У Бориса наступили черные дни. Он взял отпуск, потому что боялся оставлять Варежку одну. Ее мама жила в пригороде, давно хворала, маялась тяжелым артритом и помочь ничем не могла – она сама уже несколько лет не выходила из дому. Обихаживать молчащую Варежку ей было, конечно, не под силу. Тарасыч дал телефон «хорошего психиатра, не шарлатана какого, а настоящего доктора с большой клинической практикой». Борис еще неделю тянул, мусолил бумажку с номером в кармане куртки, но Варежка молчала, серела лицом день ото дня и с утра до глубокой ночи катала по подоконнику зеленые пластилиновые шарики.
   – Приезжайте ко мне в больницу, – строго сказала ему по телефону психиатр Анна. – Я на дом не выезжаю.
   «Фу ты ну ты», – раздраженно подумал Борис. «С мухой в носе», – в подобных случаях говорила его тетка.
   – Просто назовите цену вопроса, – привычно предложил он Анне, и так на его месте поступил бы любой нормальный человек. Борис до поры до времени свято верил, что во всех случаях существует цена вопроса, а как же.
   – Я не выезжаю на дом, – терпеливо повторила Анна. – Я принимаю у себя в кабинете, на работе. С десяти до трех. Если вам нужен домашний визит, в Киеве много других специалистов.
   И вдруг Борис проникся к ней доверием. Он не представлял себе врача, которому не нужны деньги. Особенно если тот последние пятнадцать лет работает в дурдоме и только месяц назад дослужился до завотделением. Значит, у человека есть принципы. Страшная редкость по нынешним временам.
   Он погрузил безразличную Варежку в машину и повез в Павловку[4].
   В знаменитом желтом доме на Фрунзе ему бывать не приходилось ни разу, Бог миловал. Ну, то есть… раньше миловал. Борис и не представлял себе, что там территория – ого-го. Огромный старый парк с уходящими в чащу разбитыми каменными тропками, колченогие скамейки под столетними небось каштанами и много старых, страшных, обшарпанных корпусов. От одного взгляда на это трагическое барокко даже у самого здорового человека должны были появиться первые признаки депрессии, что уж говорить о тех несчастных, которые серыми тенями бродили вокруг пересохшего фонтана?
   Анну он представлял себе, ясное дело, старой каргой, но навстречу им на крыльцо вышла высокая статная женщина лет, может быть, тридцати пяти. С носом такой выдающейся греческой крутизны, что бо́льшая часть известных Борису женщин, вне всякого сомнения, безропотно сдались бы первому встречному пластическому хирургу. Зато меньшая – и лучшая – часть считали бы такой нос своим главным конкурентным преимуществом. Особенно если в сочетании с зелеными глазами, широкими бровями и крупно вьющимися волосами того редкого орехового оттенка, про который нельзя сказать «рыжий» или же «медный». Пронзительной осенней дамой была психиатр Анна. Феей середины октября.
   Все эти мысли печально и некстати пронеслись в голове у сумрачного Бориса. Он стоял у крыльца, прижимал к себе обмякшего Снусмумрика и, оробев вдруг от чего-то, смотрел на доктора снизу вверх.
   Эх, не было в кабинете у Анны кожаного дивана. Была только банальная больничная кушетка, покрытая клеенкой. Вообще бедноватенько было в кабинете – ну, разве что компьютер… И больше не за что зацепиться взгляду. Рядом с компьютерной мышкой лежал пенсионного вида мобильник в прозрачном чехольчике – какая-то доисторическая модель. Еще на столе имелась фоторамка, но кто там на фотографии – Борису было не видать. С учетом обручального кольца докторицы – вероятно, дети. Или муж.
   – Так я галочку ему дам? – В дверь неожиданно просунулась круглая голова в белой косынке. – Анвладимировна, галочку даем Кузякову?
   – Какому Кузякову? – задумчиво спросила Анна.
   – Какому? Жирафу!
