых прутьев бельевую корзину. Половина ее уже оформилась, а вторая напоминала распущенный павлиний хвост из торчащих во все стороны длинных прутьев. Благообразный старичок с окладистой бородой и живыми глазами ловко перегибал гибкие прутья, причудливо соединяя их и протаскивая в широкие петли. Пахло лозой и еще чем-то горьковатым. На Шорохова он взглянул без всякого удивления, в ответ на его приветствие покивал седой головой с торчащими на затылке волосами. Не прекращая работы, спросил:
— В предбаннике готовые корзинки. Тебе небось для грибов надоть? Али для ягод?
— Здорово у вас получается, — залюбовался работой старика Павел Петрович. — Уж который год плету, — усмехнулся тот. — Люди на мою продукцию не жалуются, да и цена божеская: за грибную два рубля, а для ягод — трешка. Ягодную дольше плести, потому как она чаще и прут тоньше.
Павел Петрович предъявил удостоверение, старик мельком взглянул на него, на лицо легла тень, глаза из-под кустистых седых бровей заледенели.
— Не за корзинками, выходит, ты припылил сюда, начальник? А по мою грешную душу?
— Пару корзинок я, пожалуй, возьму, — улыбнулся Шорохов. — Я понимаю, вам не хочется вспоминать прошлое…
— Оно, конешно, радости мало.
— Рассказывайте все по порядку, постарайтесь ничего не упустить с того дня, когда вы стали полицаем!..
8. ПЛЕТЕННЫЕ ИЗ ЛЫКА КОРЗИНКИ
Немцы заняли Пески осенью 1941 года. Комендатура расположилась в поселковом Совете, над которым заколыхался флаг со свастикой. Толстый рыжий немец по фамилии Фрамм стал наводить свои порядки: старостой назначил с полгода назад вернувшегося из заключения Николая Сидюкова; посоветовавшись с ним, отобрал несколько более или менее здоровых мужчин, в том числе и Никиту Катышева, и объявил — Фрамм по-русски неплохо говорил, — что немецкая власть оказывает им особую честь, обмундировав и выдав оружие, с которым они отныне будут защищать новый порядок в России, беспощадно преследовать врагов Германии. В народе всех их быстро прозвали полицаями. Катышев было за икнулся, что он хромой, недаром его прозвали «рупь-пять», но Фрамм так посмотрел на него, что Никита Борисович сразу замолк.
Может, кому и нравилось быть полицаем, а Катышев тяготился своей собачьей службой — гонять на разные работы односельчан, вынюхивать, не прячет ли кто в тайнике раненого красноармейца, не имеет ли связи с объявившимися партизанами. А сколько воя и плача было, когда под дулами автоматов гнали на станцию парней и девчат для отправки в Германию!
О партизанах в Песках заговорили, когда посыпались под откос первые воинские эшелоны, стали будто сами по себе взрываться ночами склады с боеприпасами. Сначала староста Сидюков было присмирел, даже стал заискивать перед односельчанами, но после того, как Фрамм наорал на него, принялся притеснять народ. Нацепил на себя парабеллум, на шею повесил автомат, — конечно, все это от страха: прошел слух, что партизаны из отряда Деда убили двух карателей из райцентра.
Возможно, Катышева и заставили бы заниматься грязными делами, которые нередко выпадали на долю полицаев, но выручала хромота: в набеги на деревни, подозреваемые в оказании помощи партизанам, его не брали, не годился он и на вылазки в лес. В общем, был он в Песках чем-то вроде деревенского жандарма: нес караул при комендатуре, сопровождал в кузове грузовика пойманных красноармейцев, которых нужно было доставить в райцентр, когда осенью 1942 года напали на комендатуру партизаны Храмцова, усердно палил из карабина… в небо. Стрелял он плохо и вообще считался никудышным полицаем. Если почти всех прислужников Фрамма наградили «ост-медалями» за верную службу «великой Германии», то ему ничего не дали. Не участвовал он и в казнях, что и подтвердили на суде односельчане. Несколько раз предупреждал знакомых о карательных акциях, и те заблаговременно уходили из деревни. Это ему тоже зачлось… Приговор считает справедливым, зла на Советскую власть, осудившую его, не держит.
Из всего рассказа Катышева самым ценным было упоминание о Храмцове. Пока что он был первым, кто здесь упомянул про него. Пасечник Лепков заявил, что он в ту пору не слышал про такого, правда, он партизанил далеко от этих мест.
