Над линией фронта происходили ожесточенные бои. Немцы подтянули свои лучшие эскадрильи и ежедневно пытались бомбить и штурмовать наши танковые части. Наши истребители дрались и с бомбардировщиками, и с прикрывавшими их истребителями. Полеты нашего полка обычно проходили вдоль линии фронта. Сделав несколько проходов в заданном районе, летчики замечали подходящие немецкие истребители. Часть наших сил вынуждена была отвлекаться для боя с истребителями. В это время подходили бомбардировщики. Наши истребители атаковывали их, те беспорядочно сбрасывали бомбы и, прикрываемые истребителями, уходили домой. Наши истребители хотя и не давали бомбардировщикам сбрасывать бомбы на наши войска, но и не имели больших побед. Сказывалось отсутствие у наших летчиков достаточного опыта ведения воздушных боев.
   19 марта планировался очередной вылет на прикрытие. У моего ведущего Симонова, здорового красивого парня, опять не запустился двигатель (и он, мало налетав, на посадке задел дерево), и я вылетел с парой Павла Маслякова. Впоследствии в нашем полку отказались от вылета одного из самолетов пары в составе группы, если не вылетал второй самолет, но тогда на это не обращали внимания: считалось, что три самолета все-таки сильнее двух. Симонов же просто боялся летать. В итоге он разбил самолет, зацепившись за дерево при посадке, и уехал в госпиталь. После этого его списали, и дальнейшую его судьбу я не знаю.
   Над линией фронта наша группа заметила группу «юнкерсов» и 6 немецких двухмоторных истребителей Me-110, которые штурмовали позиции наших войск. Масляков атаковал и сбил один «юнкерс» и стал атаковывать второй. В это время по нему открыл огонь один из «мессершмиттов». Я бросился отбивать атаку, открыл огонь и увидел, как моя трасса накрыла «мессершмитт». Немецкий самолет прекратил огонь, задымил и начал снижаться – и в этот момент я заметил впереди чужую трассу. Вслед за этим – резкий удар, сильная боль, и моя кабина наполнилась дымом и пламенем. Машинально я дергаю рычаг аварийного сброса фонаря кабины; пламя охватывает всю кабину, руки и лицо в огне. Пытаюсь вылезти, но не могу. Отстегиваю привязные ремни, резко отдаю ручку вперед, самолет уходит вниз, и я оказываюсь в воздухе. Нахожу вытяжное кольцо парашюта, дергаю. Меня сильно встряхивает, и далее провал... Очнулся – вишу на парашюте. Быстро приближается земля. Я пытаюсь сгруппироваться, но поздно. Сильный удар, темнота...
   Второй раз я прихожу в себя от толчка, меня переворачивают. Пытаюсь подняться, но только могу сесть. С меня снимают ремень с пистолетом. Возле себя я вижу несколько человек: на них зеленая незнакомая форма, в петлицах черепа с костями, речь незнакомая. Страшная реальность пронизывает сознание: я на немецкой территории, в плену! Падаю на землю, меня толкают, поднимают. Я пытаюсь сам подняться на ноги, но от дикой боли падаю снова – из обеих ног хлещет кровь. Мне разрезают сапоги и забинтовывают ноги. Подъезжает автомашина (что-то вроде «Виллиса»), меня снова поднимают и переносят в нее. Машина трогается, рядом сидят три немецких солдата.
   Проезжаем три или четыре километра, въезжаем в село. В селе машина остановилась у большого здания, откуда выходит офицер. Он подходит к машине и спрашивает меня по-русски:
   – Танкист? Какой части?
   Видимо, мое обгорелое лицо и руки у него вызывает связь с танками. Отвечаю:
   – Я летчик.
   Офицер поворачивается и уходит, отдав команду « эршиссен» – расстрелять. Я смотрю вверх: там голубое небо, кучевые облачка. Вот и все, отлетался...