   – Ну да…
   В ходе этого странного диалога Анна успела полить цветок на подоконнике, отдернуть штору и сесть на стул строго напротив Бориса с Варежкой, скрестив длинные ноги в голубых джинсах.
   – Больные с посттравматическим синдромом такого рода требуют длительной коррекции, – сообщила она.
   – Понимаю, – кивнул Борис.
   – Не понимаете. – Анна запустила руку в копну ореховых волос и, закрыв глаза, помассировала затылок. – Давление, – сказала она. – Черт… Ну, ладно. Не понимаете. Сколько она у вас молчит? Два месяца? Это очень плохо. Это мы с вами, считайте, уже далеко зашли. Не до точки невозврата, конечно, но далеченько. И плакать не пыталась? И кричать? И с балкона прыгать не пробовала? Так сразу, с ходу и ушла в себя? Хреново.
   Варежка смотрела в окно. За окном по толстой ветке клена туда-сюда скакала веселая птица.
   – Это дрозд, – проследила ее взгляд Анна. – Сосед мой. Варвара Игоревна, посмотрите на меня, пожалуйста.
   У Варежки дрогнуло плечо.
   – Не хотите, – кивнула Анна. – Хорошо… – Она встала, зашла Варежке за спину и легко провела рукой по ее позвоночнику. – Два блока – вот и вот. В грудном отделе и в шейном. Зажимы. Она и физически-то говорить не может, а не только в психоэмоциональном смысле. Оставляйте. Будем оформлять.
   – Как – оставляйте? – Борис прижал к себе Вареникса. – Здесь?
   Анна подняла и без того высокие брови.
   – Ну да, здесь, – подтвердила она. – А вам известна еще какая-нибудь психоневрологическая клиника в нашем прекрасном городе? Нет, если вы, к примеру, народный депутат, то можно в Феофанию, в отделение невропатологии. У них ковры и картины на стенах. Но там будут делать вид. А мы тут лечим.
   – А если все же амбулаторно?
   Анна вздохнула и посмотрела на фотографию на столе. Потом взяла мобильный, набрала номер и спросила:
   – Ну, как ты там?.. Хорошо? Что значит «хорошо»?.. Не плохо? Ну, слава богу… Нельзя, – терпеливо объяснила она Борису, – никак нельзя амбулаторно. Какой там. Сначала – стационар, а уже после возможно и амбулаторное лечение. Потому что ведь не с гайморитом пришли…
 
   Поначалу Борис старался приезжать каждый день, но врач решительно пресекла.
   – Ни к чему, – сказала она. – Не мельтешите. Когда нужно будет, я вам позвоню.
   И позвонила – через неделю.
   – Варя заговорила, – с места в карьер сообщила Анна Владимировна. – Я сняла зажимы, и она заговорила, но… Возможно, лучше бы она молчала…
   Уже через полчаса Борис сидел на холодной жесткой кушетке и напряженно смотрел, как Анна моет руки под краном в углу кабинета. Так смотрел, будто от этого что-то зависело. От того, насколько тщательно она их вымоет.
   Анна устроилась напротив в привычной позе, скрестив длинные ноги в светло-голубых джинсах.
   – Варя считает, что она убила своего сына.
   «Только не это, – подумал Борис. – Только не сумасшествие. Стресс – да, депрессия – ну, куда ни шло. Плохо, но поправимо». Еще сравнительно недавно он считал, что депрессия – это что-то светское, даже гламурное. Девочки у него на работе любили говорить: «Ах, у меня, наверное, депрессия. Ничего не хочется, настроения никакого. Но хорошим шопингом это лечится, да. Хорошим сексом тоже. Ах, да где же его взять, хороший секс?..»