— А что вы знаете про Храмцова, или Филина, Никита Борисович? — прямо спросил Шорохов. Он уже понял, что старику, пожалуй, нечего больше опасаться, а значит, и что-либо утаивать.
— До войны я с ним частенько встречался, — спокойно ответил Никита Борисович. — Он и в посевную приезжал в нашу центральную бригаду, и в уборочную неделями жил, колхоз-то наш был не из передовых, вот он, как партейный работник, и подталкивал тута нас… Любил рыбку поудить, я тоже это дело уважаю, так мы с ним, бывало, частенько утречком чуть свет ездили на озеро. Помнится, раз останавливался в нашем доме…
— А во время войны? Не довелось повстречаться?
— Думаю, тогда мы с вами не сидели бы тута и не толковали про былое, — усмехнулся Никита Борисович. — Филимон Храмцов давил, как клопов, полицаев и карателей. Полагаю, не пощадил бы и меня, увидев в немецкой форме… Люто ненавидел его Николай Сидюков: задолго до войны староста был кладовщиком при колхозе, ну а Филимон Иванович поймал его на воровстве колхозного добра… Грозился, что, мол, в мешке принесет Фрамму в комендатуру голову Хромого Филина — за нее немцы обещали тыщи марок. Только вышло по-иному: Храмцов вздернул Сидюкова на дубу…
— Говорят, весь отряд Храмцова вместе с ним самим как сквозь землю провалился, — сказал Шорохов. — Нет в живых ни одного партизана, даже неизвестно, где их братская могила.
— У нас в Песках много про то толковали, — задумчиво сказал Никита Борисович. — Фрамм ходил очень довольный, даже ручки потирал. Филин с десяток фрицев положил здеся и сжег комендатуру, три автомашины, взорвал склад боеприпасов, тогда партизаны и Сидюкова повесили, а сам Фрамм чудом спасся — спрятался в подвал у своей полюбовницы Марфы Новиковой.
— О чем же толковали?
— Марки-то кто-то получил за Филимона Ивановича? Вот полицаи и завидовали счастливчику.
— Кто бы это мог быть?
— Ты про что, начальник? — не понял Катышев.
— Ну этот… «счастливчик»?
— Кто ж ево знает… Да и был ли он? Может, просто попали в засаду к немцам?
— Был… — вырвалось у Шорохова. — Наверняка существовал тот, кто предал Храмцова.
— Скоро немцев погнали из наших краев, начались аресты полицаев. Кто замарал руки в крови, с фашистами подались в Германию, а я вот остался. Когда вернулся… с Севера, слыхал, что разыскивали партизанский лагерь, братскую могилу… Никто не видел, как их убивали, никто из местных яму не копал. Ничего не нашли, да и время сколько прошло! Где вырубки были, вон какой лес поднялся! А Филимон умел хорошо прятаться, каратели с ног сбились, искали лагерь, самолеты по самым макушкам деревьев ползали…
— И кто-то все-таки нашел! — Шпиёна, наверное, немцы подослали, — сказал старик. — Филин у них был как мозоль на больном месте.
— Вы Гривакова знали? — неожиданно спросил Шорохов.
— Спрашивали меня начальники из района про такого… — помолчав, проговорил Катышев. — Приезжал к нам в Пески на легковушке, с Фраммом разговаривал как с равным. Тут у нас полицаи поймали в лесу летчика — выпрыгнул, бедолага, из горящего «ястребка», — так Гриваков, «графом» еще его звали, и его молодцы забрали у нас пленного и увезли с собой… Помню, один каратель подошел к летчику — кажется, лейтенанту, у него вся грудь в орденах-медалях… Хотел сорвать, так летчик ему в рыло врезал, говорит: «Не ты мне, собака, их давал, чтобы отбирать! Вот застрелите, тогда и подавитесь, выродки, моими наградами!» «Граф» засмеялся и говорит: «Легкой смерти захотел, лейтенант? Нет, мы из тебя помаленьку всю душу будем вытягивать!» — Мог Гриваков где-нибудь затаиться?