   Солдат пытается завести ручкой мотор, но в этот момент из штаба выходят несколько человек, солдаты встают и вытягиваются. Один в серебряных погонах (видимо, генерал) подходит к машине и властно о чем-то спрашивает солдат. Те отвечают.
   Следуют новые вопросы:
   – Какая часть? Сколько самолетов? Кто командир?
   Отвечаю:
   – Ничего говорить не буду.
   Генерал молча рассматривает меня, затем говорит солдатам:
   – Найн, госпиталь, – и уходит.
   Охраняющие меня солдаты садятся, закуривают, чего-то ждут. Один из них говорит мне:
   – Госпиталь.
   Я начинаю понимать, что еще не все кончено. Минут через 20 подъезжает телега, в ней лежит немецкий офицер, по погонам вроде капитан. Меня переносят и кладут на телегу рядом с ним. Мы трогаемся. Проходит полчаса, село остается позади. Возница в немецкой военной форме с винтовкой на плече. Он курит цигарки и понукает лошадь явно украинскими словами. Видя, что он мой земляк, украинец, я начинаю «агитировать» его:
   – Что ж ты, земляк, немцам служишь?
   На это я получаю решительный ответ:
   – Ах ты, проклятый москаль, сейчас пристрелю!
   Тотчас он снимает с плеча винтовку и направляет на меня, явно собираясь выполнить свою угрозу. Но в этот момент офицер, лежащий рядом, понимает, в чем дело, вытаскивает пистолет и говорит:
   – Хальт! Госпиталь!
   Дальше я ничего не помню: стала сказываться потеря крови, боль утихла, и я куда-то провалился.
   Сколько прошло времени, не знаю: когда я прихожу в сознание, уже вечереет. Открываю глаза. Меня тормошат, у повозки люди, они поднимают меня из телеги и кладут на носилки. Вносят в комнату, в ней яркий свет. Солдаты в нашей форме, явно тоже пленные, говорят:
   – Не волнуйся, ты в лазарете, в лагере военнопленных. Мы советские, санитары, пленные. Сейчас перевяжем, все будет хорошо.
   Меня снимают с носилок, кладут на стол. Лежу на столе, из ног вытаскивают осколки, промывают раны, забинтовывают. Больно! Лицо мне начинают мазать какой-то красной жидкостью. Говорят:
   – Потерпи, будет очень больно, но тогда шрамов на лице не будет.
   Боль страшная – будто мне снова жгут лицо. Затем мажут руки, и я начинаю стонать. Меня успокаивают:
   – Потерпи немного, сейчас заснешь.
   Санитар делает мне укол в руку. Боль начинает медленно отходить, и я погружаюсь во мрак.
   Пробуждение нерадостное. Все тело болит, особенно ноги, руки и лицо. В памяти мелькает: огонь, парашют, земля, немцы, машина, телега, операционный стол... Смотрю вверх, надо мной сетка – второй этаж двухъярусной кровати. Озираюсь: комната, в ней 10—15 двухъярусных кроватей. Рядом со мной бородатый, худой, изможденный человек, он смотрит на меня и говорит:
   – Наконец-то очнулся, почти сутки спал. Как чувствуешь себя?
   – Ничего. Где я?
   – В лазарете при лагере военнопленных, в городе Проскурове.
   – А ты давно здесь?
   – Да почти две недели. Был стрелком на бомбардировщике Пе-2. Самолет сбили, меня ранило в живот, я выбросился на парашюте. Схватили немцы, привезли сюда, сделали операцию, а здесь в лазарете – уже наши пленные врачи и санитары.
   Ко мне подходят санитары, несут в перевязочную. Там молодой врач осматривает раны, успокаивает:
   – Кости левой ноги целы, но мелких осколков много. Пальцы правой ноги перебиты. Перебит и палец правой руки. Но опасности нет. Сейчас потерпи, мы смажем обгорелые лицо и руки, чтобы не было рубцов.
   Конечно, в то время я не спрашивал, кто был тот врач и те санитары, которые в таких невероятно трудных, тяжелых условиях, ежедневно таскали на перевязки незнакомого летчика, заботились, чтобы на его лице не было рубцов от ожогов. Так же они заботились и о других раненых. Огромная благодарность им, этим безвестным братьям милосердия!