   Что такое настоящая депрессия, он увидел только здесь, в один из своих первых визитов к Варениксу. Немолодая пара, мужчина и женщина, с двух сторон крепко держали под руки совсем юную девушку – прогуливали ее по парку. Девушка послушно переставляла ноги, но шла она с закрытыми глазами, и у нее были огромные, опухшие, вполлица, веки. Борис пытался забыть это лицо – но нет. Оно теперь преследовало его – пастозное, отекшее, бледное, как зимняя луна.
   «Это депрессия, – ответила тогда на его вопрос Анна. – Ребенок круглые сутки лежит с закрытыми глазами или вот так ходит с родителями. На полгода работы, не меньше».
   – Может быть… – Борис потерялся. – Может быть, Варя как бы метафорически… в переносном смысле так сказала? А?
   – В прямом. – Анна взглянула на фотографию на столе, потянулась было за мобильником, но отчего-то передумала. – Варя уверена, что у нее был сын и она сбила его машиной. Она его подробно описала и вообще довольно много о нем рассказала. Лохматый, курносый, кареглазый парнишка в синей футболке. Худой, смешливый, добрый. Всех кошек-собак жалеет, подкармливает… Любит скейт, компьютерные игры. На велике гоняет как бог. Не любит гречневую кашу и супа никогда не ест. Она о нем в настоящем времени рассказывает, а потом спохватывается и говорит, что убила его. Вот такие дела.
   – Но вы понимаете… – Борис потерялся окончательно, не знал, что говорить.
   Анна повернула голову к окну, последила взглядом за своим соседом-дроздом. Тот сосредоточенно выклевывал какого-то червячка.
   – Вы же видите, – она вдруг впервые посмотрела Борису прямо в глаза, – вы же видите, какой хрестоматийный, кинематографический образ мальчика мы имеем. Мальчик из книжки. Герой медведевских[5] иллюстраций. «Валькины друзья и паруса»[6]. Я так понимаю, она мечтала о сыне. Наделяла его всевозможными признаками. Как-то так примерно… И тут прямо на дорогу перед ней выскакивает пацаненок – вот точно такой же. Может ли быть что-то извращеннее, чем этот поворот судьбы? Что-то более злое? А? Как вы думаете?
   Глаза ее странно заблестели, и она снова отвернулась к окну. Из высоко поднятого античного узла волос выбились волнистые пряди.
   Плачет, понял Борис. Ну, то есть не столько плачет, сколько хочет заплакать. Психиатр, так ее растак. Ему бы вот заплакать, да ведь не выйдет ничего. Еще в детстве разучился. Теперь он много чего умеет, включая качественный мордобой или стрельбу по движущейся мишени, но вот это простое и полезное качество пропало бесследно.
   – Галочку даем Кузякову? – В дверь дежурно просунулась круглая голова в белой косынке.
   Борис уже был в курсе, что Жираф Кузяков – это длинный худой парень с маниакально-депрессивным синдромом. Голова в косынке – медсестра Тома. Галочка – галоперидол. К этим своим новым знаниям Борису пришлось присовокупить еще одно, самое невероятное: диагноз Варежки – шизофрения.
 
   – Ты меня слышишь? – беспокойный пассажир Тарасыч уже задымил весь салон и теперь, пыхтя, прикуривал очередную сигарету. – Ты бы хоть спросил, куда это мы едем да чего…
   – У меня дикий бодун, – нехотя признался Борис. – Если гайцы остановят, права отберут.
   – Да? – удивился Тарасыч и потянул носом. – Да нет никакого перегара, не парься.
   – Варя снова в больнице. – Борис приоткрыл окно, стало полегче. – Уже неделю, слышишь, Тарасыч?
   – У Анны?
   – Ну, естественно.
   – Не вижу ничего естественного! – вдруг завелся Тарасыч. – Естественно! Анна тебе еще несколько лет назад что сказала?
   – Что?
   – Боря, не мучь себя. Отдай ее в интернат. Чуда не произойдет, а тебе надо жить дальше.
   – Это я виноват, – сказал Борис. – Нельзя было ее тогда отпускать.