— Что он — дурной? — Старик задумался. — Не было ему резону тута оставаться. Думаю, не одну сотню людей отправил он на тот свет со своими помощничками. Верой-правдой немцам служил, на груди — ихние побрякушки. Убег он, служивый. Чего ему тута в норе сидеть? Он привык к красивой жизни… — Как же, «граф„! — усмехнулся Шорохов. — Можа, и граф, — согласился Катышев. — На вид представительный, похож на барина и держался как господин… Раз, помню, замешкался я — не сразу пропустил в комендатуру, — так он обозвал меня «хромым быдлом“!
— Узнали бы вы его, если бы вдруг увидели?
— Неужто живой? — даже приподнялся со своей скамейки старик. — А коли и живой, так сюда бы вовек носа не сунул! На нем одном столько грехов висит, сколько и на сотне таких полицаев, как я, не наберется. Да что сравнивать! Зверь он был, душегуб! И Красновский отряд добивал у болота, и за Храмцовым охотился… Нет, коли жив, не вернется он сюда ни под каким соусом!
— Ну а если, как говорится, нужда припрет, мог бы он к вам обратиться?
Старик привстал со скамейки, глаза его заморгали, заскорузлые, со следами старых порезов пальцы так согнули ивовый прут, что он сломался.
— Эва чего, милый, сказанул! Да он меня и в лицо не помнит. Говорю, глядел на нас сверху вниз, как на скотину… Как же, граф! А я кто? Навозный жук.
— Какой он граф, — усмехнулся Шорохов. — Обыкновенный самозванец!
— Как тот самый Гришка Отрепьев? — заметил Катышев. — По телевизору тут показывали про Бориса Годунова…
— Вы сказали, никто из местных яму не копал… Кто же вообще зарывал убитых?
— Немцы наших не хоронили — мы их сами закапывали где придется. Сейчас и не найдешь, а сколько кругом безымянных могил нарыто!
— Но где-то покоятся останки Храмцова и его людей, — сказал Павел Петрович.
— И топили в болотах, и сжигали… — вздохнул Катышев. — Сдается мне, что смерть Филимона Храмцова тоже на совести карателей. Они мало кого в плен брали, невинных людей, детишек без жалости стреляли. А сколько домов сожгли!
Еще до встречи с Катышевым Павел Петрович поинтересовался у деревенских мальчишек, не приезжал ли сюда пожилой седой человек на «Жигулях» цвета слоновой кости — к деду Никите за корзинками. Ребятишки уверенно заявили, что такого не было. На «газике» приезжали двое из райцентра, сразу взяли десять корзинок, позавчера на «Запорожце» был один лысый с палочкой — он купил четыре корзинки. А больше на машинах никого не было. Тетки и бабки из окрестных деревень приходили, так они по одной корзинке покупали.
Никита Борисович не темнил, ничего не скрывал, не пытался себя обелять, и капитан ему поверил, да и вряд ли Гриваков нашел бы в нем себе помощника. Кстати, в деревне зла на Катышева никто не помнил, а ребятишки даже не знали, что он был когда-то полицаем.
Заплатив пять рублей за ивовые корзинки, Павел Петрович попрощался со стариком. Хитро прищурившись, тот спросил:
— Зря небось ехал, товарищ начальник? Вроде и память хорошая, а ничего такого больше не припомню.
— Какой я начальник, — улыбнулся Павел Петрович. — А приехал я не зря: такие замечательные корзинки в магазине не купишь! — И, уже попрощавшись, задал последний вопрос: — С пасечником из Клинов Кузьмой Даниловичем Лепковым не сталкивала вас судьба?
— Читал про него в районной газете, а встренуться не доводилось, — спокойно ответил Катышев. — Партизанил в войну, только навроде не в нашей местности.