   Мне снова мажут руки и лицо. Дикая боль пронизывает все тело. Теперь я уже прошу:
   – Братцы, уколите, не могу терпеть.
   Мне вводят в руку иглу шприца, боль медленно уходит, и я засыпаю. На второй или третий день приносят еду: суп из брюквы. Хлеб, как говорит мой сосед, сделан из опилок. Я отказываюсь, санитар смотрит, качает головой и приносит на блюдце манную кашу. Возникает осложнение: я не могу ничего взять в руки! Санитар пытается кормить меня сам, но рот стянуло коркой от ожога, и ложка не проходит. Он находит чайную ложку, но та тоже не проходит. Тогда он, используя ручку ложки, набирает немного каши и просовывает ее мне в рот. Дело налаживается.
   Так проходит несколько дней. Мои руки покрываются черной коркой, таким же, видимо, становится и лицо. Теперь я могу поворачиваться на левый бок, в сторону моего соседа, и беседовать с ним. Он рассказывает о своей матери из Реутова, возле Москвы, я рассказываю свою историю. На соседних койках лежат другие тяжелораненые. В основном это пехотинцы с тяжелыми ранениями. Много тифозных больных. Они мечутся, выкрикивают слова, бредят.
   На шестой день в лазарете начинается суматоха. Прибегает то один санитар, то другой. Нам сообщают, что город окружают наши войска, немцы уходят и лагерь военнопленных эвакуируется. Здоровых пленных уже увели, а за нами приедут телеги и увезут нас на запад. Наступает вечер, но телег за нами не присылают. В городе гремят взрывы. Немцы взрывают дома, горят здания. Мы, те, кто не может двигаться, ждем, когда начнут расправляться с нами. Бросят в дом канистры с бензином – и ничего от нас не останется. Взрывы то ближе, то дальше; лагерь и лазарет уже не охраняются, охрана разбежалась. Но к нашему лазарету взрывники не подходят. Видимо, нас спасла надпись над входом: «Тиф. Не входить».
   Развязки я не дожидаюсь: слабость берет свое, и часов в 12 я засыпаю. Просыпаюсь же я от радостных голосов. Светло, у двери стоят два молодых солдата в полушубках. Они поздравляют всех с освобождением. Я пытаюсь подняться, но сил не хватает. Один из них замечает мое черное лицо и подходит.
   – В танке горел?
   – Нет, я летчик.
   – Ничего, браток, поправишься! Выпей за освобождение. Хорошо вы нас прикрывали!
   Он наливает мне кружку светлой жидкости, и я долго пью. Немного жжет. Я выпиваю почти кружку шнапса, но опьянения не наступает – слишком напряжены нервы.
   Немного погодя заходит офицер в звании майора. Он тоже поздравляет нас и говорит:
   – Товарищи, подождите еще немного. Завтра всех перевезем в госпиталь!
   Майор видит меня, подходит:
   – Танкист?
   – Нет, летчик.
   – Здорово обгорел, но ничего, все уже позади. Выпей за жизнь!
   Мне неудобно, что такое внимание уделяется только мне, но от угощения я не отказываюсь и выпиваю еще кружку. Опьянения не чувствую, просто погружаюсь в забытье.
   Просыпаюсь, сосед смотрит и спрашивает:
   – Очнулся? Сутки прошли.
   Я отвечаю что-то невнятное. Страшно хочется пить, я выпиваю воды и снова проваливаюсь в безмолвие. Просыпаюсь вечером, теперь возле меня сидят две женщины.
   – Ой, сынок, живой, – плачут они. – Видела бы тебя мать!
   Видимо, вид у меня действительно был впечатляющий... Я отвечаю:
   – Ничего, родные, поправлюсь, еще летать буду.
   – Ох, сынок, дай-то бог. Скажи, чего тебе хочется: покушать, попить, чайку, кофейку?