   – Здравствуй, Марья, приехали, – буркнул Тарасыч. – При чем здесь… Ладно, после обсудим. Давай я тебя в курс дела введу, что ли. Только дело какое-то странное, понимаешь.
   «У меня все дела странные», – подумал Борис.
 
   Тогда, после происшествия с Варежкой, он сменил работу. Просто потому что необходимо было хоть что-то сменить. Очень кстати бывший однокурсник Валерка Шелгунов предложил ему партнерство на поприще, которое в те годы в Украине казалось чем-то невероятно экзотическим. Они на пару учредили детективное агентство с наглым названием «Бейкер-стрит» и не прогадали. Благодаря Валеркиным связям, доставшимся ему от папы – крупного в прошлом киевского номенклатурного тусовщика, – заказы потекли ручейком сначала из бизнес-среды, а после и от политического истеблишмента. Некоторые дела были чрезвычайно деликатными, другие – откровенно безумными, третьи – надуманными и нелепыми. Словом, Борис ко всему привык и насмотрелся.
   Денег между тем стало хватать. И на лечение Варежки, и на испаноязычные страны. И даже на небольшой загородный домишко с мансардой. И на эскорт-услуги, так сказать. Когда чувства ложатся на дно, физиология еще долго фордыбачит, выкидывает фортели и коленца, всеми доступными ей способами заявляет о своих правах. И все было бы ничего, если бы Борис видел в этом хоть какой-то смысл. Но Варежка погружалась в глубины безумия, а линейность и незатейливость своего существования Борис, поупиравшись, принял в конце концов, потому что не существовало в мире магазина или склада, к примеру, где ему предложили бы выбрать себе другую жизнь. В которой была бы не только протяженность, но еще и объем, и глубина. Но как же Борис завидовал Гомесу! Только ему и завидовал. Тот умел писать большие просторные книги и, похоже, испытывал от этого настоящее удовольствие.
 
   А дело такое, как объяснил Тарасыч. У него имеется племянница, дочь сестры. Взрослая уже девочка, двадцати семи лет. В свое время закончила киевскую политехнику и постепенно превратилась в очень продвинутого архитектора баз данных. Работа высокооплачиваемая и, возможно, одна из самых востребованных на сегодняшний день в нашей стране. К тому же ее собирались посылать на стажировку в Филадельфию на полгода. К тому же шеф, который был ей совсем не противен, стал активно за ней ухаживать и недавно в нежной романтической обстановке предложил руку, сердце и пентхаус в сто пятьдесят квадратов. И не где-нибудь, а на Липках, на улице Шелковичной, где девяносто девять процентов населения не имеют ни малейшего представления о том, сколько стоят буханка хлеба и пакет молока.
   – Пока не вижу ничего странного, – заметил Борис, выруливая в тихий окраинный переулок с двухэтажными особняками.
   Странное будет дальше, пообещал ему Тарасыч. Короче говоря, девица поначалу дала согласие шефу составить счастье всей его жизни, а спустя некоторое время передумала и вернула колечко с бриллиантом. После чего в решительной форме отказалась от стажировки. После чего подала заявление об увольнении и заявила, что ей больше не интересно заниматься архитектурой баз данных. После чего пошла на кафедру антропологии госуниверситета и сказала, что готова у них пробирки мыть. Когда ей объяснили, что у них нет никаких пробирок, зато можно в качестве разнорабочего вписаться в летнюю экспедицию во Внутреннюю Монголию, – немедленно вписалась. И сообщила оторопевшим родителям, что уже точно решила поступать на отделение антропологии и этнографии в следующем году.
   Борис досадливо крякнул и остановил машину.
   – Вот так, – подвел черту Тарасыч. – Представь себе этот ужасный кошмар.