Поздно вечером, лежа на койке в своем финском домике, капитан Шорохов внимательно проанализировал свою беседу с Катышевым: старик рассказал все, что знал, отвечал на вопросы толково, не напрягался, как бывает с человеком, который осторожничает, боится лишнее слово сказать… В этом отношении совсем другой Лепков: он как раз был немногословен, прежде, чем ответить даже на простой вопрос, обязательно подумает… Впрочем, люди разные, и характеры у них различные. И все-таки странно: Катышеву он, Шорохов, склонен больше верить, чем бывшему партизану Лепкову… Обычно фронтовики охотно рассказывают о былом, Кузьма Данилович же явно тяготился этим разговором. Скромность? Или что-то другое? По его словам, когда он узнал, что фашисты готовятся часть трудоспособного населения отправить в Германию, он хотел уйти из Песков, но не успел — запихнули в эшелон, в теплушке сговорился с попавшим в облаву переодетым нашим летчиком бежать. Побег удался — так он попал в Прибалтику к партизанам… Когда пришли свои, продолжал службу в рядах Советской Армии, под Гродно ранило в поясницу, после госпиталя был подчистую комиссован. Вернулся домой, вот теперь совхозный пасечник… Усмехнувшись, заметил, что биография у него самая обыкновенная и вряд ли для писателя представит интерес…
Судя по всему, Лепков не поверил, что он писатель, хотя Павел Петрович вовсю строчил в блокноте шариковой ручкой…
В занавешенное марлей окно пробивался слабый лунный свет, слышно было, как на озере звучно крякают утки, шумят над домиком высокие сосны, иголки с мышиным шорохом сыплются на пластиковую крышу. Услышав тяжелые шаги, Павел Петрович натянул одеяло до подбородка и прикрыл глаза. Дверь без стука тихо отворилась, в темном проеме смутно возникла высокая фигура.
— Паша, ты спишь? — негромко спросил Вася. В его густой шевелюре запутался голубоватый лунный лучик.
— Сплю, — еще тише ответил Шорохов, стараясь не рассмеяться.
— Утром, дружище, подниму ровно в пять, — сообщил Вася. — Я тут такую ямину нашел! Не удивлюсь, если сом попадется.
— Мне, знаешь, мед понравился, — сказал Павел Петрович. — После рыбалки махнем на пасеку к Кузьме Даниловичу? Килограмма два возьму, вот жена обрадуется!
— Торговаться буду я, — заявил Вася. — С незнакомых он за литровую банку двенадцать рублей дерет, ну а с меня — десятку.
— Вася, не буди ты меня на заре-е… — жалобно пропел Павел Петрович.
— За ноги в лодку стащу, если будешь сопротивляться, — засмеялся тот и прикрыл дверь.
— Черт бы побрал эту рыбалку! — проворчал капитан. — Выспаться не дадут! — Перевернулся на бок и, зажмурив глаза, стал внушать себе, что должен немедленно заснуть: «Все мысли прочь, руки стали ватными, ноги в коленях расслабились, дыхание спокойное, ровное, я хочу спать, спать, спать…» Аутотренинг сработал безотказно.
Через пять минут капитан Шорохов крепко спал.
Может, кому и нравилось быть полицаем, а Катышев тяготился своей собачьей службой — гонять на разные работы односельчан, вынюхивать, не прячет ли кто в тайнике раненого красноармейца, не имеет ли связи с объявившимися партизанами. А сколько воя и плача было, когда под дулами автоматов гнали на станцию парней и девчат для отправки в Германию!
О партизанах в Песках заговорили, когда посыпались под откос первые воинские эшелоны, стали будто сами по себе взрываться ночами склады с боеприпасами. Сначала староста Сидюков было присмирел, даже стал заискивать перед односельчанами, но после того, как Фрамм наорал на него, принялся притеснять народ. Нацепил на себя парабеллум, на шею повесил автомат, — конечно, все это от страха: прошел слух, что партизаны из отряда Деда убили двух карателей из райцентра.
Возможно, Катышева и заставили бы заниматься грязными делами, которые нередко выпадали на долю полицаев, но выручала хромота: в набеги на деревни, подозреваемые в оказании помощи партизанам, его не брали, не годился он и на вылазки в лес. В общем, был он в Песках чем-то вроде деревенского жандарма: нес караул при комендатуре, сопровождал в кузове грузовика пойманных красноармейцев, которых нужно было доставить в райцентр, когда осенью 1942 года напали на комендатуру партизаны Храмцова, усердно палил из карабина… в небо. Стрелял он плохо и вообще считался никудышным полицаем. Если почти всех прислужников Фрамма наградили «ост-медалями» за верную службу «великой Германии», то ему ничего не дали. Не участвовал он и в казнях, что и подтвердили на суде односельчане. Несколько раз предупреждал знакомых о карательных акциях, и те заблаговременно уходили из деревни. Это ему тоже зачлось… Приговор считает справедливым, зла на Советскую власть, осудившую его, не держит.
Из всего рассказа Катышева самым ценным было упоминание о Храмцове. Пока что он был первым, кто здесь упомянул про него. Пасечник Лепков заявил, что он в ту пору не слышал про такого, правда, он партизанил далеко от этих мест.