   Жажда продолжает томить меня: ведь я выпил чуть ли не пол-литра шнапса, а перед этим почти ничего не ел семь дней. Отвечаю:
   – Кофейку хочется...
   – Сейчас, сынок, принесем!
   Через полчаса я с наслаждением пью кофе. Какой прекрасной оказывается эта чашка, а еще прекраснее эти милые, добрые женщины из города Проскурова. Большое спасибо им за доставленную мне радость!
   Я снова засыпаю, а когда просыпаюсь утром, вижу молодую девушку. Она пытается меня накормить. Хотя аппетита у меня нет, но я понимаю, что есть надо. Рот стянут ожогом, и ручкой чайной ложки девушка проталкивает мне в рот комочки манной каши. Вечером прибывает полевой госпиталь, и меня несут на операционный стол. Сестра разрезает бинты и отшатывается. Я приподнимаю голову и смотрю: под моими снятыми бинтами десятки, сотни вшей.
   На другой день у меня начинается жар, и меня переносят в изолятор – маленькую пустую комнату с железной койкой. Ноги обтирают какой-то жидкостью, перевязывают. Лежу час, другой, третий – никого. Наступает ночь. Где я? Кричу – никакого ответа. Пытаюсь слезть, но сил не хватает. Снова кричу. Наконец-то дверь открывается, входит санитар:
   – Не кричи, у тебя тиф. Завтра мы перевезем тебя в другой госпиталь.
   Я снова один. Темно. И вдруг я вижу голубое небо! Я снова в воздухе. Впереди «юнкерс», я догоняю его, нажимаю на гашетки. К «юнкерсу» тянутся трассы, он вспыхивает. Кругом «мессершмитты». Уворачиваюсь от одного, потом от другого, – и вдруг мотор останавливается. Я сажусь на какую-то площадку, ко мне подходят какие-то люди. Бешметы, кинжалы... Это горцы. Они подводят быков, помогают запрячь, привязать к шасси, я в кабине самолета, и быки тащат меня на мой аэродром. Вдруг впереди замок. Стража выходит из ворот, мне помогают вылезти из кабины и пройти в замок, в богато убранную комнату. Там я вижу девушку в богатом восточном убранстве. Она приглашает меня за стол, появляются блюда с яствами. Я тороплюсь, пытаюсь объяснить, что меня ждут в полку, – с трудом убеждаю их, что уеду, но через день вернусь. И вот я снова в полку. Вылеты, бои. Проходит месяц, другой, третий. Наконец-то я снова в замке, но здесь немцы. Меня связывают и бросают в подземелье. Я лежу на железной кровати, в углу у огня стражник. Он смотрит на меня, но я закрываю глаза и притворяюсь спящим, и тогда он выходит. Думаю, как убежать. Замечаю в углу люк – значит, там подземелье. Сползаю с кровати, падаю на пол, ползу к люку, но стражник вбегает и не дает мне доползти до люка и убежать на волю. Я хватаюсь обеими руками за подвернувшуюся под руки ножку кровати. Оторвать меня невозможно. Стражник отходит и кого-то зовет. Я снова пытаюсь добежать до окна и выпрыгнуть, но ноги не держат, я снова падаю на пол и лезу под кровать, цепляюсь за ножку.
   Вдруг я слышу женский голос: «Не надо, милый, все будет хорошо, успокойся, вылезай». Я слушаюсь – такой нежный голос не обманет! Меня поднимают и укладывают на кровать. Девушка уходит. Появляется палач, он подходит к раненым, они бьются, но он колет их большим шприцем, и они умирают. До окна шага четыре, я снова поднимаюсь и бросаюсь к окну. Скорее выпрыгнуть, убежать! Ноги не держат меня, я падаю, но ползу к окну. Палач хватает меня, я сопротивляюсь, но появляется второй. Меня связывают, относят на кровать, появляется шприц, укол – и я больше не сопротивляюсь. Конец...