   – Я очень занятой человек, однако, – вздохнул Борис. – У меня мажоритарный акционер заказчика в бега подался. И вообще оказалось, что он, тот, кто владел контрольным пакетом акций, даже и не рождался никогда. Представляешь себе этот ужасный кошмар? Мне с этим что-то нужно делать, и немедленно. Ты хочешь, чтобы я воспитывал твою взрослую племянницу? Так дело в том, что ничего особенного я в ее действиях не вижу. Я тоже считаю, что ездить в экспедиции значительно веселее, чем с утра до ночи за компьютером сидеть.
   – Я уверен, что она попала в какую-то секту. – Тарасыч решительно выдал на-гора последний аргумент.
   – Свежо…
   – Я ее допросил.
   Борис уронил голову на руль и затрясся всем телом.
   – Ну чего ты ржешь, урод? – обиделся Тарасыч.
   – Я вижу, что служба бок о бок с военной разведкой не прошла для тебя даром… Все же одной шинелькой укрывались, из одного котелка хлебали. Ну, всё, извини… Так и что же она выдала под пытками, твоя племянница? Как ее, кстати, зовут?
   – Кдани.
   – Как? – Борис закашлялся и вытер рот ладонью. – Как ты сказал?
   – К-да-ни. Кавизина Кдани Никитична.
   – Да это же выговорить невозможно! А зачем родители ее так назвали? С какой целью?
   Тарасыч поморгал.
   – Да черт его знает, – неуверенно сказал он. – Какая-то богиня, что ли… из пакистанских народных сказок.
   – Допросить нужно как раз ее родителей. Допросить и обследовать. Освидетельствовать на предмет здравого ума, так сказать. А твоя племянница как нормальная пакистанская богиня правильно просится в экспедицию. Ей нужно к истокам, а не базы данных строить. Ты меня среди ночи разбуди – я тебе, не приходя в сознание, подробно доложу, как поступают пакистанские богини в тех или иных случаях.
   – Балабол, – насупился Тарасыч. – Она сказала, что у нее появились друзья, которые умеют делать что-то такое, чего не умеют другие люди. О чем другие люди даже не догадываются…
   – Я умею шевелить одним ухом, – немедленно перебил Борис. – Другие об этом даже не догадываются. Включая тебя.
   – Подожди… Она сказала, что это важнее и интереснее всего, что она видела и знала раньше. Но больше, правда, она мне ничего не сообщила.
   – Так и мне не сообщит, – Борис пожал плечами, – тем более. Дохлый номер.
   – Да нет! – Тарасыч с огорченным лицом потряс пустую сигаретную пачку и смял ее в трехпалом кулаке. – Все складывается как нельзя лучше. Я тут на днях был у них дома на дне рождения мужа сестры и всякие байки про тебя исполнял. Ну, что ты теперь крупный сыщик и всякие шишки к тебе на поклон ходят. И вот звонит мне вчера Кдани и просит познакомить тебя с ее друзьями. Вот с этими. Ты им, Борька, зачем-то нужен…
   Почти за чертой города, перед воротами с табличкой «Лесковская, 10/1» Борис припарковался и вопросительно посмотрел на Тарасыча.
   – Без меня, – неожиданно сказал тот. – Кдани просила, чтобы ты один… Потом мне все расскажешь.
 
   Борис назвал свое имя в дырчатую коробочку домофона, ворота со скрипом открылись, и он шагнул во двор. Вот тут ему оглянуться бы, как оглядывались герои всех волн эмиграции, уже миновав паспортный контроль, вытягивая шею, стараясь запомнить ту реку, в которую нельзя войти дважды, и зеленую лавочку с забытым журналом, и кривую иву над ней.
   «А со мной ничего не случится? – Варежка в прошлой жизни к месту и не к месту цитировала этот диалог из какого-то советского мультика. – Я выйду отсюда таким же, каким и вошел?» – «Много лучше!»
   Ни о чем таком Борис в тот момент не думал. Просто вошел, и всё.
 
   Смотри, шептала она себе под нос, – пишет тем временем коварный Гомес, – не пропусти мелкую вещицу, хотя неясно пока, какую именно. Может, это будут бабкины щипцы для завивки. Желтый флакончик с резиновой пробкой, скрепка для бумаг, маленькое белое полотенце…
   Ей всего было жаль, она не смогла заставить себя отправить в мусорную коробку даже замусоленный огрызок чернильного карандаша. Исандро, брат покойного мужа, делал большое одолжение, перевозя ее в город к племяннице. Он злился, он торопился покинуть этот дом раньше, чем подтянутся новые владельцы, ему были противны зеленый дырокол, записная книжечка с дерматиновой обложкой, деревянный нож для разрезания бумаги, потертое пустое портмоне. Она же еще помнила молодость этих вещей и плакала, стоя на коленях перед коробкой, а когда Исандро, глухо ворча, отправился в уборную, быстро собрала всех старых неказистых друзей в шерстяной платок и спрятала узелок в угол своего личного чемодана, а флакончик с резиновой пробкой сунула в карман жакета. Вот та самая нужная вещица, простой аптечный пузырек. В нем можно хранить ангельскую воду. Пока еще есть время, она сбегает к дальнему краю детской поляны, туда, где уже начинаются густые голубоватые заросли боярышника, раздвинет колючие ветки и увидит ручей. Вода из него матово светится ночью или вспыхивает вдруг маленькими серебряными искрами, природа которых неясна. Это ангельская вода, считают все женщины деревни и по каплям добавляют ее в кашу малышам, в молоко, в отвары от кашля. Но такому человеку, как Исандро, знать о ручье необязательно. Он скажет какую-нибудь гадость, например что-нибудь про радиацию и про таблицу Менделеева, и по всему выйдет, что ангельская вода – это отрава, а она – глупая неграмотная крестьянка, такая же, как ее мать и бабка. Но дело в том, что уже был такой зануда – школьный учитель химии и биологии. Он и себе-то не доверял, поэтому возил воду в город, в лабораторию. Там не нашли в ней ничего вредного – только необходимый набор солей и микроэлементов. Обычная Н2О, которая переливается в темноте как северное сияние, в какую посудину ее ни налей.
 
   И еще пишет Гомес:
 
   В тот день, когда я влюбилась в тебя, с утра было много самой обычной суеты. Непрерывно звонил телефон, со стола сыпалась бумага, которую не могли сдержать скрепки, голуби с шумом и грохотом срывались с жестяного балконного козырька по трое-четверо и организованно, как маленькие эскадры истребителей, уносились в летнее сине-зеленое пространство между домами. Еще в три часа дня я не думала о тебе ни минуты. Меня совершенно не интересовало, как ты ходишь, встаешь и садишься, смотришь, проводишь растопыренной пятерней по волосам от лба к затылку, какой у тебя поворот головы. Как я вообще жила, не задумываясь о том, что ты дышишь одним со мной воздухом на одной и той же планете? Я и представить себе не могла, что может быть такой озноб, который поднимается от щиколоток к горлу, когда ты вдруг обнаруживаешь свое физическое присутствие в моем жизненном мире, и даже когда ты еще далеко, я чувствую приближающееся ко мне тепло, которое ты вырабатываешь, как атомная электростанция. И руки…
 
   Алехандра, – пишет Гомес, – надела черный свитер с высоким воротом, прямую синюю юбку, завязала волосы в узел, скрепила их заколкой – перламутровым крабиком – и, хоть и осталась недовольна своим отражением в тусклом старом зеркале в полутемной прихожей, тем не менее постаралась расправить плечи и держать голову высоко. Она вышла за порог, в солнечную пыль, косыми полосами прошившую лестничную клетку, и, пока спускалась, за ее правым плечом, как прозрачное крыло, тянулась легкая паутинка из тех, что ткутся во время бабьего лета прямо из теплого воздуха.
 
   И еще:
 
   Теперь я знаю, что это такое – влюбиться до рвоты, до потери пространственной ориентации, до красной сыпи на сгибах локтей, до бессонницы и депрессии. Я не представляла себе, как попасть в его мир, где находится дверь. Этот мир он создавал для себя и собирался состариться в нем, мне в его замысле места нет. И тут приехала Мария, долго смотрела мне в лицо и гладила по голове, а потом достала из кармана длинной вязаной кофты аптечный пузырек с жидкостью серебряного цвета. Мария вытащила резиновую пробочку и вылила немного мне на ладонь. «Умойся», – сказала она. Я умылась. «А теперь пей». Я сделала глоток – и по кровеносным сосудам побежали искры, будто одна за другой стали зажигаться разноцветные лампочки в новогодней гирлянде. Бедная наивная Мария, она думает, что на пару со своей ангельской водой перехитрила меня. А я хочу только одного – уснуть после обеда под звук осеннего дождя, уткнувшись лбом в его шею, и чтобы он меня обнимал, и покачивал, и тепло дышал мне в висок, и тихонько убирал двумя пальцами прядь волос с моего лица. Источник света и тепла – вот кто он такой. Источник света и тепла. Мария, что ты качаешь головой, будто я говорю какие-то глупости? Отстаньте от меня все. Не пытайтесь меня лечить. Только влюбленный имеет право на звание человека – так сказал мой тезка, русский поэт Александр Блок. Понятно?
 
   …Откровенно говоря, Саше не хотелось ни с кем встречаться, а хотелось ей морковного сока со сливками и дошить желтый сарафан. Шить ей всегда хотелось до дрожи – наверное, так, как алкоголику хочется выпить. Про алкоголиков Саша знала чисто теоретически, поскольку выросла и воспитывалась в мире абсолютной, хрустальной трезвости. Она с детства помнила ужасную историю о том, что давным-давно, чуть ли не в прошлом веке, своенравная девушка Вера – то ли кузина ее прабабки, то ли племянница, ну, словом, бедная Вера попробовала какую-то наливочку, когда была в гостях у других людей. Да и пристрастилась к ней, тайно покупала ее в лавке и пила. И у Веры порвалась реальность, расползлась в руках, как гнилая ветхая ткань, распалась на нитки. Справедливости ради надо заметить, что в их семье это был единичный случай, и служил он суровым назиданием потомкам. А что же Вера? Да ничего. Стала жить как другие люди. Вышла замуж, выучилась на секретаря-машинистку. Она уже не могла даже на самом простом уровне работать с формой и содержанием, а тем более с лексикой и семантикой. А может быть, Веру придумали специально, чтобы пугать ее примером подрастающее поколение. Шутки шутками, но алкоголь нивелирует чувствительность почти стопроцентно.
   Саша повздыхала, перебирая в руках косые клинья будущей оборки, кое-как причесалась и из внутреннего протеста решила не смотреться в зеркало. Она стеснялась других людей. Потому что казалась себе некрасивой, да, впрочем, и не без оснований, хотя однажды Георгий заметил, что внешность у них с сестрой аристократическая и сразу видна порода, а красота – в общепринятом смысле этого слова – им ни к чему. Вот Ирину, кажется, совершенно не волновало, соответствует ли ее бледное веснушчатое лицо с длинным носом каким-то канонам и одобрит ли кто-то ее алые лосины и короткий черный топ.
   – Ира, но ведь незнакомый человек придет, – неуверенно сказала Саша, глядя, как ее зеркальный близнец, задрав топ к подбородку, сосредоточенно поправляет бюстгальтер.
   – Ну так и что, я должна незнакомого человека в рясе встречать? – Ирина в задумчивости взирала на свою грудь. – Это тебе, Шура, волю дай – ты заведешь себе скафандр и будешь в нем сидеть. Откуда у арви такая низкая самооценка, уму непостижимо. Ты же умница, вон Георгий со всем своим каганатом уже сколько лет нашего папу уламывает отпустить тебя в режим открытого поиска.