— А что вы знаете про Храмцова, или Филина, Никита Борисович? — прямо спросил Шорохов. Он уже понял, что старику, пожалуй, нечего больше опасаться, а значит, и что-либо утаивать.
— До войны я с ним частенько встречался, — спокойно ответил Никита Борисович. — Он и в посевную приезжал в нашу центральную бригаду, и в уборочную неделями жил, колхоз-то наш был не из передовых, вот он, как партейный работник, и подталкивал тута нас… Любил рыбку поудить, я тоже это дело уважаю, так мы с ним, бывало, частенько утречком чуть свет ездили на озеро. Помнится, раз останавливался в нашем доме…
— А во время войны? Не довелось повстречаться?
— Думаю, тогда мы с вами не сидели бы тута и не толковали про былое, — усмехнулся Никита Борисович. — Филимон Храмцов давил, как клопов, полицаев и карателей. Полагаю, не пощадил бы и меня, увидев в немецкой форме… Люто ненавидел его Николай Сидюков: задолго до войны староста был кладовщиком при колхозе, ну а Филимон Иванович поймал его на воровстве колхозного добра… Грозился, что, мол, в мешке принесет Фрамму в комендатуру голову Хромого Филина — за нее немцы обещали тыщи марок. Только вышло по-иному: Храмцов вздернул Сидюкова на дубу…
— Говорят, весь отряд Храмцова вместе с ним самим как сквозь землю провалился, — сказал Шорохов. — Нет в живых ни одного партизана, даже неизвестно, где их братская могила.
— У нас в Песках много про то толковали, — задумчиво сказал Никита Борисович. — Фрамм ходил очень довольный, даже ручки потирал. Филин с десяток фрицев положил здеся и сжег комендатуру, три автомашины, взорвал склад боеприпасов, тогда партизаны и Сидюкова повесили, а сам Фрамм чудом спасся — спрятался в подвал у своей полюбовницы Марфы Новиковой.
— О чем же толковали?
— Марки-то кто-то получил за Филимона Ивановича? Вот полицаи и завидовали счастливчику.
— Кто бы это мог быть?
— Ты про что, начальник? — не понял Катышев.
— Ну этот… «счастливчик»?
— Кто ж ево знает… Да и был ли он? Может, просто попали в засаду к немцам?
— Был… — вырвалось у Шорохова. — Наверняка существовал тот, кто предал Храмцова.
— Скоро немцев погнали из наших краев, начались аресты полицаев. Кто замарал руки в крови, с фашистами подались в Германию, а я вот остался. Когда вернулся… с Севера, слыхал, что разыскивали партизанский лагерь, братскую могилу… Никто не видел, как их убивали, никто из местных яму не копал. Ничего не нашли, да и время сколько прошло! Где вырубки были, вон какой лес поднялся! А Филимон умел хорошо прятаться, каратели с ног сбились, искали лагерь, самолеты по самым макушкам деревьев ползали…
— И кто-то все-таки нашел! — Шпиёна, наверное, немцы подослали, — сказал старик. — Филин у них был как мозоль на больном месте.
— Вы Гривакова знали? — неожиданно спросил Шорохов.
— Спрашивали меня начальники из района про такого… — помолчав, проговорил Катышев. — Приезжал к нам в Пески на легковушке, с Фраммом разговаривал как с равным. Тут у нас полицаи поймали в лесу летчика — выпрыгнул, бедолага, из горящего «ястребка», — так Гриваков, «графом» еще его звали, и его молодцы забрали у нас пленного и увезли с собой… Помню, один каратель подошел к летчику — кажется, лейтенанту, у него вся грудь в орденах-медалях… Хотел сорвать, так летчик ему в рыло врезал, говорит: «Не ты мне, собака, их давал, чтобы отбирать! Вот застрелите, тогда и подавитесь, выродки, моими наградами!» «Граф» засмеялся и говорит: «Легкой смерти захотел, лейтенант? Нет, мы из тебя помаленьку всю душу будем вытягивать!» — Мог Гриваков где-нибудь затаиться?
— Что он — дурной? — Старик задумался. — Не было ему резону тута оставаться. Думаю, не одну сотню людей отправил он на тот свет со своими помощничками. Верой-правдой немцам служил, на груди — ихние побрякушки. Убег он, служивый. Чего ему тута в норе сидеть? Он привык к красивой жизни… — Как же, «граф„! — усмехнулся Шорохов. — Можа, и граф, — согласился Катышев. — На вид представительный, похож на барина и держался как господин… Раз, помню, замешкался я — не сразу пропустил в комендатуру, — так он обозвал меня «хромым быдлом“!
— Узнали бы вы его, если бы вдруг увидели?
— Неужто живой? — даже приподнялся со своей скамейки старик. — А коли и живой, так сюда бы вовек носа не сунул! На нем одном столько грехов висит, сколько и на сотне таких полицаев, как я, не наберется. Да что сравнивать! Зверь он был, душегуб! И Красновский отряд добивал у болота, и за Храмцовым охотился… Нет, коли жив, не вернется он сюда ни под каким соусом!
— Ну а если, как говорится, нужда припрет, мог бы он к вам обратиться?
Старик привстал со скамейки, глаза его заморгали, заскорузлые, со следами старых порезов пальцы так согнули ивовый прут, что он сломался.
— Эва чего, милый, сказанул! Да он меня и в лицо не помнит. Говорю, глядел на нас сверху вниз, как на скотину… Как же, граф! А я кто? Навозный жук.
— Какой он граф, — усмехнулся Шорохов. — Обыкновенный самозванец!
— Как тот самый Гришка Отрепьев? — заметил Катышев. — По телевизору тут показывали про Бориса Годунова…
— Вы сказали, никто из местных яму не копал… Кто же вообще зарывал убитых?
— Немцы наших не хоронили — мы их сами закапывали где придется. Сейчас и не найдешь, а сколько кругом безымянных могил нарыто!
— Но где-то покоятся останки Храмцова и его людей, — сказал Павел Петрович.
— И топили в болотах, и сжигали… — вздохнул Катышев. — Сдается мне, что смерть Филимона Храмцова тоже на совести карателей. Они мало кого в плен брали, невинных людей, детишек без жалости стреляли. А сколько домов сожгли!
Еще до встречи с Катышевым Павел Петрович поинтересовался у деревенских мальчишек, не приезжал ли сюда пожилой седой человек на «Жигулях» цвета слоновой кости — к деду Никите за корзинками. Ребятишки уверенно заявили, что такого не было. На «газике» приезжали двое из райцентра, сразу взяли десять корзинок, позавчера на «Запорожце» был один лысый с палочкой — он купил четыре корзинки. А больше на машинах никого не было. Тетки и бабки из окрестных деревень приходили, так они по одной корзинке покупали.
Никита Борисович не темнил, ничего не скрывал, не пытался себя обелять, и капитан ему поверил, да и вряд ли Гриваков нашел бы в нем себе помощника. Кстати, в деревне зла на Катышева никто не помнил, а ребятишки даже не знали, что он был когда-то полицаем.
Заплатив пять рублей за ивовые корзинки, Павел Петрович попрощался со стариком. Хитро прищурившись, тот спросил:
— Зря небось ехал, товарищ начальник? Вроде и память хорошая, а ничего такого больше не припомню.
— Какой я начальник, — улыбнулся Павел Петрович. — А приехал я не зря: такие замечательные корзинки в магазине не купишь! — И, уже попрощавшись, задал последний вопрос: — С пасечником из Клинов Кузьмой Даниловичем Лепковым не сталкивала вас судьба?
— Читал про него в районной газете, а встренуться не доводилось, — спокойно ответил Катышев. — Партизанил в войну, только навроде не в нашей местности.
Поздно вечером, лежа на койке в своем финском домике, капитан Шорохов внимательно проанализировал свою беседу с Катышевым: старик рассказал все, что знал, отвечал на вопросы толково, не напрягался, как бывает с человеком, который осторожничает, боится лишнее слово сказать… В этом отношении совсем другой Лепков: он как раз был немногословен, прежде, чем ответить даже на простой вопрос, обязательно подумает… Впрочем, люди разные, и характеры у них различные. И все-таки странно: Катышеву он, Шорохов, склонен больше верить, чем бывшему партизану Лепкову… Обычно фронтовики охотно рассказывают о былом, Кузьма Данилович же явно тяготился этим разговором. Скромность? Или что-то другое? По его словам, когда он узнал, что фашисты готовятся часть трудоспособного населения отправить в Германию, он хотел уйти из Песков, но не успел — запихнули в эшелон, в теплушке сговорился с попавшим в облаву переодетым нашим летчиком бежать. Побег удался — так он попал в Прибалтику к партизанам… Когда пришли свои, продолжал службу в рядах Советской Армии, под Гродно ранило в поясницу, после госпиталя был подчистую комиссован. Вернулся домой, вот теперь совхозный пасечник… Усмехнувшись, заметил, что биография у него самая обыкновенная и вряд ли для писателя представит интерес…
Судя по всему, Лепков не поверил, что он писатель, хотя Павел Петрович вовсю строчил в блокноте шариковой ручкой…
В занавешенное марлей окно пробивался слабый лунный свет, слышно было, как на озере звучно крякают утки, шумят над домиком высокие сосны, иголки с мышиным шорохом сыплются на пластиковую крышу. Услышав тяжелые шаги, Павел Петрович натянул одеяло до подбородка и прикрыл глаза. Дверь без стука тихо отворилась, в темном проеме смутно возникла высокая фигура.
— Паша, ты спишь? — негромко спросил Вася. В его густой шевелюре запутался голубоватый лунный лучик.
— Сплю, — еще тише ответил Шорохов, стараясь не рассмеяться.
— Утром, дружище, подниму ровно в пять, — сообщил Вася. — Я тут такую ямину нашел! Не удивлюсь, если сом попадется.
— Мне, знаешь, мед понравился, — сказал Павел Петрович. — После рыбалки махнем на пасеку к Кузьме Даниловичу? Килограмма два возьму, вот жена обрадуется!
— Торговаться буду я, — заявил Вася. — С незнакомых он за литровую банку двенадцать рублей дерет, ну а с меня — десятку.
— Вася, не буди ты меня на заре-е… — жалобно пропел Павел Петрович.
— За ноги в лодку стащу, если будешь сопротивляться, — засмеялся тот и прикрыл дверь.
— Черт бы побрал эту рыбалку! — проворчал капитан. — Выспаться не дадут! — Перевернулся на бок и, зажмурив глаза, стал внушать себе, что должен немедленно заснуть: «Все мысли прочь, руки стали ватными, ноги в коленях расслабились, дыхание спокойное, ровное, я хочу спать, спать, спать…» Аутотренинг сработал безотказно.
Через пять минут капитан Шорохов крепко спал.
9. МАЙСКИЙ МЕД
Василий Ершов был в приподнятом настроении: нынче утром на глазах у Шорохова он мастерски подсек и элегантно подвел к лодке полуторакилограммового леща. Плоская, как блюдо, золотистая рыбина, глотнув воздуха, дала подтащить себя к самому борту, а тут Вася в мгновение ока просунул под нее подсачок. И только оказавшись в лодке, дуралей-лещ изогнулся и бешено замолотил черным осклизлым хвостом по днищу, обрызгав их грязной водой, скопившейся под ногами. Ершов придавил его ногой, он счастливо смеялся, что-то лопотал, даже не сразу заметил, что удочку уронил в воду. Надо быть настоящим рыбаком, чтобы получать столько удовольствия от пойманной рыбины. У Павла Петровича тоже кто-то клюнул, однако, когда он взмахнул удочкой, на крючке ничего не оказалось. Когда солнце поднялось над бором, ему с трудом удалось уговорить Васю причалить к берегу, — тот надеялся еще одного, как он говорил, «лаптя» зацепить…
И вот они едут проселком на «Москвиче» Шорохова к пасечнику. Дорогу перелетают сороки, в стекло с костяным звуком ударился жук и отскочил. В багажнике две литровые банки для меда. Ершов пообещал, что он выпросит у старика майского, лечебного меда. Помогает от всех болезней, а он, Вася, запросто отличит любой другой мед от майского. Бывает, некоторые пасечники разводят сахарный сироп, а пчелы таскают взятки в улей прямо на пасеке. Такой мед напоминает патоку, хотя отличить его от настоящего неспециалисту довольно трудно, — по цвету и вязкости он точно такой же, как и цветочный. Ну а его, Васю, не проведешь! Без майского меда они не уедут.
Павел Петрович понемногу с меда перевел разговор на пасечника. Лепков — местный, до войны здесь был колхоз, он работал бригадиром полеводческой бригады, в шестидесятых годах образовался птицеводческий совхоз, развернулось крупное строительство, для рабочих стали возводить двухэтажные кирпичные дома, птицеферма оснащена передовой техникой, большой автомобильно-тракторный парк… Кузьма Данилович, выйдя на пенсию, занялся пчелами. Собственно, он и организовал колхозную пасеку. У него и своих ульев хватает, весь участок заставлен. Мед-то он продает на сторону свой. Был в городе на курсах пчеловодов, а теперь к нему приезжают учиться. Кто попробовал его меда, тот только к Лепкову за ним и ездит. Из города, из районного центра, из окрестных деревень. От меда Кузьма большой доход имеет, купил старшему сыну «Жигули», свой большой дом на отшибе, за домом луг, заросший клевером, рядом поле гречихи, так что его пчелам есть где взяток брать.
— Странно он как-то разговаривает, — глядя на дорогу, проговорил Шорохов. — Будто каждое слово у него на вес золота!
— День-деньской с пчелами, не мудрено и разучиться говорить, — сказал Ершов. — Кузьма шефствует над юными пчеловодами поселковой школы. Вообще-то его уважают, но есть один недостаток — сильно прижимист! В жизни никому бутылки не поставит, а на дармовщину только дай выпить!..
— В прошлый раз он ничего интересного мне про партизан не рассказал, — продолжал Павел Петрович. — Может, не в духе был? Ты уж постарайся его растормошить… Сколько уж живу тут, а материала почти не собрал. Как я повесть-то писать буду?
— Я захватил бутылочку, — заулыбался Вася. — Расшевелим старика! Ты знаешь, как он водку пьет? На каждый стакан — ложку меда. И гляди, небось уже под семьдесят, а здоров куда тебе!
И вот они едут проселком на «Москвиче» Шорохова к пасечнику. Дорогу перелетают сороки, в стекло с костяным звуком ударился жук и отскочил. В багажнике две литровые банки для меда. Ершов пообещал, что он выпросит у старика майского, лечебного меда. Помогает от всех болезней, а он, Вася, запросто отличит любой другой мед от майского. Бывает, некоторые пасечники разводят сахарный сироп, а пчелы таскают взятки в улей прямо на пасеке. Такой мед напоминает патоку, хотя отличить его от настоящего неспециалисту довольно трудно, — по цвету и вязкости он точно такой же, как и цветочный. Ну а его, Васю, не проведешь! Без майского меда они не уедут.
Павел Петрович понемногу с меда перевел разговор на пасечника. Лепков — местный, до войны здесь был колхоз, он работал бригадиром полеводческой бригады, в шестидесятых годах образовался птицеводческий совхоз, развернулось крупное строительство, для рабочих стали возводить двухэтажные кирпичные дома, птицеферма оснащена передовой техникой, большой автомобильно-тракторный парк… Кузьма Данилович, выйдя на пенсию, занялся пчелами. Собственно, он и организовал колхозную пасеку. У него и своих ульев хватает, весь участок заставлен. Мед-то он продает на сторону свой. Был в городе на курсах пчеловодов, а теперь к нему приезжают учиться. Кто попробовал его меда, тот только к Лепкову за ним и ездит. Из города, из районного центра, из окрестных деревень. От меда Кузьма большой доход имеет, купил старшему сыну «Жигули», свой большой дом на отшибе, за домом луг, заросший клевером, рядом поле гречихи, так что его пчелам есть где взяток брать.
— Странно он как-то разговаривает, — глядя на дорогу, проговорил Шорохов. — Будто каждое слово у него на вес золота!
— День-деньской с пчелами, не мудрено и разучиться говорить, — сказал Ершов. — Кузьма шефствует над юными пчеловодами поселковой школы. Вообще-то его уважают, но есть один недостаток — сильно прижимист! В жизни никому бутылки не поставит, а на дармовщину только дай выпить!..
— В прошлый раз он ничего интересного мне про партизан не рассказал, — продолжал Павел Петрович. — Может, не в духе был? Ты уж постарайся его растормошить… Сколько уж живу тут, а материала почти не собрал. Как я повесть-то писать буду?
— Я захватил бутылочку, — заулыбался Вася. — Расшевелим старика! Ты знаешь, как он водку пьет? На каждый стакан — ложку меда. И гляди, небось уже под семьдесят, а здоров куда тебе!