   Потом снова воздушный бой, прыжок с парашютом, подземелье. Я что-то ищу (кажется оружие), затем убегаю, меня догоняют, связывают. Вводят яд, все расплывается.
   Из забытья меня выводит чей-то голос. Приоткрываю глаза. Светло, рядом несколько человек в белом. Они поднимают мое одеяло, рубашку, спрашивают о чем-то. Меня охватывает слабость, закрываю глаза. К груди прикасаются металлическим кружком, затем поднимают руку, я чувствую укол.
   Когда я снова открываю глаза, то понимаю, что чувствую себя лучше. Я лежу в палате, рядом еще 7 или 8 кроватей. У соседней кровати стоят несколько человек в белых халатах: врачи осматривают соседа. После их ухода я начинаю думать, где же я. Видимо, это госпиталь, – но когда же я попал сюда? С трудом я немного поднимаю голову, но, обессилев, припадаю к подушке.
   Сосед, увидев мою попытку, спрашивает:
   – Очнулся?
   Отвечаю:
   – Вроде.
   – Как себя чувствуешь?
   – Нормально.
   В разговоре я узнаю, что провел в бреду чуть ли не две недели. Это меня настолько удивляет, что я говорю:
   – Да я же еще вчера вел воздушный бой! – Потом замолкаю и спрашиваю, какое сейчас число. Оказывается, уже середина апреля, значит, я ранен чуть ли не месяц назад... Свой день рождения я провел в бреду.
   Ночью начинается бомбежка. Все – и больные, и санитары – уходят в бомбоубежища. Меня решают оставить: переносить меня слишком трудно и небезопасно и для меня самого, и для санитаров. За окном мелькают лучи прожекторов, поднимается стрельба зениток. Нарастает свист бомб, они летят со всех сторон и, кажется, сейчас попадут в госпиталь. Взрывы, сыплется штукатурка... Здание госпиталя находится на краю аэродрома, и бомбы падают где-то совсем рядом. Только слышен звон стекол и стук падающих на крышу осколков снарядов.
   Все это длится час, другой, третий. Наконец рев моторов, свист бомб и стрельба зениток затихают. Прожектора гаснут, но небо освещено пламенем пожаров, что-то горит. По лестнице шум шагов: возвращаются раненые. Все обсуждают, как и где грохнуло, как тряхануло госпиталь и их. Утром идут разговоры о бомбежке, все рассказывают друг другу о пережитом, а вечером все начинается сначала. И так целую неделю.
   Через неделю я начал подниматься: сначала на кровати, потом свешиваю ноги. Наконец мне дают костыли. Я поднимаюсь и стою несколько минут. Хотя во мне осталась только кожа да кости, но нагрузка кажется непосильной, и я почти падаю обратно на кровать.
   На следующий день 1 Мая, все готовятся к празднику. В палату приносят патефон и ставят пластинку. Марк Бернес поет:
 
Любимый город другу улыбнется,
Знакомый дом, любимый сад...
 
   Слезы текут рекой, все расплывается. Соседи замечают, снимают пластинку, и я говорю им:
   – Ребята, не обращайте внимания, давайте еще!
   Кажется, только сейчас я почувствовал, что остался живой...
   На следующий день я пробую делать первые шаги. Сосед страхует меня. Три шага до соседней кровати и три обратно – и это все: я так устаю, что сажусь и отдыхаю. Но через день я дохожу уже до окна. Вместе с солнечной погодой весна властно входит в жизнь госпиталя. Раненые с утра выходят на солнечную сторону дома и до завтрака, а потом до обеда и ужина греются под лучами солнца. Постепенно я начинаю ходить по палате, конечно, с костылями. Наконец приходит день, и я спускаюсь по лестнице и выхожу на улицу. Как прекрасно все вокруг: зеленые молодой зеленью деревья и трава, синее небо и яркое ослепительное солнце! Я чувствую, как силы вливаются в мое изможденное тело, мое здоровье быстро улучшается, но раны правой ноги и правого мизинца руки не закрываются – у меня остеомиелит.
   При очередном осмотре врач хмурится. Ему не нравится мизинец моей правой руки.
   – Он у вас не заживает и надолго задержит вас здесь, его надо отрезать.
   Мне жалко пальца, но хочется быстрее поправиться, поэтому я соглашаюсь. Но мои соседи по палате, узнав о решении врача и моем согласии, возмущаются:
   – А тебе не предлагали заодно ногу отрезать? Разреши – сразу голову отхватят! Ты только дай им согласие – вмиг всего лишишься!
   На мои попытки оправдаться желанием выписаться побыстрее, они логично отвечают:
   – На неделю поторопишься – всю жизнь будешь мучиться. А потом рука просто некрасивая будет, и работать ею будет труднее.
   Не знаю уже, какой довод убедил меня, но на другой день я категорически отказываюсь от операции. Врач рассержен:
   – Тогда сразу выпишем.
   – Меня это даже радует, – говорю я. – Я согласен выписаться!
   Но выписать меня с незажившими ранами врач не осмеливается. Мне прописывают различные физиопроцедуры (кажется, с йодом), и раны понемногу начинают заживать. Мои выходы на свежий воздух становятся продолжительнее. Меня неодолимо тянет на аэродром: издали я вижу знакомые силуэты «лавочкиных». В один из дней я добираюсь до края аэродрома и подковыливаю на своих костылях к ближайшему самолету.
   Не верю своим глазам: у самолета стоят летчики моей эскадрильи – Соколов, Вялов, адъютант Непомнящий. Я подхожу ближе: меня не узнают и особого внимания мне не уделяют. Тогда я робко спрашиваю:
   – Ребята, не узнаете? Это я, Байда!
   На меня подозрительно смотрят, окружают и рассматривают. Наконец кто-то говорит:
   – Смотри-ка, правда Байда. А мы-то... – недоговаривает он.
   Много позднее я узнаю, что, прилетев домой, летчики доложили, что видели, как мой самолет был подожжен и горящим упал на землю. Парашюта никто не видел... О моей гибели было доложено, домой ушла похоронка, а мои вещи разделили друзья.
   Меня отводят в штаб эскадрильи, там я рассказываю свою историю, и на следующий же день меня забирают из госпиталя. Оказывается, главнокомандующий ВВС маршал [2] Новиков, узнав от командира полка, что нашелся погибший летчик, приказал отправить меня на лечение в Москву, в Центральный авиагоспиталь.
   Я снова прощаюсь с летчиками полка, и самолет Ли-2 взмывает в воздух. Прощай, Проскуров! Я ложусь на чехлы и отдыхаю. Иногда я спрашиваю у летчиков, где мы летим, и мне называют города Киев, Брянск, Москву. В Москве посадка, и здесь я с трудом выхожу из самолета. «Санитарка» везет меня по Москве, потом мы въезжаем в лес, проезжаем ворота, и я вижу красивый белокаменный дом с колоннами. Это авиагоспиталь. В приемном покое медсестра в белом халате записывает мои данные, затем дежурный врач проводит осмотр и направляет меня в хирургическое отделение.
   Жизнь в госпитале, спокойная и размеренная в те дни, оживлялась салютами в честь дивизий, корпусов и армий, освобождавших наши города. Выход на государственную границу, открытие второго фронта... Фашизм явно шел к своему концу! Впереди начинала алеть заря Победы.
   Лечение и время делали свое дело. Разбитые кости правой ноги и пальца срослись. Правда, наступать на ногу было больно, но с помощью палки я уже мог довольно сносно передвигаться. Что касается кожи на моем лице, то хотя она была еще красной, но рубцов не было.
   Скоро меня осмотрела медкомиссия и сочла необходимым направить в санаторий для выздоравливающих «Востряково», расположенный в районе станции Барыбино. Неожиданно для себя в санатории я встретил своего первого командира полка Анатолия Голубова, рассказавшего мне совершенно невероятную историю: он остался жив после прыжка из самолета без парашюта.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента